На днях я получил неожиданное извещение, что мой дядя окончил жизнь самоубийством. Не видав его с лет самого младенчества своего и помня его, как человека всегда спокойного и уравновешенного, я очень удивился и в тот же день выехал к нему в имение.
После похорон, оставшись один в его библиотеке и перебирая книги, я в одной из них нашел несколько исписанных листков, которые многое мне объяснили. Чернила на первом листке были стары и даже немного выцвели, на остальных же — совсем свежи и местами смазались, как будто бы их тут же накрыли книгой. На странице книги сохранились ясные отпечатки от них. Кое-где концы листов кем-то были оторваны и здесь читались лишь отрывки фраз.
Жалкие и гнусные люди! Натворили себе богов и божков и подставили им свои трусливые спины. Все трепещет внутри меня от злорадного хохота над вами. Так и нужно вам, рабы! И еще раз я кидаю вам в лицо: так и нужно вам, рабы!
Да, да. Это так. В какое именно время научился я воздавать людям должное, я сейчас не помню. Но было это, должно быть, очень рано. Так, я прекрасно помню, что уже в гимназии никто лучше меня не умел подчинять товарищей своей воле. Был я слаб, худ и бледен, не умел ни быстро бегать, ни увлекательно играть, но во все время пребывания моего в школе все подчинялось мне. С неутомимой настойчивостью, шаг за шагом, крупинка за крупинкой, я изучал характеры каждого товарища и слабые его стороны, и я, еще маленький, круглоголовый, почти несмыслящий мальчишка, помыкал при помощи то лести, то хитрости, то притворства, целыми сорока с лишним бараньими головами. И все считали меня прекрасным товарищем, в то время как я давился от беззвучного хохота над ними.
И теперь вот так же одинок я и не нуждаюсь ни в ком. Никого-никого нет около меня. Никого-никого — одинок я. Холодные, ясные волны плещут около той недоступной скалы, на которой стою я — это волны моих отчетливых желаний. Молнией пронизывают здесь воздух орлы — это мощные мысли мои. И трепещу я весь беспредельной радостью среди этого холодного, трезвого простора, какого бы не вынес никто-никто.
…ая тоска объяла сердце мое. Сердце, бедное сердце! Слезы и кровь сочатся из ран твоих. Череп сдавлен, как сталью, цепенеет обессилевший мозг. Ах, сердце, окровавленное сердце!
Но как же, почему же все случилось, почему я, гордый, одинокий, никого не любящий и ни в ком не нуждающийся, так страшно вдруг, так страшно ранен беспредельной тоской!
Десять лет тому назад написал я свой первый листок, и мог ли я подумать тогда, что когда-либо все сердце мое обольется кровью?
Да, да. Это так. Я понимаю, отчего так несчастен я. Я несчастен именно оттого, что так ценил в себе, чем дорожил, как самым прекрасным в жизни моей. Я несчастен оттого, что безумно одинок я, горд и не люблю никого. Десять дет прошло с того времени, как написал я первый листок свой, уже поседел я за эти десять лет и вот дряхлеющей, почти старческой рукой хватаюсь и тянусь весь к любви и состраданию. Ах, пожалейте меня, пожалейте!
Но не смею сказать я этого никому вслух, не смею. Я пью и пью — и днем, и ночью, лишь проснусь. Я корчусь в муках и не знаю, чем кончится все это.
Вот уже несколько ночей подряд она является ко мне — и это прекрасно. И сегодня я сижу у окна и жду ее. Уже сумерки. Медленно, печально мертвеют поля. Вот лиловый отблеск в последний раз протрепетал на далеком облачке и погас, как последний прощальный взгляд того, кто страстно любил землю и уходит от нее навсегда.
Пепельные сумерки плотным саваном окутали землю, и заплакали осины. Бледно-синий месяц вышел из-за облаков и, словно слепой, тихо, осторожно шел по небу. Остановился зловещим кругом. Прямой и спокойный луч пронизал тьму. Таинственный, прилетел он из неведомого мира, протянувшись через холодные межпланетные пространства. Чуть заметно замерзало на полу моей комнаты ясное пятно.
И вот привычным движением дрогнуло-отозвалось сердце. Тише, близок миг! Приходи же, приходи скорее! Я жду тебя! Оранжевые тени мелькают в луче, и тонкие пурпуровые нити тянутся от них в бесконечность. Близко-близко! Колотится и стонет в груди сердце…
Тонко плачет где-то певучая струна, и вот струятся передо мною серебром складки длинной одежды.
— Здравствуй! — поет все внутри меня и спрашивает ее без слов. — Отчего же так долго? Что задержало тебя там, около звезд?
Чуть колыхаясь в лунном луче, не касаясь ногами пола, молчит она, бледная, мраморная, с закрытыми глазами. И опять говорит ей мое сердце, трепеща от неразгаданной тайны:
— И почему же ты никогда-никогда не открываешь глаз? Или ты слепая?
И я вижу, как на белых, мраморных губах ее мелькает улыбка, словно блуждающий огонек. И без слов говорит она сердцу моему:
— Близок миг упоения. Приди, желанный, я жду тебя! Приди, и ты узнаешь все. Приди, приди!
Я бросился на колени, протянул руки, ловил край одежды. Но брякнула уже и зазвенела медью певучая струна. Прощай, прощай пока! Но я узнаю завтра — о, радость, радость!
Я сижу в комнате у Леонида и разговариваю с ним.
— Смешные люди, — говорит Леонид. — Выдумывают богов и падают перед ними. Какие жалкие!
Я слушаю и мне весело, что он говорит почти те же слова, какие когда-то произносил и я.
— Все есть земля, — говорит опять Леонид. — Все из упругой, жирной земли, из тучной и теплой. Нет ничего, кроме нее.
Я слушаю и мне опять смешно. И я когда-то думал точно так же. А что сказал бы он, если бы хоть одну ночь пробыл на моем месте? Сказал ли бы он тогда, что все есть одна жирная, теплая земля?
Словно красный кошмар, тянулся этот день, нестерпимо сверкающий и палящий. Я ходил по полям и дорогам в полусне, в полузабытьи, пока не настали сумерки.
Дрогнув, зазвенел серебристый стон певучей струны. Колеблется и струится ясное пятно на полу, колеблется и струится над ним белая ткань, переливается как легкий сон.
— Я хочу видеть твои глаза, — с мольбой и страстью говорит ей без слов мое сердце, — я хочу знать, кто ты, и хочу понять, почему так пламенно я жду тебя.
И в ожидании смотрю я на губы ее, но немы белые губы, и тихо поникает голова ее. И говорит ей в обиде сердце мое:
— Ты не хочешь? Так я, человек, скажу жестко о тебе: ты мой бред, и я не хочу более видеть тебя.
И опять я жду, а за окном трепещут осины, и вздыхает тихо ночь. И вместе с этим вздохом таинственным шелестом вливаются в окно вещие слова:
— Смотри! Вот совершится неизбежное.
Сердце останавливается во мне, и вместе с ним останавливается словно и само время. И вот вздрогнули длинные ресницы, и медленно открываются белые глаза. И в них, словно в бездонной пропасти, стоит неисчислимое множество гробов. Под сенью могил лежат серые оскаленные черепа, изъеденные червями кости, и всюду тлен и прах.
В ужасе застываю я надолго и потом кричу с отчаянием:
— Так вот ты кто! Ты смерть моя! Но ведь ты отвратительна!
И тут я слышу, как легкий шепот вновь вливается в окно. Он шелестит:
— Посмотри теперь, она прекрасна!
И во второй раз поднимаю я глаза свои. Вся бледная и дивная, вновь тихо качается она с закрытыми глазами в серебре лунных лучей, и жгуче влечет меня к себе, немая. И кричит ей вновь мое сердце без слов:
— Стремлюсь к тебе! Иду к тебе! Ты отвратительна, но ты и прекрасна. А что мне делать в жизни, гордому, одинокому и ненавидящему всех?
— Придешь? — вздыхает ночь.
— Приду! приду! — кричу я дико и бросаюсь к прекрасной с распростертыми руками. Но звякнула уже и зазвенела медью сторожкая струна, и в окно уже алел рассвет.
Иду к тебе! Близок миг блаженства. Какая радость и восторг! Пора, пора. Вот я влагаю в рот блещущее дуло револьвера…