Дарина которую уже ночь не спала. Проваливалась в смутное забытье, снова выныривала — в поту и испарине. Сердце колотилось бешено, в горле было сухо, воздуха не хватало. Она садилась на лавке, пыталась раздышаться, клала руку на округлившийся живот, в котором уже чувствовала дитя, и слепо смотрела в темноту. Тоска обвивала сердце, словно змея, стискивала, не отпускала.
Как там в Вестимцах? Как Эльха, Клена как? Поди, все глаза выплакали, узнав, что сгинули Лущаны. Уж только бы все было хорошо, только бы увидеть их, обнять… Хранители светлые!
А Клесх? Как он — неведомо где? Лишь бы жив. Лишь бы не сгинул…
Она запретила себе плакать. Нельзя. Дитя под сердцем не виновато в скорбях, ни к чему ему материнские слезы и горе. И она ходила по темному покою, баюкая живот, поглаживая, и тем лишь успокаивалась — не совсем одна…
Но нынче сделалось вдруг совсем худо. Приснилось, что бежит по темному лесу, с сорокой на плече, а белокрылая вестница отчего-то злобно клюет ее плоть. По ребрам стекает горячая кровь, пахнет зверем и страхом, луна мелькает среди черных стволов, и сердце надсаживается от яростного бега. А потом она упала, и встать уже не смогла.
Проснулась с криком. Вскочила. Во рту было солоно — прикусила щеку. Дитя беспокойно ворочалось в чреве. И мать расплакалась от смутного страшного предчувствия, от боли и тоски.
Достала из сундука черную рубаху мужа, прижала к лицу, вдыхая запах. Чистая ткань пахла Цитаделью и лишь слабо-слабо Клесхом. А, может, вовсе казалось. Дарина глубоко и трудно дышала, пытаясь успокоиться. Затем затеплила светец, потому что в темноте было страшно, и вернулась на лавку. Села, подобрав под себя ноги, устремила бездумный взгляд в пламя лучинки.
Огонек подрагивал, за окном выл ветер. Впервые Дарина подумала о том, как жил здесь Клесх. В холоде и камне. Один. И больно-больно зашлось сердце от любви и жалости.
Утро долго не наступало. Казалось, ночь повисла на века. Одна лучинка сменяла другую, а ветер все выл, и за окном стояла тьма. Но мало-помалу небо начало светлеть, серые сумерки вползли в комнату. Дарина оделась. На поварню она побрела, чувствуя себя больной и разбитой. Но лучше уж отвлечься работой — перебирать крупу для каши, чистить лук, только не сидеть вот так — без дела, задыхаясь от внезапного страха.
Солнце уже перевалило за полудень, когда во двор крепости въехал усталый вершник. Дарина услышала скрип открываемых ворот и выскочила из Башни целителей, где помогала Русте разбирать травы.
Мелькнула в душе надежда, что это вернулся Клесх — пора ведь уже. Предзимки кончились, ветрень установился снежный, морозный. Но приехавшим оказался незнакомый вой. Он спешился, бросил поводья служке и огляделся. Увидел Дарину и брови поползли на лоб. Не каждый день беременную бабу в Цитадели встретишь.
Женщина подошла к незнакомцу:
— Мира в пути. Издалека ты, обережник, приехал?
Он глядел по-прежнему удивленно:
— Мира в дому. Не так уж. Из Ближних Враг.
— Из Враг? — глаза у Дарины заблестели.
Ближние Враги находились на восход от Вестимцев, вдруг…
— А ты через Вестимцы не ехал ли? — робко спросила женщина.
— Нет. Через них теперь мало ездят… — он хотел было добавить что-то еще, но осекся. — А у тебя в Вестимцах родня что ли?
— Дети…
— Дети… — повторил ратоборец задумчиво. — Не знаю, как там чего.
И отвернулся. Однако то ли сделал это слишком поспешно, то ли что-то во взгляде его изменилось, но Дарина повисла на руке воя:
— Скажи, что там? Не томи!
— Да не знаю я, — он заторопился со двора.
— Постой! — женщина вцепилась мертвой хваткой. — Что стряслось? Почему не ездят больше через весь?
Отводя глаза, мужчина ответил:
— Не знаю, чего там приключилось. Говорят, сгибла деревня. Но сам я не видал, — поспешно добавил он, заметив, как бледнеет лицо собеседницы. — Может, кто и спасся. Может, до города добрались.
— Давно? — помертвевшим голосом спросила Дарина.
— Не ведаю, родная, ну, не ведаю того, не пытай! Волки на них напали. У росстаней деревья резами оградительными рассечены, мол, ходу туда нет. А что и как — не знаю! — обережнику было жалко смотреть на женщину. — Идем. Ты не стой тут. Не стой.
Сильные руки подхватили Дарину под локти и повлекли прочь. Вой говорил что-то еще, но собеседница его не слышала.
Вестимцы сгибли. Эльха. Клёна, Любляна с ребятишками… Хранители светлые! Дарина еще в душе увещевала себя, убеждая, будто дети могли спастись, будто надежда остается, но сердце заледенело в груди.
Ее о чем-то спрашивали, она отвечала. Да, видно, не в лад. Потому что Руста поглядел внимательно и сказал:
— Ты приляг. Сюда.
Он указал на скамью в лекарской. И Дарина послушно прикорнула, обняв рукой живот. В груди у нее словно билась птица. Металась, трепыхалась, пыталась вырваться. Сквозь смутное забытье женщина слышала какие-то разговоры, и удушающие слезы подступали к горлу. Как могут люди ходить и говорить так спокойно, когда… Как?!
А птица билась яростно и зло.
Мир сжался до крошечной, но нестерпимой боли. Острый тонкий клюв терзал сердце — отщипывал от живого кровоточащие куски.
Дарина ходила, говорила, что-то даже делала: помогала на поварне, отдыхала, гладился себя по животу. Но мир утратил ясность, даже краски и те словно выцвели. Все стало блеклым, невзаправдашним. Только птица, живущая в груди, была настоящей — продолжала метаться и злобно терзать плоть. Подбиралась к горлу и трепыхалась там, била крыльями, мешала дышать. Дарина пыталась плакать, но грудь сводило судорогой.
Она перестала спать. Едва закрывала глаза — видела Эльху в окровавленной рубахе с изгрызенной рукой или Клёну, на которую прыгает огромный волк. В зеленых глазах отражалась луна, и каждая шерстинка казалась нарисованной углем.
Человек не может без сна. Ему нужно хоть на оборот забыться, чтобы перетерпеть тоску и боль. Но у Дарины не получалось забыться. Она слушала птицу. Птица кричала. Птица хотела вырваться. Птице было тесно в груди, она захлебывалась кровью. От такого нет излечения.
Ихтор давал пить какие-то настои. Она послушно выполняла все, что требовали, глотала то горькие, то сладкие, то терпкие взвары, говорила спокойно и ровно, но целитель не верил ее спокойствию. Пристальный взгляд его единственного глаза прожигал насквозь.
К Дарине приставили девушку — совсем еще ребенка. Сироту, присланную в Цитадель с одним из обозов. Девушка была ровесницей Клёны — круглолицая, сероглазая, с крупными веснушками на носу. Она старалась услужить, быть ласковой. Видать, боялась, отругают. Но Дарине не нужна была забота. Ей хотелось забиться в какой-нибудь угол, сжаться там в комок и кричать. До хрипоты, до потери голоса, надеясь лишь на то, что птица испугается и затаится, перестанет клевать сердце, превратившееся в кровавые лохмотья. Покоя. Хотелось покоя.
Но покоя не было. Была зима. Холод. Снег. Камень.
Все чаще Дарина среди бела дня проваливалась в смутные водовороты: сознание будто накрывала черная пелена, все кружилось и вертелось, куда-то неслось.
Может быть, она упала. Ее хлопали по щекам, давали что-то пить. Горькое. Противно. Но она пила. А птица, захмелев от этой приторной горечи, билась так свирепо и яростно, что Дарине казалось, будто она вот-вот разорвет перегородку плоти и вырвется. Было больно. Боль раздирала на части, но даже стоном не получалось ее выплеснуть — звук осаживался на губах, рассыпался хрипом…
Ихтор гладил по лбу, что-то говорил.
"Клесх", — хотелось позвать Дарине.
Где ее муж? Хоть его оставит ей Ночь? Где Клесх?
Прохладные руки, утешающие ее, скользящие по волосам, не были его руками. И этот тихий голос принадлежал другому. Где ее муж?
От одиночества не было сил даже плакать. Ихтор снова дал что-то выпить. Она пила, сквозь смутную усталость слыша еще чьи-то обеспокоенные голоса. Руста и кто-то третий. Ей было все равно. Впервые захотелось спать. И сил противиться уже не осталось.
Ей опять приснилась сорока. Она летела над лесом и Дарина вместе с ней. А внизу по извилистой дороге ехал одинокий всадник, облаченный в черное.
Белый снег падал с неба, оседал на верхушках сосен, на плаще и лошадиной гриве. Сорока летела. И женщина тоже. Они летели все дальше и дальше от всадника, хотя Дарина понимала — нужно остаться, нельзя бросать его одного в этом странствии. Но остаться уже не могла. Тучи были низкими и серыми. Снег белым и тяжелым. Деревья черными. А всадник остался далеко позади…