Марья присела за рояль, провела пальцами по клавишам, извлекая нервные дребезжащие звуки, и поморщилась.
— Он мне не нравится.
— Рояль? — уточнила Василиса, надеясь, что речь пойдет именно о несчастном инструменте, который просто подустал от одиночества и от него же позабыл, как надлежит звучать приличному роялю.
— Этот твой… Демьян.
— Он не мой.
— Но смотрит на тебя. И конфеты принес. Если мужчине не интересна женщина, он ее не станет кормить.
— Делаю вывод, что Вещерскому ты очень даже интересна, — Василиса подошла к пустому шкафу, пытаясь разглядеть в потемневшем стекле себя. Получалось не слишком хорошо.
— Ему положено. Он муж. И вообще… не надо говорить, что я много ем!
— Я и не говорю.
— Это от нервов, — Марья закрыла крышку.
— Исключительно.
— И… и у всех свои слабости имеются.
— У тебя тоже?
— Сладкое успокаивает, а я… я, наверное, опять слишком много на себя беру. Прости… и это действительно не мое дело, но… на нем маска.
— Знаю.
— Давно?
— С самого начала, — Василиса ладонью смахнула пыль, но отражение не стало более четким. — Еще на вокзале… почуяла.
— Даже так? Маска очень хорошая. Я и то не сразу заметила. И не заметила бы, если бы не стала приглядываться. Ладно, вечером у Вещерского спрошу… но… он может оказаться уродом.
— А я проклята.
Марья фыркнула, показывая, что не особо-то она верит словам этого бестолкового некроманта, случайно к дому прибившегося. Вот ведь… а еще недавно особняк стоял пустым, и казалось, что ничем-то эту пустоту не изжить, что обречен он доживать свой век с Василисой вместе. Теперь же поневоле возникали опасения, что и места-то для всех не хватит.
Гостевые комнаты, конечно, имеются, и убирались в них, однако… белье старое и, возможно, пылью пахнет. Перины не перетрясали и не сушили, подушки пуховые вряд ли чистили, а уж про одеяла и речи нет.
Обои выцвели.
Ковры состарились.
— Я и вправду проклята, — сказала Василиса, отступив от шкафа. Завтра она поднимется на чердак, найдет сундуки с куклами и вернет их на место.
— Это еще проверить надо.
— Не надо. Я… видела, — она прикусила губу. — Ты… знаешь, как ее звали?
— Кого?
— Ту женщину, которую привез наш прапрадед? Нашу… прабабушку. Я слышала легенду…
— Это не легенда, — Марья подошла к шкафу и встала за спиной. — Это одновременно и чушь собачья, которую придумали… не знаю, кто, полагаю, просто кто-то вспомнил прошлое, кто-то добавил фантазий и вышло… как вышло. Но кое-что в той истории правда. Он уехал в поход и вернулся… с добычей.
Она наморщила носик.
— Не добыча. Приданое. Две сотни золотых лошадей.
— А вот это уже легенда.
— Нет. Я их видела.
Тонкая Марьина рука коснулась шкафа бережно, будто опасаясь, что от легчайшего этого прикосновения рассохшееся дерево окончательно рассыплется.
— Что именно ты видела?
— Обряд… несколько обрядов. Его никто не заставлял. Он сам смешал свою кровь с ее кровью. И сам повторил за шаманом слова клятвы. Он сделал это, чтобы получить лошадей. Я так думаю, — на всякий случай добавила Василиса. — Но… почему тогда про нее мы знаем, а про лошадей нет?
Они ведь не могли просто взять и исчезнуть, те самые, золотые, будто из солнечного света сотворенные? Жеребцы и кобылицы? И еще знание, которое было куда ценнее табуна.
Знание, как теперь Василиса понимала, утраченное.
Но… почему?
— И портрета ее не сохранилось…
— А ведь и вправду, — теперь Марья выглядела задумчивой. — Не сохранилось. Я помню… ее крестили как Анну… Анну Николаевну. Отчество взяли от крестного отца. Крестили в какой-то церквушке, не в соборе. Наверное, он опасался, что родня не позволит, если до собора добраться, вот в первой попавшейся и крестил жену. Венчание состоялось там же. Я все думала, зачем? Только… знаешь, есть несоответствие.
— Какое?
Марья мотнула головой и сказала:
— Пойдем на чердак?
— Зачем?
— Кукол посмотрим. Я их боялась. Я говорила?
— Да.
— Я проверю… сперва сама проверю, нужно в кое-какие документы заглянуть. А никогда не задумывалась… она закончила жизнь в старом поместье, еще в том, которое досталось от прапрабабки. Там дом — почти изба. Вокруг деревня… во время войны французы сожгли и деревню, и поместье… и все-то почти.
— Он ее спрятал?
— Или она сама захотела спрятаться? Идем?
— Идем.
Лестница на чердак была узка. И вспомнилось вдруг, как Василиса поднималась туда, давно, лет двадцать тому. Поднималась не одна, но с Настасьей. Марья… где была Марья? Осталась ли дома, ибо была уже достаточно большой и самостоятельной, чтобы ей позволили подобную вольность? Или же просто отказалась от приключения?
Скрип ступеней.
Особый запах, не сказать, чтобы неприятный. Скорее уж так пахнет место, где хранят забытые вещи. Фонарь в руке. Настасья останавливается, прислушиваясь к чему-то. И Василиса тоже слушает. И слышит, что шорох мышей, копошащихся где-то рядом.
Мышей она не боится.
— Как здесь… неуютно, — Марья ежится и зажигает огонек. Ее сила послушна, и огонек сжимается до точки, но он яркий и света дает довольно.
— Как прежде… мы как-то с Настасьей забрались.
— Зачем?
— Решили сокровище найти. Древнее.
— Откуда здесь древнее сокровище? — удивилась Марья.
— Понятия не имею. Но тогда мысль показалась здравой.
Дверь не заперта, и Василиса толкает ее. А та отворяется с протяжным скрипом, как и положено старой двери. Запах становится резче, неприятней. И что-то все-таки гниет, а что-то зарастает пылью.
— Погоди…
Сразу за дверью прячется столик, низкий, похожий на огромного паука. И на нем стоят канделябры, а в канделябрах — остатки свечей. И кажется, что оставили их именно потому, что тетя знала…
…знала ли она то, что знает теперь Василиса?
И не потому ли решила заниматься лошадьми? И не потому ли столь придирчиво выбирала, что кобыл, что жеребцов, искала по всей Империи, выписывала, порой переплачивая, и далеко не всегда лошади были хороши.
Может, ей не порода нужна была?
А… что тогда?
Утраченный дар степей? Кровь солнца, которая скрылась, почти исчезла, но тетушка надеялась, что однажды у нее получится… вернуть?
Нет, то, что видела Василиса, не требовало стольких усилий. Скорее… или тетушка не знала всего?
Огонек растекся по свечам, приник на мгновенье и поднялся, преображаясь.
— Это тетушкино… — Марья тронула тяжелое кресло на полозьях, слегка прикрытое старой белой простыней. Простыня сползла, и стало видно, что мышам кресло тоже по нраву пришлось. Особенно гобеленовая его обивка. — Надо будет нанять кого, чтобы починили. Помнишь, она его вплотную к камину подвигала, а на колени альбом свой, с лошадьми, клала.
— Куда он подевался?
— Не знаю, — с некоторой растерянностью произнесла Марья. И нахмурилась. — Мне передали бумаги… много бумаг… документы на землю. На завод. На лошадей. Купчие. Векселя. И расписки… кому-то была должна тетушка, кто-то — ей. Следовало рассчитаться за овес и сено, с людьми, что на конюшне работали. Закупить опилки, солому. А меня мутило все время. Господи, я ему сказала, что нам и одного ребенка достаточно, а он же… змей несчастный.
Она прижала руку ко рту.
— Не обращай внимания, это я так…
Конечно.
Она ведь родила дочь спустя пару месяцев после тетушкиной смерти. И Василиса везла в подарок племяннице муслиновые пеленки и погремушку, украшенную драгоценными камнями. Ей и в голову-то не пришло, что и Марье пришлось нелегко.
Что…
Марья же, добравшись до первого сундука, откинула крышку. И пусть гляделась та тяжелой, но поддалась легко.
— Иди сюда, — позвала она, заглядывая в черные, пахнущие лавандой глубины. Пучки истлевшей травы закрепили по краю. — Держи…
Марья потянула что-то полупрозрачное, кружевное… фату?
Свадебный наряд, сшитый по моде прошлого века, с тяжелыми нижними юбками, щедро украшенный кружевом, которое осталось, как и серебряное шитье. А вот жемчуг спороли.
Марья приложила платье к себе и хмыкнула.
— Красивое, — сказала Василиса. — И тебе идет.
Ей все-то шло, но в полупрозрачном, пыльном этом наряде, Марья донельзя походила на… призрака?
— Знаешь… — задумчиво произнесла она, — А ведь их портрета тоже нет. Ни дагерротипа, ни обыкновенного.
— Ты о ком?
— О тете. И ее супруге. Ты его помнишь?
Василиса кивнула, правда, сочла нужным уточнить:
— Не сказать, чтобы хорошо… но помню. Он много курил.
— Вот и я помню, что он много курил, а больше ничего. Они ведь мирно жили. Не знаю, про любовь, была она или нет. Тогда мне казалось, что они слишком старые для любви… какая глупость.
Платье было шершавым и пыльным, и пахло тоже пылью, а еще самую малость лавандой. Василиса попыталась представить тетушку в этаком наряде и не смогла.
А ведь…
И вправду портретов не сохранилось. Ни свадебного, ни семейного, ни любого иного… почему? И вновь мерещился в этакой малости скрытый смысл.
— Я не помню, был ли он высоким или низким.
— Высоким. Выше тети.
— Толстым? Худым?
— Обыкновенным.
— А цвет волос? Глаз? Черты лица? Хоть что-то! Будто память взяли и… не знаю… — Марья поморщилась, будто от головной боли, а потом попросила: — Расскажи мне еще раз, что ты видела. Только подробно. Пожалуйста.
Василиса убрала платье в сундук, сложила бережно. Ткань и без того стала хрупкой донельзя. А Марья с подсвечником двинулась дальше. Она задержалась ненадолго у старинного зеркала с треснувшею рамой. Трещина рассекла лозы деревянного винограда и пару птичек, в этом винограде укрывавшихся. Она нырнула куда-то под стекло, но стекло было целым.
Глубоким.
Со звездочками.
— Если бы я сама знала, но… — рассказывать во второй раз было куда проще, чем первый. И главное, что Василису слушали.
Снова.
А она говорила. Теперь уже неспешно, вспоминая каждую деталь, и вместе с тем наново переживая все. Она рассказывала про шамана и про руки его, и про коней, равных которым не было, и про того, который был предком Василисы, но все одно ощущался чужаком. И сейчас рассказ был полный. Он заставлял Марью хмуриться и поджимать губы.
Сейчас она скажет, что не верит.
Или что верит, но это все — не более чем мираж. Случается с людьми видеть картины придуманные, которые во многом похожи на настоящие.
— Вот значит как… — сказала Марья, когда рассказывать стало нечего. И потерла кончик носа. — Все это странно… очень странно.
Она опустилась на очередной сундук, в котором тоже лежали платья, пусть и не свадебные, но нарядные, из тяжелого бархата или муара, щедро украшенные кружевом или вот шитьем.
— А ведь я когда-то спрашивала бабушку… когда она еще жива была. О той истории… о том, почему она тебя не любит.
— Надо же, а я убеждала себя, что мне кажется. Хотя…
— Она разозлилась. Очень сильно разозлилась. Так, как никогда прежде. И велела мне не болтать глупостей, а делами заняться. И вдруг оказалось, что дел этих — великое множество… ты же знаешь.
Василиса кивнула.
Бабушка… с бабушкой отношения не сложились. Та, истинная Радковская-Кевич, синеглазая, светловолосая, великолепная, несмотря на возраст, а лет ей было немало, отчего-то всегда глядела на Василису так, что хотелось спрятаться.
— И тете она никогда не писала. А та не писала ей. Я бы знала.
Марья поставила подсвечник на пол и погладила огоньки, а те потянулись к бледной ладони.
— Она будто вообще не хотела знать, что у нее есть дочь. И в завещании… помнишь?
— Смутно.
— Она одарила всех. И ладно прислугу, это, в конце концов, вопрос приличий, но… меня и Настасью. Александра. Отца. Мать. Родню своего покойного супруга. Даже такую, о которой я прежде и не слышала-то. Но не тебя. И не тетушку. Будто вы… чужие?
Это слово Марья произнесла с удивлением. А Василиса поняла, что они и вправду чужие. Отчасти.
— Знаешь… она часто заговаривала о моем долге. О том, что я обязана правильно выйти замуж, за человека достойного, с титулом и состоянием, но не только… за того, кто будет способствовать возвеличиванию рода. И Настасье найти такого мужа, ибо сама она не способна. И Александру. А когда я спросила про тебя… она не услышала. Вот так.
Василиса пожала плечами.
Когда-то давно она, пожалуй, и вправду огорчалась, порой до слез, особенно, когда посыльный приходил с подарками, скажем, к Рождеству. И подарки были для всех, верно Марья сказала, даже конюшим мальчишкам бабушка присылала лакричные леденцы. А вот Василисе…
Марья делилась.
И Настасья. И даже Сашка, который мало что понимал, все одно спешил сунуть в руку конфету, утешая. Но обиду конфетой не изживешь.
А потом все прошло.
— Мне следовало быть настойчивее, — Марья подняла руку от огня. — Может, тогда я бы что-то да узнала…
— Сомневаюсь.
— Я ее боялась, бабушку.
— И я.
— И Настасья… и, наверное, все, кто ее помнит… она ведь умерла не такой и старой. Всего шестьдесят три ей было. А еще… — Марья прикусила губу и нахмурилась. — А ведь… есть родовая книга и… редко кто из Радковских переступал семидесятилетний рубеж.
Василиса поднялась.
И пошла по пустому коридору, образованному старой мебелью. Колыхались пыльные простыни, грозили упасть под ноги, а может, на ноги. И не только простыни. Тихий вздох где-то рядом заставил вздрогнуть.
— И ведь все мы — сильные одаренные, а для одаренных…
Голос Марьи доносился откуда-то издалека. Василиса даже подумала, что в этаком месте потеряться недолго. Но тотчас укорила себя за глупость. А еще подумала, что Марья права.
Люди с даром живут дольше тех, к кому Господь был не столь милостив.
И шестьдесят лет… а княгиня Радковская-Кевич казалась древней, красивой, конечно, ибо и стареть можно по-разному, но… древней. В ее доме всегда было тихо и пусто.
Жутко.
И редкие обязательные визиты становились едва ли не пыткой. И кажется, не только для Василисы.
— Почему никто не обратил внимания… или… конечно… она ведь умерла своей смертью. Прадеда забрала война… и ее братьев тоже. А она просто уснула и не проснулась. И тетушка… Вася, ты где?
— Здесь, — она все-таки нашла их, тетушкины альбомы, сложенные в старом шкафу, убранные за стекло и, как Василиса надеялась, стеклом же защищенные от мышей. Альбомов набралась приличная стопка. И открыв дверь, Василиса взяла верхний.
А ведь она помнит, что тетушка рисовала, но что…
Жесткая обложка. И тонкие папиросные листы, которыми перекладывали акварели, чтобы те, если вдруг отсыреть случится, не слиплись.
И лошади.
Разные.
Вот огромный фриз с лохматыми ногами, с гривою, едва ли не до копыт. А вот, словно в противоположность ему, сухой, изящный ахалтекинец изабелловой масти и с глазами зелеными, что уж точно встречается почти до невозможности редко.
Костистый дончак.
И угловатый некрасивый с виду англичанин, изображенный резко, будто раздраженно.
Василиса отложила альбом и взяла другой. Снова лошади. Разные. Всякие. Большие и малые, порой едва ли не дикие, вроде якутских большеголовых, покрытых толстою шерстью, а с виду больше на медведей похожих, чем на лошадок.
Аргамаки.
И тяжеловозы.
Упряжные. Верховые. Смески, подписанные тетушкиной рукой, чтоб, верно, не запутаться, в ком какая кровь. И записи эти ценны, но не только они. Должен быть дневник, журнал, что-то, в чем бы тетушка оставляла настоящие заметки.
— Что тут? — Марья принесла еще свечей, и стало светлее. — Нашла?
— Нашла. Видишь? — Василиса развернула еще один альбом. — Она тоже про них знала.
Эти лошади, в отличие от прочих, на первый взгляд казались одинаковыми, даже Василиса сперва решила, что видит перед собой одну и ту же… но нет. Вот у этой кобылы грудь чуть узковата и зад обвислый. А жеребец имеет белые пежины на бабках. У третьего грива острижена коротко, что подчеркивает мускулистую шею…
— Она их придумала.
— Нет, — Василиса покачала головой, коснувшись последнего рисунка, где подле обыкновенной с виду кобылы на тонких ногах стоял золотой жеребенок. — Она их увидела… только не знаю, как.
И почему лишь лошадей.
И…
И вопросов было слишком много, а ответы, признаться, пугали. Василиса закрыла альбом и прижала его к груди. Она рассмотрит его позже и не только его.
Главное, теперь она совершенно точно знала, что ей делать.