Наконец-то! Вот она — Антарктика, Южный полярный круг!.. Почти два месяца наш рефрижератор догонял китобойную флотилию. Все это время, неустанно работая гребным винтом, маленькой точкой шла наша «Одесса» под огромным небом в огромных далях.
На днях встретимся с китобазой.
— Вахтенные, привыкайте стоять на крыле, одевайтесь и привыкайте: скоро должны быть айсберги! — эти слова капитана прозвучали еще до появления первой заблудшей льдины. Потом мне впервые в жизни приснился кит…
Через несколько дней, выйдя на палубу и вдыхая холодный, как в позднеосенней Москве, воздух, разглядел в стороне на горизонте туманную полоску айсберга. Вскоре они стали попадаться часто, как путевые столбы.
Обидное чувство привычности испытал я поначалу, когда близко прошла, покачиваясь, высокая обрывистая ледяная гора. Видишь никогда тобой наяву не виденное, хочешь что-то почувствовать, ничего не чувствуешь, и только думаешь: вот на такую гору, поставь ее в Подрезково, съезжалась бы вся лыжная Москва. Но, прислушавшись к себе, я понял другое: уловил сначала неясное, однако растущее с каждой новой встречей нечто беспокоящее меня, как сожаление.
Было вроде бы жаль вылизанные волнами и ветрами утесы и плато за то, что ни разу не ступала на них нога человека и не ступит: гора идет умирать в теплые края. Так и растает со своими впадинами, уступами, трещинами, вышками. Угрюмоватая белизна и голубизна айсбергов словно одушевляла их самих, приписывала им мои чувства. Каждый выступ, каждая площадка звала к себе — прикоснуться, подняться, пройтись, жадно обшарить глазами, и чем больше вглядывался, тем сильней ощущал этот зов. Неужели зря возник и этот голубоватый и тот зеленоватый цвет, и эти туннели, арки, клыки, фигуры, знаки? И это, однажды мной увиденное в сумерках нежное сияние айсберга, мягко и сильно поразившее меня своей мгновенной дымчатой красотой? — голубое, оно стало белым и вскоре потухло.
Иногда какие-то ледяные выступы, ступеньки напоминали созданное человеческими руками, и лед, волнуя чувства, превращался в уплывающую тайну…
Сутки за сутками — постепенно снова я стал думать и чувствовать проще: лед и лед, очень много вокруг льда, грозящего кораблю и людям. Иногда за айсбергами, вроде шлейфа, тянутся целые поля битых льдин — серые, ярко-белые. Когда встречаются льдины побольше, капитан Багрин (сизые, выбритые, щеки, узкое длинноносое лицо, холодные глаза) предупреждает рулевого:
— Не подпускайте близко, может задеть подошвой.
«Метко!» — молча восхищаемся мы, когда рулевой Лева Синицын проводит судно меж двух льдин — они отходят от бортов, отброшенные взрезанной волной, колыхаясь, сталкиваются с другими, недовольно бормочут.
Синицын — этакий верзила с живым лицом, притворно строгими блестящими глазами и копной волос, прикрывающей даже брови, — подмигивает тем, кто в эту минуту показывает ему большой палец.
Льды идут гуще, и случается все-таки, что льдина, задев, царапает и скребет дно судна.
— Вот это зря, — довольно мирно говорит Багрин, держась правой рукой за подбородок и хмурясь. Хмурится он от боли. Можно подумать, что у него болят зубы, но он морщится и растирает рукой грудь и левое плечо. Да и глаза у него грустные, как у больного человека.
— Пусть лучше льдина бьет в «зубы», чем в «скулу», — наставляет он рулевого.
Сегодня давление воздуха снизилось до 714 миллиметров, и у всех такое самочувствие, как при легком гриппе. Но капитану, кажется, тяжелее всех. У него со здоровьем в последнее время совсем плохо. Говорят, это его последнее плавание — шестьдесят лет человеку.
Багрин, ослабев, прижимается лбом к стеклу иллюминатора и, раздраженно отдав несколько распоряжений предупредительно вежливому, сияющему здоровьем и благополучием старпому, уходит наконец к себе в каюту. На следующие сутки он уже наверху не появляется. У капитана усилились приступы грудной жабы…
Здесь все неожиданность. Сейчас ясное небо и даже яркий закат. Но вот уже пурга, ветер стремительный, хлещет сочный, горизонтального полета снег, лепясь на встречных препятствиях и иллюминаторах; расходились валы.
Звуки такие, словно в нас ударяет взрывная волна — мощный таран ленивого океана. Судно вздрогнет, дробно и глухо ухнув, затем приподнимет «голову», вздохнет (вздох ветра: «х-х-х-х!») и снова ударится «зубами»: «тр-р-р-р!» Сейчас впередсмотрящие на крыле мостика глядят во все глаза и ничего не видят, а Гриша-радист стоит, наверно, у радиолокатора: не напороться бы на айсберг. Радио хрипло и неразборчиво, с какими-то всхлипами сообщает о пожаре на танкере в водах Бискайского залива, почти на другом конце света. Метнулись за окном бокового иллюминатора незнакомые, неугомонные, словно люди, птицы. Канули в белое. Пурга…
Работы в морозильном цехе (всякие там приборки, подгонки, наладки) приостановлены: слишком сильна качка. Но безделье, пожалуй, хуже качки. Всем осточертело работать в четверть силы. Ведь за время плавания уже все переделано и подготовлено для погрузки замороженного мяса с китобазы и принятия свежего для собственной заморозки.
Все повесили носы, не унывает только один матрос-морозильщик — Сережка Здор.
Времени много, работы мало — самое для него раздолье.
— А чего работать? Мы же не китобои, а туристы. Мне хочется посмотреть погоду в Антарктике. Я — романтик.
Романтик, слегка потрепанный морской болезнью, похудел, оброс чернющей бородой и стал походить на загримированного под турка подростка из кружка художественной самодеятельности. В последнее время он является на работу, закатав до колен брюки (они у него длинные, а подшить лень), с ногами-спичками в больших ботинках. Его хитроватая, до ушей улыбка и поджарые икры вызывают смешки и подтрунивания:
— Идет папа Карло!
Почему «папа Карло»? Впрочем, само звучание этого прозвища ему подходит и передразнивает его гортанный голос.
— Видели капских голубей? — сообщает Сережка. — В Антарктике их до чертиков, особенно они за китобазой увиваются. Я много их переловил. Наберу в рот масла и начинаю капать за борт. Голуби подлетают, а я их рукой раз — и готово!
— Масло? В рот? Ха-ха, капаешь? На мозги! — смеются матросы.
— Вот народец! — сокрушенно пожимает плечами Здор. — Не верите? Другие по-своему ловили, а я так. Покапаю масло цепочкой…
— Мюнхгаузен! — надежно прилипает к нему и это имя.
Я всегда рад Сережке Здору, его круглоглазому лицу, с носом как у филина. Его вид скрашивает мне жизнь новичка в морском деле. Его бы в нашу каюту вместо одного из моих соседей — Дяглова, которого я в душе прозвал Пасмурным Индюком!
Вот он пришел, этот самый Дяглов. Он ходил к капитану. По лицу можно угадать, что Багрин попросту выставил его за дверь. У Дяглова диплом штурмана малого плавания, сюда он смог поступить только матросом-морозильщиком и надеется перевестись в рулевые, чтобы ему рейс засчитывался как практика. Старпом обещал, однако Дяглов сам себе напортил, сразу же после такого обещания отказавшись от работы в рефрижераторном цехе.
— Эй, «штурман», смотри не сбейся с курса! — кричат теперь Дяглову, когда он тащит мешок с картошкой или ящик с консервами.
Жить с Дягловым в одной каюте — требует выдержки. Он тяготит своей раздражительностью. Повернет к тебе опухшее, щекастое по-кошачьи лицо, прицепится взглядом — и словно перетечет в тебя маленькая капля его дурного настроения.
Поначалу, пока я обращал внимание, Дяглов особенно преследовал меня: скрипну дверцей шкафчика — взглянет, подпою песне или постучу пальцами в такт музыке — взглянет, сяду рядом на диван — тоже взглянет. И все так, словно выжидая, когда это кончится. Лева Синицын, живущий в нашей каюте, долго и добродушно терпел Дяглова, жалея «дурачину, который сам себе враг», но однажды все же подержал его за ворот рубашки, приговаривая:
— Пожалей себя, друг…
У Левы прекрасные руки — сильные, умелые. Они крепко держали Дяглова до тех пор, пока он не буркнул, разыгрывая примирение:
— Отпусти…
Лучше Дяглов не стал, но больше к нам не цеплялся, хотя мы, особенно Лева, злим его своей жизнерадостностью.
— Пойдем в снежки! — вваливается Лева в каюту после вахты. Глаза у него красные: он стоял впередсмотрящим и, конечно, только что проклинал этот снег. — Такой, черт, насыпал, хорошо лепится! — И все мы, за исключением Дяглова, стуча в двери соседних кают, высыпаем на главную палубу, где снежки разбиваются о трапы, углы лебедочной площадки, свитеры моряков или улетают за борт. И это антарктическое лето: снежки!
После снежков в столовой веселый шум, повисшие носы куда-то на время исчезают, аппетит — что надо, и никому не портит настроение вывешенное на завтра меню.
— А завтра будет каша манная! — напевает Лева и, побалагурив с девушками, тянет меня в красный уголок — готовить стенгазету к Новому году. Лева — редактор.
Если снег или дождь не мешают, Лева любит, разложив на палубе мат, устраивать соревнование в подъеме и подбрасывании шестнадцатикилограммовой гири.
Первые недели плавания чаще всего Лева уступал в этом матросу Лозе — парню из породы ленивых здоровяков. Но стоило Льву несколько раз побить рекорды Лозы, как тот сдался, и теперь Лозу нелегко заставить тягаться с Синицыным.
— Слыхал я, — подзуживает иногда Лева Лозу, — был у вас тут один Поддубный с вот такой «будкой»! — Лева вписывает свое лицо в трапецию с широким основанием, получается похоже на Лозу. — Где вы его посеяли?..
Лева Синицын такой человек, с которым всегда хочется быть рядом. У него много друзей на судне, среди которых мне особенно нравятся его старшие друзья — плотник Тихой и старик лебедчик Белянкин.
На корабле знающие люди скажут: некитобою, может быть, и легче — уходит в море ненадолго, чаще с женой обнимается, с детишками возится. Совсем иное дело — китобой. Пожалуй, из моряков только краболов дольше него бывает в плавании. Порой случается так, что человек пять-десять лет мотается по океанам, а там, дома, у него все проедят, проживут, потом последнее заберут — и прощай: мы, мол, тебя дома почти не видим, муж и отец ты никудышный!
Так сложилась судьба и у плотника Тихого.
До войны Тихой был рабочим, в войну — разведчиком, после войны в должности матроса-резчика отправился к Южному полюсу на китобойном флагмане.
От флотилии Тихой получил двухкомнатную квартиру, купил мебель, одел жену и дочку — заработки были очень хорошие. Но тут он узнал о неверности жены, все бросил, все ей оставил: пусть хоть дочка ни в чем не нуждается. Да еще медкомиссия нашла что-то с нервами, на несколько лет закрыла ему ворота в Антарктику. Стал скитаться по углам, ничего не имея, потом устроился перегонять новые суда во Владивосток.
Через три года женился, жена забеременела, жить негде. Дом построил, залез в долги, весь прошлый рейс мебель мастерил: купить не на что!..
Мне с первого взгляда полюбилась его маленькая мастерская, где приятно, свежо пахнет струганым деревом, над верстаком на щите развешаны инструменты и где доброго гостя приветливо усаживают на какой-нибудь ящик. Я обычно молча сижу у него — изредка мы переговариваемся. Он не любит, когда его отвлекают: «Бранчливый я в работе, нервный, ты уж не обижайся».
С красным лицом, густыми рыжими бровями и полным ртом золотых зубов, плотник стоит у верстака, поглаживая в минуту затруднения затылок. Тихой в белой чистой рубахе (только обшлага выпачканы), в светло-синих брюках, заправленных в яловые сапоги с подвернутыми голенищами. Он подпевает движениям литых из красной меди рук, глаза веселые и словно пьяные, с губ не сходит улыбка, тонкий карандашик, остро заточенный стамеской, торчит за ухом.
Меня все еще волнует мое первое знакомство с океаном, я ищу выхода своим чувствам. Сидя как-то в плотницкой, спросил у Тихого:
— Когда вы на берегу, вас тянет в море?
— Эх, поздно я родился у старичков, — заговорил Тихой после улыбчивого молчания, — не успели дать мне образование! Если б мне жилось немного полегче, занялся бы я одним хорошим делом! Но что я на берегу заработаю? Так что, вот как тянет море, так уж тянет к себе, прямо деться некуда, а ты толкуешь!
Кто бы со стороны подумал, что «одно хорошее дело» у плотника — то, над которым он сам в присутствии моряков посмеивается, радушно объясняя каждому:
— Что делать по вечерам? Вот и балуюсь.
Скажет — блеснет зубами и одним глазом сбоку глянет на тебя; в глазу хитринка и вопрос: «Что ты за человек, за кого ты меня считаешь?»
Тихой мастерит кораблик — маленького близнеца нашей «Одессы».
— Они считают меня чудаком! — признался он как-то. — Пока не догнали флотилию, сколько свободного времени у каждого! Ну, а чем после вахт многие занимаются? «Козла» забивают.
Голос у него беззаботный, но чувствую — переживает.
Чудак он или не чудак, однако любопытствующий народ в его плотницкой не переводится, хотя ни от кого не дождешься одобрительного слова. Кто-нибудь придет и обязательно скажет:
— Чего ты дровами занимаешься? И печку-то истопить не хватит! А хорошо ли горит?
Хуже всего, когда начинают хватать то рубанок, то дрель или нацелится кто ножовкой на модель. Плотник отнимет ножовку, выругает.
— Тихой, а Тихой? — не унимается посетитель.
— Ну что?
— Знаешь, как тебя Раиса расписывает? Ой, говорит, глаза у него хитрые, брови рыжие!
Толстушка Раиса — это матрос второго класса, уборщица.
— Хм! Глаза хитрые, брови рыжие? — Тихой прищурит глаза, но не оторвется от работы. — Правильно. Передай, пусть не заглядывается, для нее опасно!
Чаще других приходит к нему и затевает споры худощекий, с жилистой шеей старик Белянкин, обладающий даром комического актера и несносной для Тихого привычкой критиковать. У старика пушистая белая голова, по-детски простодушные глаза, между глубокими морщинами кожа обвисает складками. Когда его лицо неподвижно — видишь одинокого душой человека. Но стоит ему заговорить — невольные ужимки делают смешной в первую минуту даже его обиду, грусть, раздражение.
Вся его жизнь прошла на военной службе и в плавании.
— Посылали меня в Москву учиться, дружки подбадривали: станешь актером! Документы были готовы, да отговорили — отец, мать, девушка… Молодой был, дурной, никуда не ездил, испугался. Потом женился — и-и-и!.. — В этом месте исповеди старик всегда машет рукой.
Я заметил, что Белянкину дорого внимание Тихого, но, завидуя умелым рукам плотника, он самолюбиво докучает ему советами.
— Вот так надо, Иван.
— А я не знаю? — плотник блестит зубами. — Сам ни шута не делает, не может, а указывает!
— Я ведь могу уйти! — старик поджимает губы, надувается. — И я не приду, ты меня знаешь! Если меня обидеть. Только на тебя я обижаться не могу. Ты ведь чокнутый.
Старику явно не хочется уходить.
— Все равно ты делаешь по-моему, — подкалывает он Тихого.
У плотника трескается в руках лимонная фанерка.
— Да иди ты! — выпаливает он. — Времени нет, а ты тут под руку лезешь! Доктора бы сюда: это тебя надо проверить!
Когда Белянкин, подняв подбородок и подмигнув нам с Синицыным, уходит, Тихой качает головой:
— Он сильный работяга на палубе. А вечерами слоняется. И еще обижается: «Я не такой, как ты, мне мое здоровье дороже!» Поздно со старика спрашивать…
С каждой неделей плавания Белянкин становится непонятно почему все более нервным, обидчивым. Видно, уже трудновато старику в море. Как-то Тихой заработался и забыл про ужин, Белянкин принес ему воблу и два пряника — плотник и про них тоже забыл, не съел. Этого оказалось достаточным для ссоры.
— Значит, пренебрегаешь моим вниманием! — сказал Белянкин, схватил воблу, пряники и, выйдя на палубу, выбросил их за борт.
После ссоры он перестал разговаривать с Тихим, здоровался отвертываясь. Лицо его при этом было таким неприступным и смешным, что Тихой не мог на него смотреть, боясь рассмеяться и обидеть еще больше.
— Э, что это у них как нехорошо! — сказал мне Лева Синицын, узнав об этом. — Давай составим с тобой план, как помирить их.
И мы составили план. Он был прост, потому что учитывал психологию.
Мы знали, что Тихой не любит выслушивать советы от Белянкина, а наши замечания кое-как терпит. Мы нашли изъян в его макете «Одессы» и убедили, что надо немного переделать. После этого упросили Тихого, что когда приведем Белянкина, пусть Тихой говорит только «да, да», а если не в силах, то пусть молчит и кивнет хоть разочек.
— Алексеич, — сказали мы Белянкину. — Этот самый Тихой никак не хочет нас слушать. Помогите нам!
— Не хочу на него глядеть!
— Алексеич, он же испортит прекрасную вещь! Ведь он только делает вид, что вас не слушает. Он еще как слушает!
Старик замялся. Этого нам было достаточно!
Вечером мы сидели в каюте Тихого, пели песни, жалели, что нечего выпить по такому случаю, ели воблу и называли Белянкина «товарищ консультант»…
Самый конец декабря. От Гриши-радиста мы узнали, что идем к танкеру. Будем бункероваться — брать запасы топлива и воды, после чего пришвартуемся к китобазе, она уже отбункеровалась.
И вот, упруго покачиваясь на «пружинах» из льда и воды, «Одесса» вошла в разреженное белое поле, уходящее за горизонт, к континенту. Под прикрытием льдов мы смогли спокойно стать бок о бок с танкером.
Что стало с серой Антарктикой и ее темной водой? Небо тускло-голубое, но чистое. Солнце светит матово и будто прислушивается к этой дикой и обманчиво ласковой тишине. Летит белый голубь, и от этого белая тишина кажется огромной, в ней затонул этот южно-полярный край, два стальных корабля, прижавшихся друг к другу, маленькие человеческие фигуры.
Мерный глуховатый шум машин, толстые шланги с неслышным потоком в них темной крови для мощных дизелей, голоса людей — все кажется вызовом этой тишине, колыханию льдин, голубым и оранжевым переливам воды. Я так долго стою на палубе, что рукава брезентового ватника становятся холодными, а кожаный верх шапки-ушанки теплым на ощупь. Покой в природе обычно оглушает. Покой в Антарктике не дает ни на минуту забыть, как далеко мы и, в сущности, одиноки: сюда быстро доходят только радиоголоса и очень долго идут корабли.
— Еще немного, начнется настоящая работа. Так я и не закончил кораблик, — говорит Тихой. — Ну леший с ним, до обратного рейса… Слышишь? Визжат, мореплаватели!
Через открытый в корпусе танкера иллюминатор доносится визг поросят. Пронесся по мосткам над трубами, гонясь за кошкой и звонко заливаясь на всю Антарктику, щенок овчарки. У нас смех:
— Да у них там Ноев ковчег, ребята!
Рыжеволосая девушка быстро пробегает по мосткам с открытой головой и поднятым, прижатым на шее пальцами воротником стеганки.
— О, у них тоже бабы есть! Эй, покажись, рыженькая!
Как всегда, находятся знакомые. Лева Синицын, обрадованный нечаянной встречей, перекрикивается с приятелем, матросом танкера — детиной в синем свитере, а толстушка Раиса, стоя рядом с Левой, начинает в шутку поругивать соседа:
— Я замерзаю, хоть бы мне чего предложил: у тебя ватник, фуфайка!
— Не только это, глазастая! Смотри: еще душегрейка. Иди ко мне под ватничек! — Синицын привлекает к себе Раису и стягивает петли с пуговицами.
Детина в синем свитере крутит головой, видно, как причмокнул, заулыбался, стал пальцем показывать: к нам, мол, ее давайте!
У нас снова хохот: позавидовал! А Раиса выскользнула из ватника и, став спиной к борту, закраснелась…
Уже к вечеру мы встречаемся еще с одним судном — с китобойцем. Наш радист вызвал его, когда заметили первых китов.
Я как раз в это время выходил на палубу почистить сапоги и услышал: вдруг что-то фыркнуло за бортом, точно лошадь. Глянул — по левому борту рядом с судном показались выгнутые спины двух огромных животных. Медленно и дружно поворачивая тело, как колесо, они погрузили спинные плавники в воду, подержав напоследок над водой обвислые лопасти хвостов. Остались только две воронки, превратившиеся в овальные зеркала, окруженные рябью.
Киты резвились, заныривали под днище «Одессы» и не спешили исчезнуть, слишком занятые друг другом, — это их погубило.
Через полчаса после вызова охотника мы увидели, как под углом к нам, медленно надвигаясь на судно, шел китобоец «Громкий». Между нашим бортом и его носом, на котором явственно чернела гарпунная пушка, показывались из воды и снова скрывались коричневые спины китов. Гулко и крепко ударил выстрел. Через несколько секунд стало видно, как натянулся линь: кит пошел в сторону и накренил китобоец на левый борт.
«Громкий» некоторое время так и стоял в наклоне, словно растерянно размышлял. Кит держал его, часто пуская фонтаны и, подобно фонтану, сильной струей выбрасывая из раны перемешанную с пеной кровь. Рядом с загарпуненным бок о бок шел другой кит — должно быть, самец. Только когда самка стала затихать, самец отстал. Но китобоец, развернувшись, ударил и по нему.
После этого наше судно заработало винтом и стало медленно удаляться, оставив «Громкий» качаться на поднятых нами волнах.
Конечно, все сразу заговорили о китах, пингвинах, тюленях… Плотник Тихой и старик Белянкин вспомнили, как на китобазе однажды поймали маленького пингвина. Тот пошел по палубе, проявляя свое любопытство, и неожиданно свалился в горловину жиротопенного котла, да и сварился бедняга!..
…Сейчас белая ночь, не спится. Бессонно это зеленое на восходе небо; там, чуть отступая от горизонта, замер силуэт высокой бокастой китобазы, рядом — маленький китобоец. Завтра нас подпустят к борту флагмана. Ветер доносит к нам что-то вроде запаха жареной печенки. Говорят, этот запах жироваренного завода, если подойти поближе, может вызвать тошноту и только усиливает впечатление от китобазы как огромного жиро- и мясокомбината. Ничего романтичного, если кто гонится за романтикой.
Я ожидал, что флагман флотилии будет выглядеть грандиозным кораблем, плавучей «Малой землей», но утром увидел что-то вроде длинного и высокого, но не кажущегося в океане огромным, многоэтажного дома. Настолько длинного, что база была как бы составлена из двух кораблей.
Дымный и мощный плавучий завод с экипажем в шестьсот человек — китобаза сверху вниз взирала на подходившую к ней «Одессу». И чем ближе — тем больше, пока не оказалось, что капитанский мостик нашего судна и разделочная палуба китобазы находятся на одной высоте. А чтобы увидеть на крыле командного мостика базы широкую фигуру капитана-директора в оранжевой куртке, его толстое лицо и большую с крабом черную фуражку, надо было задирать голову.
Все, что было для меня прежде чужой жизнью и работой особенных, двужильных людей, — вот оно здесь, рядом!
К корме флагмана подходит китобоец, гремят мощные лебедки, туши китов поднимают по наклонному слипу на кормовую разделочную палубу. Свинцово-тяжелые длинные пласты сала отдирают при помощи лебедок, отслаивают и разрезают ножами. Дальше — уже на центральной разделочной палубе — туши «разбирают на части», и все исчезает в дымящих горловинах котлов.
Разделочные палубы большие, как площади городов, но людям там тесно. Они карабкаются по тушам с фленшерными ножами (на длинном древке стальной полумесяц лезвия), держа эти ножи, как винтовки, на изготовку. Они копошатся возле туш. Они управляют механизмами. В нос мне ударяет запах с китобазы, кажущийся теперь густым и душным, от него после свежести океана мутит. «Ого, — подумал я, — полсуток такой страды зададут жару!»
…Вечером того же дня, за шесть часов до наступления нового года, с нашей смены началась погрузка китового мяса в трюмы рефрижератора.
Все, что было раньше, представилось мне забавой: и то, как мы драили палубы, занимались покраской, и то, как готовились к погрузке, осваивали новое морозильное оборудование. Все равно что шутливое крещение новичков в «купели» при прохождении экватора!
Двенадцать часов подряд шли и шли с китобазы на наши головы бумажные мешки с мороженым мясом — по шестьдесят в каждой грузовой сетке. Мы набрасывались на них и растаскивали, укладывая штабелями. Из пятнадцати ртов вырывался пар: в трюме все время удерживался искусственный мороз, хотя в широкий люк, дымясь, входил более теплый, минус три, антарктический воздух. Судно качало. Вместе с сеткой к нам спускался огромный крюк, за ним тянулась железная цепь и вращающееся металлическое ядро — грузило, величиной с голову. От качки ядро то спускалось, то взлетало над нашими головами. То и дело звучали окрик или шутка.
— Берегись!
— Не бойся, ядро пуховое!
Втянувшись в работу, моряки даже чудили: свистели, весело покрикивали друг на друга, запевали озорные песни, устраивали «массовый хохот» — такой, что он, может быть, долетал из трюма до мостика. Больше всех хохотал и шумел Сережка Здор. Даже ворчливый лентяй Лоза и тот вплетал свой громогласный гогот в общий азарт. Один лишь Дяглов кисло морщил свою помятую физиономию, будто кот, которого щелкнули по носу. Взлетающее ядро не пощадило его первым — оно опустилось возле самого его носа, Дяглов отшатнулся. Мешок выпал из его рук, твердым ребром ударил по ноге.
— Пустяки, — стискивая зубы, проговорил Дяглов. Он начал хромать, но таскал и таскал мешки, явно боясь, что его могут обозвать симулянтом. Вскоре он так стал кривиться от боли, что я, не утерпев, посоветовал:
— Не шути с этим, иди к врачу.
Он будто этого и ждал, сразу полез наверх, провожаемый неприязненными взглядами товарищей.
— У него нога распухнет, — сказал я.
— Он сам давно весь распух, — ответили мне.
Видно, его спесь так набила всем оскомину, что никому не хочется быть к нему справедливым и ему посочувствовать.
Вслед за Дягловым пострадали еще два матроса. Одного из них ударило крюком по голове. Ушанка смягчила удар, но из рассеченного надбровья брызнула на мешки кровь.
— Ребята! — крикнул плотник Тихой. — Больше не подходи к мешкам, пока не поднят гак! Чуете, качка усиливается.
Беречься, впрочем, было некогда: чем заметней качало, тем быстрей надо было работать. Антарктика хорошей погодой не балует, надо успеть как можно больше. Сверху все чаще раздавались свистки Белянкина: «Идет груз!» На базе темп работы убыстрился. Электрокран начал подавать сетки через каждые шесть минут. Шесть минут — шестьдесят мешков. Народу на китобазе много, они там часто меняются. Нас же сменить некому. Трюм заполнился туманом. Мы мелькали в нем как тени.
— И зачем это чертово мясо? — крикнул Здор, когда ему надоело таскать эти неудобные сорокакилограммовые плиты. — Для колбасы? Я эту колбасу не покупаю!
— А для зверосовхозов? Сколько скота сохранится! — возразили Здору. — Главное, через него не передаются болезни. Самое лучшее мясо для зверосовхозов — это китовое и тюленье.
Кто-то подшутил:
— В старину китов били из-за уса, лампадного масла, ерунды всякой, а теперь: пищевой, медицинский, технический жир, мясо, витамины, лекарства, питательная мука. Теперь китам нельзя на нас обижаться!
— Лекции читаете? Будто я сам не знаю! — уныло отозвался Сережка, вытер вспотевший лоб и подогнал неповоротливого Лозу: — Ишь ты, хитрован! Бери, бери мешок, а потом уж я! — когда Лоза охотно и даже услужливо посторонился, чтобы дать Здору подход к мешкам. — А то вдруг тебе не хватит!
Лоза, здоровый, как бегемот, недовольно надул губы и медленно поднял очередную ношу. Возле него в это время стоять опасно: может свалить мешок тебе на ноги. Когда он тащит — толкается, ни на кого не глядит, один раз чуть не сшиб кого-то с ног. Все стараются огибать Лозу, как судно айсберг.
К полночи уже не «играли в смех», но еще продолжали подшучивать. Я к этому времени, на удивление самому себе, еще не потерял способности смеяться — от нервного возбуждения, должно быть. Это немного помогало в работе. Но у меня уже ныло под коленными чашечками, а моим рукам никак не удавалось ухватить мешок поудобней — все выходило тяжело. Мешки теперь выстроились стенками и обиндевели, от этих стенок спускались ступени, тоже из мешков. Приходится переступать и подниматься с одной скользкой ступени на другую, держа в руках плиту, бьющую по коленкам.
— Да ты не спеши так, — советовал Тихой, видя мое напряжение. — Выдохнешься.
Мне было трудно, но я не мог себе в этом сознаться: ведь это только начало! Потуже затянул поясной ремень. Решил ни за что не отставать от товарищей. И постарался выбросить из головы мысль о времени.
Когда я во время коротких перерывов изредка поглядывал вверх из трюма, закидывая голову и следя за далекими светлыми облаками белой ночи, я забывал, что сейчас не двенадцать часов дня, а почти двадцать четыре часа по судовому времени.
К двадцати четырем часам мы приняли половину спусков. Как в награду всем нам принесли праздничные радиограммы. И тут же объявили:
— Разбейтесь на две группы: одна отправится в столовую, другая будет продолжать работу до ее возвращения.
Моряки начали карабкаться наверх. Среди оставшихся были плотник и я.
— Ну что? — переговаривались и пересмеивались между собой моряки. — Как жена?
— Любит: дорогим назвала и целует!
— Тогда порядок!
— Полундра! — раздался сверху голос и свист старика Белянкина.
Новая сетка, наполненная шестьюдесятью мешками, спускалась в трюм…
Так мы встретили первую минуту Нового года там, где, как шутят китобои, Земля на китах держится!.. «Все равно чужое время! — подумал я, отдуваясь и забывчиво снимая шапку с разгоряченной головы. — Для нас настоящий Новый год наступит позже, когда о нас вспомнят за праздничным столом и скажут: „За тех, кто в Антарктике!“»
Впрочем, это все же не помешало нам новогодние десять минут провести вполне по-земному.
Я принес в столовую несколько бутылок минеральной воды — остатки выданного нам в тропиках. Белянкин достал воблу и банку варенья — из запасов, имеющихся у него благодаря заботам его старушки. Тихой положил на стол большой кулек с яблоками. Жаль, не было с нами нашего Левы Синицына — он работал в другую смену и сейчас спал.
Праздничный стол был застелен чистой скатертью и, можно сказать, ломился от яств: курица, рыбный холодец, икра, сыр, салат… С других столов дежурящая сегодня официантка Татьяночка проворно убирала грязную посуду. Мы все посмотрели на нее.
Татьяночку у нас любят и оберегают от грубостей. Она кажется хрупкой, но ловка и лучше других девушек переносит качку. Даже в жестокий шторм, прижимаясь бедром то к краю одного, то другого стола, она умело балансирует подносом с тарелками. Быстры ее картавые и мягкие ответы горластым мужчинам:
— На здорловье!
— Сейчас вам будут вторлые.
Еще забавней звучит ее голос, когда она в камбузе напевает любимую песенку:
Карламба,
Синьорлы, синьорлы…
На шутки Татьяночка всегда улыбается, но их так много, что, наверное, она устает от своей улыбки. На целый рой любезностей она отвечает терпеливым вздохом:
— Как же вы мне надоели, господи!
Сейчас старик Белянкин галантно приглашает ее к столу.
— Татьяночка, садись к нам, у нас клубничное варенье!
Девушка молча скользит между столами, поправляя тыльной стороной ладони выбившиеся из-под косынки льняные пряди. Руки у нее тонкие, но округлые, вся она — светлая. Подсела, обрадованная, праздничная в своем белейшем халатике, улыбнулась:
— От варленья никогда не откажусь.
— Далеко дочка от мамы, чтобы мама могла угостить! — сказали мы. — Ну, с Новым годом! — выпили по сто граммов спирта за тех, кто далеко от нас, и запили «боржоми».
— И чтобы им ничего не угрожало, никакие ракеты, — проговорил Тихой. — И чтобы всем поскорей вернуться к семьям…
— Эх, сидеть бы сейчас в некачающейся комнате, ждать гостей!.. — мечтательно сказал один из морозильщиков.
Я съел две столовые ложки сахарного песка (никогда раньше мои мышцы так явственно не просили сахара). Глянул в иллюминатор.
Смещаясь то вверх, то вниз, колыхались лиловые и белые волны, они отражали белое и ясное до озноба ночное небо. Вдали, похожий на темное облако, бело дымился от снежного бурана на его склонах один из обледенелых необитаемых островов Баллени. Раньше я даже не знал, что есть такая группа островов и что она помечена на любой карте южного полушария. Этот остров чужд нам своей безжизненностью. Для нас он, пожалуй, не столько сама земля, сколько воспоминание о ней…
В нашей столовой тепло, уютно, стоит зеленая фанерная елочка, выпиленная и покрашенная плотником, увешанная игрушками (девчата сделали), — если прищуриться, похожа на настоящую. Но, глядя на эту елку, о чем только не задумаешься — правда, всего на минутку. Ведь внизу, в трюме, тебя ждут товарищи, а за переборками столовой слышен надсадный стон базовского электрокрана!
Выпив, старик Белянкин вдруг загрустил и стал припоминать обиды — как над ним подсмеиваются молодые матросы.
— Я доволен, что еще могу залезть даже на мачту, но мне давно пора этого не делать, а какие-то сопляки плохо со мной обращаются!
Мы стали его успокаивать и за оставшиеся в нашем распоряжении пять минут кое-как развеселили.
— Уйдешь на пенсию, — сказал Тихой, — кто будет моим критиком?
— Ты без меня свое дело знаешь, — одобряя и все так же завидуя, возразил старик. — Только нос не задирай, может, пригожусь! — Лицо старика стало одновременно печальным и лукавым, и все рассмеялись. Татьяночка схватила Белянкина за руку и потянула фотографироваться.
Сережка Здор все успел — и выпить, и закусить, сбегать в каюту и вернуться оттуда с фотоаппаратом.
— Моментальное фото! — возвестил Сережка и запечатлел «для истории» официантку Татьяночку под руку с улыбающимся стариком лебедчиком на фоне фанерной елки.
Пока не прошла белая ночь, мы посматривали на циферблаты часов через каждые полчаса — и каждые полчаса казались часом. Но к утру, окрасившему в оранжевое облака, каждые десять минут стали тянуться как полчаса. Настолько мы потеряли реальное представление о времени.
Все чаще наше судно вздрагивало от смягченных кранцами ударов о борт китобазы (кранцы здесь — туши убитых китов).
Лоза уже ворчал, бубнил, ругался не переставая. Парня выводило из себя, что его торопят и клюют за нарочитую медлительность и отлынивание. Он пробовал уйти на палубу, пристроиться под команду боцмана, но его оттуда турнули. Даже Здор, под конец снова повеселевший, стал высмеивать Лозу:
— Он досачкуется! Жалуется на один радикулит, а заработает десять радикулитов! Аж посинел от холода, а не работает. Эй, Лоза, давай шевелись! Для чего, думаешь, мы работаем? Чтоб согреться!
— То смеялись, пели, а то ругаться из-за тебя стали. Кончай! — кричали Лозе.
К концу смены я уже с трудом доносил до места подряд три мешка вместо должных четырех-пяти и невольно старался уложить поближе или дотащить волоком. Хочешь одной ногой стать на мешок-ступеньку, но с трудом удерживаешь равновесие на другой ноге. У бывалых ребят и то ноша чуть не вываливается из рук — это они отвыкли: еще раза два так поработать, и все втянутся, а через две недели смогут сделать в два раза больше!
Моряки стали работать хмуро, все молчком; только у Тихого в тумане весело посвечивают золотые зубы да глаза под рыжими бровями.
— А ты здорово держишься, — подбадривает он меня. — Тебе в новинку, а ты — ничего!
После его слов оказывается, что у меня еще есть в запасе смешинки.
В шесть утра нас сменили. Мы приняли более ста нагруженных сеток — около трехсот тонн мяса. Мы выдержали темп, заданный моряками китобазы. Багрин остался нами доволен.
Выйдя на палубу, я с радостным удивлением почувствовал, что еще никогда не был так жадно внимателен к «скучным» цифрам труда и не ощущал их так наглядно своими набухающими и начинающими побаливать мускулами, как в это новогоднее утро.
Лева Синицын, которого я встретил идущим на вахту, сказал:
— С крещением!.. Кстати, по данным бюро прогнозов нашего судна (он имел в виду барометр), сегодня ожидается шторм!
Я еще спал, когда разгулявшаяся непогода прервала грузовые операции и «Одесса», чтобы не зря болтаться в открытом океане, двинулась помогать китобойцам — разведывать китов.
И вот за бортом — ветер в девять баллов, словно сорвавшийся с тормозов. Мы быстро привыкаем к его грохоту и перестаем его замечать.
Океан в шторм, как утверждает Синицын, еще подростком работавший бетонщиком, — это стройплощадка царя Нептуна.
А ведь похоже! Все бессистемно разрыто, все в траншеях, буграх и ямах, все возникает на миг, рушится и вновь возводится бестолковым строителем. Не тот строительный материал! Пена шипит, как струи песка из пескоструйных аппаратов. Поле океана кажется накренившимся от горизонта к нам — будто вся водная махина заваливается, грозя перевернуться в тартарары!
Но в такую погоду мы быстро оказываемся как бы на оживленной морской трассе — стоит только нашему радисту сообщить, что киты обнаружены. Тогда издалека на нас надвигаются торчащие из водяных бугров мачты, и приземистые китобойные суда выходят на китовую трассу.
У китобойцев мученический вид. В шторм они кажутся медлительными и усталыми. Они натужно вздымают свои полубаки с наклоненными пушками, будто стараются разглядеть китов через пушки, как через подзорные трубы. Они от носа до трубы закрываются облаками брызг, но все же время от времени видишь за пушкой маленький силуэт гарпунера, а после удачного выстрела по переходному мостику на полубак бегут палубные матросы.
Что они делают — не видно. Однако не работать в шторм и смотреть, как другие, по крепкому выражению Синицына, «уродуются», — тоска. Это еще хуже, чем безделье на переходе!
Леве позавидуешь. Лева Синицын возвращается после вахт продрогший, но довольный, звенит эспандером, чтобы покрепче себя утомить перед сном и чтобы не снились женщины, заваливается на койку, задергивает занавеску и, засыпая, бормочет в ответ на наши вопросы: «Один кашалот… Два сегодня… Три кита!..»
Он и еще несколько моряков во время подвахт с биноклями в руках по очереди дежурят на верхнем мостике «Одессы». Конечно, нужен наметанный глаз, но и мы пригодимся.
— Идем? — предлагаю я Сережке Здору. — Лучше, чем киснуть до окончания шторма. Хватит подметать морозилку да протирать оборудование!
И мы идем к старпому. Нам тоже хочется искать китов!
А шторм продолжается неделю… потом вторую… Неизвестно, когда он кончится…