IX. Смущение верного камердинера. — Как старая Лиза взбунтовала народ, а министр Циннобер, обратившись в бегство, поскользнулся. — Достопримечательное объяснение внезапной смерти Циннобера лейб-медиком князя. — Как князь Варсануфиус очень огорчился, кушал лук, и как потеря Циннобера осталась невознаградимой

Карета Циннобера простояла почти целую ночь перед домом Моис Терпина. Не раз говорили егерю, что его превосходительство давным-давно отправились домой; но егерь полагал решительно невозможным, чтоб их превосходительство пошли пешком в такую ненастную погоду. Когда же погасили все огни и заперли двери, карета отправилась домой пустая. Тут егерь разбудил тотчас камердинера и спросил, возвратились ли их превосходительство домой и каким непостижимым образом?

— Их превосходительство, — шептал камердинер ему на ухо, — прибыли вчера в сумерки, действительно и теперь почивают. Но каким образом? — Я вам расскажу все — только, ради Бога, никому ни слова, я пропал, если их превосходительство узнают, что я, а не кто другой встретился с ними в темном коридоре. Я лишусь своего места. Их превосходительство, конечно, невелики ростом, но очень гневны, легко выходят из себя и тогда ничего не помнят. Вот не дальше, как вчера, они изволили проколоть своею шпагой простую, гадкую мышь, осмелившуюся пробежать по спальне их превосходительства. Так вот, видите ли, почтеннейший, в сумерки я надел свой плащишка и пошел было в ресторацию на партию трик-трак, как вдруг слышу, что-то зашумело на передней лестнице, проскочило в темном коридоре промеж ног моих, полетело на пол, подняло проницательный визг и потом захрюкало.

Последнее камердинер проговорил едва слышным голосом на ухо егерю. Егерь отскочил назад, призадумался и потом воскликнул: «Возможно ли?»

— Да, — продолжал камердинер, — нет никакого сомнения, господин наш проскочил в коридоре между ног моих. Я слышал явственно, как он зацеплялся за стулья, хлопал дверями до самой спальни. Идти за ним я побоялся; но часа через два собрался наконец с духом и подкрался к дверям спальни. Их превосходительство изволили храпеть, точно так, как всегда перед каким-нибудь важным делом. Егерь, есть много на небе и на земле такого, о чем человеческая мудрость и мечтать не смеет; это я слышал однажды в театре от одного меланхолического принца, ходившего в черном, и очень большого человека, одетого в серую нанку. Но, почтеннейший, пойдемте к дверям спальни и, как верные слуги, послушаем, что их превосходительство? Все так же ли лежат и обдумывают внутренние мысли.

Они подкрались к дверям и слушали. Циннобер храпел ужаснейшим образом. Верные служители стояли в почтительном изумлении.

— Великий, однако ж, человек наш господин! — сказал наконец глубоко тронутый камердинер.

Ранехонько поутру поднялся сильный шум в сенях министерского дома. Старая женщина, в полинялом праздничном платье, пришла к швейцару, чтоб он свел ее сию же минуту к ее возлюбленному сыночку, к крошке Цахесу. Швейцар заметил ей, что здесь живет его превосходительство министр Циннобер и кавалер Зеленопятнистого Тигра с двадцатью пуговками и что крошки Цахеса нет даже и между служителями. Старуха начала кричать, как безумная, что сам г. министр с двадцатью пуговками ее любезный сынок, ее крошка Цахес. На крик старухи и громкую брань швейцара сбежались все служители, и шум возрастал с каждой минутой. Когда прибежал камердинер, чтоб разогнать дерзких, осмелившихся нарушать утренний сон его превосходительства, люди вытолкали уже бедную старушку на улицу, приняв ее за сумасшедшую.

Старушка села на каменные ступеньки дома, стоявшего напротив, и рыдала, и вопила, что злые люди не пускают ее к сыну, к крошке Цахесу, который сделался министром. Мало-помалу собралась около нее толпа прохожих, которым она повторяла беспрестанно, что министр Циннобер сын ее, что в малолетстве она называла его крошкой Цахесом. Одни принимали ее за сумасшедшую, другие начинали подозревать, что, может быть, и в самом деле она говорит правду.

Старушка не спускала глаз с окна Цинноберовой спальни. Вдруг она засмеялась, захлопала в ладоши и начала кричать радостно: «Вот он, мой крошка, мой уродец! Здравствуй, крошка Цахес!»

Все обратились к дому министра и когда увидали Циннобера, стоявшего перед большим, доходившим до полу окном, в пунцовом платье, с лентой Зеленопятнистого Тигра, начали хохотать и кричать:

— Крошка Цахес! Крошка Цахес! Посмотрите, посмотрите, какой разряженный павиан, урод, карлик, крошка Цахес, крошка Цахес!

Швейцар и все люди Циннобера выбежали, чтоб посмотреть, над чем смеется народ, и только что увидали своего господина, начали хохотать и кричать сильнее всей толпы:

— Крошка Цахес! Крошка Цахес, уродец, наперсток!

Министр только теперь заметил, что он-то именно и был предметом ужасного хохота и шума на улице. Он растворил окно, кричал, бесился, коверкался, грозил полицией, рабочим домом, тюрьмою.

Но чем он более бесился, тем сильнее становился шум. Наконец начали бросать в него камнями, яблоками и чем попало. Он скрылся.

— Боже всемогущий! — воскликнул каммердинер. — Из окна их превосходительства выглядывало какое-то маленькое чучело. Что это? Как забрался этот урод в спальню их превосходительства?

Тут он бросился вверх; но спальня министра заперта по-прежнему. Он осмелился постучать тихонько в двери — нет ответа.

Между тем, Бог знает почему, в толпе перед домом начали поговаривать, что маленькое чудовище, стоявшее перед окном, в самом деле крошка Цахес, принявший пышное прозвание Циннобера. Говор этот становился все сильней и сильней.

— Долой эту маленькую бестию! — закричал вдруг кто-то что есть мочи, и за ним в то же мгновение: — Долой! Запереть его в клетку, показывать за деньги на площади, обложить его сусальным золотом и отдать детям вместо игрушки. Вверх, вверх!! — И вся толпа ринулась в дом.

— Ваше превосходительство, опасность, слышите ли, опасность! Ваше превосходительство — да куда же вас… Боже, прости мое прегрешение! Да куда же вы изволили деваться?

Так восклицал камердинер, бегая в отчаянии по комнатам, но только насмешливый отголосок вторил его воплям. Циннобер исчез. Вдруг шум на лестнице замолк. Звучный женский голос говорил что-то народу. Камердинер взглянул в окно — народ выходил из сеней тихо, перешептываясь и значительно посматривая на окна.

— Опасность, кажется, прошла, — говорил камердинер. — Теперь их превосходительство, верно, выйдут из своего убежища.

Он вошел опять в спальню. Вдруг, взглянув случайно на большой серебряный сосуд с ручкой, стоявший всегда подле туалета, как драгоценный подарок князя, он увидал, что из него торчат тоненькие, маленькие ножки.

— Боже! — воскликнул он в ужасе. — Если не ошибаюсь, это ножки их превосходительства, моего господина. Ваше превосходительство, что это вы?

Ножки оставались недвижны. Поняв все величие опасности, в которой находилось его превосходительство, камердинер откинул всякое уважение и схватил его за ноги. Он был мертв. На громкие вопли камердинера сбежалась вся дворня. Послали за лейб-медиком. Между тем верный камердинер обтер труп своего господина, положил его на постель и укрыл шелковым одеялом, так что видна была только маленькая, сморщившаяся мордочка.

Тут вошла девица фон-Розеншён, только что успокоившая толпу Бог знает каким образом. Она подошла к холодному трупу, а за ней старая Лиза, родная мать крошки Цахеса. Мертвый Циннобер казался лучше, чем при жизни. Крохотные глазки его закрылись, уста улыбались, а черные волосы рассыпались длинными роскошными локонами. Девица фон-Розеншён провела несколько раз рукою по волосам и снова заблестела огнистая полоска, но уже тусклее.

— А! — воскликнула девица фон-Розеншён радостно. — Ты сдержал свое слово, великий Проспер Альпанус! Он избег позора!

— Ах, Боже мой! — завопила старая Лиза. — Да это не крошка Цахес! Мой Цахес никогда не был так хорош. Так я напрасно пришла в город. Зачем же обманули вы меня, прекрасная госпожа?

— Не ропщи, старушка, — возразила девица. — Если б ты выполнила мой совет в точности и не предупредила меня, все пошло бы иначе. Повторяю еще раз, покойный — твой сын, твой крошка Цахес.

— Ну, если он в самом деле мой сын, — воскликнула старушка с блестящими от радости глазами, — так я наследница всех этих драгоценностей, этого дома!

— Нет, — сказала девица, — ты пропустила настоящее мгновение, в которое могла приобресть и богатство, и почести. Я уж сказала тебе однажды, что богатство не суждено вам.

— Так по крайней мере отдайте мне моего крошку, — вопила старушка со слезами на глазах. У нашего пастора много чучел; он набьет и моего крошку Цахеса, и я поставлю его, в этом красном кафтане с широкой лентой и с звездой, на шкап, на вечную память.

— Ты не помнишь, что ты говоришь, — заметила девица почти с досадой.

Старуха начала рыдать и вопить.

— Ну, что же мне, что мой крошка Цахес сделался богатым, знатным господином, — говорила бедная. — Если б он остался у меня, никогда не попал бы он в эту проклятую лохань; он жил бы еще и теперь, и я видела бы от него еще много радостей. По-прежнему носила бы я его в плетенке, и люди помогали бы мне из сострадания.

В сенях раздались шаги. Девица фон-Розеншён выслала старуху, сказав, чтоб она подождала ее у крыльца, и, подошед к трупу, наняла тихим, дрожащим от сострадания голосом:

— Бедный Цахес, невинный пасынок природы! Я желала тебе добра. Может быть, я поступила безрассудно, вообразив, что мой прекрасный дар проникнет в глубину души твоей и возбудит сознание, что ты не тот, за кого тебя принимают, что по крайней мере постараешься уподобиться тому, на чьих крылах возносился все выше и выше. Но твой ленивый, безжизненный дух не пробуждался, ты оставался по-прежнему грубым, дерзким невеждой… О, если б ты был хотя немного поумнее, никогда не подвергся бы ты этой позорной смерти. Проспер Альпанус сделал, что тебя мертвого примут опять за то, чем ты был, по моему дару, при жизни. Почивай с миром, бедный крошка!

Только что Розабельверде оставила комнату, в нее вбежали камердинер с лейб-медиком.

— Боже! — воскликнул последний, удостоверившись, что не осталось никакого средства возвратить жизнь Цинноберу. — Скажите, почтеннейший г. камердинер, как это случилось?

— Ах, любезный г. доктор, возмущение или революция, что, я думаю, все равно, свирепствовало в сенях ужаснейшим образом. Их превосходительство, опасаясь за свою драгоценную жизнь, вероятно, хотели спрятаться за туалет, поскользнулись и…

— Так он умер от боязни умереть! — сказал лейб-медик торжественно и с чувством.

Тут двери распахнулись снова и в спальню вбежал князь Варсануфиус, бледный, а за ним семь камергеров еще бледнее.

— Правда ли? Правда ли? — восклицал он и, увидав труп Циннобора, отскочил назад.

— О, Циннобер! — воскликнул он, подняв глаза к небу.

— О, Циннобер! — воскликнули за ним семь камергеров, вынули, подобно ему, платки из карманов и прижали к глазам.

— Какая потеря! — начал князь чрез несколько минут сердце раздирающего молчания. — Какая невознаградимая потеря! Лейб-медик! И вы дали умереть такому человеку!.. Скажите, как это могло случиться… какая причина… отчего умер невознаградимый?

Лейб-медик осмотрел тщательно малютку, ощупал все места, где прежде бился пульс, провел рукою по волосам, высморкался и начал:

— Всемилостивейший государь! Если б я захотел ограничиться поверхностью, я мог бы сказать, что мудрый министр умер от прекращения дыхания, каковое прекращение произведено совершенною невозможностью переводить дух, каковая невозможность, в свою очередь, произведена стихией, гумором, в которой его превосходительство погрузились. Я мог бы сказать, что они, таким образом, умерли гумористическою смертью; но я решительно чужд таковых тщедушных объяснений, чужд страсти выводить из физических начал то, что естественно и неопровержимо вытекает из начал чисто психических… Всемилостивейший государь! Первый зародыш смерти достопочтенного министра заключается в ордене Зеленопятнистого Тигра с двадцатью пуговками.

— Как? — воскликнул князь, взглянув на лейб-медика гневно. — Как? Что вы говорите? Орден Зеленопятнистого Тигра с двадцатью пуговками, — орден, который покойный носил для блага государства с таким достоинством, — причина его смерти! Докажите это, или… Камергеры, что вы на это скажете?

— Он должен доказать, или… — воскликнули семь бледных камергеров, и лейб-медик продолжал:

— Всемилостивейший князь! Я докажу, и потому не нужно никакого или. Тут вот какая связь: тяжелый орденский знак и в особенности пуговки на спине действовали вредоносно на нервные узлы позвоночного столба. В то же время орденская звезда производила немалое давление на узловато-волокнистое вещество, находящееся между грудобрюшной преградой и верхней брыжеечной артерией, которое мы называем утробным сплетением и которое предоминирует в лабиринтной ткани вообще всех нервных сплетений. Этот предоминирующий орган находится в чрезвычайно разнообразном соотношении с мозговой системой; после этого, естественно, что вредоносное влияние на узлы переносилось и на сию последнюю. Свободное же отправление мозговой системы не есть ли необходимое условие сознания, личности, как выражение совершеннейшего соединения целого в одном фокусе? Жизненный процесс не есть ли деятельность в обеих системах, в узловатой и в мозговой? Коротко, вредоносное влияние на узловатую систему расстроило отправления психического организма. Сперва появились угнетающие идеи о невознагражденном самопожертвовании для блага государства через тягостное ношение упомянутого ордена и т. д. Расстройства эти сопрягались все более и более, появилось совершенное разногласие между узловатой и мозговой системами, наконец, совершенное уничтожение самосознания, личности. Это состояние мы обозначаем словом смерть. Да, всемилостивейший государь, министр лишился своей личности еще прежде и потому был уже совершенно мертв, когда повергся в этот роковой сосуд. А поэтому и причина смерти его не физическая, а чисто психическая.

— Лейб-медик, — сказал князь с досадой, — вот уж полчаса как вы говорите, а я ничего не понимаю. Что хотите вы сказать вашими: психическая и физическая?

— Физическое начало, — начал лейб-медик слова, — есть условие чисто растительной жизни; психическое же, напротив, обусловливает человеческий организм, который находит двигателя существования только в духе, в силе мыслительной.

— Все еще я не понимаю вас, непонятнейший из смертных! — воскликнул князь с величайшим неудовольствием.

— Я полагаю, ваша светлость, — продолжал лейб-медик, — что физическое относится только к чисто растительной жизни, без мыслящей силы, как в растениях; психическое же — к силе мыслительной. А так как в человеческом организме преобладает последняя, то врач и должен начинать с силы мыслительной, с духа, а тело принимать просто за вассала духа, который должен покоряться требованиям своего повелителя…

— О, о! оставьте это в покое, г. лейб-медик! Лечите мое тело и не заботьтесь о моем духе. Он никогда еще не инкомодировал[16] меня. Вообще, лейб-медик, вы преконфузный человек, и если б я не стоял теперь подле трупа моего министра и не был растроган, я знал бы, что сделал!.. Ну, камергеры, прольем еще несколько слез здесь, у катафалка усопшего, и пойдем обедать…

Князь закрыл глаза платком и рыдал, камергеры тоже, и потом все пошли вон величественно.

У дверей стояла старая Лиза с несколькими пучками прекраснейших золотисто-желтых луковиц. Взоры князя как-то случайно наткнулись на эти чудные плоды. Он остановился, печаль исчезла с лица его; он улыбнулся кротко и милостиво и сказал:

— Во всю жизнь мою я не видывал таких прекрасных луковиц, верно, они превосходнейшего вкуса. Что, любезная, ты продаешь их?

— Как же, ваша светлость, — отвечала Лиза, приседая пренизко. — Я только и кормлюсь этой продажей. Они сладки, как мед; не прикажете ли откушать?

Сказав это, она подала князю самую блестящую, самую большую луковицу. Он взял ее, улыбнулся и воскликнул:

— Камергеры, нет ли у кого ножика?

Получив ножик, князь очистил луковицу с чрезвычайною аккуратностью и прикусил.

— Что это? — воскликнул он с блестящими от восторга взором. — Какой вкус, какая сладость, какая сила, какая пряность! И притом, мне кажется, как будто передо мной стоит покойный Циннобер, кивает мне головой и шепчет: «Князь, покупайте, кушайте эти луковицы: этого требует благо государства!»

Князь сунул в руку старой Лизы два золотых, а камергеры расхватали все пучки луковиц по карманам. Но этого еще мало: ее назначили постоянной и непременной поставщицей лука для княжеских завтраков. Таким образом мать крошки Цахеса, не сделавшись богатой, избавилась от всех нужд и нищеты, и тут, вероятно, не без чародейственного содействия феи Розабельверде.

Похороны министра Циннобера были так великолепны, что еще никогда в Керепесе подобных не видывали. Князь, все кавалеры Зеленопятнистого Тигра шли за гробом в глубоком трауре. Звонили во все колокола, сделали даже несколько выстрелов из двух мортир, выписанных князем с большими издержками для фейерверков. Граждане, народ, все рыдало, вопило, что государство потеряло лучшую опору, что не найти уже человека с таким глубоким умом, с такой великой душой, с такой неутомимой любовью к общественному благу.

И в самом деле, потеря эта осталась невознаградимой, потому что не было уже другого министра, к которому орден Зеленопятнистого Тигра с двадцатью пуговками шел бы так хорошо, как к покойному, незабвенному Цинноберу.

Загрузка...