Бренда Купер – не только писатель, но и специалист по технологиям, футурист и лектор. Она часто публикуется в журналах «Analog», «Asimov», «Clarkesworld», «Nature», «Strange Horizons», а также в многочисленных антологиях. Свой первый роман – «Башня шутовской луны» («Building Harlequin’s Moon») – она написала в соавторстве с Ларри Нивеном. Затем выпустила романы «Серебряный корабль и море» («The Silver Ship and the Sea»), «Читая ветер» («Reading the Wind»), «Крылья создания» («Wings of Creation») и «Декабрь майя» («Mayan December»). Бренда Купер живет в Киркленде, штат Вашингтон.
Порой прогресс, как и шок будущего, в глазах смотрящего…
В первом моем воспоминании об отце мы сидим с ним на веранде, защищенной от палящего наши сады солнца. Отец, откинувшись на спинку своего любимого кресла-качалки, прихлебывает пиво из бутылки с полуобнаженной женщиной на этикетке и говорит: «Пол, ты увидишь удивительные вещи. Ты будешь жить вечно. – Он облизывает губы, подобно нашим собакам, когда они чувствуют опасность, и его дыхание убыстряется. – Ты будешь делать такие вещи, которые я даже вообразить не способен. – Он умолкает, и мы следим за гусиным клином в небе. Когда отец заговаривает вновь, в его голосе звучит тоска: – Тебе не придется умирать».
Следующие четыре или пять воспоминаний – это вариации той же беседы, перемежаемые жарой, трудовым потом и запахом пролетающих над нашей землей времен года.
После таких разговоров у меня никогда не оставалось чувства, что я понимаю отца. Несомненно, он полагал, что все это случится со мной, а не с ним, и испытывал по этому поводу смешанные чувства – радовался за меня и огорчался при мысли о себе. Но всегда был совершенно уверен.
Иногда он говорил, что я проснусь однажды утром, и весь мир вокруг меня окажется другим. Иными вечерами начинал так: «Может, это будет дверь, сияющая дверь, ты пройдешь в нее и станешь сверхчеловеком». Особенно часто отец говорил об этом перед нашими поездками в Сиэтл, куда мы отправлялись примерно дважды в год, когда открывался перевал и непогода не грозила нашему урожаю.
Папа почерпнул эту идею из книг, настолько древних, что они состояли из скрепленных листов бумаги без движущихся картинок, и из разноцветного журнала, рассыпавшегося в руках при попытке открыть его. Ладони моего отца были широкими и жесткими, а мозоли стирали с бумаги слова.
У ног его всегда болтались два существа – подрастающий я и стареющая собака. Папа подбирал уже немолодых псов, или они подбирали его, целая цепочка собак – новая всегда появлялась в течение недели после смерти предыдущей. Отец и его собаки составляли закрытое общество взаимного обожания. Ко мне эти псы относились нормально, но без восторга. Им нравилось, когда я гладил их жесткую, или мягкую, или мокрую, свалявшуюся, если они побывали в саду под дождевальной установкой, шерсть, но его прикосновение доставляло им райское блаженство. Они замирали на месте, их взгляд смягчался и теплел.
Я сейчас не о сторожевых собаках. У нас всегда имелась пара пограничных колли, чтобы охранять овец, но эти принадлежали овцам, а овцы принадлежали им, а мы выполняли лишь роль защитников и кормильцев их маленькой экосистемы.
Собаки были его детьми, как и я, но отец никогда не говорил о том, что они увидят сингулярность. Я пойду вперед, а отец с собаками останутся позади – и они смирились с таким раскладом, не спрашивая моего согласия.
Когда отец говорил о том, что я стану тем, кто будет после людей, мне оставалось лишь растерянно кивать и бормотать что-то утвердительное в ответ.
Лишь однажды я набрался смелости и рассказал, что у меня на сердце. Мне было тогда около десяти. Я помню, как замерзли мои руки, сжимавшие стакан лимонада со льдом, и как от жары по шее тек пот. Когда отец сказал мне, что я буду другим, я возразил: «Нет, папа. Когда я вырасту, я хочу стать таким, как ты». В нем воплощалась вся доброта этого мира, с улыбкой он встречал меня по утрам, варил мне яйца с чуть текучими желтками и жарил тосты с плавящимся на них желтым маслом, и тосты никогда не подгорали.
Отец покачал головой, потрепал по холке свою собаку и выдал: «Нет, тебе повезет больше».
Он не хотел, чтобы я вырос похожим на него. Оттолкнуть сильней было просто невозможно, и я истекал кровью из невидимых ран.
На пятый год, когда сумасшедшие бури сломали яблони – на сей раз свирепым градом, ввергшим пограничных сторожевых колли в неистовство, – я понял, что если собираюсь когда-нибудь помогать папе, то должен уйти. Нет, не пересечь порог, отделяющий человечество от высшей ступени развития, чтобы стать зерном будущей расы, а просто уехать учиться, подальше от сонного покоя фермы с овцами и яблоками сорта «джонаголд». Ферма вполне могла существовать без меня. Нам помогали с хозяйством две семьи иммигрантов, каждая из которых владела акром некогда принадлежавшей нам земли.
Я не мог и представить, что отец когда-нибудь потеряет ферму. Я отправлюсь в Сиэтл и поступлю в университет. А потом найду работу и стану посылать деньги домой, как делали мексиканцы, когда я был маленьким, – до того, как правительство решило наказать нас и отдать им часть нашей земли. Не то чтобы мы чувствовали себя наказанными. Нам нравились Рамиресы и Альварезы. И им было важно, чтобы я спас ферму.
Но история не об этом. Не считая того, что Мона Альварез подвезла меня до Ливенворта – железнодорожной станции, откуда отходил серебристый поезд «Амтрак». Волосы Моны цвета воронова крыла относил назад ветер, губы, накрашенные темной помадой, улыбались, а пальцы с покрытыми черным лаком ногтями сжимали предательское рулевое колесо нашего старого дизельного грузовика. Она была так красива, что я прямо в машине решил скучать по ней почти так же сильно, как по отцу, кривым яблоням, сторожевым собакам и овцам. А может, и больше.
Но Мона, видимо, не собиралась скучать. Она махнула мне один раз, высадив из грузовика, а потом и девушка, и старая машина исчезли, и я остался ждать поезда среди электромобилей, пожилых туристов со шляпами-камерами, инфобижутерией и бледными шрамами от имплантатов на мягкой коже между большим и указательным пальцами. Они выглядели так, словно видели одновременно все и ничего. Если бы эти люди явились к нам на ферму, их бы быстро сожрали койоты и возвращенные в природную среду обитания волки.
В конце поездки меня встретил Вашингтонский университет, теперь раскинувшийся по всему Сиэтлу посредством серий лекций, персональных консультаций и виртуальных занятий, распространявшихся по Сети из настоящих кирпичных зданий. Старая часть кампуса все еще оставалась на берегу Монт-лейк Кат – приземистые здания с видом на озеро и рябь, идущую по воде, словно от лапок водомерок. На самом деле это были вереницы гребцов на нановолоконных лодках, тонких, как бумага.
Наши редкие поездки в Сиэтл не подготовили меня к студенческой жизни. Первые несколько лет я как будто непрерывно бежал в гору – мои мозги просто не могли работать так быстро, как у остальных.
Каждый год я ездил домой. Мона вышла замуж за одного из сыновей Рамиреса и за три года успела обзавестись двумя малышами. Ее красота изменилась, стала более приглушенной, спокойной – времени на то, чтобы красить губы и ногти, у нее теперь не оставалось. И все же она была куда симпатичней университетских девчонок-вешалок. Эти дылды постоянно жевали сжигающую калории жвачку и выполняли домашние задания во время пробежек по тропе Берка-Гилмана в парке Газуорк, бормоча ответы в виртуальные флэшки, отображенные на их сетчатке.
С такими девицами я не встречался – не понимал, как вклиниться в сплошной поток их жизни и пригласить на свидание. Поэтому моя личная жизнь ограничивалась встречами с банками данных, знакомством с новыми имплантатами и мозговыми штурмами, пока, на последнем курсе, я не сравнялся с остальными.
Закончив учебу, я занялся генетикой. За работу платили достаточно, чтобы снимать дизайнерский лофт в зеленом райончике над Лейк-Юнионом. Часто я забирался в сад на крыше и, сидя на скамье, глядел на меняющуюся с каждым сезоном башню Спейс-Нидл и скользящие по спокойной воде озера деревянные лодчонки. Но большую часть времени я посвящал своим экспериментам – мы тестировали новые медицинские имплантаты, развивающие у детей творческое начало и помогающие старикам, прикованным к постелям в университетском госпитале, вновь научиться говорить и запоминать.
Я посылал деньги домой. Муж Моны погиб осенью во время паводка. На лицо ее легла печаль, от которой у меня сжималось сердце. Я начал платить ей, чтобы она присматривала за отцом.
Он все еще любил сидеть на веранде и рассуждать о сингулярности, а я изо всех сил старался не показывать ему, насколько устарела эта идея. Я оставался собой, я всегда оставался собой. Несмотря на медленное течение жизни на ферме, именно здесь, дома, я чувствовал себя счастливей, чем где бы то ни было, хотя ни разу не задерживался тут дольше, чем на день или около того. Я не могу объяснить, почему лучшее в мире место так быстро отторгало меня.
Может, я считал, что слишком много счастья убьет или изменит меня. А может, уже не мог двигаться настолько медленно, чтобы дышать здешним яблочным воздухом. Какова бы ни была причина, город быстро затягивал меня обратно, окутывал пляшущими огнями реклам, блестящими возможностями и искусством.
В любом случае, папа больше во мне не нуждался. У него оставались мексиканцы, и по-прежнему была собака, с обожанием глядевшая на него, снизу вверх. Макс, потом Совуш, потом Блу. Пальцы отца превратились в скрюченные когти, а с глаз два раза снимали катаракту, но он все еще собирал урожай, все еще таскал корзину на целый бушель яблок и все еще мог высмотреть спрятавшийся в листве плод.
Я говорил себе, что он счастлив.
А затем наступил тот год, когда я поднялся на порог, и в глазах отца отразился страх.
Я не изменился. Ну, то есть не особо. У меня появились новый имплантат, новое облако, новые сотрудники и столько денег, что сумма, которую я отсылал отцу на содержание целого сада, была равна цене одного похода на концерт и обеда в «Канли». Но я все еще оставался собой, и Блу – нынешняя его собака – приняла меня, и старший сын Моны назвал меня дядей Полом по дороге к овечьему выпасу.
Я сказал отцу, что он должен собраться и поехать со мной.
Он погрузил пальцы в шерсть, покрывавшую тупоносую голову Блу. «У меня был сын, но он уехал, – уверенно заявил отец. – Стал следующей ступенью. Я имею в виду ступенью человечества».
Он смотрел прямо мне в глаза, но не узнавал меня. От этого взгляда холод пробежал у меня по спине, и заледенели пальцы, несмотря на солнце и стекавший по шее пот.
Я поцеловал его в лоб. Потом нашел Мону и сказал ей, что вернусь через пару недель, а она должна пока собрать папу и подготовить к отъезду.
От упрека, читавшегося в ее прекрасных глазах, мне стало еще страшней.
– Он не хочет уезжать.
– Я могу помочь ему.
– А можешь сделать его таким же молодым, как ты?
Ее волосы поседели на концах, утратив великолепный цвет воронова крыла, горевший когда-то на солнце, как ее готская губная помада. Боже, почему я был таким эгоистом? Я ведь мог дать ей хотя бы часть того, чем владел сам.
Но такой она нравилась мне больше – со следами боли и возраста на лице. Мне нравилось, что она часть моего прошлого.
Я не понимал этого до той самой минуты, пока внезапно не возненавидел себя за морщинки вокруг ее глаз и за то, как поникли ее плечи, – хотя Моне было всего пятьдесят семь, как и мне.
– Я и тебе привезу. Я достану самые лучшие нанолекарства.
Черт, ведь я разработал некоторые из них, но Моне этого не понять.
– Я могу достать крем, который уберет морщинки с твоих рук.
– Почему бы тебе просто не уехать? – спросила она.
Но тогда у меня не останется ни одного места, где я мог бы быть счастлив.
– Потому что мне нужен отец. Мне нужно знать, как он.
– Я могу рассказывать тебе.
У меня появился ком в горле.
– Я вернусь через неделю, – сказал я и отвернулся, прежде чем она увидела внезапные слезы у меня на глазах.
В то время я передвигался по воздуху, поэтому с облегчением сосредоточился на приборной панели у себя в голове и летел, как по учебнику, пока не вернулся в воздушное пространство Сиэтла. Там федералы перехватили у меня управление, и не оставалось ничего, кроме как смотреть на леса внизу и зеленые поля для гольфа в Кле Элуме – и изо всех сил стараться не думать об отце или Моне Альварес и ее сыновьях.
Я переехал в кондоминиум на Алки Бич, откуда открывался вид до самой Канады. Целых два дня после моего возвращения неподалеку от берега резвились касатки – удлиненные символы инь-ян, выпрыгивающие и вновь падающие в воды Паджет-Саунд.
В ночь перед возвращением к отцу и Моне я наблюдал за променадом внизу. Люди выгуливали собак, катались на роликах и велосипедах, а несколько раковых больных под химиотерапией расхаживали в больших вращающихся пузырях, похожих на тот, в котором бегал когда-то мой хомячок. Даже нанолекарства и тщательно разработанные генетические препараты с оптимизированной клеточной доставкой не могли спасти каждого.
Я хотел бы сказать, что мне жаль людей в пузырях, и, возможно, где-то даже сочувствовал им. Но со мной никогда не происходило ничего плохого. Я не болел. Никогда не женился и не разводился. Иногда у меня случались приятные необременительные свидания и отличные сезонные абонементы в лекторий Сиэтла.
Я привез Мону вместе с отцом. Мы пытались забрать Блу, но собаку невозможно было затолкать в машину – она вырвалась и умчалась, вмиг исчезнув среди яблонь. Мона побледнела и сказала: «Нам надо подождать».
Я взглянул на спокойное лицо отца. Он никогда не плакал, когда его псы умирали или убегали. Вот и сейчас он слабо улыбался, словно гордился Блу, выбравшим ферму и загорелых мальчишек.
– Твои сыновья позаботятся о псе?
– Их дети обожают его.
И мы отправились в Сиэтл: я, Мона и мой отец.
Я занялся лекарствами для отца. Это не заняло много времени – оно бежало очень быстро в окружении гигантского облака данных, к которому у меня был допуск. Я расшифровал папины ДНК и РНК, определил структуру его белков и показатели крови и велел компьютеру взяться за работу, а сам накрыл для Моны и отца стол на самой просторной из веранд. Мона заметила, что от Паджет-Саунд тянет солью. Она наблюдала за маленькими быстрыми паромами, которые носились туда-сюда по воде, и не желала смотреть мне в глаза.
Папа просто смотрел на лагуну.
– Ему нужна собака, – сказала Мона.
– Я знаю.
Я сразу занялся этим и отправил бота на поиски. Он довольно быстро прислал ответ.
– Сейчас вернусь. Посидишь с ним?
Мона изумленно взглянула на меня.
Часом позже я забрал в аэропорту Сиэтла Нэнни – немолодого золотого ретривера, служебную собаку, для которой не нашлось работы, потому что все болезни, кроме острой аллергии на перемены, были излечимы.
Когда я появился с собакой, Мона посмотрела на меня почти с ужасом, но все же улыбнулась и сняла салфетки с оставленных мной тарелок.
Нэнни с папой мгновенно очаровали друг друга. Любовь к отцу вспыхнула в ней, как и во всех остальных его собаках, с той секунды, когда она учуяла его запах. Я не понимал этого, но если бы все пошло по-другому, то решил бы, что моего отца уже нет.
Лекарства, которые я синтезировал для него, не сработали. Так иногда случается. Не часто, но разум некоторых людей отторгает вносимые нами изменения. Если человек очень стар, это даже может его убить. Папа был слишком силен, чтобы умереть, но Мона однажды сказала мне кое-что. Это произошло, когда морщинки вокруг ее глаз уже сгладились, но еще не исчезли окончательно. Она сказала: «Ты изменил его. Теперь ему хуже».
Возможно. Откуда я мог знать?
Но я понимаю, что потерял опору в этом мире. В моей жизни не было сингулярности. Я не пересек порог, отделяющий нас от нового человечества, как снова и снова предрекал мой отец. Я не оставил его позади.
Это отец оставил позади меня. Он узнавал Нэнни каждый день, и собака узнавала его. Но он больше никогда не называл меня Полом и не говорил о том, как я его превзойду.