I. Маленький уродец. — Ужасная опасность, грозившая носу деревенского пастора. — Как князь Пафнуциус вводил просвещение и как фея Розабельверде попала в странноприимный дом для благородных девиц

Недалеко от премиленькой деревеньки, близь самой дороги, лежала на земле, раскаленной солнцем, бедная крестьянка в рубище. Измученная голодом, истомленная жаждою, совсем подавленная тяжестию плетенки, верхом набитой хворостом, который с трудом набрала в лесу, она упала совсем обессиленная и так как едва переводила дыхание, то и думала, что приближается уже час смертный. Вскоре, однако ж, она собрала столько сил, что отвязала плетенку от спины, кое-как перетащилась на лужок, случившийся неподалеку, и тут громко начала жаловаться на судьбу свою.

— Отчего ж, — сказала она, — только я и бедный муж мой должны терпеть горе и нужду? Не одни ли мы во всей деревне, сколько ни работаем, а все бедны; сколько ни стараемся, а едва-едва добываем насущный хлеб? За три года, когда муж мой, перекапывая сад, нашел груду золота, мы думали: вот счастье наконец посетило нас, вот теперь-то заживем мы! Что ж случилось? Воры покрали золото, дом и сараи сгорели, хлеб побило градом и, в довершение всего, наказал нас еще Господь этим уродом, которого я родила на посмешище целой деревни. В день святого Лаврентия ему минуло три года, а он все еще не может ни стоять, ни ходить на своих паутинных ножках, и вместо того, чтоб говорить, мурчит и пищит себе, как кошка. А ест-то словно самый сильный восьмилетний ребенок, и ничего ему от этого не делается. Господи, умилосердись Ты над ним и над нами — взрастим мы его себе же на беду и на мученье: есть и пить будет он все больше, а работать никогда! Нет, уж это не по силам человека! Ах, если б я только могла умереть — только умереть!

Тут бедная начала плакать и рыдать, и рыдала и плакала до тех пор, пока совсем обессиленная горем не заснула.

И в самом деле, она могла плакаться на гадкого уродца, которого родила за три года. То, что можно было принять с первого взгляда за исковерканный кусок дерева, лежавший поперек плетенки, был именно уродливый, величиною в пол-аршина ребенок. Вот он сполз вниз и мурча колышется в траве. Голова чуть-чуть показывалась из плеч; спину заменял нарост в виде тыквы и тотчас из-под груди висели вместо ног два тоненькие прутика — короче, вся эта фигура очень походила на раздвоенную редьку. Близорукий не нашел бы лица; но, вглядевшись хорошенько, можно было заметить длинный вострый нос, торчавший из-под черных щетинистых волос, и пару черных блестящих глаз, составлявших разительную противоположность с морщиноватыми, старческими чертами лица.

Когда, как мы сказали, женщина заснула, а сынок ее подполз близехонько к ней, случилось, что девица фон-Розеншён, жившая в находившемся поблизости странноприимном заведении для благородных девиц, возвращалась с прогулки именно мимо этого места. Эта картина нищеты поразила ее, потому что она от природы была добра и сострадательна.

— О Боже правосудный! — воскликнула она, остановившись. — Сколько горя и нужд в твоем подлунном мире! Бедная, несчастная женщина, и жизнь тебе не в жизнь! Трудишься, работаешь и вот теперь упала изнуренная голодом и горем. О, теперь только чувствую я вполне свою нищету и бессилие! Если б я только могла помочь так, как хочется! Впрочем и то, что у меня осталось, и те немногие дары, которых враждебная судьба не могла лишить меня, я употреблю на улучшение твоей участи. Деньги, если б они у меня и были, не помогли бы тебе, бедная; может быть, даже и повредили бы. Тебе и твоему мужу не суждено богатство; а кому оно не суждено, у того золото вылетает из кармана и, сам не знаешь как, навлекает только неприятности и делает еще беднее. Но я знаю — более чем бедность, чем нужда удручает тебя это маленькое чудовище. Ему уж не бывать же ни большим, ни красивым, ни сильным, ни умным; но, может быть, удастся помочь ему другим образом.

Тут девица Розеншён села на траву и взяла малютку на колени. Злой ребенок противился, кобенился, пищал и даже было укусил палец доброй девушки; но она тихо и нежно поглаживала его голову, приговаривая: «Тише, тише, жучок!»

И вот, щетинистые волосы постепенно смягчаются и прилегают и вот рассыпались шелковыми локонами по плечам и по спинному наросту. Малютка становился все спокойнее и наконец заснул. Девица Розеншён положила его бережно на траву подле матери, вспрыснула ее жидкостью из сткляночки, которую вынула из кармана и удалилась быстро.

Когда женщина вскоре после этого проснулась, то почувствовала себя чудным образом освеженною и укрепленною. Ей казалось, как будто она поела вплотную и запила порядочным глотком вина.

— Смотри, пожалуй, — воскликнула она, — сколько утешения принес мне какой-нибудь часок сна! Однако, солнце уж скоро закатится за горы; скорей домой!

Она хотела поднять плетенку на спину, но остановилась, не видя своего уродца, который в это самое мгновение с писком поднялся из травы. Взглянув на него, она всплеснула руками от удивления.

— Цахес! — восклицала она. — Крошка Цахес, кто это причесал тебя так славно? Цахес, крошка Цахес, как украсили бы тебя эти локоны, если б ты не был такой гадкий, отвратительный. Ну, скорей в плетенку.

Она хотела взять и положить его на хворост; но он задрягал ножонками и промяукал довольно ясно: «Не хочу!»

— Цахес, крошка Цахес, — кричала женщина почти вне себя. — Кто же это тебя так скоро выучил говорить? Ну, если у тебя так чудно причесаны волосы, если ты можешь так хорошо говорить, так верно можешь и бегать.

Тут она подняла на спину плетушку с хворостом, а крошка Цахес ухватился за ее передник, и оба поплелись в деревню.

Им надобно было идти мимо пасторского дома. Пастор стоял в дверях с меньшим сыном, прекрасным златовласым мальчиком лет трех.

— Доброго вечера, фрау Лизе, — сказал он, когда бедная женщина с тяжелой плетушкой, полной хвороста, и с крошкой Цахесом, ковылявшим за нею, поравнялась с его домом. — Как поживаете? Ну, зачем же носить такие тяжелые ноши — вы едва идете. Присядьте-ка вот на эту скамейку да отдохните. Я велю вам вынести чего-нибудь выпить.

Фрау Лизе не заставила просить себя в другой раз, опустила плетушку наземь и уж открыла было рот, чтоб рассказать свое горе, как при быстром ее повороте крошка Цахес потерял равновесие и полетел в ноги пастора.

— Э, э! Фрау Лизе, что это у вас за прелестный мальчик? Да подобные дети истинно Божие благословение, — воскликнул пастор, взяв Цахеса на руки и начал его целовать, по-видимому, совсем не замечая, что неуч пищал и мяукал прегадко и даже хотел схватить его за нос зубами.

Фрау Лизе вытаращила глаза на доброго пастора и не знала, что подумать.

— Ах, любезный господин пастор, — начала она наконец плаксивым голосом, — хорошо ли служителю Божию насмехаться над бедной, несчастной женщиной, которую не знаю за что Господь наказал этим гадким уродцем!

— Что это за вздор несете вы, любезная фрау Лизе, — возразил пастор. — «Насмехаться — уродец — наказал Господь» — я решительно не понимаю вас. Вы верно ослепли, если не любите своего прелестного сына. Ну, поцелуй же меня, бедный крошка!

Пастор начал опять ласкать малютку; но Цахес ворчал: «Не хочу!» — и опять схватил было его за нос.

— Ну, посмотрите, какое злое зелье! — воскликнула испуганная фрау Лизе.

— Ах, милый папенька! — заговорил в это самое мгновение сын пастора. — Ты так ласкаешь детей; верно они все любят тебя очень, очень!

— Ну, слышите ли, — воскликнул пастор с блестящими от радости глазами. — Ну, слышите ли, фрау Лизе, как хорошо говорит ваш умный Цахес, на которого вы так нападаете. Я уж давно замечал, что вы из него не сделаете ничего путного, хотя бы он был еще в десять раз и умнее, и пригожее. Послушайте, Фрау Лизе, отдайте мне этого мальчика на воспитание. Он подает так много надежд! При вашей бедности, он только обременит вас; а мне будет очень приятно воспитывать его как собственного сына.

Фрау Лизе никак не могла прийти к себя от изумления.

— Но, любезный господин пастор, — восклицала она несколько раз сряду, — любезный господин пастор, неужели вы не шутите, в самом деле берете к себе этого уродца — хотите воспитать его, избавляете меня от этого наказания Божия?

Но чем более представляла она пастору ужасную уродливость своего сына, тем сильнее он заступался, говорил, что она в безумном ослеплении, что не стоит необыкновенного милосердия неба, которое послало ей такого дивного ребенка, и наконец, рассердившись, унес Цахеса в комнату и запер за собою двери.

Фрау Лизе стояла как окаменелая и не знала, наяву ли или во сне все это деется.

— Что же это, Боже мой, сделалось с нашим почтенным пастором? — рассуждала она сама с собою. — Как же это он влюбился в моего крошку Цахеса и глупого уродца принимает за прекрасного, умного мальчика? Ну, да поможет ему Бог — добрый человек! Он снял бремя с плеч моих и наложил на свои. Как же стала легка плетушка без крошки Цахеса.

И подняв плетушку на спину, весело побрела она домой.

Если б мне вздумалось до времени помолчать, то ты, любезнейший читатель, и тут догадался бы, что девица фон-Розеншён или, как она прежде называлась, Розенгрюншён, была не просто девица. И в самом деле, таинственное влияние ее поглаживания головки Цахеса было причиною, что пастор принял его за прекрасное и умное дитя и тотчас взял к себе на воспитание. Но несмотря на свою чудную догадливость, ты мог бы, любезнейший читатель, сделать ложное предположение, или ко вреду самой повести перевернуть много страниц, чтоб поскорее узнать поболее об этой мистической девице, а потому гораздо лучше я расскажу тебе тотчас все, что об ней знаю.

Девица фон-Розеншён была большего, величественного роста; в движениях ее замечалась какая-то гордая повелительность. Лицо ее, впрочем, совершенно прекрасное, возбуждало, особливо когда она смотрела неподвижно вперед, какое-то странное, почти трепетное чувство, что должно было приписать преимущественно черте между бровей, которую могли ль иметь институтки, решительно не знаю. Но зато часто, при хорошей погоде, особенно в то время, когда цветут розы, в ее взорах бывало столько прелести, что каждым овладевало какое-то сладостное, непреодолимое очарование. Когда я ее видел в первый и в последний раз, она была уже в полном цвете, в поре, тесно граничащей с порой переворота, и я радовался от души, что увидал ее хоть в это время, потому что вскоре, вероятно, не мог бы судить об ее дивной красоте. Но я ошибался. Все старожилы деревеньки уверяли, что с тех пор, как они начали помнить себя, она всегда была такова, ни старше, ни моложе, ни дурнее, ни прекраснее. Время, казалось, не имело над ней никакой власти. Уж и это могло показаться очень чудным; но кроме того, много было еще удивительного. Во-первых, обнаружилось у ней какое-то родство с цветами, имя которых она носила, потому что не только выращивала такие столиственные розы, каких ни один человек в мире не вырастит, но они появлялись и на каждой тычинке, которую воткнет в землю. Потом, заметили, что во время уединенных прогулок по лесу она громко разговаривала с какими-то дивными голосами, раздававшимися из кустов, дерев, ручьев. Один молодой стрелок подсмотрел однажды, что она стояла в самой чаще и около ней порхали странные, нездешние птицы, с блестящими разноцветными перьями и веселым пением и щебетаньем, казалось, рассказывали ей разные забавные вещи, и она радовалась и смеялась. Все это обратило на нее общее внимание тотчас, как она приехала в странноприимный дом, в который была принята по особенному повелению князя. Попечитель дома, барон Претекстатус фон-Мондшейн, живший неподалеку в своем поместья, не мог отказать ей, хотя и мучился ужаснейшими сомнениями. Долго и напрасно отыскивал он в книге Рикснера о турнирах и в других летописях фамилию Розенгрюншён. И мог ли он после этого не сомневаться в праве на житье между благородными девицами особы, которая не может показать родословной с тридцатью двумя предками? Наконец, не вытерпев, он пристал к ней с сокрушенным сердцем и со слезами на глазах, чтоб она, ради самого Создателя, называлась не Розенгрюншён, а Розеншён, потому что в последней фамилии есть, по крайней мере, смысл и можно отыскать хоть одного предка. Она согласилась из угождения ему. Может быть, что досада оскорбленного Претекстатуса на девицу без предков обнаружилась тем или другим образом и подала первый повод к злым толкам, которые распространялись в деревеньке все более и более. К чародейственным разговорам в лесу, в сущности еще ничего не доказывавшим, начали прибавлять разные обстоятельства, которые, переходя из уст в уста, придавали девице Розеншён очень двусмысленное значение. Мать Анна, жена шульца, утверждала, что всякий раз, когда девица, стоя у окна, чихнет сильно, молоко во всей деревне скисает. Только что разнесся слух этот, как случилось ужаснейшее. Михель деревенского учителя лакомился потихоньку на институтской кухне картофелем и был пойман на деле самой девицей, которая, улыбаясь, погрозила ему пальцем. И вот бедный малой остался навсегда с открытым ртом, как будто в нем засела горячая картофелина, и с той поры должен был носить шляпу с широкими полями, потому что без этого дождь шел бы ему прямо в рот. Вскоре казалось уж несомненным, что девица Розеншён умела заговаривать огонь и воду, вызывать бурю и град, плести колтун и г. д., и все с трепетом и с верою слушали рассказ пастуха, как он в полночь, дрожа всем телом, видел, что она промчалась по воздуху на метле, а перед ней огромный жук с синеватым огоньком между рожков. И вот, все пришло в волнение, восстало против колдуньи. Деревенский суд решил даже взять ее из странноприимного дома и бросить в воду: обыкновенное испытание женщин, водящихся с нечистыми. Барон Претекстатус не восставал против этого ни словом, ни делом, а только улыбаясь проговаривал про себя: «Вот так-то бывает с простыми людьми без предков, с людьми не такого древнего, благородного происхождения, как Мондшейны». Девица Розеншён, узнав о грозящей ей опасности, ускакала в столицу, и вскоре барон Претекстатус получил из княжеского кабинета извещение, что ведьм нет и никогда не бывало, и при этом повеление: судей, обнаруживших дерзкое желание посмотреть, как плавают институтки, посадить в башню, а прочим поселянам и поселянкам запретить думать дурно о девице Розеншён, под опасением строжайшего телесного наказания. Они образумились, устрашились обещанного наказания и перестали думать об ней дурно, что имело прекраснейшие последствия, как для деревеньки, так и для девицы Розеншён.

В кабинете же князя знали очень хорошо, что девица Розеншён была в самом деле некогда столь славная фея Розабельверде. А попала она в институт вот каким образом:

Едва ли во всей подсолнечной сыщется страна краше маленького княжества, в котором находилось поместье барона Претекстатуса фон-Мондшейн, в котором жила девица Розеншён и в котором случилось все, что я хочу рассказать тебе, любезнейший читатель.

Окруженная со всех сторон высокими горами, страна эта, с своими зелеными благоухающими рощицами, с цветущими полями, речками и ручейками, с веселыми деревеньками (городов не было ни одного) и там и сям разбросанными палатами, уподоблялась дивно прекрасному саду, в котором жители, как бы свободные от всех забот жизни, прогуливались беспечно, радостно. Все знали, что страна эта управляется князем Деметриусом; но никто и не замечал, что она управляется, и все были довольны. Охотники до свободы во всех своих действиях и до теплого климата не могли бы избрать на житье лучшего уголка земли; и вот почему, между прочими, поселилось в этом княжестве и много добрых, прекрасных фей, которым, как известно, свобода и теплота дороже всего. Им-то можно приписать, что не было деревеньки, в которой не совершилось бы какого дива, и что каждый, обаянный их чарами, вполне верил чудесному и именно потому, сам не зная как, делался веселым и вместе хорошим гражданином. Добрые феи, расположившиеся на полной свободе, совершенно по-джинистански, охотно уготовили бы прекрасному Деметриусу жизнь вечную; но это было не в их власти. Деметриус умер и ему наследовал молодой Пафнуциус. Еще при жизни светлейшего родителя Пафнуциус скорбел сильно, что народом, как ему казалось, совсем не занимались. Вступив на престол, он решился управлять им как следует, и вот он сделал своим любимцем своего камердинера Андрея, который однажды вывел его из довольно затруднительного положения, снабдив шестью дукатами, когда он забыл свой кошелек в трактире за горами.

Загрузка...