Из Килии я отправился на «Белинском» вниз по Дунаю, в Вилково, догонять караван экспедиции. Солнце уже садилось, воды мутного весеннего Дуная спокойно бежали за бортом, и мне тоже сразу стало как-то спокойнее. Я даже вспомнил, что еще ничего не ел в этот суматошный день, который начался в Москве и после стремительного аэрофлотовского броска продолжался в Одессе и Килии. В ресторане «Белинского» я, к своему удивлению, увидел знакомых журналистов. Встреча эта их тоже очень удивила, потому что они ехали в командировку в Вилково и не предполагали, что кто-нибудь еще может придумать такой заманчивый маршрут. Но они еще больше удивились, когда узнали, что я вовсе и не в командировке, а поступил матросом в перегонную экспедицию и теперь буду плавать до самой осени — перегонять речные суда, и хочу пройти от Дуная до Лены.
— Что ж это за экспедиция такая? — спросили мои знакомые и стали морщить лбы, мучительно соображая, как это отсюда можно попасть на Лену. Я не стал особенно важничать, хвастая своим знанием географии, тем более что сам-то всего неделю назад как следует изучил все это по карте, а просто рассказал про экспедицию, которая перегоняет новые речные суда в реки Средней России, Севера и Сибири через Черное и Азовское моря, по Дону, Волго-Дону, Волге, Северо-Двинской или Мариинской системе, то есть по Сухоне и Северной Двине или по Шексне, Ковже, Вытегре, Онежскому озеру, Беломорско-Балтийскому каналу и Белому морю до Архангельска, а там по Северному морскому пути — Баренцеву, Карскому и морю Лаптевых, и затем до Енисея, Лены, и дальше до Колымы…
От такого маршрута у моих знакомых дух захватило, а потом один из них недоверчиво спросил:
— Как же так: на речных судах — и через море, потом ведь там дальше льды… Что это, «Кон-Тики», что ли, какие-то?
— Причем тут «Кон-Тики», — вступился я за экспедицию с таким видом, будто все эти годы только и занимался что перегоном судов, а не корпел где-то в редакции на девятом этаже, — это, брат, важнейшее экономическое мероприятие. Самый эффективный метод снабжения рек новыми судами. Ведь у нас большинство судов строится сейчас на юге и западе страны или же за границей по нашим заказам. А Сибири очень нужны суда, там флот за семилетку должен увеличиться вдвое. В общем, о Сибири вы сами все знаете. Экспедиция спецморпроводок как раз и перегоняет суда к местам приписки. Одним только Северным морским путем многие сотни судов перегнали, и по другим путям еще столько. Вот… А вы говорите — «Кон-Тики».
— Нет, ну мы просто к тому, что все-таки риск…
— Да, плавание сложное. Но у нас и народ опытный… Совершенная техника… Конечно, известная доля риска есть, — согласился я скромно.
Но, по совести говоря, я тогда не особенно верил в это. Ну что там за риск на современном судне? Дело в том, что сам-то я первый раз в жизни собрался в плавание. Ну, а кто в море не бывал, тот и горя не видал…
В Вилкове дружелюбный и не очень занятый прохожий взялся проводить меня до рейда наших судов. Вдвоем мы и отправились путешествовать по этому удивительному городку, который часто называют украинской Венецией. Не знаю, действительно ли так красиво в Венеции, но Вилково мне очень понравилось. Вместо улиц в этом маленьком рыбацком городке довольно широкие каналы-ерики, вместо тротуаров узенькие мосточки-кладочки, иногда только в одну-две доски. Кое-где они довольно ветхие, так что, если попадался кто-нибудь навстречу, приходилось прислоняться к штакетнику забора, и тогда из садочков, в которых прячутся рыбацкие домики, особенно явственно доносилось благоухание роз и виноградного листа, вина и жареной рыбы.
На берегу, против рейда судов, я простился со своим провожатым и стал ждать перевоза вместе с большой компанией моряков, которых я с любопытством разглядывал. При первом знакомстве они показались мне отчаянно лихой и бесшабашной вольницей; формы никто не носил, одеты были все очень тщательно, но как-то разношерстно: тут можно было увидеть и морские клеши, и плечистые пиджаки сельского пошива, и костюмы из последнего номера журнала мод; здесь были семнадцатилетние пацаны, и могучие «дядечки» средних лет, и седовласые «сорокоты»; здесь окали по-вологодски, выпевали по-южному, сыпали десятками каких-то неслыханных флотских, армейских и местных, бессарабских, словечек. Моряки показались мне здоровыми, загорелыми, такими разными и все-таки чем-то похожими друг на друга. Впечатление это рассеялось впоследствии, и, может, поэтому я так и не мог вспомнить потом никого из первых своих знакомцев, кроме радиста Кузьмы, который стал моим другом. В тот памятный вечер он отвел меня в сторону и долго и трогательно уговаривал никогда, никогда в жизни не пить, а потом вдруг прочитал мне на память строк пятьсот из Есенина.
Наутро я вылез из каюты на палубу, залитую горячим апрельским солнцем. Было очень рано и совсем тихо. Слышалось лишь какое-то нежное переливчатое верещание, похожее не то на пение птиц, не то на скрип деревянного колеса. Моряки, привыкшие уже к этому звуку, не замечали его, а прислушавшись, говорили разное: мол, это землесос на Дунае или бесчисленные лягушки в вилковских ериках.
— Смотри, — шепнул мне вахтенный, стоявший у борта. — Папа. Дышит воздухом.
Я поднял глаза и увидел на верхней палубе огромную фигуру начальника экспедиции капитана Наянова, который в Москве принимал меня на работу. Там, в Москве, за письменным столом в своей конторе, затерявшейся среди сотни учреждений старинного дома в Зарядье, он казался просто очень полным и добродушным человеком, вполне подходящим для такой обстановки. Но теперь я обнаружил, что место его именно тут, на шлюпочной палубе. Мне вспомнилось, что он сорок лет плавает на всяких судах и уже в год моего рождения командовал на Севере сотнями таких вот парней. А для меня на палубе все было чужим и непривычным. Простое перильце у борта и то называется звучным моряцким словом «леер», и на него, как сразу обнаружилось, даже нельзя облокотиться. Наянов ходил по палубе, наверное, радуясь свежему ветерку и солнцу, а может, просто тому, что он не в конторе, а на палубе. Потом он остановил какого-то парня, пробиравшегося с соседнего судна, стоявшего с нами борт к борту, то есть лагом, и я услышал их неторопливый разговор.
— А, здравствуй, здравствуй! Ну как тебе работается?
— Ничего, Федор Васильевич.
— Ты ведь опять боцманом. Хорошо, хорошо. А учебу не бросил?
Парень помялся и сказал, что было бросил, но осенью будет снова сдавать экзамены.
— Учись, учись. Неученому теперь грош цена. А мы тебя тогда старшим помощником. Ну, а с семьей-то наладилось?
— А что с семьей? Все нормально.
— Ну и хорошо. И молодец. Давай, давай, учись…
Парень пошел дальше, отчего-то смущенно улыбаясь и качая головой. У трапа он остановился и сказал вахтенному:
— Вот папа: вроде бы и не знает кто что, а сам помнит, что было и сто лет назад. «С семьей как?» — говорит. Да уж, папа…
Он сказал это без досады, и мне подумалось, что Наянов и вправду похож на дотошного и заботливого папу. Я вспомнил слышанные еще в Москве рассказы об этом огромном капитане-полярнике и представил себе, как он во время шторма у Русского Заворота ложился на борт и, обхватив ногами чугунный кнехт, вытаскивал из ледяной воды моряков с разломившейся пополам перегонной баржи…
А к Наянову тем временем подошли люди, они стали показывать ему какие-то круги на карте и спорить о чем-то.
— Насчет отхода спорят, — сказал мне вахтенный. — Это синоптики из Одессы. Отход Наянов не дает, четыре балла в Азовском… Подумаешь, четыре балла…
Я еще раз взглянул на красивые стройные суда нашего каравана и подумал, что они совсем не такие уж маленькие, а четыре балла ненастоящий шторм, и Азовское ненастоящее море… К счастью, я никому этих соображений не высказывал, и справедливости ради отмечу: у меня и тогда уже была мысль, что Наянову, наверно, виднее.
В тот же день меня отправили на мое судно: длинную красную самоходку румынской постройки, а официально — сухогрузный теплоход «Табынск», где после сытного обеда я вступил во владение отдельной каютой, которую галацкие судостроители щедро увешали красными бархатными балдахинами: пусть, мол, и простой матрос поживет среди бархата.
Назавтра с утра нам дали отход. Мы тронулись к устью Дуная и, пройдя узенькую и мелкую дунайскую Прорву, где еле-еле пролезли трехдечные чешские «пассажиры», вышли в Черное море.
Так начался перегон судов и первый его этап — «хождение за два моря». Мы перегоняли суда, построенные по советским заказам в Чехословакии, Венгрии и Румынии, в реки Средней России и Восточного бассейна. В море они сразу перестали казаться большими, а когда нам попался навстречу обыкновенный морской «сухогруз», горой проплывший по борту, мне стало ясно, на каких жалких коробочках пустились мы в плавание. Однако Черное море отнеслось к нам милостиво, и все, кто были свободны от вахты, высыпали на палубу любоваться волнами, дельфинами и крымским берегом. Даже могучий моторист Виля вылез из «машины», вытирая ветошью руки. Он привязал к бросательному концу свои выходные суконные брюки и выкинул их за борт, предоставив морю заботу об их стирке. Потом он повернулся к нам:
— Ну что, понаедали будки и дышите морским воздухом?
— Твоей будки на троих бы хватило, — отозвался рулевой Борька, который не позволял никому себя переговорить.
Потом мы пошли в штурманскую рубку, где я проводил почти все время: наш капитан Валерьян Дмитриевич Торадзе и ребята-рулевые учили меня стоять на руле. Это оказалось совсем нетрудным, особенно в море. Да к тому же мы шли кильватерной колонной: дергай себе за ручку электроштурвала, и баржа поворачивается куда нужно. А куда нужно, капитан скажет:
— Право на борт! Одерживай! Так держать!
Так мы и держали «в корму» шедшему впереди «Жданову» весь второй день плавания, и я частенько думал, что прав был Виля: дышим себе морским воздухом…
А наутро, проснувшись, я в первую минуту не мог понять, что случилось. И койка, и пол каюты ходили ходуном. Кое-как одевшись, я выбежал на палубу. Судно валило с боку на бок. Накануне я прочитал в матросском учебнике, что качка — это переменный крен судна. Определение было мудрым и олимпийски спокойным. Нас действительно кренило с боку на бок, а волны бросались на баржу с остервенением, точно цепные собаки. А потом я увидел нечто совсем странное: длинная, чуть не стометровая, палуба вдруг выгнулась, как спина драчливой кошки, ударила носом по воде, взлетели брызги, и палуба прогнулась. А вокруг было свинцово-сизое, затянутое тучами небо и такое же свинцово-сизое море, Азовское море, то самое, которое было мне по колено и которого так опасался Наянов, совещаясь с синоптиками.
Я бросился в рубку. Навстречу мне попался Генка.
— Пошли завтракать! — закричал он. — А хорошо! Правда?!
Капитан явно не разделял Генкиного восторга и не находил во всем этом ничего хорошего.
— Я-то думал: большие суда, маленькое море, ничего страшного, — сказал я.
— Э, в том-то и дело, что большие, — сказал Торадзе. — Были б маленькие — подняла волна, опустила волна. А так смотри: две волны поднимают судно, а оно речное, слабое, крак! — цхе — пополам… Смотри, как нос ходит, палуба, смотри…
Капитан огорченно замолчал и приставил к глазам, бинокль. Но натура у него была южная, и скоро он заговорил опять:
— Ты посмотри, как эти пассажирские набок кладет. У них же осадка небольшая, подводная часть — метр двадцать, а «парусность» большая, высокие они. Вот их и кладет. Ой как кладет!..
Он даже дал мне бинокль посмотреть на эти несчастные двухдечные «пассажиры». Уже в Ростове капитан Горный, командовавший таким двухпалубным «Вилюем», рассказывал, как им досталось. Он был маленький, подвижный, краснолицый, в потертой кожаной курточке, с вечным фотоаппаратом через плечо. Матросы зовут его почему-то «капитан Кук», не знаю даже, отчего знаменитый англичанин представляется им таким. Капитан рассказал, что во время шторма у них укачало повариху, и они остались без обеда, потом во всех салонах «ожила» мебель и, что хуже всего, стал ездить по салону огромный рояль.
— Вот тут-то и началось… — рассказывал капитан. — Мы, конечно, изловили этот рояль и загнали его в угол. Потом удалось его стреножить, завернуть в ковры и привязать. Только тогда затих…
Летом этот «Вилюй» уже плавал по Волге и, кажется, по Каме. И теплым летним вечером какой-нибудь мечтательной пассажирке, отстукивавшей в салоне «Времена года», наверное, и в голову не приходило, что совсем недавно этот достопочтенный рояль носился по салону, как дикий зверь, вырываясь из рук у молодых матросов, боцмана, мотористов и самого капитана…
Азовское море нас «прихватило», но оставалось всего несколько часов ходу. Караван пошел переменными курсами, обманывая зыбь: сперва под косу Ельнина, потом резко на норд, на Жданов. А ночью мы оказались в Донском канале, в общем-то целыми и невредимыми. Но мне теперь уже кое-что было известно о морском перегоне.
Под утро мы пришли в Ростов-на-Дону…
Над моей койкой еще висит старательно переписанный рукой старпома перечень «Обязанностей матроса по тревоге», но на «Табынск» уже пришли его настоящие хозяева — речники из Камского пароходства. Теперь они сами доведут самоходки. Но наша работа не кончена.
Мы идем на берег прощаться с ребятами: они возвращаются в Измаил за новыми импортными судами, а я стану матросом перегонного рефрижератора, который идет на Север.
— Эй, жакильмент, вставай. Вставай же, завтрак готов!
Это дед Гаврилыч, мой коллега. Матросов второго класса нас только двое на этом длинном белом рефрижераторе киевской постройки, который мы перегоняем из Херсона в Салехард. Василий Гаврилыч не обижается, когда его зовут дедом, потому что он и впрямь годится всем нам в отцы и в деды. На рефрижераторе почти одна молодежь, даже капитану меньше сорока, а старпому только двадцать три. И все любят поспать. Одного Гаврилыча мучит бессонница, и, поднявшись в пять утра, он успевает приготовить к подъему истинно джентльменский судовой завтрак: хлеб, масло, чай.
Вот уже три недели идем мы на север, к Архангельску, где должны встретиться с другими перегонными судами. Пока плавание просто идиллическое: мы не спеша прошли Дон, Волго-Донской канал, Волгу. Шлюзы везде удобные. На Волге вообще-то теперь не речное, а скорее морское плавание; только штормов не пришлось испытать. С большой осторожностью ведем мы к северу свой новенький рефрижератор, который кажется у речных причалов таким большим, красивым и белоснежным, что ребята с чьей-то легкой руки стали называть его «бразильским крейсером». Свободного времени хоть отбавляй, и мы сходим на берег почти во всех больших портах, читаем, занимаемся, крутим пластинки. Их в радиорубке уже собралось великое множество, всяких: от рентгеновских пленок с музыкой из «Человека-амфибии», изготовленных бойкой ростовской фирмой, до записей Баха и Генделя, которые приобрел в светлую минуту старший механик Толя, решивший приобщиться к серьезной музыке.
А судно, как ни медленно мы идем, все дальше продвигается на север. Прошли бурное Рыбинское море и к ночи пришли в Череповец. Когда окончилась швартовка и стихли «двигуны», все мало-помалу выползли на палубу из кают, из «машины», из рубки — посидеть на крышке трюма и подышать свежим воздухом. Здесь, на этой излюбленной крышке, мы долго «травили», а потом кто-то, взглянув на часы, ахнул:
— Ба, одиннадцать, а светло совсем…
— Так то ж Север, — сказал наш капитан Евгений Семенович Рожков. — И спать нисколечко не хочется. Чем бы заняться? Может, пулечку распишем?
— Давайте лучше английским, — предложил радист Димка, и все побежали за тетрадями.
Английским мы начали заниматься все вместе еще на Дону. Старательнее всех занимались наши студенты-заочники, то есть почти половина команды: Толя, матрос Володя и механик Юра учились в Херсонском мореходном училище, Димка в институте связи, а капитан решил вдобавок к «мореходке» окончить и педагогический институт. И вот теперь все, галдя и дурачась, собирались на внеочередное полночное занятие.
— Почему не у всех тетради? — строго спросил прилежный Димка.
— Я потом перепишу, — сказал капитан.
Евгений Семенович был законченным скептиком, он сомневался в возможности заочного изучения английского языка.
— А у меня нет тетради, — виновато моргая, сказал добродушный боцман Толя Копытов.
Старпом Алик Роганов молча кутался в пеструю «рекламную» рубашку, под которой поблескивал на цепочке амулет — якорек (ох, и пижоны эти молодые штурманы!).
Так начался урок. Мы изучали заднеязычные и добросовестно давились спинкой собственного языка. И если бы не дружные взрывы хохота, то рыболовы, сидевшие на берегу, и влюбленные парочки, тщетно искавшие здесь убежища в белую ночь, наверняка подумали бы, что на палубе кого-то душат…
Все воскресенье нам пришлось простоять в Череповце. Главная улица из-за дождей, ливших в то лето чуть не каждый день, утопала в грязи. На боковых улочках непривычно для меня прозвучал перестук каблуков на деревянных тротуарах. Так бы и уехали мы, сохранив пренебрежение к «Черепку», если б вечером не пошли все вместе на танцы в тенистый городской парк и если б не вызвались потом провожать высокую веснушчатую Люсю, которая приехала сюда из Белых Ручьев и работала «в заводе» — на ЧМЗ. Вот тут-то, гуляя по светлому ночному городу, мы и попали в совершенно новый Череповец. Здесь были широкие асфальтированные улицы, хорошо спланированные зеленые скверы и огромные новые дома, светившиеся иллюминаторами круглых окошек в лестничных клетках — точно большие корабли. Это были еще одни Черемушки — десятые, а может, и пятнадцатые Черемушки на нашем пути.
А назавтра, после современных череповецких проспектов, мы попали на узкие водные проселки старинной Мариинской системы. По берегам Шексны темнела густая зелень лесов и лугов, низко нависали облака, готовые, уж в который раз за день, пролиться дождем, чернели потемневшие деревянные срубы изб и древних шлюзов, таких узеньких, что в них едва помещался наш рефрижератор. Темные бревенчатые строения системы удивительно гармонировали со здешними избами, лесами, узкими речушками. И везде бревна, бревна, бревна… Бревна, угрожающе плывущие навстречу судну («А, черт, попадет в насадку!» — сердито кричит Евгений Семенович); бревна, сваленные кучами на берегу; бревна, вынесенные водой на отмели и побелевшие, как кости древнего гигантского животного; бревна сосновые, осиновые, березовые. Когда-то этим путем пробирались на Волгу новгородцы — вверх по реке Вытегре, потом волоком до Ковжи, по Белому озеру и по Шексне. Петр Первый задумал устроить судоходный канал и сам прошел по лесам и болотам от Вытегры до теперешнего Анненского моста. И все сооружения этого старинного (и совсем неплохого для своего времени) водного пути напоминают о неукротимом Петре, потому что здесь, как было начертано на старом обелиске, «Петрову мысль Мария совершила».
Льет и льет дождь, а Мариинка несет свою службу, пропускает суда. Вон девчонки-школьницы садятся на попутную баржу. Вон две женщины в негнущихся плащах крутят допотопный ручной ворот, закрывая шлюзовые ворота. Мы с Аликом Рогановым прыгаем на берег помочь им: смотреть на это кручение просто нет мочи. На будке диспетчера висит выцветший плакат: «Дорогу рационализаторам!» И мы с Алькой решаем, что чуток рационализации здесь, и правда, не помешает. И все же красиво тут. Когда попадается большой промежуток между шлюзами, я поднимаюсь в рубку к Евгению Семеновичу.
— Ну и река! — говорю я с восхищением.
— Дрянная, Боря, река, — отвечает он раздраженно.
Постояв полчаса в рубке рядом с боцманом Толей Копытовым, который, не успевая утереть со лба капельки пота, крутит, крутит, до мозолей крутит штурвал, я убеждаюсь, что дела наши и впрямь плохи. Шексна петляет без конца, а из-за поворотов узкой реки то и дело появляются верткие буксирчики с рыбьими названиями — «Сиг», «Карп», «Ерш». За ними тянутся лихтеры и неповоротливые длиннющие плоты — звеньев на сорок. Перегородив речушку по диагонали, плоты прижимают нас к берегу. Толя отчаянно крутит штурвал. Рефрижератор вздымает бурую грязь: здесь совсем мелко. Эх, как беспомощно судно на этом мелководье и какой он неповоротливый, этот допотопный плот.
— Порвем, порвем плот, — говорит капитан, — их составлять-то знаешь каково… — Потом добавляет спокойнее: — Так, все. Сели на меляку.
Теперь мы на мели и можем пропустить плот. Он медленно тянется мимо нас. На одном из его последних звеньев шалашик с резным коньком, костер. У костра лежит молодой бородатый парень в телогрейке, плаще, резиновых сапогах. Он словно не замечает дождя, покуривает.
— Откуда? — кричит ему Димка.
— Из Белых Ручьев. Из леспромхоза.
— И долго будете плыть?
— Да с месяц…
— Ну и работенка, — говорит боцман Толя, которому тоже сейчас приходится невесело на руле.
Он у нас лучший рулевой, пожалуй, не только у нас, но и во всей экспедиции, и вот крутит теперь на этой Мариинке рогатую баранку штурвала до остервенения.
Плот прошел. Мы долго баламутим мелкую речушку, пускаем машины «враздрай» и, наконец, с трудом сползаем с мели.
— Видел, Боря, — говорит охрипший Евгений Семенович, — вот она какая, твоя красота.
Мне надо бежать на нос. Мы с великаном Митей все время на швартовке: подаем конец, швартуемся, принимаем конец. За сегодняшний день прошли уже с полдесятка шлюзов. Митя впервые в экспедиции, до этого шоферил в Измаиле. И в такие дни, как сегодня, он клянется, что больше его калачом не заманишь на этот проклятый перегон. Зато когда нам удается быстро пришвартоваться, а дождь вдруг перестает, хотя бы ненадолго, Митя весьма ощутимо хлопает меня по спине и кричит: «Не плачь, мы еще тé будем с тобой морякухи, настоящие мариманы!»
Но им конца нет, этим тесным деревянным шлюзам, а на десятом какая-то самоходка вышибла шлюзовые ворота, и получился простой. А потом все эти самоходки и буксирчики с лихтерами и плотами засуетились, норовя пролезть первыми в ворота, потому что здесь не было диспетчера, который возвышался бы над всеми в своей стеклянной башне и ставил всех на свои места громовым радиоголосом, как в новых шлюзах у волжских морей. Какой-то нахальный буксиришко «Байкал» воткнул нам в фальшборт неповоротливую баржу-лихтер, и от этого все стали еще злее: берегли-берегли судно, и вот помяли какие-то нахалы, а нам еще до Салехарда его гнать. Мы с Митей совсем измотались на этой бесконечной швартовке. Но тут прекратился дождь, и на бревенчатой стенке шлюза какая-то румяная девчонка в большом плаще, огромных брезентовых рукавицах и в сапожках, обтягивающих полные ноги, приняла у нас швартов. Митя сразу ожил:
— А что, солнышко-коченька, и много у вас еще этих шлюзов, чтоб ихней маме столько… И правда это, коченька, что тридцать девять штук?
Девчонка смеется в ответ на Митин измаильский политес и машет рукой.
— Да ну вас. И совсем не тридцать девять — уже десяток под воду пошло, а на их месте два новых построили…
Но тут сверху что-то кричит Евгений Семенович, мы с Митей беремся за дело, «мастер» не в духе, и шутки с ним сейчас плохи.
На следующем шлюзе мы начинаем выспрашивать бабку с крынками молока. Она говорит, что, и правда, затопят, а куда переселят народ, она не знает. Да это вроде бы и не особенно беспокоит ее.
— Затопют, милые, — говорит она, по-вологодски окая. — Море будет, Волго-Балт. Вон начальник-то шлюза, он скажет, он у нас молодой да ученый…
Начальник выходит из своей избушки на курьих ножках и охотно рассказывает, что еще год-полтора — и исчезнут под водой все эти древние живописные шлюзы и деревушки тоже, а возникнут новые моря: вот тут, к примеру, Череповецкое море. Проляжет новый канал — Волго-Балт, с большими современными шлюзами, гидроузлами и даже гидростанциями. Вот тогда широкой водной магистралью соединятся пять морей, и пойдут по ней настоящие суда, а не только эти — с мелкой осадкой. Оказывается, в Череповце пока еще грузы переваливают с озерных судов на другие, с меньшей осадкой, и двигаются они страшно медленно, так что по Мариинке провоз обходится дороже, чем по железной дороге.
— Но скоро этому всему конец, — говорит начальник. — Наш Волго-Балт — главный канал семилетки, комсомольская стройка, вот на Ковже увидите. — Он как-то по-мальчишески задирает нос, и нам становится ясно: он, как и та девушка в сапожках и бабка, ничуть не жалеет, что уйдет под воду эта прибрежная красота. — Вы, как матросы, учтите, тут вместо тридцати девяти малых шлюзов будет всего семь больших.
— Страшное дело! — радостно говорит Митя и хлопает меня по спине. Будто это и не он недавно клялся, что в первый и последний раз перегоняет суда.
За день мы так устали, что ночью никак не удается уснуть. Я поднимаюсь в рубку. Евгений Семенович на вахте, и я сообщаю ему все, что узнал про Волго-Балт. Капитан сейчас вроде бы отошел немного, подобрел, и мы оба любуемся извилистыми берегами. Ночное небо призрачно-белесое, и темная кромка леса, избы, островки, ходовые знаки — все отражается в глади реки, словно вырастает из ее черной глубины и живет своей сказочной жизнью.
— Здорово все-таки, что затопят это все, — говорит Евгений Семенович и потом, взглянув на мое расстроенное лицо, добавляет: — Нам же плавать нужно, а ты пока смотри на эту старину, запоминай… Только не забывай швартоваться.
Капитан все время посмеивается над моим туристическим любопытством. На Волге он иногда будил меня криком: «Боря, вставай, церковь!» А сейчас он начинает доказывать, что на Севере нет и никогда не было ни единого туриста. Но я все еще надеюсь доказать ему обратное: не может не быть туристов, раз такая красотища вокруг.
Назавтра мы снова шлюзуемся и шлюзуемся без конца, расходимся с плотами на поворотах узкой речушки, садимся на мель. Мы с Митей снова «уродуемся» на концах. Здесь когда много работы, то уже не «вкалывают», а «сражаются» или «уродуются». А мы, по Митиной классификации, даже «уродуемся как карлы».
Но успеваем смотреть по сторонам. Прошли Горицы. У пристани белеют стены женского монастыря шестнадцатого века, куда была сослана Ксения Годунова. Говорят, километрах в семи отсюда Кириллово-Белозерский монастырь. Вот бы где нужна стоянка. Но боюсь, капитану сейчас не до памятников старины.
За Белым озером начинается широкое устье Ковжи. Пряно пахнут луга, мимо плывут живописные села. Вон какое-то Конёво, настоящая северная Венеция, на худой конец северное Вилково. Избы выходят прямо к Ковже, у маленьких причалов бьются на приколе лодки. А возле многоквартирного дома особенно много лодок, по ним можно сосчитать число живущих здесь семей, как в Подмосковье по антеннам телевизоров. А вот «Красный уголок» с причалом и еще «Ларек», тоже с причалом. Для полноты сходства с Венецией от ларька отплывают с пением двое «гондольеров». Пешком тут, видно, вообще не ходят.
Говорят, что по берегам Ковжи еще сохранились тропки — бечевники, по которым брели бурлаки, тянувшие баржи.
Пока плавать по Ковже еще труднее, чем раньше, потому что всю ее взбаламутили и перерыли строители. По пути все чаще попадаются землечерпалки и длинные щупальца труб землесосов. Нам машут чумазые белозубые ребята в высоких резиновых сапогах. Я вспоминаю, что сказал начальник: комсомольская стройка. На Вытегре строителей еще больше. За знаменитым своей красотой Девятинским Перекопом, в древних Девятинах, где мы с капитаном искали почту, каждый встречный отвечал на наши расспросы: «Не знаем, не здешние, мы строители».
В Девятинах и дальше, в Анхимове, нам довелось увидеть деревянные церкви редкой красоты. Особенно хороша была многоглавая анхимовская, построенная без единого гвоздя.
— Вот это действительно стоит посмотреть, — сдался наконец капитан.
А вскоре после Анхимова показался новый большой шлюз, настоящий современный шлюз Волго-Балта, заменивший сразу пять тесных мариинских «деревяшек».
Когда мы пришвартовались, наконец, в Вытегре, наступила уже белая ночь; старинные лабазы отражались в тихой заводи, а в конце ее чернел деревянный первый шлюз Мариинки, оставленный для Вытегорского музея.
Евгений Семенович спустился с мостика, небритый, с покрасневшими глазами:
— Ну что, Боря, умаялись? — сказал он. — Так что вам сегодня с Аликом и Димкой, наверное, и про невест толковать не захочется? Как, и на танцы в Вытегре не пойдете? Ай-яй-яй, как нехорошо, ай, жестокая Мариинская система. Что, и правда на танцы не пойдете?
Мы мрачно молчали, и капитан понял, что мы сегодня почти не воспринимаем шуток, но его собственного запаса юмора хватило еще надолго.
Пройдя по новому участку канала, наш рефрижератор вышел в Онежское озеро, и тут открылась широченная водная гладь, черная вблизи и синяя вдали, окаймленная лесистыми берегами, скалами, поросшими сосной — «славное великое Онего», «страшное Онего страховатое». Оно было великолепным и могучим, воистину великим, и о нем хотелось говорить какими-то особенными окающими северными словами, похожими на заклинание. Но плыть по нему и вправду было немного «страховато», потому что лоцмана мы в Вытегре не достали: они нынче на вес золота, а впереди из воды торчали какие-то каменные лбы.
В Повенец мы пришли в полночь. Повенец — у северо-восточного конца озера, словно конец чего-то знакомого и начало настоящего Севера, «Повенец всему свету конец». Пока вставали на якорь, солнце спряталось, но темнее не стало: по-прежнему льется отраженный, какой-то призрачный свет, и от этого все — и стройные силуэты судов, и ярко-зеленый домик диспетчерской, и камни, и лес, и створы — ясно отражается в воде. И опять никому не хочется ложиться спать, все высыпают на палубу и снова обсуждают, чем бы заняться. На берегу тоже как будто день. Ребята с «Ижоры» играют в волейбол, матрос с «Ломоносова» жалуется «кокше» на порядки в местном клубе водников. Стук мяча, доверительный говорок матроса и звонкий смех «кокши» далеко разносятся над водой…
С утра мы входим в первый шлюз Беломорско-Балтийского канала. Нам с Митей особенно достается на швартовке: тут девятнадцать шлюзов, но большинство из них двухкамерные, то есть по существу не один, а два шлюза. И подавать нужно сразу два конца: до водораздела — два на носу, после водораздела — два с кормы. Мы ворчим: к чему эти предосторожности. Хриплый радиоголос предупреждает о том, чтоб следили за швартовами — началось заполнение. И тут мы убеждаемся, что предосторожности были ненапрасными: здесь устаревшая система лобового заполнения шлюза; мощным потоком устремляется навстречу судну черная вода, того и гляди оборвет концы и воткнет судно кормой в шлюзовые ворота. Приходится то убирать слабину, то, наоборот, отпускать конец.
— Руки, ноги, Боря, береги, — говорит капитан в свой рупор.
Я знаю, что для капитана несчастный случай на судне — служебная неприятность, но все же приятна его заботливость. И мы с Митей стараемся быть осторожней: пригодятся еще и руки, и ноги.
— Быстро все же ББК устарел, — говорит лоцман. — Недавно еще писали — последнее слово техники. А теперь и заполнение не так делают, да и вообще не то. Вот с Апатита руду уже будут по Волго-Балту только возить, через Медгору (Медвежьегорск, значит), через Онежское озеро.
— Да что там, — говорит капитан. — Вон наши трехдечные «пассажиры» уже в шлюзах не помещались, приходилось привальник отпиливать, а то и солидолом его смазывать, чтоб проскользнуть.
Лоцман попался нам образованный, совсем молодой. Рассказывает про маленький и пестрый деревянный Повенец. О нем еще Пришвин писал, что там коровы гуляют по улицам. Но с постройкой канала городок ожил. А в войну плотина была взорвана, и первые семь шлюзов затопило. Поднялась девятиметровая волна и начисто смыла Повенец. Тот, что мы видели, отстроен заново.
Проходим сплошь покрытое островами и островочками Волозеро, потом каменный коридор в скалах, соединяющий его с Маткоозером. По обе стороны мрачноватый лес. На него можно смотреть без конца, но ступить под его своды не хочется.
— И правильно, — ехидно говорит Евгений Семенович, — туристов ты там не встретишь московских.
Мы с Митей все считаем пройденные шлюзы. А сколько их всего от Ростова до выхода в море нужно пройти? Кто говорит восемьдесят семь, кто больше. Ого, мы переглядываемся с Митей. «Не зря хлеб ели, Боречка», — говорит он.
Чем дальше на север, тем прекраснее, хотя и мрачнее, становится канал. Но характерными для пейзажа по-прежнему остаются три элемента, отмеченные Пришвиным в «Царе природы», — лес, вода и камень:
«Так бывало и скажет отец: — Лес, вода и камень!
А когда завидит Осудареву дорогу, если только руки свободны, непременно шапку снимет и скажет: „Что тут народу легло!“»
В шведскую войну Петр согнал на эту дорогу местных жителей, потом прошел тут посуху с войском и двумя фрегатами от самого Белого моря до Онежского озера, но след дороги кое-где исчез под водами канала.
Выгозеро встретило нас ощутимой бортовой качкой. Свинцовое небо совсем низко нависает над землей, волны бьют в берега островков, моросит дождь. Проходим десятый шлюз, прорубленный прямо в скалах, здесь уже Нижний Выг.
В Беломорске нас догоняют «омики» — «озерные москвичи». По беломорским мосточкам гордо ходят молодые парни с шикарными бородами, какие чаще всего отпускают практиканты и студенты. Так и есть, это ребята из МГУ и МВТУ, поступили на «омики» матросами в поисках пейзажей, жизненного опыта и летнего заработка. Можно не сомневаться, что они все это получат. А пока ребята драят палубу, моют переборки, стоят вахту. Вернутся они домой другими людьми.
Поеживаясь от холода даже в телогрейках, мы бредем вдоль канала, а навстречу нам попадаются пионеры, которые вместе с вожатым идут купаться. Чего же им терять солнечный денек в разгар коротенького северного лета, которое когда-то называли и не летом вовсе, а «меженью»?
Ага, я торжествую: привалившись к стенке, у канала отогревается группа московских туристов. Туристы бродят по Северу, мерзнут и мокнут на катере, перебираясь на Соловки, ходят между Кижами и Кемью, Каргополем и Кандалакшей, небритые, в закарпатских шляпах со значками, беретах или шерстяных шапочках с помпонами, искатели нехоженых земель и северной русской красоты. Я заговариваю с ними, и мы сразу находим общих московских знакомых. А еще через четверть часа я представляю их Евгению Семеновичу. Туристы удивили его: и тем, что бродят под дождем где-то в самых глухих северных уголках, и тем, что так просты, веселы и неприхотливы.
В Беломорске Толя Копытов с Володькой соорудили отличную мачту: без второй мачты Морской регистр мог не выпустить нас в море. Толя с Володькой что хочешь могут сделать, хоть целый корабль! Володька маленький, сильный, подвижный — энергии на десятерых, куда до него даже огромному Мите. Коротенькие волосы у Володьки всегда дыбом, на подбородке часто отрастает щетина, и кто-то из ребят прозвал его «морским ежом». Великолепный работник и добрейший наш боцман Толя. Но у них на двоих — один тяжкий грех. Когда они срываются, капитан их пилит, они обижаются: ага, мол, ничего хорошего не помнят! Володька пишет заявление об уходе, за ним Толя… Ну а потом «входят в меридиан», и лучше тогда матросов не найти.
Пройдя по Белому морю в кильватере у морского буксирчика, мы входим в устье могучей Северной Двины. Лесовозы, лесовозы — ливанские, шведские, английские, болгарские, греческие, норвежские, немецкие, наши. Город леса, моряцкая столица Архангельск, последний большой порт на нашем пути.
Прилетел Наянов и теперь совещается с синоптиками и Леонидом Михайловичем Колесниковым, начальником Архангельского бюро погоды, который каждый год ходит с нашей экспедицией. Здесь прогноз погоды еще важней, чем на юге: предстоит выйти в моря Северного Ледовитого океана. Говорят, в этом году ледовая обстановка сложная. Пока даже ледоколы с трудом проходят проливом Вилькицкого.
Дел у нас по горло: нужно получить продукты, спасательное оборудование, буксирные тросы и так далее. А тут еще получка и последний большой город: надо же попрощаться. И опять Володька обижается и пишет заявление…
Отход! Отход! Караван собирается в Чижовке, где у тихих низких зеленых берегов Северной Двины чинно дремлют «иностранцы» — немецкие лесовозы «Марта Росс» и «Хельга Росс», норвежец «Рудгерт Виннен», какой-то англичанин. Рядом с ними наши перегонные суда кажутся букашками. И все же это мы, а не они пойдут в Карское море! Мы появляемся с музыкой. Димкина радиорубка взрывает тишину летнего вечера.
Настроение все же, пожалуй, тревожное. Разговоры все чаще переходят на северный перегон, на позапрошлогоднюю проводку, когда ледоколы во главе с «Лениным» протащили огромный караван через сплошные льды. Стармех Толя рассказывает, какой трудный был год:
— Ледокол, что ему? Он как рысак, и попер, и попер. Он ведь морские суда привык проводить, а тут самоходочка — триста сил. Ледокол прошел, за ним воду сразу схватило, а от атомохода такие кусочки летят, что как ни удар, так сразу и пробоина… В общем, когда на чистую воду вышли, только шпангоуты торчали, как ребра у цыганской лошаденки. Да… А тут с веста штормяга, баллов семь-восемь. И деться некуда. Обратно во льды не пойдешь. Стоим у кромки, аварийных судов полно: то подварить, то подлатать надо, а куда денешься? Шторм!.. Все-таки днем чуть подремонтировались, а ночью снялись. А в середине ночи такой штормина пошел, думаем, не пришлось бы шлюпочку спускать. Повариха тетя Паша купила себе и снохе швейные машины на Диксоне, она их на палубу вынесла и, как квочка, вокруг бегает: «Ой, что будет? Господи!..»
Алик с Димкой смеются, вспомнив тетю Пашу.
У боцмана Толи за ту проводку грамота якутского Совета Министров: что-то латали, ставили какие-то цементные ящики.
— Да ты, может, еще и сам увидишь, хотя я этого, конечно, тебе не желаю. Но посмотрим, подождем… — говорит боцман.
А ждать нам пришлось меньше, чем думал кто-нибудь из нас.
Рано утром седьмого августа мы вышли в море, пока еще довольно спокойное, серое, даже немного белесое.
Под вечер опустился густой туман. Я сидел в каюте, и вдруг упала белая пелена, будто кто-то снаружи занавесил иллюминаторы. По радио передали, что 735-я самоходка, «немочка», сразу сбилась с курса и полезла на «Беломорский-11». К счастью, на этом «сухогрузе» финской постройки стоял наш локатор, и аварии не произошло. К ночи туман рассеялся, но качать стало сильней. Караван наш представлял в ночи красивое зрелище: растянувшись двумя колоннами и чуть покачиваясь на волне, суда поблескивали белыми и красными огоньками и отражались в черноте моря, точно троллейбусы в дождь на московских улицах.
С утра снова сгустился туман, а когда он рассеялся, мы вышли к Канину Носу и встали лагом[73] с другими судами. Там дальше ждало нас беспокойное Баренцево море. Оно каждый год преподносит какой-нибудь сюрприз нашим караванам. Во время первого перегона, пятнадцать лет назад, оно переломило пополам баржи, а сейчас тоже прогноз плохой. Нужно бы отстояться за Каниным Носом. Но нет, слышны сигналы: короткий — длинный — короткий. По радио передали, что решено выходить: с юга надвигается ураган. В три часа дня мы вышли в море, и почти сразу же началась бортовая качка. Нас швыряло и клало с боку на бок, и больше уже не было спасения ни в каюте, ни на палубе, ни на мостике. Работы у меня на судне никакой не было, но это еще хуже. Только ночью удалось забыться на часок.
Проснулся от толчка. Рефрижератор содрогается, а потом дребезжит, точно старенький двухвагонный трамвай на стыке рельсов. За иллюминаторами взлетают хлопья пены. Шатаясь, выхожу на палубу. А палуба-то изгибается — как тогда на самоходке в Азовском море. Только там зыбь была меньше. Вот снова прошла судорога по стальному корпусу судна, снова выгнулась палуба, повис над водой нос, стукнулся о волну, взметая вверх пену, — и задребезжало все. Кажется, судно вот-вот рассыплется. Другим судам достается не меньше. Спасатель «Бравый» мотается как поплавок, а эти рыбацкие ПТС, предназначенные для озера Зайсан, чуть не на дыбы встают. Но «Бравый» — морской буксир, а рыбацкие суденышки поднимаются на одной волне, с ними ничего не случится. А вот что будет с «Беломорским», с самоходками? С теми, что поднимаются на две-три волны? По какой-то ассоциации вспоминаю Ломоносова, родившегося в здешнем краю:
Песчинка как в морских волнах,
Как мала искра в вечном льде,
Как в сильном вихре тонкий прах…
Потом вспоминаются вполне прозаические рассказы Наянова о том, как одну за другой ломало баржи у Русского Заворота и как наши торопились вытащить людей, потому что долго в такой воде не продержишься: три-четыре минуты — и тогда судороги, и конец. Чего только не полезет в голову от такой качки и от безделья. Лучше пойду на камбуз, сварю ребятам черный кофе покрепче. На камбузе причитает тетя Сима, наша новая повариха, из Архангельска.
— Ой, дура я, погналась за длинным рублем!
Время от времени, прерывая свои жалобы, она подбегает к борту. Гаврилыч ведет себя как истый джентльмен и не оставляет тетю Симу в беде.
— Ну, что ты причитаешь, — говорит он. — Может, еще и не утонем. Давай я кашу помешаю, а ты иди в каюту.
Я тащу кофе на мостик. Там сейчас и стармех, и боцман, и Евгений Семенович, и Алька, и новый старпом Альберт Днепровский. Они говорят, что уже полопались направляющие рельсы крана на комингсах трюма. А в форпике у нас мертвый балласт — сорок тонн, так что судно испытывает сейчас деформацию на излом где-то в районе первого трюма. Алька сменяется с вахты — он теперь второй помощник, и мы с ним поселились в одной каюте. «Спать буду, — говорит он. — Хорошо в шторм спать, когда знаешь, что ничего не случится». Я хочу спросить, откуда он это знает, но Алька уже храпит. В полночь ему на вахту. Я не сплю и без конца езжу по койке. Вот, говорят, на «Ленине» по две койки у каждого — для бортовой качки и для килевой, перпендикулярно друг к другу установлены. Впрочем, бессонница мучит меня недолго. Я заснул тяжелым сном и проснулся оттого, что кто-то сильно тряс меня за плечо и дергал за ногу.
— Подъем! Скорее вставай, скорее! У нас уже воды полтрюма! — Это Альберт Днепровский, наш новый старпом.
Еще ничего не соображая, сую ноги в сапоги, накидываю на плечи телогрейку и выбегаю на палубу, прихватив по дороге брезентовые рукавицы. Ох, и пакость же на палубе. Мотает из стороны в сторону, обдает холодными брызгами — дождь, волны, пена. У форпика и первого трюма суетятся ребята. Бегу туда, скользя по мокрой палубе. Стармех Толя и Юрка налаживают мотопомпу, она отсырела, фыркает, чихает и не заводится. Внизу в первом трюме Володька и боцман Толя рубят настил, чтобы опустить шланг мотопомпы. Да, вода плещется в трюме. А море беснуется, и дождь такой холодный и мерзкий. «Что делать?» Володька вылезает из трюма:
— Вот так, Боря, вода в трюме.
— Что делать?
— Быстро за пластырем, — командует Альберт.
Мы снимаем тяжеленный ковер пластыря. В трюме вода… Значение этого деловитого синонима отчаянному «тонем!» пока еще не доходит до моего сознания. Кряхтя, тянем пластырь. Надо заводить его под киль, но неизвестно, где пробоина. Дно первого трюма скрыто толстым термоизоляционным настилом, а уж там, под этим настилом, где-то пробоина, может быть, не одна, потому что вода прибывает быстро. Мы суетимся, прикрепляя концы к пластырю. «Осторожно, в воду не смайнайся», — твердит Евгений Семенович. А вода все прибывает. Боцман поднимает к нам мокрое от пота красное лицо, в трюме уже по колено. Мы и сами промокли до нитки под дождем.
С борта подходит спасатель «Бравый». Значит, Димка уже связался с радистом на флагмане. Вон на мостике Наянов и его заместитель Клименченко. Спасатель подошел совсем близко. Димка говорит, что они предлагают нам свою помпу. Волны швыряют спасатель из стороны в сторону. На мгновение он вырастает над нами черной громадой — кажется, еще чуть-чуть, и он обрушится на рефрижератор всей своей тяжестью. Евгений Семенович машет: «Отходите!» При таком волнении спасателю не подойти, а мы не можем поймать на лету девяностокилограммовую помпу. Оглушительно стрекочет наша мотопомпа, но вода убывает медленно.
— Евгений Семенович! — кричит в микрофон Клименченко; голос у него встревоженный. — До Колгуева сорок миль. Сорок миль до Колгуева! Продержитесь?
Откуда мы знаем? Капитан только машет рукой: «Отходите!» Того и гляди волны положат на нас «Бравый». Спасатель отходит. Мы остаемся одни… Нет, конечно, не одни: радист Кузьма передает с «Бравого»: «Следуем рядом!» Это тот самый Кузьма, что читал мне Есенина в Вилкове. В полутора кабельтовых за нами следует и одесская самоходка Вахтина: на всякий случай. Волны бьют и бьют в скулу рефрижератора. Нос качается — «дышит», его теперь тянут вниз и вода, и балласт. А под настилом хлещет вода и, небось, лопаются шпангоуты и флоры. Мы все возимся и возимся под дождем, но что можно сделать, если не знаешь, куда заводить пластырь. Ребята молчат, никто сегодня не шутит, и мне тоже становится ясно, что дело плохо. Море покрывается красноватым налетом — к рассвету. Вода все прибывает в трюме. Мы давно уже промокли до костей.
— Ну что ж, — говорит капитан. — Идемте ко мне в каюту, согреемся, а то заболеете.
Он достает спирт, выданный перед уходом в Арктику на случай вот такого веселья. Мы садимся на койку. Пока он наполняет стаканы, я засыпаю. Через час или два кто-то трясет за плечо: «Вставай. Чуть не проспал царствие небесное». Прямо перед нами низкий и точно ножом обрезанный западный берег острова Колгуева. Значит, продержались. Продержался наш вконец разломанный и, как выяснилось, всерьез тонувший рефрижератор. Мы дотянули до берега сорок миль, но в трюме уже на полтора метра воды, и ее многотонный груз ломает судно. Холодно и неприютно. Моросит дождь.
Мы спускаемся в трюм. Вода. Настил вспучен. «Рыбины», какие-то щепки и палки плавают по трюму. Мы начинаем вскрывать весь теплоизоляционный настил. Была бы простая самоходочка, а это — рефрижератор, какой тут сложный и толстый настил на дне трюма: битум, сетка, потом доски, куски войлока, фольга, пакеты какие-то, потом снова доски, брусья. Все это мы рубим топорами, разворачиваем ломами. Воду удалось откачать быстро: мы стали лагом с «Бравым», а у них электропомпа.
Ох, и страшный у нас трюм. Мы продолжаем ломать настил; сколько же он стоил — тысячи, десятки тысяч? Но необходимо найти пробоины, и нужно ломать. На месте дорогостоящего настила растут груды мусора. Все наши ребята в трюме — ломаем свой береженый «бразильский крейсер». Алик с Володькой рубят доски и металлическую сетку. Мы таскаем мусор. Здесь и Толя-боцман, и Толя-стармех, и старпом Альберт, и Димка, и Митя, и Миша с Генкой. Сейчас нет старпомов, механиков, «мотылей», матросов. Все мы — команда аварийного судна: аврал. Проходит час, два, три. Обедаем наспех — и снова в трюм. Потом ужин — и снова в изуродованный трюм. Где там Митя? Ага, вон он, тащит что-то… Вот в такие дни и родилось, наверное, это его словечко «уродоваться».
Наконец открылось днище: вон трещина, а вон и вторая, третья. Ого, разломало нас море как следует. Толя-боцман с Альбертом и Володькой начинают заделывать трещины паклей и клиньями: они все умеют. А мусора горы: таскать не перетаскать. В трюм спускается Потапыч, боцман с «Бравого», этот тоже все умеет, настоящий моряк.
Ночью пошли поспать. Еле бредем с Алькой к себе в каюту. Пресная вода на исходе, а соленой руки не отмываются. Скинув телогрейки, ложимся и засыпаем, едва коснувшись подушки. Сквозь сон слышу, что зашел в гости радист Кузьма, его судно стоит с нами лагом. Кузьма что-то говорит мне. Потом берет со стола пишущую машинку, наклоняется и кричит мне в ухо: «Я тебе рычаг припаяю. А ты спи. Устал». «Рычаг. Машинка, — думаю я. — Зачем мне машинка?»
В два часа ночи меня будит Володька. Они с боцманом и не ложились. Иду в трюм. В половине четвертого выхожу на палубу. С моря дует ледяной ветер, ворошит волны, покрытые красным налетом рассвета. Где-то на юге просвет в облаках, словно окно в летнюю Россию, в знойный август. После завтрака — снова в трюм. Артур Швенке со спасателя варил здесь всю ночь швы, накладывал угольники. Он и сейчас такой же румяный, как всегда, улыбается в русые усы — ничего ему не делается. Весь день таскаем мусор. Под вечер с трудом передвигаем ноги. По нашей палубе задумчиво расхаживает Наянов, начальник экспедиции. Он узнал меня:
— Значит, сразу попал на аварию. Это повезло. А по-честному, испугался? — он с любопытством ждет ответа, а я напрягаю память.
— Пожалуй, что и нет.
— Ну, это ты просто ничего не понял, — говорит он словно бы обиженно. — Просто ты моря не знаешь. Вообще-то, конечно, бояться нечего, мы б вас ни за что не бросили. Спасли б.
Евгений Семенович говорит то же самое: «Это ты по недомыслию совсем-то не испугался. Так вот дети не пугаются опасности, которой не понимают. Солдат может не испугаться в море, а моряк должен. Не то, чтоб растеряться, а просто понять, что к чему. Но для этого море нужно знать, а ты не моряк еще».
Ладно, это дело прошлое, теперь знай таскай. Приехали на подмогу бородатые парни с «омиков». Один все время чешет запущенную бороду и вроде бы уже сыт романтикой, а остальные молодцом — все о Енисее говорят, куда их «омики» пойдут.
Сутки идут за сутками. Мы обживаем изуродованный трюм. Золотые у нас ребята, «сражаются» сутками, и хоть бы кто пискнул. А кому же не хочется, наконец, отдохнуть? Ставим «цементные ящики» — то есть устанавливаем ящик без дна на аварийное место и заливаем его цементом с жидким стеклом.
В трюме теперь снова слышатся шутки, смех: ребята успели обрести былое чувство юмора, во всяком случае на первые два-три часа после обеда его хватает. А сколько же все-таки дней продолжается аврал? Два, три. Нет, четыре. С пресной водой туго, и все обросли щетиной.
Когда и куда мы двинемся, пока неизвестно, вряд ли наш рефрижератор сможет теперь дотянуть до Оби.
Ночью усилился ветер, и нам пришлось сниматься с якоря и менять место стоянки. Едва отошли — усилилось волнение, потом упал густой туман, такой, что даже на палубе ничего нельзя было разглядеть. Суда тут же разбрелись. Рядом с нами пылал прожектор ленского рефрижератора. Выручил локатор «Бравого»: спасатель нашел вход в бухту Ременку, собрал суда и вывел их к якорной стоянке против ненецкого становища Бугрино.
Работы в трюме у нас в основном закончены, но уйти из-под Колгуева теперь нельзя: волнение. А погода отвратная: с неба все время сыплется что-то — дождь не дождь, туман не туман. Как писал один араб-путешественник в четырнадцатом веке об «окраине Севера»: «…там беспрерывный дождь и густой туман и решительно никогда не встает солнце». И хотя мы солнцем не так избалованы, как тот араб, но самочувствие у нас тоже неважное.
Стоянка выматывает даже тех, кто утверждает, что плохая стоянка лучше самого хорошего плавания.
«Сколько еще простоим?» — спрашиваю я у Альки, который лежит на койке, перечитывая старые письма.
— Волнение… Может, неделю; может, две; может, три…
Как-то бот с рейсового теплохода подбросил Митю, Алика и меня в Бугрино. В становище большие деревянные дома под железной крышей, есть магазин, больница, школа. Зеленеет мокрая трава. Ненцы ходят в оленьих малицах и пимах прямо по лужам, ездят в запряженных оленями санках по траве и ромашкам. Ребятишки в красивых, расшитых пестрыми квадратиками шубках играют возле дома и катаются на качелях, словно не замечая дождя; у них на щеках странный северный румянец, малиновый, точно ожог. Вместе с нами приплыл на боте бухгалтер Кириллов — когда-то он здесь работал лет десять, потом уезжал, сейчас снова приехал работать. По его мнению, здесь большое хозяйство можно устроить — не четыре, как сейчас, а все двадцать тысяч оленей.
Митя приходит в восторг от оленьих рогов и решает закупить партию на вешалки.
— Сколько? — спрашивает он старика ненца.
— Рубль, — спокойно говорит ненец.
— Давай две пары на рубль.
— Давай.
— А три?
— Давай, — спокойно говорит ненец, попыхивая трубочкой.
— Тогда уж вот и эти возьму, ладно?
Старик молча кивает, пряча деньги, а Митя забирает рога, очень довольный сделкой. Мы снова выходим на мостки улиц. Рога валяются здесь кучами, сушатся на веревке. Рогов сколько угодно, совершенно бесплатно.
— Эх ты, торгаш, — смеемся мы с Алькой.
Митя, весь увешанный грязными рогами, злится.
Рога эти не дают представления об изумительной красоте живого оленя, доброго, ласкового работяги-оленя. Ненцы говорят: «Оленя нет — человека нет». Вон олени мокнут под дождем, за домом. Молодой оленевод Иван Варницын хлопочет возле упряжки. Мы знакомимся с хозяином, а ребята фотографируются с оленями. Потом заходим в дом. Здесь много народу, но все спят — большинство прямо в малицах. В опрятной кухоньке, попыхивая трубкой, сидит бабка.
Мы заходим в клуб, здесь все двери открыты, но никого нет. На столе гора патефонных пластинок, приготовленная к вечеру кинокартина «Поет Ив Монтан», плакат о развитии песцового хозяйства на острове за семилетку…
…Наконец-то отход. Раннее утро. Солнышко. И волнение совсем небольшое. Как будет вести себя наш рефрижератор? Пока все идет как по маслу. Но волнение усиливается. В открытом море снова начинает ломать. На судне с нами механик-наставник Маркин. Он бегает по трюму, смотрит. Нет, дела плохи, опять все по швам ползет. Наянов спрашивает по радио, дойдем ли мы до Оби. «Не дойдем», — отвечает совсем расстроенный Евгений Семенович. «Нет, не дойти», — подтверждает Маркин. Мы лезем в трюм. Маркин приказывает нам ставить подпорки в трюме, и сам берется за топор.
Мы работаем вчетвером: сварщик Артур Швенке, боцман Толя, Маркин и я. Во время перекура в полутемном гулком трюме Маркин вдруг начинает вспоминать про немецкий лагерь. Он попал туда с другими моряками, оказавшимися к началу войны в немецких портах, — всех потом согнали в лагерь Вильцбург. Там много было наших перегонщиков — Клименченко, Козадеров, Дальк, Нерсесьян, Вахтин… Рассказывает Маркин просто, без громких слов: как он раздобыл для своих голодных товарищей буханку хлеба, а тут обыск. Вот натерпелся страху, думал: сейчас найдут и шлепнут. Но буханку не нашли… После войны тоже за этот лагерь натерпелся. Так и живет все время рядом с опасностью, в неизменной своей телогреечке. Вчера вылез ночью из трюма, сложил ее на сдвинутых стульях в кают-компании и заснул.
Вскоре мы подошли к Поворотному бую, что у самой Печорской губы. И тут стало совершенно ясно, что дальше оба рефрижератора вести нельзя, они должны повернуть в Печору и уйти на завод для ремонта, а уж на будущий год — на Обь. Что ж, некоторый отсев бывает при каждом перегоне, это не лишает его экономической целесообразности. Рефрижератор мой попал в отсев, и плавание для него кончилось — теперь Нарьян-Мар, Печора, завод. А мне хотелось еще поплавать по морю и увидеть вечные льды. Пришлось проситься на новое судно, и Наянов приказал мне пока пересесть на флагман до Диксона, а там перейти в новую команду.
Мне было очень грустно прощаться с ребятами. Все звали зимой, после перегона, в гости, даже старик Гаврилыч…
Не знаю даже, чего я ожидал от Диксона. Просто всю жизнь слышал: Диксон, Диксон… Тысячи километров проходят моряки, добираясь до Диксона: «Вот уж придем в Диксон!» Одним нужна фотопленка, другим просто хочется истратить деньги, третьим не терпится «по капочке» вина, четвертые мечтают увидеть, наконец, живую девушку, пятым, вообще, надоели вода и лед. И, конечно, все без исключения рвутся на почту — там скопились письма за месяц, за два, за три.
И вот воскресным утром мы приходим в Диксон. Рядом с нами стоит какой-то морской транспорт, а за ним — «Ермак». Да, тот самый «Ермак», дедушка ледокольного флота, удивительный и легендарный «Ермак». На берегу, у самого нашего борта матросы с «Ермака» ловят пузатых рыбок, похожих на бычков. В жизни не видел такой удивительной рыбной ловли. В черную воду они опускают леску с крючками без всякой наживки и через полминуты подсекают и вытаскивают рыбешку, а то и двух. Но нам сейчас не до «Ермака» и не до рыбок — мы бежим в Диксон.
На портовых воротах величавая надпись: «Арктический морской порт Диксон». Неподалеку среди бурых и черных обомшелых камней небольшой надгробный памятник из рыжего местного камня с прожилками. На нем белая доска и надписи по-русски и по-норвежски. Это могила Тессема, одного из тех, кто погиб, осваивая Арктику.
Фотографируемся у памятника. Подходит какой-то паренек в мичманке и кожаной куртке, наверное с «Ермака».
— Этот чудак был с Амундсеном, норвежец…
Чудак — звучит совсем не обидно, а даже очень по-дружески.
— Когда ихнюю «Мод» затерло во льдах, — продолжает наш добровольный гид, — то Амундсен послал его за помощью. И он девятьсот километров протопал. Один! Сильный был человек. И замерз, уже тут, около Диксона. Даже огни ему были видны. Обидно, верно?
Я смотрю на худощавого парнишку в куртке, который так сочувственно вспоминает беднягу Тессема. Совсем еще пацан, но успел повидать, наверное, другому на жизнь хватило бы. Из племени «водоплавающих», как говорил на рефрижераторе стармех Толя. Почему-то вспоминаются и беды нашего рефрижератора. Да, кто в море не бывал…
От памятника Тессему открывается великолепный вид. Там внизу, в бухте, наши «омики», паромы, самоходки, танкеры и установленные на лихтеры «Ракеты» — те самые, что мы перегоняли через Черное и Азовское.
Идем в гору к «центру» Диксона по деревянным мосточкам. Маленький зеленый домик — райком комсомола, потом магазин с романтической надписью «Диксонторг». Два десятка двухэтажных деревянных домиков. Вот и весь город. Из-за оттепели городок утопает в грязи, но по деревянным мосточкам и по камням вполне можно передвигаться. Почта закрыта по случаю воскресенья.
Парни с «Ермака» приглашают нас осмотреть ледокол, и мы, конечно, охотно соглашаемся. Старикашке «Ермаку» уже шестьдесят четыре, и ходит он до сих пор на угле. Говорят, его не сегодня-завтра «переведут на пенсию» и поставят рядом с «Авророй». Его рубка украшена орденом.
В кают-компании «Ермака» — красное дерево. Старинная фотография: спуск на воду «Ермака», построенного в Ньюкасле в 1898 году. Мы лазим по уютным каютам комсостава, а потом попадаем в общий кубрик: в большом зале двухэтажные койки — вагонки. Это для кочегаров, их на судне шестьдесят пять человек, и для матросов. Одни спят после вахты, другие собираются на вахту. Зачем же столько кочегаров? Мы идем в котельную — ба! Да это настоящий морской музей, действующая модель корабля прошлого. В котельной гудят десять огромных котлов, отверзты десять топок, расположенных на уровне груди. Четким отработанным движением кочегары поднимают на лопате уголь и толкают в топку. Другие подвозят уголь на тачках, многие раздеты до пояса, и все обливаются потом. Значит, вот как это: «Дверь топки привычным толчком отворил…» А ему и правда пора в музей, этому «Ермаку» с прожорливой топкой и каютной иерархией.
Мы перебираемся к себе на судно. Федор Васильевич и Клименченко только что вернулись из штаба ледовой проводки. Сюда, на остров Диксон, где расположен штаб, стягиваются нити от всех караванов, ледоколов, метеостанций. У Севморпути работа совсем иного рода, чем у обычного пароходства. Там обеспечили судно всем необходимым, помахали фуражкой, и «Счастливого плавания!» А здесь с судами все время нужно нянчиться. Ледоколы пробивают им путь во льдах, тащат, выручают из беды. Самолеты дают ледоколам карту ледовой разведки, оказывают еще много разных услуг. Метеостанции и суда ледово-гидрологического патруля снабжают сводками и самолеты, и ледоколы. Все сводки поступают в штаб. Здесь их переносят на одну большую карту — карту сражения с Арктикой. И штаб решает, когда и как действовать, куда бросить силы.
Наших сразу взяли в работу.
— Надо немедленно выходить! — сказал начальник штаба Кононович. — Вот ознакомьтесь с ледовой обстановкой, забирайте хлеб, воду, продукты, что там еще? — и снимайтесь к Тыртову.
Он объяснил, что, по данным последней ледовой авиаразведки, у берега остается узкая полоса чистой воды, по которой и нужно пройти, воспользовавшись затишьем. Кроме того, метеорологи предсказывают поворот ветра к норду в ближайшие сутки-двое.
Таковы были рекомендации штаба, и флагман назначил отход на завтра, пока еще не затянуло льдом полоску чистой воды, пока не поднялся северный ветер, пока ждут нас ледоколы.
Я получил назначение — матросом на самоходку «Смоленск», построенную в Красноярске и перегоняемую на Лену. Она пришла с Енисея в Диксон и дождалась нашего каравана. Капитан, механики, мотористы и радист на «Смоленске» экспедиционные. А матросы — из Красноярского речного училища, все молодые, румяные, веселые и работящие. Перегонщики — мои старые знакомые. Второй механик — Женька Бажин — потащил меня к себе в каюту, приспособил какой-то лежак и сказал, что будем жить вместе. А боцман обрядил меня в новый ватник, сапоги и выдал все остальное, «что положено». Женька совсем не такой, каким я помнил его по югу. Там мы виделись чаще всего на берегу, и он бродил там неприкаянно по феодосийским бульварам, не зная, куда себя деть. А здесь Женька все время торчит «в машине», озабочен судьбой «двигунов», форсунок и еще чего-то там. Работяга он, оказывается, каких мало. Двигатели на самоходке мощные, шкодовские, и, вообще, самоходка здоровенная, как раз для такого плавания. И корпус у нее довольно крепкий — это утешительно.
Старпом здесь полный, добродушный южанин Иван Илларионович, а капитан из Ленинграда — Репин, уже немолодой, седовласый, неразговорчивый и вроде бы все время чем-то недовольный. Но Женька говорит, что «мастер ничего».
Сразу выпала работенка: подошли к спасателю «Капитан Афанасьев» и приняли на борт масло, сметану, лук, сухое молоко — какие-то ящики, бочки, коробки. Это для «Ленина». Значит, мы идем на соединение с атомоходом. И значит, наш «Смоленск» подойдет к «Ленину», и мы сможем посмотреть знаменитый атомный ледокол. Мы перемигнулись с Юркой Колмаковым и стали грузить быстрее. Юрка — курсант Красноярского училища и у нас идет тоже матросом. Сам он из какого-то таежного села, где он с родичами до армии «старал» золото. В море Юрка впервые, и ему, конечно, очень хочется посмотреть атомоход.
Когда вышли в Карское море, стало холоднее. Но у нас с Женькой в каюте тепло. После обеда всей палубной командой делали «мокрую приборку». Я работал вдвоем с боцманом. Он поливал из шланга палубу и мостик, а я драил их щеткой. Уж чего-чего, а такой работы на судне хватает.
На второй день плавания стали появляться небольшие льдины. Они были размыты водой и напоминали то лесных зверьков, то лебедей, то рыб. А под вечер льдины стали побольше, и вода под ними зазеленела, как в городском бассейне. Глядя на эти картинные льдины, почему-то вспоминаешь кафе «Мороженое».
Вскоре крупнобитых льдов стало совсем много. У них массивная подводная часть, и они нещадно лупили нас то по правой, то по левой скуле. Суда маневрировали, стараясь по черным разводьям обойти самые крупные льдины. В конце концов разбросанные в беспорядке суда каравана встали среди льдов. Затерло. Подходит на помощь спасатель «Капитан Афанасьев»: штаб проводки срочно послал его нам на выручку. Вместе с «Бравым» они выводят нас на чистую воду. Сколько уж раз стукало нас этими льдинами. Беспокоимся, не погнуло ли насадку. Корпус у нас довольно прочный; вот танкерам тюменским хуже: у них обшивка, как на рефрижераторе, — всего четыре с половиной миллиметра.
В полночь я заступаю на вахту. Называется она очень выразительно — «собачья вахта», с двенадцати до четырех утра. Стоять ее трудно, а утром тоже не дадут выспаться. Предыдущая, которую называют «прощай, молодость!», и то лучше. Стоим мы вахту с Женькой и капитаном.
Около двух часов прошли остров Белуху. Наш молчаливый капитан вдруг разговорился и рассказал, что тут, у Белухи, был потоплен «Сибиряков», мирный ледокол, герой Арктики, совершивший еще тридцать лет назад сквозное плавание всего за шестьдесят пять дней. В Великую Отечественную войну немецкий карманный линкор «Адмирал Шеер» прорвался в Арктику, обогнув с севера Новую Землю, и в Карском море встретился с «Сибиряковым». И тогда сибиряковцы решили задержать линкор, чтобы предупредить наш караван, стоящий у пролива Вилькицкого. Бой был, конечно, неравным, и в конце концов на пылающем ледоколе пришлось открыть кингстоны. Вот где-то здесь, у Белухи, его могила.
А вскоре мы снова вошли во льды. Снова стали петлять по черным разводьям, уклоняясь от льдин, у которых угрожающе зеленела мощная подводная часть. И все же мы задевали льдины боками и даже налезали на них и таскали под форштевнем. Капитан часто бегал на корму посмотреть, не забилась ли в насадку льдина: мог «полететь» винт. Льдины вылезали из-под корпуса судна в ссадинах, в черных и красных пятнах. Капитан отобрал у меня руль и сам стал маневрировать между льдами.
Мы замедляем ход до самого малого, даем задний ход. Скрежет железа, трущегося о льды, удары в скулу… Как там держится корпус?
Льдины стали сиреневыми, на черных разводьях появились багровые отсветы. В облаках встает багровое солнце. По правому борту медленно проплывает остров Ударник. И вдруг впереди между льдинами показалась черная голова. Это нерпа. Очень странно видеть живое существо, спокойно, и словно бы распарившись, плавающее в ледяной воде. Издали кажется, что это девушка с черными распущенными волосами. Нерпа не обратила никакого внимания на неповоротливые скрежещущие железные чудища — белые, черные, красные.
С полудня против острова «Правды» льды снова начали бить по корпусу. Потом с час идем по чистой воде, и опять крупнобитые льды. Снова трут, зажимают, берут в тиски. За полсуток мы прошли миль пятьдесят. И это еще хорошо.
Вот так, говорят, наши перегонные суда и бродят во льдах иногда по полмесяца. А перед этим столько же стоят в порту, ждут «обстановки». Пресная вода подходит к концу, все на свете успевает осточертеть. И бриться неохота, а то и некогда. А льды терзают суда. А потом ледяная вода, цементные ящики, стынущие на морозе помпы.
Все это вспоминаю, стоя с капитаном на вахте. Он опять сам на руле — никому сейчас не доверяет. А мы с Женькой мерзнем в телогрейках: красноярские строители забыли отопление провести в рубку.
Не задул бы только северный ветер, а то начнется сжатие льдов. Что там наши речные коробочки: эти льды морские транспорты давят и даже ледоколы. Потому и следят все время за ветром. Потому и щебечут круглые сутки морзянкой метеостанции, колдует над картами штаб ледовой проводки, кружат над льдами самолеты. И все это для того, чтобы мы могли дерзко идти среди льдов на речных самоходках.
Под вечер снова заступаю на вахту. С наступлением сумерек льды стали синеть. Потом кровавое солнце сплющилось, как ртутный шарик, и — бульк! — нырнуло в море. Начинается чистая вода, и наш неразговорчивый мастер уступил мне руль. Потом заступил на вахту Иван Илларионович, веселый и добрый южанин. С ним одно удовольствие — что-нибудь да расскажет. Книгочей он страстный и знает разные разности. И про полярные воды, и про звериные нравы, и про эпоху Возрождения. И весь он, Илларионыч, какой-то ухоженный и устроенный. И хотя мы сейчас все ежимся от холода в Ледовитом океане, чувствуется, что там, на юге, у Илларионыча есть солнечный садик, домик, и заботливая жена, и умные книги, и, может, запас сухого вина. А Женька, стоящий рядом со мной, как птица: где сядет, там ему и дом. Оба они хорошие люди, хотя неприкаянный Женька мне чем-то ближе.
Идем сейчас в кильватер «Бравому». Льдов нет, все спокойно. Штаб проводки передал, чтобы мы двинулись на соединение с «Лениным», не заходя на Тыртов. «Ленин» уже где-то недалеко, и у нас, конечно, только и разговоров, что об атомоходе. Те, кто участвовали в позапрошлогоднем перегоне, уже видели его. Он тогда с другими ледоколами протащил во льдах сорок наших судов.
— Махина! — вспоминает Женька. — А все же, Илларионыч, зачем нужен именно атомный ледокол?
— Автономность плавания, понял? — говорит Илларионыч. — Ну и мощность тоже. Ледоколу средней мощности нужно семьдесят тонн топлива в сутки. Значит, заходи бункероваться в порт каждый месяц, а то и чаще. Усвоил? А уж если застрянешь без топлива вдали от порта, пиши пропало. А тут ведь порты редко: вот от Диксона до Тикси, а там еще Амбарчик и Певек, и уж тогда до самого Провидения. А этот атомоход ходит уже третью навигацию на своем топливе. Ходит на станцию СП-10 и на восток. Вот, что такое автономность…
Женька кивает, готовя новые вопросы старпому.
Сменившись, иду спать. Но спать пришлось мало. Разбудил Максимка:
— Вставай. Побежали на нос. Швартоваться будем к «Ленину». И это… Слышь… Прихвати фотоаппарат!
А как же, обязательно — исторический момент, красноярская самоходка швартуется к «Ленину». Я прячу аппарат поглубже в карман ватных штанов. Капитан не любит, когда я щелкаю: матрос есть матрос, а чем ты занимался раньше, его не интересует, да он, к счастью, и не знает этого.
Хлопнув тонкой дачной дверью (полетят эти двери в первую же навигацию!), я выбегаю на палубу. Вот он, атомоход, огромный, толстобокий, и надстройка у него многоэтажная, такая гордая, и грот-мачта, как великан с расставленными ногами, а на верхней палубе два вертолета. Он смотрит всеми своими иллюминаторами на нашу самоходку и, наверное, очень удивляется — откуда взялась такая малявка. А ребята на наших трехсот- и тысячесильных суденышках задирают голову, глядя на эту громадину, стоящую тут, у края холодного моря, с полным сознанием своей мощи, равной сорока четырем тысячам лошадиных сил. Это совсем другой мир, непостижимый, атомный.
И вдруг все стало постижимым и даже близким. Капитан приказал дать атомоходу бросательный конец, и на «Ленине» подошли к борту, такие же как у нас, двадцатилетние парни. Они приняли у нас конец и долго возились с ним, закрепляя на кнехтах, совсем как мы с Юркой. А в бесчисленные иллюминаторы, несмотря на ранний час (еще не было пяти по-местному), высовывались русые, черные и рыжие головы. И все с откровенным любопытством рассматривали нас, потому что мы были незнакомыми, новыми людьми, а в таком «автономном» плавании видишь все время одних и тех же. Наше судно пришвартовалось, и не успел еще никто из начальства опомниться, как мы подали трап и первыми перебежали на борт «Ленина». Пока матросы с ледокола перегружали свою сметану, пока Федор Васильевич и Клименченко вырабатывали с капитаном «Ленина» Соколовым план проводки, мы с ребятами облазили весь атомоход.
А потом оказалось, что «Смоленск» должен идти как раз за «Лениным», и мы приняли буксир. За нами, тоже на буксире, шел «Дивногорск», такая же самоходка, как наша, и два тюменских танкера. А «Бравый» и «Афанасьев» взяли на буксир всю мелочь — одесскую самоходку, рыбацкие ПТС и СЧС. И ледокол «Ленин» потащил нас, осторожненько, не спеша, в четверть силы…
Проходим острова Комсомольской Правды. Лед разреженный. Кое-где разводья затянуло корочкой льда — это «молодик». После мыса Челюскин — самой северной точки нашей страны — повернули к югу.
В конце дня над атомоходом появился самолет. Схватив багор, я бегу на палубу — вдруг придется ловить вымпел. Вот он спускается, красный, на веревочке. Там в пенале карта ледовой разведки. Но ловить мне не пришлось — молодцы-летчики угодили точно на мостик «Ленина».
В восемь вечера сменяюсь с вахты, и мы целой оравой, почистившись немного, перелезаем на атомоход «Ленин». Чувствуем себя не совсем удобно: по коврам и цветному линолеуму топаем в кирзовых замасленных сапогах.
В столовой ледокола кино: выменяли на «Афанасьеве» «Фому Гордеева». Мы тоже входим в темную столовую смотреть «Фому». Иногда ощущаю, как содрогается корпус судна: это ледокол разбивает перемычки льда. А как там наши самоходки и особенно танкеры? На атомоходе толстый ледовый пояс и все-таки, говорят, гнется, а на танкере обшивочка четыре с половиной миллиметра. После очередного толчка я окончательно убеждаюсь, что эта ледовая механика меня сейчас интересует больше, чем искусство Марка Донского. Деликатно шаркая сапогами, выхожу в коридор.
Тут же ко мне подходит невысокий круглолицый человек в белом чепчике. Дружелюбно заглядывает в лицо.
— Новенький? А, с перегонного… Будем знакомы — Алексей. Я здесь электриком. Раньше на «Литке» плавал, а теперь тут, в ПЭЖе. ПЭЖ-то видел?
Я не знаю, что это за ПЭЖ, но на всякий случай говорю, что не видел.
— А можно?
— Факт. Пошли.
Так я попал в ПЭЖ, пост энергетики и живучести — в самое сердце атомохода. Здесь светят лампы дневного света и работают молодые парни в белых и синих халатах, как в любом научно-исследовательском институте.
— Вот этого, с залысинами, как зовут?
— Этого? Олег Гегелов.
Я его определенно где-то встречал: может, в МВТУ; может, в московском кафе «Арктика», что так далеко от Арктики, на улице Горького.
От самого входа по стенам тянутся какие-то стойки с кнопками и лампочками, пульты, экраны телевизоров, рычажки — весь фон для научно-фантастического романа. После паровозного века «Ермака» я попал совсем в другой, атомный век. Мой провожатый обращается к какому-то начальнику.
— Константин Владимирыч, вот тут парень с перегонного. Интересуется…
— А? Ну что ж, Юрий Кузьмич! Введите товарища в курс — в пределах, так сказать…
— Понятно.
Юра Степанов, высокий, бледный парень — впрочем, тут при этих лампах все кажутся бледными, — показывает мне свой пульт:
— Вот это схема реактора. Голубые лампочки — это ГЦН, циркуляционные насосы; где горят красные — это значит, задвижки закрыты, а этими ручками задают мощность реакторам.
Я сообразительно киваю.
— У нас три реактора. Там урановые стержни. Это наше топливо. Плаваем с ним уже третью навигацию.
Потом ребята расспрашивают о нашем перегоне. Олег восхищенно вздыхает:
— Эх, столько портов: и Волгоград, и Феодосия, и Ростов… Эх-эх-эх. А опасное дело, да?
Я отрицательно качаю головой: «Чего там…» Но сам, конечно, думаю про себя: «Это вам не на атомоходе, где можно в узконосых ботиночках всю полярную зиму проходить. Вот на нашей „лайбе“ во льдах поползайте!»
Когда я выхожу из ПЭЖа, на атомоходе все уже спят, кроме вахтенных, конечно. В коридорах пусто. В столовой на стульях разложены джазовые инструменты. Полусвет музыкального салона. Линолеум отливает мрамором. На шахматном столике — отложенная партия.
А корпус ледокола гудит. «Ленин» ломает льды, и трофеи его битв, смыкаясь с кормой, бьют в бока наших самоходок и танкеров…
С утра опять подморозило. На леерах иней, длинный-длинный, точь-в-точь как наклеенные реснички московских девчат. Только иней красивей, потому как естественный.
Прилетел вертолет, доставил на «Ленин» почту. Мы как раз сидели у них на солнечной палубе с их матросами. Здесь все время что-то подкрашивают, подмазывают — игрушка, не ледокол.
Ребята их мечтают о стоянке в Диксоне. Очень они в этом автономном плавании скучают по портам. Коля, мой новый знакомый, говорит:
— Вот уж в Диксоне заживем! Там чудачек навалом!
Хотел было я его разуверить, но передумал. Пока чего-нибудь ждешь — скорее время идет.
А лед все плотнее, уже десятибалльный. Льдины трутся о корпус самоходки, и звук от этого какой-то садняще-скобяной. И вода журчит среди битых льдин, напоминая о пробоинах.
По радио передали, что на 122-м танкере пробоина в районе грузовой марки. Другой танкер тоже получил повреждения. Эх, там сейчас «уродуются» ребята. Клименченко по радио запрашивает: «Как дела? Мы за вас беспокоимся». Еще бы! На танкере воды уже чуть не на два метра в трюме.
Дела наши не особенно хороши. Началось сжатие льдов. Атомоход пробивает канал, но он тут же заполняется льдами.
Опять слышал по радио разговор Клименченко с капитанами танкеров (рулевая рубка у нас теперь радиофицирована, а все суда на одной волне с флагманом работают). Они приспособили помпы, которые стоят на танкерах для приемки топлива, и откачали почти всю воду. Теперь ставят цементные ящики.
— Подбивайте клинья. Откачивайте воду. Молодцы, молодцы, — все время подбадривает Клименченко.
«Ленин» и так шел осторожно, а теперь пришлось снизить скорость до минимума.
Мы уже в районе бухты Марии Прончищевой. Все чаще попадаются моржи — огромные, неподвижные, ленивые. Некоторые неторопливо слезают в воду при подходе «Ленина». Это самые нервные. На льду остаются от них треугольные проталины. Остальные и ухом не ведут.
То и дело туман накрывает все вокруг, и тогда не видно даже соседних судов. Только «Ленин» сияет в своем электрическом ореоле. Без него нам сейчас пришлось бы туго.
Около восьми всех нас подняли на аврал — перетягивать буксир на корму, на случай шторма, ведь мы идем сейчас втугую.
Потом заступил на вахту. Илларионыч велел драить спардек. Кому он нужен в тумане и мраке этот обледеневший спардек? Ладно, драил. Но потом, уже когда наш рейс окончился, Илларионыч признался, что приборка и, правда, на этот раз имела лишь воспитательное значение («Просто, — говорит, — решил посмотреть, как справляешься»).
Погода отвратная — изморось, туман. А ребята на танкерах все «сражаются».
Первое сентября. Дети пошли в школу — в Москве, в Архангельске… Даже не верится, что где-то есть города…
«Ленин» с утра стоит. Дальше идти опасаются, чтобы не изуродовать танкеры и самоходки. Лед стал совсем сплоченным. Ждем на подмогу «Ленинград» и «Красина». «Капитана Афанасьева», который давно уже ушел на запад, штаб проводки тоже посылает нам на помощь.
Ледоколы подходят под вечер. «Ленинград» — красивое судно финской постройки, похож на «Ленина», только поменьше. «Красин» — толстобокий, с двумя высоченными трубами — легендарный корабль. Он чуть моложе «Ермака», года на два. Когда-то назывался «Святогором»; в 1928 году «Красин» снял со льда потерпевших аварию участников экспедиции Нобиле. А около тридцати лет назад «Красин» провел в Тикси караван транспортных судов, доставивших груз. Вот тогда и было доказано, что обычные морские транспорты могут идти во льдах в сопровождении ледокола. Что ж, теперь он должен отвести в Тикси караван речных судов, и это уже стало обычным делом. Экспедиция Наянова уже в который раз проделывает этот смелый эксперимент.
Караван перестраивается. «Ленин» уходит вперед. Он будет производить разведку и прокладывать канал. За ним пойдет «Ленинград». За «Ленинградом» — «Красин», а наши «Смоленск», «Дивногорск» и 120-й танкер — на буксире у «Красина». Дальше «Капитан Афанасьев» с аварийным 122-м танкером и СЧС на буксире. И, наконец, «Бравый» с одесской самоходкой на буксире. В общем, мы — за «Красиным».
Обстановка тяжелая — лед плотный. Идем еле-еле.
Ребята послали меня на «Красин» к старпому. Мы пришвартовались вплотную к ледоколу, так что лазить туда легко. На «Красине» меня встретили хорошо, отыскали механика, устроили для нас киносеанс. Смотрели «Девять дней одного года».
Идти становится все труднее. Скорость упала до двух миль — пешком быстрее. Со 122-го танкера сообщили, что там от ударов льда погнулись рулевые тяги — теперь самостоятельно двигаться они не смогут. Идем с большой осторожностью.
Я заступил на вахту в четыре часа утра. Льды мощные, старые, грязные. «Красин» словно стоит на месте, вздрагивает, и по бокам его из труб охлаждения льется вода. Льды смыкаются и за «Лениным», и за «Ленинградом», и за «Красиным», нещадно лупят наши самоходки. Вот это и есть десятибалльный. Каждую минуту можно ждать беды.
Капитан то и дело посылает меня в трюм: «Проверьте водотечность!»
В нашем обширном трюме гул и грохот. Точно кто-то бьет в дно корыта, и оно с шумом прогибается. Воды нет, пока сухо. Держит самоходочка. Пробираюсь обратно к люку. Вдруг с отчаянным скрежетом льды сжимают корпус. Какое-то учрежденческое словечко лезет в голову — «затирают».
Утром «Ленин» и «Ленинград» уходят на запад. У них много работы. Атомоход за эту навигацию уже больше полусотни судов провел, и ему еще, кажется, идти на СП-10.
Вахту стоим теперь по двое — проверяем состояние судна. Снова и снова лезем с Максимкой в трюм, стучим по железным бокам самоходки, ищем течь. Самоходка пока молодцом, даром что неказистая.
Ночью мы наконец вышли на чистую воду. Все. Проскочили льды.
Я как раз стоял на руле, когда кончился лед. Чистая вода… Идем к Оленекской протоке — самому западному рукаву Лены. Оленекской наши впервые провели суда еще несколько лет назад. Там пойдем и в этом году. В пять часов утра перевели стрелки часов еще на час вперед. Мне повезло: вахта сократилась на час. А в Москве сейчас полночь. Там еще многие и не ложились спать. Ох, и далеко же Москва!
Мы гуляем по Тикси. Ленские суда пришли на Лену, ледовая проводка для них окончилась. Здорово все же: речные суда прошли через десятибалльный лед. Значит, не зря корпели над картами в штабе проводки, не зря летали самолеты и мощные ледоколы ломали перемычки.
Мы ходим по Тикси с Маркиным.
— Зайдем в райком, — говорит он, — тут у меня приятель якут — товарищ Тен.
Тен худенький, в аккуратном синем пиджачке с пединститутским значком.
— А, Маркин, старый друг, — говорит он. — Что пригнал?
— Что пригнал? — повторяет гость Тена, приземистый, смуглый, рябой мужчина в синем флотском кителе. — Что пригнал, Маркин?
Это старый ленский капитан Николай Александрович Дьячков.
— Ну-ка опиши им «Смоленск», — говорит мне Маркин.
Я рассказываю.
— Ай, хорошо, — говорит Дьячков, — то, что нужно.
Приятно, что мы им привели то, что нужно.
Тен разворачивает карту:
— Я ведь теперь отдел строительства, знаешь? Смотри, какое строительство в Якутии: тут, тут, тут. И тут… Ой, выручил, друг Маркин.
— Мы-то вас всегда выручаем, — говорит Маркин. — Не то, что вы.
— А что мы? Что мы? — горячится Тен.
— Что мы, что мы… У нас успешная проводка, а у вас в Тикси — сухой закон…
Все смеются.
Я смотрю в окно. Сопки серовато-белые, уже заснеженные. Слева в затоне — рыжее болото бревен, а прямо, в бухте, — на серой глади наши суда. Ох, и далеко отсюда Москва.
— Далеко? — говорит Федор Васильевич Наянов, — ничуть не далеко. Проводку кончили. Если в Ленском пароходстве работать не хочешь, лети в Москву, завтра, послезавтра и лети…
Заметив, как меняется выражение моего лица, Наянов смеется:
— Ну понял, понял. На первый раз полгода в плавании хватит. Можешь сегодня лететь.
Все видит — недаром он «папа»…
Аэровокзал в Тикси захудалый. Зато на поле роскошь: огромные ИЛ-18, с синенькими значками — аэрофлотские, с красными — полярной авиации.
А пассажиров полно. В каких портах они только не сидели, бедолаги, в ожидании погоды. Скоро полетим. Все что-то возбужденно обсуждают и вдруг разом смолкли: прошла загорелая девушка с полной сеткой красных помидоров. Есть же где-то загорелые девушки и помидоры тоже. Шум становится еще громче: посадка — летим на Москву.
Стюардесса представляет нам командира лайнера:
— Известный полярный летчик Петров.
Это высокий и красивый краснолицый мужчина с немного надменным выражением лица.
Интересно, это тот самый Петров, который помогал проводить наши суда два года назад? А может, и не тот: здесь, на Севере, много знаменитостей. Внизу, под крыльями самолета, замелькали замерзшие реки, тундра, щеточки мелколесья.
Хатанга просит, чтобы мы сели: нужно забрать моряков.
В здании аэровокзала я вижу знакомые лица: ба! да это ребята с ПТС. Правильно. Они ее для хатангских рыбаков гнали. Вон и старпом Юрка Галицкий, а вон их бородатый радист «маркони». Юрка говорит, что рыбаки были им очень благодарны за судно и приняли их очень гостеприимно. Ой как гостеприимно! Атмосфера рыбацкого гостеприимства ощутима даже на расстоянии. Ага, Петров тоже заметил.
— Стоп! — говорит он. — Все понимаю. Но возьму только самых стойких. Остальные — следующим рейсом. Желаю успеха.
Юрка оказался в числе «стойких». Он летит с нами.
Прав был Федор Васильевич. Москва совсем не далеко. Считанные часы, и мы идем на посадку. Шереметьева не видно — туман. Ничего, Петров посадит по приборам.
Вот и аэропорт — кусочек Москвы. А людей-то сколько! И цветы еще цветут. Даже странно, сколько девушек, «навалом», сказал бы Колька с «Ленина». Как вы там сейчас, ребята? Среди льдов?
…Всю зиму я получал письма. Веселые и смешные, грустные и жизнерадостные. Алик поступил в заочный институт: на зимовке времени для занятий много. Капитан сдавал экзамены в своем пединституте, а стармех Толя в мореходке. Толя прислал мне контрольную по английскому — перевести текст о дизелях.
И я словно снова услышал Толин голос: «Тебе это как слону груша, так что переведи». Димка подробно написал о стоянке в Печоре, о своих экзаменах. Все звали снова в плавание, и все-таки то, что произошло весной, было для меня почти неожиданным.
Как-то я зашел в перегонную контору, узнать об одном парне, с которым вместе плавали.
— А сам-то как? — спросил Федор Васильевич Наянов. — Межнавигационный отпуск кончается.
У меня были другие планы, но тут я подумал, что увижу Кузьму, и Димку, и Евгения Семеновича, и Алика, и Женьку, что будет суета отхода, и будем «стоять на концах», и «уродоваться», и «травить» на крышке трюма, и ходить на берег все вместе…
— Ну? — спросил Федор Васильевич, — писать тебя?
— Конечно, — сказал я торопливо. — Конечно. Когда отправляться, в апреле?