С парохода, прибывшего из Ораниенбаума, Федор Редкозубов сошел в хорошем расположении духа. А чего? Удачно съездил, навестил Сашку Семенцова, друга и соседа — Сашка, моторист гидроотряда дивизиона, записку прислал с оказией, приезжай, мол, дело есть. Вот он, Федор, и поехал к нему в Ораниенбаум. А дело было не просто хорошее, а — лучше и не бывает. В гидроотряде получен спирт, давно обещали, наконец привезли, и стали его делить по справедливости — сколько на уход за техникой, а сколько и кому на руки. Дележ спирта — важное дело, сами знаете.
Сашка ему, Федору, налил почти полную четверть. Ну, жизнь! Само собой, выпили они и поговорили. Про питерские волнения высказался Сашка, что правильно требуют на рабочих собраниях от власти, чтоб прекратила снижать выдачу хлеба, два с половиной фунта — это что, разве проживешь, не меньше трех фунтов должно быть. А он, Федор, подтвердил, что и в Кронштадте недоволен народ, война кончилась, а где же улучшение жизни, и на кораблях неспокойно, матросы на собраниях кроют Раскольникова, комфлота, — дескать, он со своим штабом и бабой своей обедают из трех блюд, а их вонючей воблой кормят, хотя хлеба дают и больше трех фунтов, но что ж хлеб, не одним же хлебом набивать отощавшее брюхо.
Но, между прочим, он, Федор, понимал, что Семенцова Сашку не столько выдача хлеба тревожит, сколько жена Ирина Игоревна, ближайшая соседка Редкозубовых. Эта Ирина, при заметной внешней фигуре, имела и хорошую должность — работала в кронштадтском совнархозе в буглах… то есть в бухла… ну, в тамошнем отделе, где деньги считают и выдают кому сколько расписано. Имел Сашка подозрения, что Ирина (они не обвенчаны были, а так, жили вместе, пока Сашку не перебросили на службу в гидроотряд, в Рамбов), подозревал он, что Ирка не только деньги считает, но и старшему булгахтеру выдает. Он так и спросил:
— Федя, ты мне друг?
— Ну а кто ж еще? — поднял Федор черные брови на большую высоту.
— Так скажи правду, ходит к Ирке кто-нибудь? Пузатый или просто так?
— Нет, Сашка, нет, — честно сказал Федор. — Не видал, чтоб ходили. Ни пузатый, ни просто так.
Значит, с рейсового парохода сошел он, Федор Редкозубов, в хорошем настроении и зашагал по родному Кронштадту домой. Стемнело уже, по вечернему времени Петровская улица была пустынна, а фонари уже который год не горели. Ну ладно. Федор, конечно, заметил, что из Летнего сада вышли две фигуры и стали молча его догонять. Он шаг ускорил, кошёлку с четвертью обеими руками прижимая к животу. И уже почти дошел до Княжеской (переименованной в Коммунистическую), которая была слабо освещена окнами домов, когда те двое с топотом набежали сзади и набросились, гады, с кулаками. Один бил Федора по ушам, по лицу, а второй вырывал кошёлку. Федор, хрипя и матерясь, вертелся вьюном, ногой достал одного по яйцам, но силы были неравны, и кошолку с ценным продуктом у него, конечно, отняли бы, если б не случайная подмога.
Из-за угла Княжеской появился военмор, рослый мужик, и, вглядевшись, заорал:
— Эй, вы чего? Двое на одного!
И с криком «Полундра!» кинулся в драку. Одного с ходу двинул по роже так, что тот растянулся на булыжнике, со вторым бился напористо и обратил в бегство. Оба они, нападавшие лихие люди, побежали в темную глубь Петровской улицы. (Она была тоже переименована — в Октябрьскую.)
— Вставай, дядя, — сказал военмор Федору, скорчившемуся у стены. — Э, да тебе всю морду раскровянили.
— Спасибо, матрос, — прохрипел Федор и медленно поднялся, распрямился, а кошёлку намертво прижимал к животу.
— Дай-кось оботру тебе личность.
С этими словами военмор вытащил из кармана бушлата газету, быстро скомкал ее и принялся протирать мокрое от крови лицо Федора.
— «Петропавловскъ», — прочитал Федор на его бескозырке. — Эх, я ж на нем служил… Ладно, хватит тереть.
— Так я же Терентий, вот и тру. — Военмор отбросил газету на мостовую. — Ну что, дядя, ты идти смогёшь?
— Может, сопроводишь меня? Я недалеко тут живу, на Соборной. Или торопишься?
— Куда торопиться? Линкор без меня не уйдет. Пошли.
Так он, Терентий Кузнецов, случайным образом попал в редкозубовскую квартиру на Соборной, переименованной в улицу Карла Маркса.
Таисия Петровна, жена Федора, всполошилась, повела мужа в кухню, теплой водой обмыла ему разбитое лицо, кровоподтеки обтерла примочкой. Она, при полноте своей, легко двигалась. И что-то шептала — может, тихо молилась?
А военмор Кузнецов хотел было уйти, но Федор не пустил, крикнул ему, чтобы обождал. Ну ладно. Снял бескозырку и сел на диван. Тут из соседней комнаты выглянула девушка, очень молоденькая, с удивленными светло-карими глазами. Военмор встал, приглаживая волосы, и представился:
— Главный начальник всех морских сил рэ-сэ-фэ-сэ-рэ Терентий Кузнецов.
Девица прыснула, отчего привлекательность ее лица еще усилилась. Она вошла, с раскрытой книгой в руке, и, в тон военмору, провозгласила:
— А я главная заведующая Третьей трудовой школы Капитолина Джаваха.
— Как вы сказали? — заинтересовался военмор. — Джахаваха?
— Вот. — Она протянула ему обложку книги, на ней значилась фамилия автора Лидия Чарская и название «Княжна Джаваха».
И, усевшись на диван, повели они полушутливый разговор — об этой княжне Джавахе с ее жизнью, бесконечно далекой от нынешней, и о других книжках, и Терентий очень нахваливал книгу «Овод», которую подарил ему двоюродный брат Сергей Елистратов, лекарский помощник санотдела сухопутных войск Кронштадтской крепости.
Тут вошел Федор Редкозубов, умытый, но с разноцветным от кровоподтеков лицом, с подбитым глазом, а за ним озабоченная жена.
— Вот, — провозгласил Федор, — что значит «Петропавловск», своих не дают в обиду. Как тебя? Ага, Терентий. Если б не Терентий, так меня, очень просто, значит, на тот свет…
— Что ты несешь, Федя! — Таисия Петровна мужа и себя перекрестила. — Спасибо вам, — улыбнулась она Терентию.
— Одним спасибом не обойдешься. Становь все, что есть, на стол.
С этими словами Федор принялся аккуратно наливать в графин спирт из спасенной четверти. Сели за стол, выпили, Федор пустился рассказывать, как в пятнадцатом году во время аварийных работ неуклюжий боцманмат Комлев уронил кувалду ему на руку, и он, комендор Редкозубов, лишившись двух пальцев, был списан с линкора в артмастерскую.
— А ты, значит, гальванёр? — впился он неповрежденным глазом в скуластое молодое лицо военмора. — А ну, ну, расскажи вот им, — кивнул на жену и дочь, — откуда ток в башне берется?
Ишь, проверяет, не вру ли, подумал Терентий Кузнецов. Тронув ладонью и кверху подкручивая недавно отращенные усы, он сказал:
— Известно, откуда. Уголь в топках горит, в котлах вода кипит, получается пар. Так? А пар крутит динамо-машину, получается ток. Ну, а я ток включаю в муфту Дженни. Так? И он гонит зарядники из погреба наверх. Подает к казенной части орудий снаряды и полузаряды с порохом. Так?
— Так! — крикнул Федор. — Свой человек!
Он добавил Терентию спирту в стакан и стал расспрашивать, кто из старых артиллеристов на «Петропавловске» продолжает служить. Оказалось: никто. Ну-тк, понятное дело, столько всяких событий произошло. Один, впрочем, из знакомых артиллеристов на линкоре остался — Бруль Зиновий Иванович, бывший кондуктор.
— Он у нас второй артиллерист, — сказал Терентий. — Заведует всей стадвадцатимиллиметровой. Умный мужик.
— Это точно, — подтвердил Федор. — У него и раньше понимание было.
И пошел за столом разговор о том, чтó на линкорах делается.
Как летом перевели их — «Петропавловск» и «Севастополь» — из Петрограда в Кронштадт, так и началась бузá. В Питере, известно, жизнь повеселее, и увольнялись матросы в город. А тут приказы пошли: отменяются отлучки с корабля и ночевки на берегу. И — вот что еще возмущало: отпуска отменил Раскольников до особого распоряжения. Дисциплину он, вишь ты, подтягивает. Но время-то на дворе другое, офицерóв с ихней привычкой к мордобою теперь нету, теперь все просто военморы. На общих собраниях выкрикивали недовольство, и комиссары довели это растущее недовольство до штаба флота, до пубалта. И вот, приказ об отлучках с корабля перестали требовать, а главное — разрешили отпуска до двух процентов личного состава.
Отпуска — это ж святое дело. Почти все матросы были призваны служить в красный флот из деревень. Оттуда, из деревень, шли им письма: во первых строках приветы от родни, во вторых — жалобы на трудную жизнь. Продолжалась чертова отбираловка — приезжают с ружьями, орут и угрожают, отбирают — у кого посев, у кого лошадь, а у кого вещи носильные. Вот ему, Терентию, мать написала, что увели кобылу — как же теперь пахать, кто плуг потянет…
Он, Терентий, в отпуск просился, хоть на одну неделю, ему ж ехать недалеко, за полдня доберешься — до деревни Систопалкино, Копорской волости, Петергофского уезда. Хотел он, Терентий, в волостном совете пошуметь — как они, мать их так, посмели лошадь увести из дома, где одни бабы — мама с двумя малолетними дочками, а он, единственный в семье мужик, — красный военмор и, между прочим, победитель Юденича.
Может, ближе к новому, двадцать первому, году и дадут ему, Терентию, недельный отпуск. Хотя вокруг неспокойно. В Питере на заводах, на рабочих собраниях требуют уже не только прекратить уменьшение выдачи хлеба, но и перевыборов в совет депутатов. Чтобы там не одни большевики верховодили.
Ну, про это и на «Петропавловске» в кубриках толкуют. Сигнальщик Штанюк, например, кричит: «Они чего — одни только за социализьм? А другие партии? Эс-эры чего — против социализьма? А они, большевики, всех отпихнули! Это чего — народовластье у них такое?» Ну, Штанюк — горлопан со своим «социализьмом». А вот Юхан Сильд, машинист, человек тихий, с плешью на белобрысой голове, потягивает табачок-самосад, присланный братом из Эстонии, и говорит спокойненько, но горько: «Обманщики они. Рабоче-крестьянская власть. А что они с крестьянами делают? Оптацию уявили… то есть объявили… Ну так отпустите меня в Эстонию. А Озолса и других латышей — в Латвию. Так не отпускивают… то есть не пускают». Юхан — парень что надо. И табачком угостит, и поговорить с ним можно — у него, Терентия, и у Яши (так он Юхана зовет) подвесные койки рядом.
Он, Терентий, на собраниях не кричал. Он слушал. Да, слушал — и ворочал услышанное в собственной голове. А выступать — нет, не выступал. Куда там ему! Вот корову пасти — это да. Или поле помочь отцу распахать. Вот, правда, имел он пристрастие — книжки читать. И, между прочим, по окончании церковно-приходской школы получил похвальный лист. А книжки брал в Копорье — ходил в тамошнюю библиотеку при земстве. Очень нравились ему сочинения Марлинского, а особенно книжка Короленко «Слепой музыкант».
Но тихое течение жизни вдруг оборвалось. Как гром с неба, грянула германская война. Отец по мобилизации пошел воевать — и не вернулся. Погиб за веру, царя и отечество — так в полученной казенной бумаге было написано. От свояка Ивана Елистратова, ушедшего в той же маршевой роте, что и отец, и вернувшегося спустя полгода с одной рукой, узнали, что отца, Кузнецова Максима, разорвала германская граната где-то в Восточной Пруссии.
Время шло трудное. Солнце каждое утро, как и положено, восходило, и мелкая речка как текла, так и обтекала деревню Систопалкино, но во всем остальном жизнь сделалась перевернутая. Царя не стало, Учредилку разогнали, кто был ничем, тот станет всем. Новая власть была вроде бы своя, без погонов и мундиров, но вместо хамоватого урядника, коего побаивались, появились люди того же низкого сословия, что и они, крестьяне, но с ружьями, с наганами — и стали командовать ходом жизни, отбирать выращенный урожай. Дескать, революция требует, в городах рабочий класс голодает. Отобьемся от буржуев, от белых генералов — наступит хорошая жизнь. А пока что — вся-то наша жизнь есть борьба…
Как достиг он, Терентий, нужного революции возраста, так и мобилизовали его весной девятнадцатого года. Привезли в Кронштадт, остригли наголо, выдали матросскую одежду и — в учебный отряд, в электроминную школу. В красный, одним словом, флот. Но до конца не доучился Терентий — сняли их, салажат, с учебы и, наскоро обучив стрелять из винтовки, двинули на фронт против Юденича. Воевали недолго, но в октябре очень были тяжелые бои на Пулковских высотах. Он, Терентий, уцелел под огнем, и в штыковой атаке не сковырнулся — повезло ему.
Юденича от Петрограда отбили. А Терентия Кузнецова орготдел, или как там их звали, командиров жизни, определил на стоявший в Питере линкор «Петропавловскъ». И, поскольку Терентий обучался по части электричества, поставили его гальванёром. Он, головастый, быстро усвоил движение тока в проводах, понял, как его невидимая удивительная сила гоняет вверх-вниз тяжелые механизмы подачи, лотки со снарядами, поднимает и поворачивает двенадцатидюймовые орудийные стволы. Электричество — это же настоящее чудо!
Бруль, второй артиллерист, посмеивался:
— Гальванер, вруби рубильник, не то получишь подзатыльник.
— Ваши подзатыльники, — отвечал Терентий, — теперича отменены, Зиновий Иваныч.
— И зря отменили. Была служба — вот! — показал Бруль крепкий кулак. — А теперича, как ты, деревня, зюзюкаешь, вот! — поднес он к носу Терентия кукиш, пропахший махоркой.
Известно, он, Бруль, был на старом флоте кондуктóром. Артиллерийское дело он знал как профессор. Но…
— Ты, Зиновий, монархист, — схватывался с ним в споре Петриченко, старший писарь на линкоре. — Старый режим с унижением трудящегося класса тебе важнее.
— Очумел ты, Степан! — возражал Бруль. — Какой я монархист? Мне важнее, чтоб порядок был, понятно, нет? А не анархия, чего захочу, то захвачу.
— Где ты анархию увидел?
— Кругом и вижу! Корабли до чего довели, приборку делать не заставишь. Трудящий класс — а трудиться не хотят.
— Приборка! Нашел об чем жалиться! Война же…
— Кончилась война! Врангеля уже в море скинули.
— С белыми да, закончили войну. А внутри страны что деется? Крестьянские хозяйства порушены разверстками. Деревни обезлошадили…
— Так это ж ты и порушил со своей партией!
— К твоему сведению, Зиновий, — прищурился Петриченко, тонкие губы поджимая после каждой фразы. — Не я командую разверстками. Партийные вожди приказывают. У них чрезвычайки, у них продотряды.
В кубрике, в котором шел этот разговор, было холодновато, грелки вдоль стальной переборки почти не давали тепла, уголь на линкоре экономили, — но не от холода ежился Терентий Кузнецов. От резких разговоров Петриченки и Бруля, от горьких слов Юхана, Яши, подирало холодком. Как же так? Прошлогодней осенью, когда Юденича от Питера прогнали, от радости заходились. От нее, от радости победы, объявили партийную неделю. То есть открытый прием в РКП (б). Вот и он, Терентий, той осенью поступил в большевицкую партию — вместе с массой красных бойцов. Такое время, всё бурлило, а какие слова выкрикивали на собраниях — «карающий меч пролетариата», «даешь мировую революцию!»
А нынешней осенью — переворачивалось по-другому. Что-то не так шла жизнь, как хотели… как ожидали…
Вскоре после знакомства с семьей Редкозубовых, в середине ноября, получил Терентий недельный отпуск. Он был везучий: через Ораниенбаум проходил по чугунке товарняк в сторону Копорья и Котлов, и Терентий как раз успел примоститься на тормозной площадке последнего вагона и так и доехал. От Копорья шел в свое Систопалкино пешком по знакомой дороге, раскисшей от осенних дождей. День был холодный и темный от туч по всему небу — а он, Терентий, шел, дышал и радовался, узнавая то каменистый пригорок, то дуб с большим дуплом на повороте дороги. А уж речка! Терентий остановился, улыбаясь: вот на этом месте, под тремя плакучими ивами, они, пацаны деревенские, разувались и лезли в холодную текучую воду — ловили корзинами плотву и линей…
Мать, конечно, постарела — жизнь, полная невзгод, врезала морщины в ее лицо. И седая она стала. Рассказывала тихим надтреснутым голосом, как Люльку, кобылу, уводили, а она не шла, головой мотала, и эти гады били ее без жалости прикладами.
А сестры, конечно, подросли. Терентий с ними копал в огороде картошку, шутил, сестры хихикали. И вспомнилась Терентию редкозубовская дочка, Капа, «княжна Джахаваха» (так уж называл он ее про себя). Как она смеялась, голову запрокидывая! Что-то часто стал он Капу вспоминать — зацепила эта девочка военмора.
Мамина сестра, тетка Дарья, в августе овдовела: ее муж, однорукий Иван Елистратов, упал замертво у колодца, сердце остановилось. Их старший сын Сергей, окончив фельдшерские курсы в Ораниенбауме, служил лекпомом в Кронштадте — счастливая случайность объединила Терентия с двоюродным братом. А тут, в деревне, в доме Елистратовых мужская работа пала на пятнадцатилетнего сына Ваню. Он, Ваня-младший, умело запряг жеребца (не отобранного пока!) в телегу и, подражая покойному отцу, покрикивая «Пошел, пошел, гнедышащий!», быстро довез дядю Терентия в Копорье.
В волостном совете сидели двое. Один, хмурый, молча читал какую-то бумагу. Второй, в мятой гимнастерке, вихрастый, выслушал Терентия — дескать, по какому такому праву увели со двора лошадь, — и ответил, слегка заикаясь:
— П-по какому праву? П-по революционному.
— Революцию не для того делали, — строго сказал Терентий, — чтоб у крестьян отбирать.
— У б-бедняков не отбирают. А к-кулацкие хозяйства д-должны…
— Какие мы кулаки? — взъярился Терентий, сбив бескозырку со лба на затылок. — Все богатство — корова да кобыла, это что — нельзя?
— Т-ты тут не кричи, — повысил голос волостной начальник. — Ишь, разорался, к-клёшник.
— Я тебе не клешник, а красный военмор! Я с Юденичем воевал!
— Ну, м-мы тоже не в с-сарае сидели…
— Вот бы и сидел в сарае! Чем волость разорять!
Что-то еще они друг другу выкрикивали, но тут второй начальник оторвался от чтения бумаги и закрутил ручку телефонного аппарата.
— Трунова дай, — сказал в трубку. — Товарищ Трунов, это я, Костиков. У нас тут расшумелся один. Матрос. Ну да, клешник. Пришли своих людей.
Понял Терентий, что зря тут время теряет. С ними, неизвестно откуда взятыми во власть, не столкуешься, они тебя не слышат. У них — что в голове, что на языке — одна только «классовая борьба». Короче, не стал он дожидаться «людей Трунова», вышел из совета, хлопнув дверью и смачно плюнув на крыльцо, и поехал домой. «Гнедышащий» жеребец ходко бежал сквозь снежный заряд — тоже, наверное, торопился убраться подальше от классовой борьбы.
Последние два дня Терентий чинил избу — тот угол крыши, где подгнили стропила. Настал день отъезда. Мать и тетка Дарья собрали в мешок картошку, яблоки, кусок свиного сала. Терентий не хотел брать, с пропитанием тут, в деревне, теперь не просто, а его и Сергея, лекпома, все же кормят в Кронштадте казенным харчем. Но мать и Дарья настояли на своем: «Нас, как-никак, земля прокормит, а у вас с Сережкой, знамо дело, не сытно — сам же говорил про воблу вонючую». Ну ладно, закинул Терентий нелегкий мешок в телегу и попрощался. Мать не плакала, нет, она уже все слезы выплакала. А сестры кинулись ему на шею и разревелись, дурочки.
Ваня-младший — вот же молодец, настоящий мужик подрастает. В лучшем виде он доставил Терентия на станцию — загодя, за час, а то и за два до прибытия поезда на Петергоф. Расписание на станции висело, но поезда не очень-то его придерживались, опаздывали, а то и вовсе не приходили.
Ваня посидел немного с Терентием, покалякали о том, о сем, интересовало Ваню, почему корабли, такие тяжелые, железные, не тонут в воде. Терентий, как умел, объяснил, а потом отпустил мальчика — тот укатил на «гнедышащем».
День был холодный, в станционную «залу» набилось несколько десятков, почти все — бабы, но и мужики были, и один даже военмор, из какого-то отряда переходящих команд. Терентий угостил его махоркой, но разговора с этим «переходящим» не получилось: он сыпал скороговоркой о том, как переспал с девкой, которая сперва не давала, а потом — ну и подробности выкладывал матрос, похохатывая. Пустой человек.
За полдень уже перевалило. Вдруг вошел на станцию вооруженный отряд, человек семь или восемь, в шлемах-буденовках, с «разговорами» на шинелях, и у дверей двое часовых встали. И пошла проверка, кто что везет. Если везли хлеб, муку и другие продукты, то отнимали. Бабы выли, цеплялись за мешки. Старший из отнимальщиков гудел хриплым басом:
— Заградотряд. Девствуем по декрету. Пр-р-родукты запрещено пр-ровозить. Пр-рошу без супротивлений!
Терентий осерчал, вступил с ним в спор:
— Не имеешь права отнимать у красного военмора. Я с Юденичем воевал!
— Ну и что? — гудел старший. — По декрету девствуем. Отдай по-хорошему.
— А не отдам — что, расстреляешь?
— Под трибунал пойдешь. Как супротивляющий мешочник.
Что тут будешь делать? Сила на ихней стороне. Только матом обложить. Хмуро смотрел Терентий, как его мешок кинули к другим отобранным мешкам…
Поздним вечером добрался он до Кронштадта, до «Петропавловска».
А там буза уже шла вовсю. Декрет о концессиях, принятый совнаркомом, горячо обсуждался.
— Ну и правильно, — слышался в кубрике рассудительный голос машиниста Сильда. — Страну разу… разорили, а теперь надо поднимать, а значит, капитал вложать… вкладывать… А где его взять? Ну где — заграницей…
— Капитал! — криком оспаривал его сигнальщик Штанюк. — Буржуев прогнали, а теперь, значить, обратно к ним в лапы?
— Зачем в лапы? — слышались и другие голоса. — Деньги взять, а самих — не пускать!
— Да не бывает так, чудило! Кто тебе задарма деньги отвалит?
— Что вы несете хреновину? — вмешался в бурный разговор Терентий. — Консесии, конфесии — не нашего ума это дело.
— Почему не нашего? — кричали ему. — А что — нашего? Требовать заместо воблы жареного барашка?
Смех покатился по кубрику. Придумают тоже — барашка!
— Ха, ха-а! — передразнил Терентий. — Гогочете как гуси! По деревням эти шастают, с винтовками, отбирают скот. Выращенный урожай отнимают! На станциях — заградотряды. Кругом — отбираловка! Что за власть такая?
Первый раз Терентий высказался в спорах, которыми был линкор переполнен от погребов до топов мачт. Накипело у него на душе после недельного отпуска.
Степан Петриченко, старший писарь, зазвал его к себе, в каютку-канцелярию, угостил папиросой из настоящего табака, спросил:
— Ты Терентий, а как по отчеству?
— Максимыч.
— Ну, значит, мы два Максимыча, — усмехнулся Петриченко, прищурясь. — Ты в кубрике говорил про отбираловку в деревне. Давай-ка изложи подробно. Как там было.
Терентий изложил, ничего не упуская.
— Какой уезд? Петергофский? — Петриченко качнул головой. — Это под Питером! А что в глубинке деется! Из Питера приезжал человек, сказал, что в Тамбовской губернии большое восстание началось.
— А кто восстал? Крестьяне?
— Да. Слушай, Максимыч, давай-ка мы введем тебя в судовой комитет.
Терентий не возражал. Хотя имел понимание, что не его это дело — заседать в комитете. Ну да ладно, там военморы собрались не из тупых. Дальномерщик Маврин, например, — это ж голова! Полтора десятка тельняшек и синих воротников, полтора десятка крикливых глоток, а рассуждений о текущем моменте — не меньше, чем верст до луны.
Однажды, после вечернего чая, Терентий отправился к Редкозубовым. В гости, не в гости (какие теперь гости?), а так — навестить по знакомству. Но, по правде, очень хотелось ему с Капой, «княжной Джахавахой», повидаться. Да был и подходящий предлог — ведь обещал принести ей для прочтения хорошую книгу «Овод». Вот он подкрутил усы и пошел на Соборную, ныне носящую имя главного большевика Карла Маркса.
У Федора Редкозубова кровоподтеки почти сошли с лица. За столом, за выпивкой, он выразил опасения — выдачу продуктов опять сократили, а в Питере неспокойно, а тут в артмастерской разговоры пошли, будто советская власть скоро кончится, к весне падет.
— Не кончится она, — высказал Терентий свое мнение. — Вот только надо перевыборы сделать. Чтоб народно… народовластие, — не сразу выговорил трудное слово, — а не власть одной только партии…
— Да ты сам кто? В какой партии состоишь?
— Ну, состою, — неохотно ответил Терентий. — Нас, которые Юденича не пустили в Питер, почти всех записали в большевики. А для них я никто…
— Для кого? — не понял Редкозубов.
— Ну, для вождей. У них — что хочу, то и ворочу. Я какие-никакие продукты вез из своей деревни, так на станции заградотряд всё отобрал.
— А вы, чем отдавать, взяли бы и съели, — сказала Капа.
Она тоже сидела за столом, слушала, что мужчины говорят. И на Терентия поглядывала с легкой улыбкой. В ее светло-карих глазах озорство было, игра… а может, просто любопытство к жизни.
— Что ты несешь? — строго сказала дочери Таисия Петровна.
А Терентий усмехнулся:
— Да и надо было схарчить, всего-то один мешок. А я не догадался.
Он Капе подыгрывал. Очень ему нравилось, как она хохочет, запрокидывая кверху голову, и русые ее кудри, казалось, тоже смеялись.
Еще перед тем, как сели за стол, Терентий вручил ей хорошую книгу «Овод». Капа стала ее листать, а он сказал:
— Слушай, княжна Джахаваха…
— Джаваха! — поправила она.
— Пускай так. Ты граммофон послушать хочешь?
— Граммофон? — Капа вскинула на Терентия любопытствующий взгляд. — А у тебя есть?
— Откуда? У нас одна только музыка — дудки боцманов. А у моего брата есть. Он на Песочной живет.
Тут следует уточнить. Не было, конечно, у его двоюродного брата Сергея Елистратова никакого граммофона. Но уже полгода жил Сергей у одной вдовы, довольно еще молодой, хоть и старше его лет на десять, по имени Василиса Васильевна. Вот у нее, обладавшей крупным телосложением, хорошей работой в морской хлебопекарне и комнатой с отдельной кухней, был граммофон и несколько пластинок к нему. Этот редкостный предмет еще до германской войны привез из Петербурга муж Василисы, ныне покойный инженер из службы связи кронштадтского телеграфа.
— На Песочной? — Капа чуточку подумала, часто моргая. — Не знаю… Может, на полчасика…
— Полчасика — это мало. — Терентий явно видел, что ей хочется послушать граммофон. Да и кому не захочется. — На один час, никак не меньше.
— Не знаю… А в какое время?
Он назначил Капе встречу на четверг, в полвосьмого, знал, что у Василисы на работе по четвергам вечерняя смена. А Сергея, братца, попросил в этот вечер где-нибудь «прошляться» часа два и взял ключ от квартиры. «А-а, девахой обзавелся, — подмигнул ему Сергей, большой любитель женского пола. — Давно пора, Терёшка».
У Терентия по этой части опыт был незначительный: случайное знакомство в Питере с девицей-комсомолкой (она прислуживала в семье богатого домовладельца, в восемнадцатом владелец лишился своих домов и бежал куда-то на юг, а девица всей душой и телом устремилась в революцию). Она, бойкая и языкастая, нравилась Терентию, но их связь была недолгой — как-то заявился он в неурочный час к своей Аглае на Малую Подьяческую и застал ее в постели с ихним секретарем ячейки. «А что такое? — сказала Аглая в ответ на матерный упрек Терентия. — Не старое время, свободная любовь теперь».
«Свободная любовь»! Он уже не раз это слышал. Чуднó ему было от «теории стакана воды» — то есть от того, что вступить в половую связь так же просто, как выпить стакан воды. В деревне Систопалкино как-то было иначе.
Нет, не было у Терентия намерения затащить Капу в постель. Она ж еще такая молоденькая, семнадцать лет с половиной. Но, может, погуляем, — думалось ему. — Я подожду, Капа в будущем году школу окончит, а потом будет же и моя де-мо-билизация…
Неясность насчет будущего времени, конечно, имелась. Но, как солнце сквозь туман, просвечивало и что-то хорошее, без чего и жить не стоило.
Капа пришла в овчинном тулупчике, румяная с мороза и, как бы сказать, настороженная, что ли. От чая отказалась и, сняв тулуп, села у комода, на котором стоял граммофон — полированный ящик с большой (почти как у паровоза) трубой приятного золотистого цвета. Терентий завел его ручкой и опустил иглу на закрутившуюся пластинку.
«Не уходи, побудь со мною, — раздался из трубы женский низковатый голос. — Пылает страсть в моей груди…»
— Ой, это Анна Вяльцева! — сказала Капа.
Подавшись юной фигурой к граммофону, она слушала со вниманием. «Снег пушистый, ночь морозная кругом», — пела знаменитая певица. «Опьянела я невольно… Сердцу больно…»
Так они и шли, песня за песней, и все жалостливые, хорошие, про страдающее женское сердце. Вдруг с четвертой пластинки раздался страстный мужской голос, тоже с жалобой: «Апре туá жё н’оре плю д’амур…»
— На немецком, что ли, поет? — спросил Терентий.
— Не знаю. — Капа внимательно слушала. — Мы в школе немецкий проходим. Нет, не похоже.
— Амур — река такая есть в Сибири.
— А по-моему, амур это любовь.
— Пускай будет по-твоему.
Терентий, когда эта песня закончилась, перевернул пластинку. Грянула звучная музыка без слов — ритмичная, будто зовущая к танцу. Капа, оттаявшая от обилия музыки, посмотрела на военмора:
— Ты танцевать умеешь?
— Нет, — сказал Терентий. — Откуда?
— Это не трудно, — сказала Капа, поднявшись. — Отодвинь стулья, я покажу.
Терентий осторожно обнял ее, и Капа, положив левую руку ему на плечо, стала учить танцевальному шагу.
— Не шаркай, ноги надо легко передвигать. И музыку слушай, надо в такт. А не как попало. Раз, два, третий в сторону…
Он послушно шагал, как она велит. И, знаете, уловил такт, дело пошло на лад. Напряжение отпустило Терентия, все легче передвигал он ноги.
— Вот видишь, это совсем не трудно, — сказала Капа.
Она улыбалась, снизу вверх поглядывая на него озорными светло-карими глазами.
— Джахаваха, — мягко сказал он.
И вдруг поцеловал ее розовые губы.
В следующий миг Капа, вспыхнув, оттолкнула его.
— Извиняюсь, — пробормотал Терентий. — Да ты подожди…
Но она, быстро надев тулупчик, ни слова не промолвив, убежала прочь. Граммофон продолжал орать, извергая из трубы танцевальные ритмы. Терентий, обругав себя последними словами, остановил музыку.
Наверное, вид у него был виноватый, когда в один из темных январских вечеров он заявился к Редкозубовым. Электричество в тот вечер не давали, черт знает почему. Федор Матвеич зажег керосиновую лампу. В ее неровном свете Терентий увидел, что Капа ему улыбнулась. Значит, не сердится?!
Он приободрился. Поддакивал ей, когда Капа пустилась осуждать кардинала Монтанелли:
— Ну, узнал он, что Овод его сын, так что же не спас сыночка?
— Да, да, — кивал Терентий. — Овода на расстрел повели, а он…
— Кого на расстрел? — не расслышал, о чем идет речь, Федор Матвеич. — А-а, в книжке. А я-то думал, опять пошли расстрелы в Кронштадте. Тоже мне, читатели. Ну, Терёха, чего там у вас на линкоре — кончилась буза?
— Да нет, не кончилась.
Буза, можно сказать, все более нарастала. В судовом комитете спорили, орали, к тому склонялись, чтобы всем партийным выйти из большевицкой партии. Но тут, в редкозубовской квартире, Терентий не стал об этом рассказывать. Тут был будто островок посреди шторма. А вместо маяка на островке — светились девичьи глаза. Очень — ну просто спасу нет — тянуло военмора к девчонке…
Она вышла проводить его в коридор.
— Может, придешь в четверг? — тихо сказал Терентий. — Там еще есть пластинки.
— Не зна-аю, — пропела Капа.
И захлопнула за ним дверь.
В четверг она пришла. Сняла шапку, скинула тулупчик Терентию на руки, гриву свою взбодрила и со словами «Ну, заводи музыку» уселась перед граммофоном. Терентий завел. И веселая мысль у него мелькнула: «новый командир у меня появился».
— «Апре туа, — жаловался со сдержанной страстью мужской голос, — жё н’оре плю д’амур…»
— Я спросила у нашей учительницы, — сказала Капа, взглянув на Терентия, стоявшего, подобно часовому, у поющей трубы. — Это по-французски: «после тебя у меня не будет любви».
— Ишь ты, — усмехнулся Терентий, подкрутив ус. — Любви у него не будет…
— Ну и ничего тут смешного!
— Смешного нету, — поспешно согласился Терентий. — Да откуда он наперед знает, что больше ее не будет?
— Знает, потому что — настоящая любовь. Вот!
— Пускай будет по-твоему.
Про «настоящую» любовь он ничего не знал. Только в книгах бывало, что сильно любили. Например, как те же Артур и Джемма в «Оводе». Ну и что получилось у них? Ничего хорошего…
— Поставь ту, где танцы, — распорядилась Капа.
Опять она учила Терентия танцевать. Комната наполнилась такой ритмичной и звучной музыкой, что большой абажур из розовой складчатой материи начал раскачиваться над танцующими.
— Раз, два, третий в сторону. Раз, два, — учила девочка. — Теперь поворот.
На повороте она слегка прижалась, и Терентий обнял ее крепче. Капа остановилась, вскинула на него вопрошающий взгляд.
— Извиняюсь, — пробормотал он, медленно отпуская ее.
Боялся, что она опять рассердится, убежит. Но Капа не убежала. Закрыв глаза, потянулась к нему. Ее губы дрогнули от поцелуя.
— У тебя усы щекотные, — сказала она, не раскрывая глаз.
И потом не раскрыла, когда, нацеловавшись, они, разгоряченные, бурно дыша, оказались на кушетке. Старая, видавшая виды кушетка заскрипела под их молодыми телами. Капа застонала от боли. Граммофонная игла, дойдя до края музыки, зашипела, как рассерженный кот.
Не хотел Терентий ввязываться в политику. Не его это было дело. Он поддерживал в исправности электрочасть в первой башне — не потому только, что служба такая, но и потому, что нравилось ему электричество — в этой невидимой силе была непостижимая великая тайна.
Но другая — и тоже невидимая — сила накаляла страсти той зимой. На обоих линкорах, стоявших в гаванях Кронштадта, — «Петропавловске» и «Севастополе» — матросская «братва» криком выказывала недовольство. Комиссары — те же военморы, только с властными полномочиями — пытались охладить горячих, успокоить рассерженных. Ссылались на тех моряков, которые жизни не пожалели на фронтах гражданской войны, — на красу и гордость революции. «Ну да, герои они, за советскую власть жизню свою положили! — кричали в ответ комиссарам. — А что вы с ней сделали? С советской властью? Где она?» «Как это — где? Она и есть в России…» «Нету ее! Всю власть забрали вожди партийные! Даешь перевыборы советов!» — кричали военморы.
— Кýрат! — тихо ругался Юхан Сильд, лежа поздним вечером в подвесной койке рядом с койкой Терентия. — Обещают, а ничего не дают… не делают…
— Что такое «кýрат», Яша? — спросил Терентий.
— Это черт. Раскольников обещал оптацию — где она? Уехала вместе с ним.
Раскольников, верно, из Кронштадта в январе уехал — перевели его на новую должность — говорили, что отправили полпредом куда-то в далекую страну. Врид командующего Балтийским флотом стал начштаба Кукель (бывший старший лейтенант). Ну и что — Кукель? Не видно его и не слышно. Уж скорее, чем он, командует военмор Кузьмин, комиссар Балтфлота. Этот Кузьмин приходил на «Петропавловск», выступил на общем собрании — мужик не глупый, не зря у него козырек на лбу. Хорошо всё объяснил про временные трудности пролетариата. «А крестьяне? — кричали ему. — Их-то зачем раком ставите?» «Никто не ставит!» — возражал Кузьмин, его бледное лицо багровело, и он нёс дальше — про классовую солидарность и близость мировой революции.
Вот кого на линкоре больше слушали, чем даже командира Христофорова и комиссара Иванова, так это Петриченко Степана, старшего корабельного писаря. Он сам-то был родом из малоземельной крестьянской семьи, и грамоте обучен — его речи совпадали с настроениями экипажа. Его послушать и с «Севастополя» приходили. Он-то, Петриченко, и предложил отправить с обоих линкоров делегацию в Петроград — выяснить обстановку («что на заводах там деется»). В делегацию «Петропавловска» судовой комитет включил и Терентия Кузнецова.
Ему, Терентию, ехать в Питер не хотелось. Как раз на четверг назначили поездку, а у него по четвергам…
Ну, может, детство было хорошее, приятно же вспомнить прочитанные книжки, и как в речке плотву ловили в плетеные корзины. А в дальнейшей жизни никакой радости — случайно выжил в штыковой атаке, а потом — свист боцманской дудки в шесть утра — «команде вставать, койки вязать!» — и нарастающая бузá, крики, споры — какая власть нужна, а кого надо прогнать к… ну, известно куда… И одна, только одна отрада у Терентия — встречи по четвергам с Капой… Отдавшись, она лежит с закрытыми глазами в его объятии… тихонько мурлычет: «Это любовь?.. У нас любовь, Терёша, да?» «Ну да, — отвечает он, — а чего ж еще?»
Вот, значит, и любовь, а он-то раньше не понимал, чтó это такое, и мучило Терентия, что не знал он слов для нее — для любви. Одно только повторял: «Джахаваха». «Джаваха»! — кричала Капа и смеялась, запрокинув голову. Глаза у нее светились озорством.
В Петрограде было холодно и очень неспокойно. Как в семнадцатом, по улицам ходили патрули. Прохожие опасливо посматривали на кронштадтских военморов, хоть они, в отличие от семнадцатого года, шли невооруженные.
Разошлись по нескольким заводам. Терентий и еще два петропавловца заявились на Балтийский завод, издавна дымивший на Васильевском острове. Не дымил завод, рабочие бастовали. Кронштадтцев не хотел пускать на завод караул курсантов, стоявший у закрытых ворот. Но рабочие, собравшиеся по ту сторону ворот, стали требовать пропустить делегацию. «Кто вас сюда поставил? — кричали курсантам. — Какой власти служите, вояки косопузые?». «Сами вы косопузые! — сердились курсанты. — Работать надо! А не бастовать против советской власти!». «Где она, советская власть? — кричали заводские. — Как не было, так и нету!». «А ну, заткнись!». «Сам заткнись! Хватит рты затыкать! Даешь народно… народовластье!»
Это слово, прежде незнакомое, народовластие, можно сказать, летало, кружилось над заводским двором, в облаке махорочного дыма, на виду у длинношеих кранов, застывших над опустевшими стапелями.
— Перевыборы Советов хотим сделать, — объясняли петропавловцам столпившиеся вокруг рабочие люди.
— Да и мы это хотим в Кронштадте, — отвечали военморы.
— Вот! Требуйте, чтоб старый распустить на хрен, а новый выбрать. Чтоб не одни коммунисты там сидели.
— А кого посадить туда хотишь? — возразил кто-то простуженным басом. — Анархистов? Эсеров?
— А что, эсеры — буржуи, что ли? Они тоже социалисты. За трудовой народ страдают.
— Трудовой народ на голодном пайке держат! — крикнул тощий парень с красными от мороза ушами. — Сколько можно? Свободную торговлю требуем!
— Снять заградотряды на дорогах!
— Прекратить аресты!
Перебивая друг друга, рассказали военморам, как на Трубочном заводе, тоже тут, на Васильевском острове, на рабочем собрании написали на бумаге и проголосовали револю… то есть ре-зо-люцию с требованием перехода к народовластию. А Петросовет — ну, его исполком — постановил: ах вот вы как? закрыть завод! пере-ре-ги-стрировать, кто на нем работает. Ну, на следующий день, позавчера это было, они, трубочники, вышли на улицу. И к нам человека прислали, и на завод Лаферма — звали бросать работу и к ним, значит, идти. Мы и пошли на митинг, народу много собралось, под три тыщи, наверно. Шумели, конечно, за перевыборы Советов. Ах вы так? разогнать! А кого на разгон? А вот этих, кто у ворот… а они давай стрелять…
— Чего вы врете? — заволновались у ворот курсанты. — Не стреляли мы!
— Стреляли! — неслось в ответ. — Ну, правда в воздух… Что теперь делать? Вчера военное положение объявили… Война-то кончилась, а в Питере военное положение… аресты идут… Вы, матросы, там в Кронштадте, всем людям скажите — пусть нам поддержку сделают…
Переночевали кронштадтские делегаты на линкоре «Гангут», вмерзшем в лед на Неве. Там, на «Гангуте», тоже было неспокойно. Тревожил слух, что петроградское начальство намерено отправить для продолжения службы на Черное море «ненадежных» матросов из экипажей стоящих в Питере кораблей.
— Мы — ненадежные? — кипятились гангутцы. — Это мы — нежелательный элемент?
И обкладывали начальство многоэтажным матом.
Следующим днем, 27 февраля, делегация возвратилась в Кронштадт. На общем собрании в коммунальной палубе «Петропавловска» доложили о событиях в Питере. Терентий потом признался Юхану Сильду: «Стою, передо мной тыща голов, надо языком молоть, а у меня уши трясутся». Но, хоть и «тряслись уши», а выступил, рассказал собранию, запинаясь с непривычки, как рабочие на Балтийском заводе бастуют, чего требуют и просят от Кронштадта поддержки.
Собрание забурлило, зашумело.
— Поддерживаем! — орали во всю глотку. — Даешь перевыборы в совет! Револю… резолюцию написать! Кто в большевиках — выйти из партии!.. Но-но, — слышались несогласные голоса, — как это выйти? Ты, что ли, нас принимал?..
— Вы что, братцы, с ума съехали? — кричал, сильно волнуясь, комиссар линкора. — Нельзя из партии! Это ж выходит, предательство мировой революции!
— Это вы предатели! — неслось в ответ. — Обещали «мир хижинам», а чего делаете, крестьян давите! А мировая революция — на хрена она нам?
И вот — неслыханное дело: и впрямь стали партийные билеты класть. Споры по этому жгучему вопросу сотрясали линейный корабль. Петриченко сдачу партийных билетов поддержал. Он и сам объявил, что выходит из РКП (б). (Но некоторые военморы говорили, что Петриченку еще осенью двадцатого года из партии выгнали за «махновские» высказывания. А еще кто-то утверждал, что он, Петриченко, самый настоящий эсер, из левых.) Так вот, Терентий свой партбилет тоже сдал — принес к Петриченке в каюту-канцелярию и положил со словами: «Как все, так и я». А Зиновий Бруль, второй артиллерист, сидевший там у своего друга Степана, насмешливо на Терентия прищурился и сказал:
— Как же Ленин с Троцким теперь без тебя? Не жалеешь ты их.
— А чего их жалеть? — проворчал Терентий.
— Пусть они нас пожалеют, — сказал Петриченко.
Он всегда зрит в самый корень. Потому и прислушивались к нему петропавловцы.
Он и еще несколько головастых военморов выработали резолюцию из тринадцати пунктов, каковую следующим днем, 28 февраля, представили на общее корабельное собрание. Таких собраний еще не видывали стальные переборки «Петропавловска». Поджимая тонкие губы после каждой фразы, читал Петриченко пункт за пунктом. Разгорались споры, выкрикивали уточнения. Кто-то потребовал вставить в резолюцию созыв Учредительного собрания.
— Это не надо! — кричал Петриченко. — Мы за советскую власть, верно? Зачем учреждать другую? Зачем дразнить гусей? Переизбрать советы, чтоб народ был представлен! А не одна только партия.
И после уточнений — что-то выкинули, что-то добавили — резолюция была принята почти единогласно.
Она начиналась так:
«Заслушав доклад представителей команд, посылаемых общим собранием команд с кораблей в гор. Петроград для выяснения дел в Петрограде, постановили:
1) Ввиду того, что настоящие советы не выражают волю рабочих и крестьян, немедленно сделать перевыборы советов тайным голосованием, причем перед выборами провести свободную предварительную агитацию всех рабочих и крестьян».
Дальше шли пункты о свободе слова и печати для всех левых социалистических партий, о свободе собраний и профсоюзов, об освобождении политических заключенных, упразднении политотделов («так как ни одна партия не может пользоваться привилегиями для пропаганды своих идей…»), о немедленном снятии заградительных отрядов.
Был в резолюции очень важный 11-й пункт: «Дать полное право действия крестьянам над своею землею так, как им желательно, а также иметь скот, который содержать должен и управлять своими силами, т. е. не пользуясь наемным трудом».
В тот же день проголосовала за эту резолюцию и команда «Севастополя». В резолюцию добавили еще два пункта.
А первого марта началось на Якорной площади общее гарнизонное собрание. Не только военморы с бригады линкоров утоптали тут снежный покров, но и «братва» с других, помельче, кораблей, и красноармейцы из сухопутных частей Кронштадтской крепости, а также и многие жители города. Черные бушлаты и серые шинели вперемешку перекатывались, подобно волнам, от Морского собора до памятника Степану Макарову — словно спешили столпиться под вытянутой рукой этого удивительного адмирала, который, будучи тут главным командиром порта, заботился о «нижних чинах», как родной отец: ввел в казармах газовое освещение и снабжение кипяченой водой для питья, строго следил за качеством питания и даже издал приказ с инструкцией «О приготовлении щей». С постамента своего памятника адмирал, погибший на русско-японской, взывал: «Помни войну!» (А как же ее не помнить… хотя Степан Осипович имел в виду не гражданскую…).
Председатель Кронштадтского совета Васильев открыл собрание. В своей речи комиссар Балтфлота Кузьмин призвал матросов, красноармейцев и рабочих крепости отказаться от политических требований. Он говорил долго, ему кричали: «Хватит! Надоело! Три года это слышали, больше не хотим!»
Васильев, пытаясь перекричать неспокойную площадь, предоставил слово председателю ВЦИК республики товарищу Калинину, приехавшему «для ознакомления с нуждами флота и крепости». Калинин, невысокий мужичок с желтенькой бородкой клинышком, начал с добродушных слов — дескать, Россия не забудет вклад моряков Балтфлота в социалистическую революцию, в победу над белогвардейской сволочью и их хозяевами из Антанты. И пусть трепещет мировая буржуазия, которой скоро придет конец. А что касается перевыборов Советов, то будут они сделаны, когда время подойдет. Сейчас еще не подошло, надо сперва с разрухой покончить. А партия большевиков лучше всех других партий понимает, какие интересы имеют пролетарии и трудовые крестьяне…
Тут будто шквал пронесся над Якорной площадью — гул голосов, возмущенных выкриков прервал руководящую речь председателя ВЦИК. Калинин разволновался, рукой замахал, нет, не дали ему говорить. На трибуне появился военмор Петриченко — бушлат распахнут, тонкие губы плотно сжаты. Прищурясь от ветра, он оглядел бурлящую площадь. И площадь стала утихать — и утихла.
— Команды линкоров «Петропавловск» и «Севастополь» приняли резолюцию о текущем моменте! — выкрикнул Петриченко. — Мы предлагаем гарнизонному собранию выслушать. — И он, вытащив из кармана листок, стал читать: — «Ввиду того, что настоящие советы не выражают волю рабочих и крестьян…»
Он читал медленно, с расстановкой, чтобы ветром не унесло ни одного слова, чтобы успевали «переварить» в неспокойных головах каждый пункт резолюции. Площадь отвечала одобрительными выкриками: «Верно!», «Даёшь!» Одиннадцатый пункт — «дать полное право действия крестьянам» — встретили долгим битьем в ладоши.
И вот — лесом взметнувшихся рук ответила Якорная площадь на предложение голосовать. По сути, весь Кронштадт — моряки, гарнизон крепости и жители города — принял резолюцию восставших линкоров.
Не голосовали только убежденные коммунисты. Сразу после митинга состоялось экстренное заседание парткома крепости. Вопрос был один: о подавлении волнений в Кронштадте. Михаил Калинин потребовал немедленно арестовать зачинщиков. Сослался на постановление Политбюро ЦК РКП (б) о первоочередной задаче — подавить политическую оппозицию, прежде всего произвести изъятие меньшевиков и эсеров. Однако комиссары кораблей и частей гарнизона доложили, что достаточного количества надежных частей «для подавления ненадежных» в Кронштадте на данный момент нет. «Как это нет? — возмущался председатель ВЦИК. — Вы что тут — спали? Куда смотрели? Как допустили… упустили…» Он распорядился немедля сосредоточить надежные части в наиболее важных пунктах крепости. И пообещал, что по прибытии в Петроград примет все меры к сосредоточению сил на берегах у Ораниенбаума и Сестрорецка для «применения репрессивных мер извне».
На «Петропавловске» военморы, конечно, не знали об этом заседании парткома, но понимали, что «всероссийский староста» в Кронштадт приехал неспроста. Наиболее горячие головы требовали задержать Калинина как заложника. Да и караул петропавловцев у Петроградских ворот сделал такую попытку — задержал. Однако стараниями Кузьмина и решением судового комитета линкора товарищ Калинин был отпущен — и отбыл в Петроград.
События разворачивались ускоренно и неотвратимо.
Второго марта происходило делегатское собрание. Делегаты, выбранные на кораблях и в частях гарнизона, на Пароходном заводе и в прочих гражданских учреждениях Кронштадта, заполнили актовый зал бывшего Инженерного училища, ныне превращенного в Дом просвещения. Избрали президиум из пяти беспартийных, в их числе Степана Петриченко. Это был явный вызов партийной верхушке: что еще за самоуправство позволяет себе матросня?
Петриченко, избранный председателем собрания, был, похоже, настроен миролюбиво. Первое слово он предоставил комиссару Балтфлота Николаю Кузьмину. Повестка дня была одна — перевыборы Кронштадтского совета. Но Кузьмин, как и на вчерашнем митинге, повел речь по обычному «фарватеру» — о том, что народ России под руководством большевицкой партии сбросил гнет царизма и буржуазии… карающий меч советской власти сломил сопротивление… но свергнутые классы плетут заговоры… нужна большая бдительность… нет у партии ничего важнее, чем интересы освобожденного пролетариата и трудового крестьянства…
— Хватит! — раздались выкрики из зала. — Надоело!
— У вас главный интерес — свою власть держать!
Комиссар Кузьмин рассердился:
— Только несознательные люди могут обвинять большевиков! Ни одна партия не имеет столько жертв, столько пролитой крови…
— Столько расстрелов в подвалах Чека! — крикнул кто-то из глубины зала.
— Товарищи! — воззвал Петриченко из президиума. — Тихо! Прошу поспокойней!
А Кузьмин:
— Да, революция должна защищаться от контры! Мы не можем сидеть сложа руки и чаи попивать! Большевики не откажутся от власти! Любая попытка отстранить нас означает лишь одно — прольется кровь!
Тут зал будто взорвался от возмущенных криков:
— Сколько еще крови вам нужно?.. Россия кровью захлебнулась!.. Долой комиссародержавие!..
Кузьмин побагровел, закашлялся. Надвинув на густые брови фуражку, сошел со сцены и сел в первом ряду.
Председатель Кронсовета Васильев поддержал Кузьмина:
— Да вы что, братцы? Против кого кричите? Матросы завсегда были за советскую власть…
— Были и остались!
— Даешь перевыборы!
Васильев пытался договорить, обещал, что, как только позволит текущая обстановка, выборы Совета будут…
Тут в зал вбежал матрос из вооруженной стражи и заорал сумасшедшим голосом:
— Полундра! На улице отряд с пулеметами! Вас арестовать идут! — и закончил яростным матюгом.
Делегаты бросились к окнам и увидели: верно! Шел по Июльской вооруженный отряд, серые шинели и буденовки, винтовки за плечами, у кого сапоги, а у кого обмотки.
— Бойцы Особого отдела! — узнал кто-то командира отряда.
Зал бушевал. Петриченко кричал, надсаживаясь, что у входа выставлена охрана, она не допустит…
— Разоружить Особотдел! — орали делегаты. — Отстранить комиссаров! Арестовать Кузьмина!
— Не имеете права! — кричал Кузьмин, вскочив, его бритое лицо пылало. — Я не вызывал особистов!
— Арестовать, арестовать!
— Тихо! Тихо, товарищи! — пытался Петриченко успокоить собрание. — Послушайте, есть предложение — выбрать революционный комитет! Передать ему власть! Кто за?
Взметнулись кверху руки. Так появился в Кронштадте Временный революционный комитет из пяти человек — тут долго не думали, кто сидел в президиуме собрания, тех и избрали в ревком. А Степана Петриченко — председателем.
Кузьмина и Васильева арестовали.
Так получилось, что Терентия Кузнецова понесло в мощном потоке событий. Он был на делегатском собрании 2 марта и голосовал за передачу власти ревкому. Следующим днем Терентий и еще два военмора-петропавловца, по заданию ревкома, отправились на форт Тотлебен — знакомить артиллеристов с резолюцией, принятой гарнизоном крепости, а также с первыми распоряжениями ревкома. «Петроград нас поддержит!» — уверенно отвечали на вопросы.
4 марта снова состоялось делегатское собрание. Петриченко доложил, что в Питере власть «сильно обозлилась» — арестовали парламентеров, отправленных, чтобы разъяснить петроградскому Совету и рабочим, «что деется в Кронштадте и чего мы хотим».
— Не хотят переговоров с нами, — сказал Петриченко. — Угрожают. По радио получили ульту… ультиматум за подписью Троцкого. Требуют сложить оружие и сдаться. Иначе будет разгром вооруженной рукой. Нас Троцкий обзывает «белогвардейскими мятежниками».
Тут зашумело собрание:
— Не сдаваться!.. У нас на кораблях и на фортах пушек много!.. Это почему «мятежники»?.. Почему «белогвардейцы»?..
— Тихо! — крикнул Петриченко. — Докладываю делегатам. Ввиду поступивших угроз мы решили обратиться в штаб крепости. Там военспецы, они могут, если потребуется, оказать нам помощь — организовать оборону Кронштадта. Как решим данный вопрос?
Опять зашумели.
— Чего их просить? — заорал небритый, квадратный в плечах, военмор. Они ж бывшие офицерá! Мы чего — сами не сделаем оборону?
Терентий знал этого крикуна — матроса с «Севастополя», тоже, как и он, гальванёра. Выпивали они однажды в кабаке на Сайдашной улице, тот матрос и там кричал — ругал Раскольникова, что он со своей бабой каждый день из трех блюд обедает, «жареного гуся шамают, а нам»… ну, известно что.
А Зиновий Бруль, сидевший рядом с Терентием, гаркнул:
— Оборону делать — знание надо иметь! А не трепать языком туда-сюда! Обратиться в штаб!
Его многие поддержали. Терентий — тоже. Ясное дело, крикуны с линкоров оборону не наладят. Надо штабных позвать. За это и проголосовало большинство делегатов.
А еще приняли решение о выдаче винтовок и патронов рабочим — для усиления обороны, если власть начнет угрозу выполнять.
Этот вопрос Терентий понимал плохо. Они чего — пошлют войска на лед? Лед, конечно, еще крепок, выдержит идущих людей — но не огонь. На наших двух линкорах двадцать четыре двенадцатидюймовок, да и пушки меньшего калибра. А форты? а береговые батареи?.. Кронштадт таким огнем ударит, что весь лед к чертовой бабушке… наступление водой захлебнется…
По предложению Петриченки в состав ревкома довыбрали еще десятерых. Теперь стало в ревкоме пятнадцать: шестеро матросов, пять рабочих, телефонист, лекпом и двое образованных — штурман дальнего плавания Кильгаст и учитель Орешин.
— Орешин! — воскликнула Капа, когда Терентий спросил, знает ли она этого учителя. — Он же заведующий нашей школой! Третьей трудовой! Такой умный дядька!
— Ну, если умники пошли в начальство, — сказал Терентий, — значит, порядок на Балтике.
— Ой, Терёша, я вчера к папе в артмастерскую ходила, обед ему принесла, кашу-перловку, а там собрание, я сама слышала, кричали — долой коммуну, даешь советскую власть! Как это, Терёша? Я не понимаю…
— Чего тут не понять? Коммунисты свою партию поставили над народом, а если кто несогласен, обругал плохую жизнь, так он враг, расстрелять его. Ну, надоело, вот и всё.
Они, Терентий и Капа, встретились, как накануне уговорились, на Нарвской площади и теперь шли по Николаевской улице к Гостиному двору. Там, в каком-то закоулке, делал фотографические снимки один тихий человек, отец Капиной школьной подруги, и вот взбрело Капе в шальную голову, что надо ей с Терентием сняться. Терентию, понятно, было ни к чему, никогда он не подставлял рожу этому, как его… раньше называли дагеро… тьфу, не выговоришь… ну, ящику со стеклянным глазом. Но если Капа чего хотела, так он не перечил. Сам себе удивлялся, но…
Вот идут они по Николаевской, давят ботинками лужи от растаявшего снега, а навстречу патруль, трое военморов с «Севастополя», и они, патрульные, ухмыляются и подмигивают военмору с «Петропавловска» — дескать, ну и молодуху ты отхватил, браток…
Гостиный двор пустует. Торговли нет никакой, только в двух-трех местах стоят очереди за пайком. Терентий с Капой почти весь Гостиный обошли, пока не наткнулись на закуток с небольшой витриной, на которой были выставлены в два ряда фотографические снимки.
Тихий человек с большой остренькой лысиной глядит на них сквозь очки и произносит немного в нос:
— Да-да-да, мне Леночка говорила. Садитесь, молодые люди.
В закутке тесно. Капа сидеть не пожелала. Обтянула длинное платье, поправила белый поясок, сказала:
— Пусть Терентий сядет, а я рядом встану.
— Прекрасно, прекрасно, — одобрил фотограф в нос.
Придвигает этажерку с вазой, наполненной бумажными цветами (для красоты обстановки), нацеливает на парочку фотографический аппарат и прирастает к нему, накрывшись черным полотнищем. Ну а затем — «Внимание! Снимаю!» — рука снимает крышечку с объектива — яркая вспышка — «Готово, благодарю вас».
Протянутые Терентием бумажки — денежные совзнаки — тихий фотограф отказывается взять:
— Вы же друзья моей Леночки. — Взглядывает, часто моргая, на Терентия: — Что же будет, товарищ матрос? Какая теперь у нас власть?
— Власть — какую хотели, такую и сделали.
— Какую хотели, — кивает тихий человек. — Да-да-да.
Юхан Сильд сказал:
— Ты не спишь, Терентий?
— Нет. Что-то не спится.
— Мне тоже.
Они лежали в своих подвесных койках. В кубрике было холодно: почти не топили, угля на линкоре осталось очень мало. А подвоза не было вовсе: власти в Питере перекрыли даже и то плохонькое снабжение, которое как-то поддерживало Кронштадт. Ни топлива, ни продовольствия не поступало, даже и письма перестали доставлять. А свои запасы на складах крепости подходили к концу.
Не спится Терентию. В кубрике полутемно, и привычный храп слева и справа, и сигнальщик Штанюк страстно подвывает во сне, ему всегда один сон снится — как он с бабой, значит.
— Мне тоже, — говорит Юхан Сильд, машинист. — Что же будет, Терентий? Мы встали… то есть восстали. Мы третью революцию сделали, так ревком сказал. Да?
— Ну да, — не сразу отвечает Терентий. — Свобода нужна… Как в феврале… А не отбираловка и расстрелы… Ох-хо-хо-о… — Он зевает. Все же клонит в сон.
— Они свободу не дадут, — говорит Сильд, тоже, за компанию, зевнув. — Если в Питере нас не поддержат, то…
— Поддержат, — говорит Терентий.
Но полной уверенности у него нет.
Поддержкой питерских рабочих, а также военморов на линкорах «Гангут» и «Полтава», стоявших на Неве, ревком был очень озабочен. В своих воззваниях, напечатанных в листовках и в газете «Известия ВРК», он извещал всех рабочих, крестьян и красноармейцев, что волею широких масс власть в Кронштадте «от коммунистов перешла без единого выстрела в руки Временного Революционного Комитета… В городе создан образцовый порядок… Мы знаем, что питерские рабочие измучены голодом и холодом. Вывести страну из разрухи сможете только Вы… Коммунистическая партия оставалась глухой к Вашим справедливым, идущим из глубины души требованиям. Временный Революционный Комитет убежден, что Вы, товарищи, поддержите Кронштадт».
И далее: «Не поддавайтесь нелепым слухам, что будет в Кронштадте власть в руках генералов и белых. Это неправда. Она выполняет только волю всего трудового народа.»
Но Питер, в котором, собственно, и «заварилась каша», молчал. Не сбылась надежда Кронштадта на его поддержку, Петроград не восстал. Его захлестнула волна арестов: в «Кресты» были брошены не только меньшевики и эсеры, значившиеся в списках Губчека, но и «зачинщики» заводских волнений, то есть активные рабочие. «Что ж вы делаете? — раздавались возмущенные голоса. — Объявили диктатуру пролетариата, а хватаете пролетариев!» Рты затыкали не одними репрессиями. Дошли до Кронштадта слухи о подачках, коими власть пыталась успокоить заводской люд Петрограда. «Вот! — возмущались кронштадтцы. — Питерские рабочие за пару сапог и три аршина мануфактуры продали нас!»
А еще прошел слух, что во всей Петроградской губернии сняты с дорог и вокзалов заградительные отряды.
Власть явно боялась, что восстание в Кронштадте перекинется на весь Балтийский флот. Черт знает, чего еще ожидать от своевольной матросни. И вот что решили: отправить «ненадежных» (по спискам, составленным комиссарами) к черту на кулички, на Азовское море и на Каспийское, в Ленкорань какую-то для прохождения службы там, подальше от Кронштадта. Шестью эшелонами было вывезено более четырех тысяч моряков с линкоров «Гангут» и «Полтава», с других кораблей, стоявших в Питере, из минной дивизии, из береговых частей.
Не теряя времени, стягивали на северный берег, к Сестрорецку, и на южный, к Ораниенбауму, войска и артиллерию. Командующему срочно восстановленной 7-й армией Тухачевскому было предписано «в кратчайший срок подавить восстание». Над Кронштадтом пролетели аэропланы, сбросили листовки, а на этих шершавых бумагах — угрозы, требование сложить оружие и сдаться, перестать подчиняться белогвардейскому генералу Козловскому. А также извещали листовки, что в Петрограде арестованы семьи мятежников, и все эти арестованные объявлены «заложниками за тех товарищей, которые задержаны мятежниками в Кронштадте, в особенности за комиссара Балтфлота Н.Н. Кузьмина, за председателя Кронштадтского Совета т. Васильева и других коммунистов. Если хоть один волос упадет с головы задержанных товарищей, за это ответят головой названные заложники».
На эти угрозы Кронштадтский ревком ответил в своих «Известиях» статьей «Злоба бессильных». В ней сказано так:
«Три дня, как граждане Кронштадта свободно вздохнули от диктатуры партии.
«Вожди» кронштадтских коммунистов позорно, как провинившиеся мальчишки, бежали, спасая свою собственную шкуру, из опасения, что Временный Революционный Комитет прибегнет к излюбленному методу чрезвычаек — расстрелу.
Напрасные страхи.
Временный Революционный Комитет не мстит, никому не угрожает. Все кронштадтские коммунисты на свободе, и им не угрожает никакая опасность. Задержаны только те, кто пытался бежать и был перехвачен патрулями. Но и они находятся в полной безопасности…»
Так оно и было. Многие коммунисты бежали.
Нет, Кузьмин и Васильев не покинули Кронштадт — были арестованы на делегатском собрании. Вместе с комиссаром бригады линкоров Зосимовым и еще несколькими комиссарами они сидели в следственной тюрьме, не потеряв ни одного волоса с головы.
Дел на ревком навалилось — выше головы. Ну да, одно дело — кричать на собраниях, а совсем другое — когда взял власть. Главные заботы были — продовольствие, топливо и оборона.
Уточнили, что имеется на складах. Муки и мяса было на несколько дней, сахару — на десять, лучше обстояло с консервами и галетами. Посчитали: если суточную норму снизить до банки консервов и до фунта овса, то на полмесяца хватит. А потом? Зиновьев из Петрограда не пришлет. Обратиться за продовольственной помощью к Финляндии? Большинством голосов ревком эту неприятную мысль отверг. Вопрос остался открытым.
С топливом дело обстояло не лучше. Чтобы кронштадтцы не замерзли, ревком распорядился: пустить на слом старые деревянные дома в северной части города. Топить печки дров хватит, а там уж и весна не за горами. Хуже обстояло с углем для корабельных котлов. На линкорах уголь был на исходе. Где его взять? С фортов вывезти? Заменить жидким топливом? Обратиться — опять-таки раздавались голоса — за помощью в Финляндию?
И, конечно, самое главное — оборона.
Без военспецов тут было не обойтись. Оперативная тройка ревкома заявилась в штаб крепости. Неизвестно (но можно себе представить), чтó подумал начальник штаба Соловьянов, бывший подполковник, увидев в своем кабинете трех матросов — писаря Петриченко, машиниста Ососова и телефониста Яковенко. Однако прекрасно понимал, что они — реальная власть в Кронштадте, восставшем против большевицкой диктатуры. Соловьянов вызвал начальника оперативного отдела штаба Арканникова, тоже бывшего подполковника, и начальника артиллерии крепости, бывшего генерал-майора Козловского. Совещание было недолгим. Штабные приняли предложение ревкома организовать оборону.
Этот штаб привыкли видеть сонливым, вялым. А тут его будто подменили — на корабли и в сухопутные части посыпались его строгие распоряжения. Да что ж, угроза Кронштадту нарастала с каждым днем, разведка докладывала о прибытии на северный и южный берега войсковых частей, шло явное сосредоточение сил для штурма, и лед был еще крепок. Нельзя было медлить. Штаб разработал план обороны, предписывающий расположить по всей береговой линии острова Котлин пехотные и морские части — за исключением команд обоих линкоров, им надлежало остаться на кораблях и готовиться к артиллерийскому отражению атак. Особой заботой штаба была организация стрельб с фортов, линкоров и береговых батарей, связь артогня с действиями пехоты и тому подобные специальные вопросы.
А еще штаб крепости вот что предложил: не дожидаясь штурма, перейти в наступление — занять Сестрорецк и Лисий Нос на северном берегу, расширить таким образом базу восстания; этот захват мог бы осуществить 560-й полк, расквартированный в Кронштадте. Однако ревком ответил штабу решительным отказом: первыми начать военные действия не хотел ни в коем случае. Вообще все действия штаба ревком держал под контролем.
Начальником обороны был назначен Соловьянов. Но власти в Питере и Москве, узнав, что среди военспецов, примкнувших к мятежу, есть бывший генерал, сразу прицепились к Козловскому.
«Теперь всякому ясно, что готовили Красному Питеру его враги, — писали петроградские газеты. — Эс-эры и меньшевики должны были открыть дорогу мятежному белому генералу… Теперь новый козырь в руках Антанты — бывший генерал Козловский… Но тщетны все усилия белогвардейщины. Мощь рабочего красного города дала отпор Краснову, смяла Юденича, она сметет со своей дороги и нового монархического последыша Козловского… Карающий меч пролетариата отрубит последнюю голову ядовитой монархической гидре…»
Алексей Николаевич Козловский, бывший генерал-майор, с восемнадцатого года служил в Красной армии. «Ядовитая гидра…» Нет, к этой риторике Козловский, суховатый 60-летний офицер с короткой седой бородкой, отнесся с презрительным прищуром. Но вот аресты…
В Петрограде губчека арестовала всю семью Козловского — жену Наталью Константиновну с дочерью-школьницей и четырех сыновей: 22-летнего Николая, коммуниста, слушателя артиллерийской академии, 19-летнего Константина и 18-летнего Дмитрия — курсантов училища комсостава флота, и 16-летнего Павла, школьника. Все они были объявлены заложниками. Арестовали и сослали в Архангельскую губернию и всех питерских родственников Козловских. А в Гомельской губернии нашли 60-летнего крестьянина Петриченко — его с двумя сыновьями привезли в Москву, на Лубянку, усердно допрашивали, но — выяснили, что никакого отношения к вожаку кронштадтского мятежа гомельские Петриченки не имели.
На весь мир прокричало московское радио и разнесли центральные газеты: в Кронштадте белогвардейский антисоветский мятеж! Во главе мятежных матросов бывший генерал Козловский — «монархический последыш», «ядовитая гидра»…
Замкнутый, немногословный начальник артиллерии Кронштадтской крепости Козловский не выказывал недоумения по поводу шума, поднятого вокруг его личности. Разве что в разговоре с Соловьяновым.
— Присаживайтесь, Александр Николаевич. — Соловьянов придвинул к Козловскому пепельницу, предложил папиросы. — Последние сведения: к Ораниенбауму гонят бронепоезда, не менее двух. На подходе к станции Лигово — эшелоны с частями 27-й дивизии, ну вы знаете, их перебрасывают с западного фронта.
— Да, — кивнул Козловский, закурив. — Западный фронт отброшен от Варшавы, Тухачевский побит, теперь он, по-видимому, жаждет отыграться на Кронштадте.
— Да уж, Троцкий не даст ему передышки. Меня, Александр Николаевич, тревожит Красная Горка. Единственный форт, неподконтрольный ревкому, с тяжелой артиллерией.
— Красная Горка подавить огонь Кронштадта не сумеет. У них восемь двенадцатидюймовых орудий, четыре восьмидюймовых. А у нас на линкорах, вы же знаете, двадцать четыре двенадцатидюймовых и…
— И тяжелые орудия на Тотлебене и других фортах. Конечно. Но обстрел Кронштадта может вызвать панику. В городе довольно много коммунистов, которые, вопреки нашим строгим приказам, не сдали оружие. Начнут стрелять в спину.
— Значит, надо усилить патрули. Главную опасность, Евгений Николаевич, я вижу в том, что власти готовят штурм.
— Да, штурм. Трудно представить, что выведут массу людей на лед… на открытое ледовое поле… под сильнейший артогонь… Но ведь они не считаются ни с какими потерями… Каковы ваши прогнозы, Александр Николаевич?
Козловский встал, подошел к окну. Там сыпался с серого неба негустой и как бы ленивый снег. Вернулся к столу, на котором была расстелена оперативная карта. Сухо сказал:
— Вы сами, Евгений Николаевич, ответили на свой вопрос. Большевики с потерями в живой силе не считаются. Мы, конечно, отобьем атаки. Первую, вторую… десятую… Но, как бы ни был силен наш огонь, проломить весь лед вокруг Котлина, — Козловский обвел рукой очертание острова на карте, — мы не сможем. А они не остановятся, будут бросать на лед цепь за цепью. — Помолчал, постучал пальцем по карте. — У нас мало активных штыков. Не безграничен запас снарядов. А что будем, извините, жрать? Вы ежедневно совещаетесь с Петриченко — потребуйте немедленного обращения к Финляндии за продовольственной помощью.
— У нас был разговор об этом. В ревкоме нет согласия. Там не одни только умники.
— Да-да. Умников вообще на свете немного. Евгений Николаевич, а что в Европе? Понимают они смысл нашего восстания?
— Думаю, что понимают, — сказал Соловьянов. Невысокий, рано лысеющий в свои сорок лет, он тоже поднялся, расправил под ремнем гимнастерку. — Сведений немного. Радиопередачи из Парижа наши радисты не понимают, не знают языка. Но я дважды слушал, сидел с наушниками. Слышимость плохая, трески, затухания, но вот что я все же ухватил. Большую активность проявляет Врангель. Предлагает перебросить в Кронштадт свою армию — ну, части, находящиеся в Галиполи и…
— Кому предлагает?
— Правительству Франции. Переброску войск предполагает на кораблях французской эскадры, либо бывших кораблях нашего Черноморского флота, стоящих в Бизерте.
— Интересная идея. И что же правительство Франции?
— Выжидает. Выясняет вашу личность, Александр Николаевич. Женераль Козлёвски переполняет эфир.
Козловский поморщился:
— Вольнó же им прислушиваться к вранью большевиков. Неужели не способны понять, что в меня только потому ткнули пальцем, что я тут единственный генерал? Ублюдки! — Козловский снова закурил, нервно чиркая спичками. — Я не им согласился служить — не смутьянам, примчавшимся из эмиграции захватить власть… не уголовникам, выпущенным в феврале из тюрем… Служить несчастной истерзанной России я согласился…
— Александр Николаевич, присядьте, успокойтесь, прошу вас. — Соловьянов впервые видел обычно сдержанного начальника артиллерии таким возбужденным. — Я полностью разделяю ваше негодование. Мы с вами оказались в таком положении, в таком тяжелом, неопределенном…
— Неопределенность, — прервал его Козловский, — в том, как долго мы сможем продержаться без внешней помощи.
— Это верно… Но полагаться на помощь Антанты… нет, я бы не стал… Другое дело — внутренние волнения. Есть слух о крупном крестьянском восстании на Тамбовщине.
— Вы считаете, что этот бунт поможет нам продержаться?
— Не знаю. Многое зависит от масштаба крестьянских волнений.
— Восстание в Петрограде — вот что могло бы нам помочь. Но его нет, — сказал Козловский и ткнул окурок в пепельницу.
Они стояли, глядя друг на друга, над оперативной картой. Из соседней комнаты доносился стрекот пишущей машинки.
— Евгений Николаевич, — спросил Козловский, — что вы намерены делать, если потерпим поражение?
— Вопрос прямой. — Соловьянов полуприкрыл глаза. — И ответ будет прямой: уйду в Финляндию. А вы?
— У меня в Питере семья объявлена заложниками, — сухо сказал Козловский и направился к двери.
Штурм начался с перестрелки
Вечером седьмого марта, в 18 часов 35 минут, громыхнул первый выстрел: батареи, установленные в Сестрорецке и на Лисьем Носу, начали обстрел Кронштадта. В Средней гавани, в Военной гавани, где стояли линкоры, взметнулись фонтаны разрывов.
Звонки боевой тревоги ударили в огромное стальное тело «Петропавловска». Загрохотали по палубам и трапам башмаки матросов, разбегающихся по боевым постам. В первой башне комендоры заняли свои места. Гальванёр Терентий Кузнецов плавно, как учили, вдвинул тяжелый рубильник и уставился на датчики приборов. Ну, порядок, муфта Дженни не подвела после долгого бездействия — объяла током механизмы управления и подачи снарядов. Ровно, без одышки, зарокотали моторы.
Томительно текло время. Чёрт знает, что делалось там, в гавани, в городе, — башня линкора глухое место, непроницаемое для наружных звуков.
Что же это, всполошенно думал Терентий, они огонь открыли — значит, опять война? Опять убивать друг друга… Мама, ты зачем меня родила на свет божий?.. А бога-то, говорят, нет… раньше был, а теперь не стало… О-хо-хо-о-о…
Командир башни, военмор Лесников, бывший мичман, фуражку сдвинув на затылок, посматривал в башенный перископ, но помалкивал, он и вообще-то молчун, ни в каких разговорах — ни в какой бузе — не участвует. Наводчик левого орудия Жорка Осокин, по кличке Обжора, сидел, сутулясь и покашливая, у замка — массивной казенной части орудия. Его лицо, с детства побитое оспой, влажно блестело. Он-то, Осокин, как раз не молчун — крикун известный, на собраниях выкрикивал разную ерунду, особенно часто, что, дескать, самоуправляться надо, а что это такое — и сам объяснить не мог.
Тихо в башне, только моторы жужжат, как стая мух. Стоят и сидят на своих местах комендоры в боевом отделении, в перегрузочном и в самом низу — погребе.
Ждут.
Резким ударом по натянутым нервам ворвался в башню телефонный звонок. Лесников выхватил трубку из зажимов. С командного пункта старший артиллерист продиктовал целеуказание. Лесников, репетуя, выкрикивал цифры отсчетов, — установщики прицелов, в свою очередь отрепетовав, работали у приборов, наводчики погнали орудия на нужный разворот и высоту — на цель, невидимую отсюда. Тем временем в погребе со стеллажей перевалили на лотки три снаряда, каждый весом в тридцать пудов, и полузаряды — холщовые мешочки с порохом. Зарядники, движимые током, заверещали, подняли лотки в перегрузочное отделение, там снаряды и полузаряды перевалили на верхние зарядники, и нижние пошли обратно в погреб на следующую загрузку. А верхние поднялись в боевое отделение, прильнули к замкам орудий и с лязгом и звоном затолкали снаряды и полузаряды в раскрытые пасти каналов стволов.
Башня на наводке.
— Залп! — скомандовал Лесников.
Одновременно три наводчика нажали на педали. Одновременно три двенадцатидюймовых ствола, в желтом пламени пороховых газов, с громоподобным грохотом выбросили снаряды, и те, бешено вращаясь, буравя воздух, понеслись к целям.
Из башни не видно и не слышно. Грохот залпов почти не ощутим — только толчки воздуха при каждом выстреле и откате пушек. А бил «Петропавловск» по Красной Горке.
Так оно началось — десятисуточное сражение.
Обстрел Кронштадта начали батареи с северного берега. Вскоре к ним присоединилась, ударила с южного берега Красная Горка (переименованная в форт Краснофлотский). Какое-то время Кронштадт не отвечал. На его улицах и в гаванях гремели разрывы снарядов. А телефонные линии клокотали возбужденными голосами. Начальник обороны требовал согласия ревкома на ответный огонь, в ревкоме совещались, орали, наконец Петриченко прокричал Соловьянову согласие, и тот немедленно позвонил начальнику артиллерии Козловскому: «Начинайте!» А у помощников Козловского — Бурксера и других профессиональных артиллеристов — на планшетах обозначены все возможные цели, и полетели по проводам на корабли и форты приказы открыть огонь и целеуказания.
«Петропавловск» и «Севастополь» ударили башенной артиллерией по Красной Горке. Форты Тотлебен и северные номерные — по Лисьему Носу и Сестрорецку. До поздней ночи грохотала канонада, грозными вспышками огня озарялось небо над Кронштадтом. Потом наступило затишье — надо же и орудиям, раскалившимся от стрельбы, дать отдохнуть. Уж не говоря об артиллеристах.
В башнях «Петропавловска» прозвучала команда:
— Дробь! Орудия и приборы на ноль!
Выполнив этот приятный душе артиллериста приказ, комендоры вылезли из башен. Ночь была холодная и мокрая, с погасшего неба сеялся не то снег, не то дождь. Дрянная была погода, но все равно тут, на ветру, легко дышалось. Не то что в башне, где тебя бьют по ушам, по нервам толчки воздуха, отравленного пороховыми газами.
Закуривали, неторопливо шли по верхней палубе к люкам своих кубриков. Набирали в стесненную грудь побольше воздуху.
— Повоевали — и будя, — возгласил наводчик Осокин, свернув длинную «козью ножку». — Дай прикурить, Терёха. — Он пыхнул махорочным духом. — Ты как считаешь, достали мы по Тухачу? Ну, чего молчишь?
— Отвяжись, Жорка, — сказал Терентий.
Осокину лишь бы потрепаться. А у Терентия на душе смутно. Сплошные вопросы: значит, война? Опять свои против своих? Целую армию, говорят, на Кронштадт бросают, во главе с Тухачом, то есть Тухачевским, да неужто по льду пойдут? А в Москве, говорят, съезд партии открывается — так они хотят к съезду нас подавить. Да что за хрень? За что давить? За то, что хотим советы переизбрать?..
А сквозь тревожные мысли просвечивало, будто луной освещенное, девичье лицо. Капа улыбалась ему… стонала тихонько, закрыв глаза… мурлыкала: «У нас любовь, Терёша, да?..» Когда же теперь увижу тебя, княжна Джахаваха?..
Подвесная койка закачалась под Терентием, он накрылся с головой одеялом, глубоко вздохнул. И, уже засыпая, вдруг увидел, будто наяву, старый дуб на дороге в Систопалкино — дуб с большим дуплом, поросшим мохом. В это дупло и провалился, заснув.
Но спал недолго. В пятом часу ночи опять ударили колокола громкого боя — прозвенели звонки боевой тревоги.
Лед был крепок, но почти на четверть аршина покрыт водой. Идти по нему было тяжело. Красноармейцы шлепали сапогами по воде, матерились не только мысленно, но и вслух. С севера шли из Сестрорецка несколько войсковых частей, курсанты военных училищ — двигались к форту Тотлебен и крайнему из номерных фортов — седьмому.
Одновременно начала наступление Южная группа, вышедшая на лед из Ораниенбаума. Тут была кратчайшая дорога на Кронштадт, десяток верст — но стерегли эту дорогу южные форты. Шли в обход этих фортов 561-й и сводный полки.
Шли в белых маскхалатах, хлюпала под сапогами ледяная вода, мокрые полы халатов неприятно липли к ногам. Материли мятежников, дурную погоду, своих командиров, погнавших на лед.
Наблюдательные посты увидели: идут! Заметались прожекторные лучи, выхватывая из тьмы и непогоды цепи, шагающие по льду. Ночь взорвалась артогнём.
Тяжелые орудия форта Тотлебен остановили наступление с севера. Разрывы снарядов крошили, ломали лед, разверзая под ногами пехоты черные полыньи, пехота попятилась, теряя бойцов. Но рота курсантов сумела прорваться на островок Седьмого форта и после короткого боя закрепилась там.
Тем временем Южная группа кратчайшей дорогой шла к Кронштадту. Но дороги-то не было. Был лед, покрытый водой. И — откуда ни возьмись — снежный заряд, а сквозь летящий ненужный снег — прожекторные лучи с Котлина, пробежавшие по лицам красноармейцев.
Ударили форты Милютин и Константин, вздымая фонтаны огня, льда и воды. 561-й полк, не пройдя и полдороги, остановился. Раздались голоса: «Дальше не пойдем!.. Подыхать на льду… Назад, братцы!» Матерились. Орали комполка и комиссар, угрожали трибуналом, их голоса покрывал грохот обстрела.
Часть двинулась обратно, к ораниенбаумскому берегу. Но и назад дороги не было — цепь заградотряда хлестнула пулеметным огнем.
Ну, куда деваться?!
— Вперед! — орали командиры и комиссары. — Вперед!
Пошли, побежали меж столбов разрывов, под пульсирующим багровым небом, к кронштадтскому берегу. И были встречены пулеметами мятежного 560-го полка. Первый зацепившийся за берег батальон красноармейцев выкинул белый флаг — маскхалат, надетый на штык. «Братцы, не стреляйте! — кричали отчаянно. — Мы с вами!..»
Так получилось, что один батальон 561-го полка, полтыщи бойцов, уцелевших от огня и воды, перекинулся на сторону мятежников. Другие два батальона получили команду отступать и врассыпную, обходя черные полыньи, побрели по льду обратно к Ораниенбауму.
Что до сводного полка, то передовой его батальон прорвался в Кронштадт. У Петроградских ворот возникла яростная перестрелка. Брезжил неясный трудный рассвет, когда кронштадтцы кинулись в штыковую атаку и отбросили этот батальон на лед. Две роты, около двухсот пятидесяти красноармейцев, были взяты в плен.
Атака была отбита.
Около полудня 8 марта на Кронштадт налетели аэропланы. Шестерка аппаратов Ньюпора со шмелиным жужжанием сделала круг над городом, высматривая цели и разбрасывая листовки (их подхватил ветер и, похоже, понес обратно в Ораниенбаум, откуда аэропланы и взлетели). Три Ньюпора пошли на линкор «Петропавловск».
— Этажерки летят! — заорал сигнальщик Штанюк. — Полундра!
Десятка два матросов, назначенных в уличные патрули, шли по верхней палубе к трапу. Услыхав выкрик сигнальщика, остановились. Увидели приближающиеся аэропланы, несколько военморов вскинули винтовки и стали в них стрелять. Им крикнул Зиновий Бруль, артиллерист:
— А ну, прекратить стрельбу, дурачье!
И верно, зачем патроны зря тратить. Разве достанешь их, летунов?
Один за другим прошли Ньюпоры над линкором и сбросили бомбы. Два взрыва вскинули столбы льда и воды с правого борта, а третий рванул в опасной близости к корме, побил стенку Средней гавани и ранил осколками двух матросов и мастерового, пришедшего по каким-то ремонтным делам на Усть-Рогатку. Раненых отвели-унесли в лазарет линкора.
Аэропланы сбросили бомбы и на «Севастополь», но не попали. Бомбили другие суда у стенок Пароходного завода и улицы близ гаваней. По отчету воздухоплавательного отряда в этот день было сброшено 19 бомб весом в 4 пуда 5 фунтов каждая.
Весь день, то усиливаясь, то ослабевая, обстреливали Кронштадт батареи северного и южного берегов. Появились жертвы, возникли пожары. Кронштадт отвечал. Форт Тотлебен бил по Сестрорецку и Лисьему Носу — там тоже вспыхнули пожары. «Петропавловск» из своих 12-дюймовок обрушил огонь на Седьмой форт, занятый курсантами, — с наступлением темноты уцелевшие курсанты покинули форт, отступили на исходные позиции.
Ожидали ночью на 9 марта повторения штурма. Но штурма не было — зря елозили прожекторные лучи по ледовым полям. К утру поутих и артогонь с обеих сторон. На «Петропавловске» отпустили комендоров — наконец-то дали отдохнуть после почти непрерывных полуторасуточных стрельб.
Терентий Кузнецов скинул ботинки, снял робу и забрался в подвесную койку. Протяжно зевнул. Смежил усталые веки.
— Навоевался? — спросил Юхан Сильд, сосед.
— Ага. Ты чего не спишь, Яша?
— Не спится.
Сильду что — он машинист, не у пушек стоит, у него вахта у парового котла, ну и еще — в аварийной команде он. Ему спину не ломит, и не отравленным воздухом дышит. Чего ему не спится?
— На «Севастополе», говорят, было прямое попадание, — сказал Сильд. — Тяжелый снаряд шарухнул.
— Шарахнул, — поправил Терентий.
— Да. С Красной Горки били. Два матроса погибли.
— Мы ее раздолбаем, Красную Горку.
— А потом?
— Что потом?
— Что будет в Кронштадте после «раздолбаем Красную Горку»?
— Что будет, то и будет. В Кронштадте артиллерия — сам знаешь какая. Отобьемся.
— Это я знаю. А что кушать будем?
— Давай-ка, Яша, поспим, — сонным голосом сказал Терентий.
Вечером 9 марта из тумана, накрывшего Финский залив, вынырнула к острову Котлин пара запаленных лошадей, запряженных в крытую повозку. Разбрызгивая воду поверх ледового припая, этот незваный экипаж въехал на пляж неподалеку от форта Риф, расположенного на западной оконечности Котлина.
— Эй! Стой! — На подъезде к казармам форта пароконную повозку остановил часовой. — Кто такие?
Из повозки вылезли трое в меховых пальто и добротных шапках.
— Опусти штык, молодец, — сказал один из них, полнощекий, с закрученными усами, по виду непростой человек, из господ. — Мы не шпионы. Мы представляем Русский Красный Крест.
— Чего? — не понял часовой.
— Проводи нас к своему командиру.
Командир форта, артиллерист из бывших унтер-офицеров, повертел в руках лист плотной бумаги, предъявленный усатым господином.
— Тут не по-русски написано, — прохрипел он прокуренным голосом.
— Да, по-английски. Видите? — усатый ткнул пальцем в красный крестик в верхнем углу листа. — Мы уполномоченные Красного Креста в Финляндии. Прибыли с предложением продовольственной помощи.
Командир форта, конечно, смекнул, что дело тут серьезное. Он крутанул ручку полевого телефона, вызвал штаб крепости и доложил дежурному о пришельцах. Вскоре из штаба прислали на Риф автомобиль. Ну да, понятно, дело срочное. Отъезжая, усатый господин попросил командира форта накормить возницу и напоить лошадей, дать им отдохнуть в тепле. Корм для них, торбы с овсом, в повозке имелся.
Пришельцев из Финляндии в штабе встретили как желанных гостей. Главного из них, дородного господина с закрученными седоватыми усами, к тому же и знали: это был барон Вилькен, бывший командир линкора «Севастополь». В отличие от Соловьянова и Козловского, Вилькен не принял советскую власть, не пошел в «военспецы» — в 18-м году остался в Гельсингфорсе и вот теперь намеревался помочь восставшему Кронштадту.
Строго говоря, не Русский Красный Крест представлял он, а Американский. Объяснил штабным: когда Юденич пошел на Петроград, из Соединенных Штатов отправили ему в помощь груз продовольствия и медикаментов. Все это было закуплено их Красным Крестом и доставлено на пароходе в Финляндию. Но Юденич потерпел поражение и убрался в Эстонию. А тот груз так и остался лежать на финских складах.
Теперь зависело от ревкома — принять помощь от буржуев или сказать твердое пролетарское «нет».
В одной из комнат ревкома, занимавшего помещение на Николаевской улице, Петриченко и несколько других ревкомовцев выслушали Вилькена.
— Мы сочувствуем вашей борьбе, — говорил барон. — Красный Крест готов предоставить Кронштадту помощь продовольствием и медикаментами. Готовы отправить груз конным обозом по льду из Териок и Келломяги.
— Спасибо. — Петриченко, прищурясь, глядел на холеное лицо неожиданного пришельца оттуда. — Помощь нам, конечно, очень даже нужна. Только… Знаете, господин Вилькен, мы не можем платить…
— Это бесплатная помощь.
— Не деньги имею в виду. Если шум поднимут на весь мир, что мы… ну, пошли на сговор с международным капиталом…
— Красный Крест — не международный капитал. Это организация помощи тем, кто голодает и болеет.
— Я понимаю. Конечно, помощь… Нам надо посоветоваться в ревкоме. Обсудить с командами кораблей…
Тут распахнулась дверь, вошел коренастый, усатый матрос, возгласил с порога:
— Степан! Опять не дошли ребята, кого я в Ораниенбаум послал с листовками, всех похватали!
Вдруг матрос увидел барона Вилькена. Его небритое лицо выразило крайнее изумление, брови взметнулись к околышу бескозырки. С языка едва не сорвалось привычное в дореволюционное время обращение «вашскородь»…
— Вижу, — кивнул ему Вилькен. — Вижу, что ты с «Севастополя». Старослужащий?
— Так точно. Гальванёр Перепелкин Петр.
— Член Революционного комитета, — добавил Петриченко официальным тоном. — Мы обсудим ваше предложение, господин Вилькен, и дадим ответ.
— Прошу не затягивать, господин Петриченко, время дорого. Имейте в виду, что у нас нет разрешения правительства Финляндии. Премьер-министр Столберг не хочет нарушать мирный договор с Россией, подписанный в прошлом октябре, и поддерживать ваше восстание не будет. Но имущество Красного Креста есть имущество Красного Креста, и на его по сути контрабандный вывоз правительство Финляндии посмотрит сквозь пальцы.
— Понятно, — сказал Петриченко. — Ответ вам дадим завтра к вечеру. Теперь о вашем размещении: как в штабе этот вопрос…
— Нам предложили ночлег в одной из комнат штаба. Но я бы хотел… — Вилькен взглянул на Перепелкина: — Кто теперь командир «Севастополя»?
— Врид командира — военмор Карпинский.
— Карпинский… Да, был такой лейтенант — кажется, плутонговый командир?
— Так точно. — Перепелкин кашлянул в кулак. — Если хотите у нас на линкоре ночевать, так я могу это дело в судовом комитете…
Весь день 10 марта обстреливала Кронштадт тяжелая артиллерия, с южного берега били прибывшие в Ораниенбаум два бронепоезда. Кронштадт отвечал башенными 12-дюймовками линкоров, тяжелыми пушками фортов. Грохотом, дымом, гарью наполнились улицы. Пожарные команды поливали загоревшиеся дома водой из брандспойтов.
А в ревкоме шли споры, потом и на делегатском собрании, которое удалось, хотя и не полностью, созвать. Наконец, при неутихающей канонаде, санкционировали решение ревкома: помощь Красного Креста принять, но без политических обязательств. Барону Вилькену так и сказали Петриченко и Орешин: никаких политических обязательств и желательно, чтобы доставка продовольствия производилась по возможности скрытно. И лишь одно условие выдвинул Вилькен: чтобы разрешили ему присутствовать при распределении продуктов населению и гарнизону. Его спутники в тот же вечер отправились обратно в Териоки, а он, Вилькен, остался.
В следующие три дня, а вернее ночи, конные обозы доставили в Кронштадт 400 пудов продовольствия — муку, масло, консервы и прочие продукты, а также ящик папирос.
Тухачевский нервничал. Только что командующий Южной группой Седякин доложил, что войска группы не готовы выполнить приказ о сегодняшнем — в ночь с 14 на 15 марта — штурме Кронштадта.
— Как это — не готовы? — крикнул Тухачевский в трубку. — Что там у вас творится, черт бы вас побрал?!
— В трех полках двадцать седьмой дивизии неспокойно, — сыпал скороговоркой Седякин. — Отказываются идти на лёд…
— В каких полках?
— В Минском, Невельском и Оршанском.
— Не может быть! Я с этими полками брал Омск, наступал на Варшаву!
— Но это так, Михаил Николаич. Полки не хотят идти на лед. Тут начособотдела, он считает, что в полках действуют агитаторы, шептуны…
— Немедленно примите самые решительные меры, Александр Игнатьевич! Вплоть до разоружения полков! Агитаторов выловить и расстрелять! Вы отвечаете головой за скорейшее усмирение — ясно вам?
Тухачевский бросил трубку на рычаг телефонного аппарата. Наштарм Перемытов, сидевший рядом, вопрошающе взглянул на командарма, чье красивое лицо искажала злая гримаса.
— Отмените приказ о сегодняшнем штурме, Алексей Макарович, — сказал Тухачевский. — Тяжелым артдивизионам усилить обстрел Кронштадта. И какого черта, — добавил раздраженно, — спят воздухоплаватели? Прикажите им работать! Бомбить эти проклятые броненосцы!
— Нелетная погода, командарм, — сказал Перемытов.
Тухачевский пробормотал невнятное ругательство (от чего обычно воздерживался) и, закурив папиросу, вышел из штаба.
Ангел с крестом отрешенно плыл над Дворцовой площадью… нет, плыли беспросветные темно-серые, бурые, синие тучи над Петроградом…
Площадь была пустая. Только катила, грохоча колесами по обледеневшим торцам, телега с чем-то, накрытым брезентом. Возница, красноармеец в будёновке, взглянул на Тухачевского, стоявшего под аркой, и стеганул кнутом каурого конягу — тот мотнул головой, но не потянул быстрее.
Тухачевский курил нервными затяжками.
Нелетная погода, нелепая война…
Не хотелось думать о вчерашнем разговоре с Троцким, но мысли то и дело к нему возвращались. Он приехал вчера на Николаевский вокзал, где на укромной ветке стоял поезд Троцкого, прошел охрану, поднялся в вагон. Там уже сидели главком Каменев и, конечно, главный начальник Петрограда Зиновьев, и еще сидел в уголке молодой человек в морской форме… как его… да, Кожанов, только что назначенный командующим Балтфлотом. Он, Тухачевский, развернул на столе карту, стал докладывать обстановку: в Ораниенбаум прибывают части 79-й бригады 27-й дивизии… 80-я бригада развернута… Бронепоезда и форт Краснофлотский держат мятежников под огнем… С аппаратов вчера сброшено на Кронштадт тысяча восемьдесят пять фунтов бомб…
— Михаил Николаевич, — прервал его Троцкий, — вы недопустимо затянули штурм. Оттепель… м-м… съедает лёд. Мы сделали все, чтобы создать на обоих берегах кулак, способный обрушиться на мятежников со всей мощью Красной армии. Мы не можем допустить, чтобы таяние льда вокруг Кронштадта остановило расправу.
— Я это понимаю, Лев Давыдыч, — ответил Тухачевский, держа обе руки на оперативной карте, будто зажимая остров Котлин мёртвой хваткой. — И докладываю: штурм назначен на завтрашнюю ночь.
— На завтрашнюю ночь, — повторил Троцкий; он прошелся по вагону, стуча каблуками, и остановился перед командармом, вскинул на него проницательный взгляд из-за стекол пенсне. — Так. Хорошо. Остается надеяться, что у вас не повторится конфуз ночи восьмого марта.
— Я тоже надеюсь, — сказал Тухачевский, складывая карту. И счел нужным добавить как бы в оправдание конфуза той ночи: — Хотя мы имеем дело с первоклассной крепостью, оснащенной…
— Первоклассная крепость! Ну и что? Прошлой осенью нам уши прожужжали: «Не пройдете через неприступные твердыни Перекопского перешейка!» Так прошли же! Хотя вы были на другом фронте…
Вот же змей подколодный, подумал Тухачевский. Не может не ужалить… А где ты был, когда я там, под Варшавой, требовал переброски подкреплений с Юго-Западного ко мне на Западный фронт? Они — Егоров со Сталиным — увязли подо Львовом, а я-то был на направлении главного удара. Да-да, я бы взял Варшаву, если б получил подкрепления! И вы, Сергей Сергеич, это понимали, — мысленно обратился он к главкому Каменеву, — вы же отправили на Югозап директиву о передислокации войск, а они вашу директиву не выполнили… А Пилсудский не дурак — снял с-подо Львова крупные силы и ударил мне в тыл…
Главком Каменев сидел — вот уж точная фамилия! — с каменным лицом, глядя в окно вагона. Побаивается председателя Реввоенсовета, — думал Тухачевский. — Боевой офицер, полком командовал в мировую войну. А перед этим оратором… крикуном… помалкивает. Н-да…
— Пройти по открытому ледовому полю под ураганным огнем, — сказал он сдержанно, — не легче, чем форсировать Сиваш. Но мы пройдем. Кронштадт будет взят.
— Будет взят завтрашней ночью, — отчеканил Троцкий. — Хорошо. Я передам эти ваши слова Владимиру Ильичу.
Снаружи донесся вскрик маневрового паровоза. Словно точку поставил.
— Есть сведения, — заговорил в своей быстрой манере Зиновьев, — что в Кронштадте у мятежников усилились раздоры. Я получил воззвание группы анархистов — предлагают вступить с Кронштадтом в переговоры…
— Никаких переговоров! — воскликнул Троцкий.
— Конечно. Я ответил отказом. Пресечены все попытки мятежников связаться со своими сторонниками в Петрограде. Но обстановка в Питере все еще плохая. Губчека раскрыла контрреволюционный заговор — большая группа бывших офицеров, во главе профессор из университета…
Разговор пошел о текущем моменте, о необходимости изъятий, о том, что скорейшее подавление кронштадтского мятежа несомненно отобьет у этой публики охоту бунтовать…
Троцкий вызвал служивого человека, велел подать чай. Но Тухачевский сослался на неотложные дела, откозырял и, выйдя из вагона, направился к своему автомобилю. Не до чаю ему было.
Теперь, стоя под аркой штаба, он курил папиросу за папиросой, с мыслями собирался. А они, мысли, возвращались к вчерашнему неприятному разговору. «Недопустимо затянули штурм…» Прекратите меня подгонять, товарищ Троцкий! Вот так надо было ответить… Хватит! В прошлом августе подгоняли — давай, давай, быстрее бери Варшаву! А результат? Растянутый фронт, недопустимое — да-да, вот что действительно недопустимо! — промедление с переброской подкреплений… обидное поражение… А теперь? Опять — давай быстрее, Тухачевский! А быстрота — верно сказано — при ловле блох она нужна…
Штурм, назначенный на сегодняшнюю ночь, отменен. Перенесем его на двое суток. Двух суток достаточно, чтобы навести порядок в полках 27-й дивизии. Особисты выловят агитаторов, расстреляют два-три десятка — остальные, как миленькие, пойдут на лёд. Седякин и Дыбенко наведут порядок. Итак, штурм — в ночь на семнадцатое.
Вы упомянули твердыни Перекопа, Лев Давидович? К вашему сведению: лед Финского залива еще твердее! Но я пройду. Я возьму Кронштадт!
Щелчком отбросив окурок, Тухачевский быстрым шагом отправился к себе в штаб.
Григорий Хаханьян, двадцатипятилетний командир 79-й бригады, ранним утром брился в штабной комнате. Он, держа себя за нос, смотрел в круглое зеркальце, прислоненное к жестяной кружке, и вел скрипучее лезвие бритвы по намыленной худой щеке. Зеркало отражало беспокойный немигающий взгляд комбрига.
С того февральского дня, когда эшелоны с частями 79-й бригады, входящей в 27-ю дивизию, начали выгружаться на станции Лигово, беспокойство Хаханьяна нарастало все больше. Во всех трех полках — Минском, Невельском и Оршанском — раздавались недовольные голоса. Мол, идти по льду на Кронштадт — это ж все равно, что на верную смерть… задача невыполнимая… Он, Хаханьян, и командиры и комиссары полков работали с людьми — говорили красноармейцам на общих собраниях, что лед крепок, опасности не больше, чем в обычном полевом наступлении, и вообще — вам ли не знать, славным бойцам, что нету для Красной армии невыполнимых боевых задач… Но эти правильные слова — до всех ли бойцов доходили?
Да к тому же — и размещение. Привезли вчера бригаду сюда, в Ораниенбаум, распихали по казармам, а там, в казармах, грязно и холодно — с дровами плохо, служба тыла — ни к черту, даже кипятку вчера не было…
Только приступил Хаханьян ко второй щеке (тупая бритва плохо шла, со скрежетом), как в дверь стукнули, и вошел Тюленев Иван, командир Минского полка. И — с порога:
— Григорий! Мой полк бунтует!
Хаханьян живо полотенцем утер недобритую щеку, натянул гимнастерку, шинель, а Тюленев тем временем бросал отрывисто:
— Со Смирновым мы их уговаривали… там крикуны… Мохов орёт — «Нас сюда привезли, чтоб утопить!..» Я ему, гаду конопатому — «Заткнись! Не лепи провокацию!..» Орут, винтовки расхватали… Мы с Василием, да и ротные политруки — останавливать их… Кто остановился, а другие…
Хаханьян затянул ремень с маузером на боку:
— Пошли!
Выбежали из здания старой офицерской школы на Александровскую улицу. Длинноногий Тюленев широко шагал, Хаханьян, ростом невысокий, поспевал вприпрыжку. До Военного переулка добрались быстро. А там, у казарм, творилось неладное. Толпились красноармейцы всех трех полков, гомонили, кто-то голосистый орал: «Не пойдём на лёд!» И еще были слышны истошные крики: «Утопить хотят, как котят!» — «Братцы, айда в Петергоф! В Мартышкино! Восьмидесятую подымем!» — «Рассыпемся по деревням!»
Опрометью кинулся Хаханьян за угол, в дом наробраза, где разместился штаб Оршанского полка, — к полевому телефону. Оттолкнул дежурного, крутанул ручку, вызвал командующего Южной группой. Седякин ответил резко:
— Мне уже доложили особисты. Как вы допустили такое разложение, комбриг? Немедленно построить полки! Мы с Дыбенко к вам выезжаем. Выполняйте!
Легко сказать — «построить». А как? Уже двинулись толпой за крикунами — неужели и впрямь поперли в Мартышкино, где стояли части 80-й бригады? Тюленев и военком его полка Василий Смирнов — делегат, между прочим, десятого съезда — пытались остановить, орали… и другие командиры и политруки надсаживались… кто к сознательности взывал, а кто угрожал… Хаханьян руки раскинул, будто мог удержать от движения огромную толпу, и кричал, срывая голос:
— Красноармейцы, стойте! Командующий приказал построиться! Он едет сюда! Чтоб выслушать вас… ваши претензии! Остановитесь, бойцы!
Его лицо со впалыми щеками (одна недобрита) было красное от сильного волнения — ну еще бы! не поздоровится ему за бунт в бригаде…
— Стойте! — орал он что было мочи. — Построиться на смотр!!
Но, конечно, остановить поток вооруженных людей, выкрикивающих черт знает что, комбриг Хаханьян не мог. Он пятился под напором толпы, выхватил из кобуры маузер. Неизвестно, что бы тут еще произошло, но — вдруг раздался тяжкий топот по булыжнику — из-за угла вытянулась тесная цепь с винтовками наизготовку — перегородили улицу — их командир, с прямоугольным, как скворечник, лицом, с наганом в руке, крикнул басом:
— Назад! Вернуться в казармы!
Гомон поутих. Умолкли крикуны. С полминуты стояли, с неприязнью глядя на цепь, загородившую дорогу — дорогу куда?..
Опять прокричал Хаханьян приказ построиться перед казармами. «Ладно, пошли, братцы, — раздались голоса. — Не ломиться же через них… Командующий приедет, ему скажем…» Медленно, ворча и ругаясь, потекли назад. Захлопотали командиры полков, требуя построиться.
Строй получился неровный, не такой, как бывало перед смотром. Курили, переходили с места на место, — и тут подъехал автомобиль. Вылезли из него командующий Южной группой Седякин в огромной белой папахе, чернобородый начальник Сводной дивизии Дыбенко во флотской шинели и начполитотдела Южгруппы Милейковский — очень молодой, почти юноша с виду, со строго насупленными бровями. С ними приехал и еще один — мужичок среднего роста с неприметным, как круглая лужица талого снега, бритым лицом. Шинель на его плотной фигуре была туго перетянута ремнями.
Быстро подойдя к строю, Седякин выкрикнул:
— Здравствуйте, красноармейцы!
Ответило ему не мощное, как положено, «здрасть!», а несколько, ну десятка два, голосов. Все тут шло не по правилам, наперекосяк. Нахмурился Седякин. Дыбенко шагнул к строю, тронул усы и вдруг закричал, задрав бороду:
— Бойцы! Как же вы можете? В Кронштадте белогвардейский мятеж, рабочие и крестьяне всего мира смотрят на нас, ждут, когда мы ударим! Когда шею свернем предателям мирового пролетарского дела! А вы — как же вы, красные бойцы, испугались? Где ваш революционный долг? Где совесть…
— Хватит! — прервал его голосистый долговязый армеец с юным лицом, обсыпанным веснушками. — Наслушались ваших речей! Надоело!
И сразу — взрыв голосов:
— Чего совестишь?.. Какие предатели?.. Там, в Кронштадте, наши братья!.. Не пойдем на лед!.. Горячей пищи второй день не даёте!.. Вы с ними, кто в Кронштадте, разговаривайте, а нас под снаряды не кидайте!.. Не пойдем, чтоб утонуть!..
— Не слушайте провокаторов! — закричал Дыбенко далеко слышным голосом.
А Седякин — тоже в полную силу:
— Минский, Невельский, Оршанский! Приказываю сложить оружие! Разоружить!
Последнее приказание было отдано батальону курсантов, который загородил дорогу бунтовщикам. Цепь, тесно сомкнутая, угрожающе надвинулась…
Нет, не сопротивлялись те полки. Благоразумно, без единого выстрела, подчинились. Побросали винтовки и подсумки. Вот и всё… будь что будет…
А мужичок с неприметным лицом — срочно назначенный председатель Чрезвычайной революционной тройки Александр Николаев — приступил к действиям немедленным и устрашающим. В казармах появились его люди — быстроглазые немногословные сотрудники Особого отдела охраны финляндской границы республики. И стали изымать. То есть арестовывать тех, кто громче других кричали «не пойдём на лёд!», кто, можно сказать, взбаламутил полки 79-й бригады. На них указали сознательные, партийные красноармейцы, ну и, само собой, политруки рот. Их обозвали «провокаторами», «шкурниками» и даже «наймитами белогвардейского генерала Козловского».
Одним из первых арестовали долговязого красноармейца, на бледном лице которого вдруг ярче прежнего проступили веснушки — будто шляпки гвоздей. Когда парня уводили из казармы, он сбил армейскую папаху к тощему затылку и крикнул:
— Прощайте, братцы! Эх, напишите Моховой Катерине Васильевне — деревня Рябово Гдовского уезда — напишите, что ее сыночек Костя погиб за то, что…
— А ну заткнись, длинный! — Один из конвоиров ткнул его прикладом в спину.
— За то, что правду хотел! — докричал уводимый Костя Мохов.
Аресты в Минском и Невельском полках, отчасти и в Оршанском, шли весь день 14-го марта. В два часа пополудни приехали полевые кухни, и был, значит, выдан горячий обед. И, между прочим, откуда-то привезли дрова, натопили печи в казармах. Комиссары объясняли на собраниях положение в республике и вред от белогвардейского мятежа в Кронштадте, — красноармейцы хмуро слушали, поглядывали в окна, за которыми, надо же, зашумел дождь (весна все ж таки подступала, хоть и медленно). А батальон курсантов, торчавший у казарм, увели. Только в памяти осталось — как они, красные курсанты, шли тесной цепью с наставленными винтовками.
К полудню 15-го марта кончились аресты.
Председатель Чрезвычайной тройки Николаев докладывал в рапорте своему начальству:
«В силу того, что воинские части, предназначенные для наступления на Кронштадт, разлагались с чрезвычайной быстротой, причины к этому являлись: агитация против «комиссародержавия», материально-продовольственное положение, «страсти» о наступлении на Кронштадт, что крепость неприступная не только потому, что она хорошо вооружена, но и потому, что кругом ея обломан лед и пешим туда идти нельзя — все равно утонут и т. д… Удержаться от применения репрессивных воздействий было невозможно, к чему и было приступлено. Восставшие полки были силой оружия и отчасти увещеванием о том, что все будет прощено, обезоружены курсантами, после чего благодаря своевременному пребыванию сотрудников Особого Отдела, в момент восстания работавших в среде восставших как «свои», удалось выхватить зачинщиков в количестве ста с небольшим человек, из которых 74 человека расстреляно Тройкой; остальные освобождены… После прочтения приговора и учтя его действия на команды, в положительном смысле для наступления, разоруженные полки было вновь вооружены и поклялись искупить свою вину взятием Кронштадта…»
Приказ командующего войсками 7-й армии Тухачевского
№ 11/015
Петроград, 15 марта 1921 года.
Тяжелое впечатление произвело на меня вчерашнее преступное митингование Славных и Победоносных Минского и Невельского полков.
Советская власть разоружением и арестом этих полков показала, что в Красной Армии она не допустит ни отсутствия дисциплины, ни измены.
Все провокаторы и шептуны жестоко поплатились за свою контрреволюционную деятельность.
Теперь, когда обманутые ими герои просят дать им возможность взятием Кронштадта искупить свою вину перед рабочими и крестьянами Советской России, приказываю:
Возвратить Минскому и Невельскому полкам их оружие и Революционные знамена.
Я уверен и надеюсь, что вновь увижу героями своих старых боевых друзей, с которыми вместе мы брали Челябинск и Омск и с которыми вместе наступали на Варшаву.
Вперед! На штурм изменников Кронштадта!
Командующий 7-й Армией М. Тухачевский
Наштарм А. Перемытов
Радиограмма
Временного Революционного Комитета Кронштадта
Петроградскому Совету
16 марта Ораниенбаум начал обстреливать мирное население Кронштадта.
Несколько снарядов упало в районе госпиталя и контузило служащую в нем Елизавету Михайлову, убит гражданин Иван Ошанин и ранен рабочий Петр Теренков.
В ответ на это наше командование отдало приказ открыть огонь из тяжелых орудий по Ораниенбаумскому берегу.
Результаты нашего обстрела хорошо известны Петросовету: сожжен Ольгинский лесопильный завод, возникли большие пожары в Ижоре и Ораниенбауме, взорвана спасательная станция, подбит бронепоезд и пр.
Временный Революционный Комитет Кронштадта предупреждает Петросовет, что варварским расстрелом мирного населения — детей, женщин и рабочих — он не добьется никаких уступок, и если еще один только снаряд разорвется в городе, — Кронштадт снимает с себя ответственность за последствия, сумеет показать свою мощь в полной мере.
Настоящее радио просим огласить на общем собрании Петросовета.
Временный Революционный Комитет Кронштадта.
С двух часов дня 16 марта артобстрел Кронштадта резко усилился. С северного и южного берегов били батареи и бронепоезда, посылал тяжелые снаряды форт Краснофлотский (он же — Красная Горка). Пошел на десятки счет убитых жителей, а раненых — может, на сотни. Тут и там горело, дымило, лошади пожарных команд пугались, не шли в задымленные улицы, возницы в касках материли и нахлестывали их.
Линкоры и форты отвечали огнем тяжелых орудий. В воспаленном небе свистели и рокотали несущиеся в противоположных направлениях снаряды. Суша и море содрогались от грохота взрывов. Люди и звери попрятались в укрытия. Даже и птицы исчезли, не видно было чаек, вечно круживших над Маркизовой лужей в поисках корма.
Никак не могла остановиться, разгулялась по измученной России война.
— А я что слышал, братцы, — говорит наводчик Осокин по прозвищу «Обжора», ссутулившийся у замка левого орудия. — В Москве партейный съезд продотряды отменил. Значить, у крестьянина отбирать зерно не будут, только налог плати, а если хлеб или что там осталóсь, так вези в город на базар и продавай.
— Ты бы помолчал, Осокин, — бросает командир башни Лесников, сидящий у перископа.
У них передышка. Час десять минут башня работала, била по целям, даваемым старшим артиллеристом линкора (а тот получал целеуказания из штаба крепости). Теперь, значит, передышка. Батареи противника продолжали обстрел, и несколько снарядов рванули в опасной близости у бортов «Петропавловска». Но башенные орудия линкора раскалились от долгой работы, надо дать им остыть. И отдохнуть — комендорам.
Душно в башне. Замки орудий, горячие от воспламенений пороха, источают жар. Гальванер Терентий Кузнецов уселся на металлическую палубу, спиной к стенке, ноги вытянул. Покурить бы! Но в башне курить нельзя. А отбоя боевой тревоги — нет.
— Да я бы помолчал, командир, — говорит Осокин своим бабьим голосом, — если бы не текучий момент.
— Текущий, — хмурится Лесников.
— Мы чего хотели? — Лицо Осокина, побитое оспой, влажно блестит в желтой духоте башни. — Чтоб у крестьян не отнимали, так? Чтоб заградотряды убрали. Ну-тк убрали же. И отнимать хлеб не будут. Что ж тогда палить — они в нас, мы в них?
— Будут отнимать или нет — неизвестно. — Лесников морщится то ли от этой неизвестности, то ли от духоты. — Так что помолчи.
Но Осокин разве умеет помалкивать?
— Что я слышал, братцы, — продолжает он молоть. — Наши снаряды не все разрываются. Которые разрываются, а которые только лед пробивают и утóпают…
— Утóпают! — передразнивает Лесников. — Заткнись, Осокин.
Эти разговоры о партийном съезде, отменившем продразверстку, Терентий уже слышал. Машинист Воронков, Кондрашов из боцманской команды, да и не только они, шуршат по кубрикам: съезд, съезд… кончили разверстку… облегчение объявили… пора и нам кончать бузу… А как ее кончишь, коли не идут большевики на разговор… Они, Воронков с Кондрашовым и их дружки, известно, коммунисты… А Осокин — ему лишь бы языком потрепать…
Терентий глаза закрывает. Вот бы приспнуть минут шестьдесят… и увидеть в сладком сне девочку Капу… княжну Джахаваху… как она, прильнув к нему, мурлычет про любовь…
Лишь поздним вечером сыграли на линкоре отбой тревоги. Умолкли пушки с обеих сторон. Комендоры высыпали из башен в темную и сырую, туманом подернутую ночь. Воздух наконец-то вдохнули в стесненную грудь. В кубриках на столах чайники вскипяченные их ожидали — напились комендоры чаю с рафинадом, — спасибо, значит, судовому комитету за полночную заботу.
Теперь — ну что теперь — поспать бы до утра.
Но не вышло.
В середине ночи, в четвертом часу, колокола громкого боя опять подняли на ноги экипаж «Петропавловска».
Штурм начался в 2 часа 45 минут, когда части Северной группы пошли в наступление на форты. Шли трудно, в иных местах чуть не по колено проваливаясь в ледяную воду. Туман прикрывал их медленное движение. Хоть бы не рассеялся…
В 3 часа ночи сошла на лед и двинулась к Котлину Южная группа. В белых маскхалатах шли, хлюпая по воде, и была надежда, что туман поможет, не даст противнику разглядеть их на открытом ледовом поле.
Но прожекторы с фортов и с котлинского берега шарили по льду и не то чтобы прожгли туманную завесу, а словно споткнулись об нее: их длинные бледные лучи задрожали и стали останавливаться на тяжело идущих цепях. Прожектористы вглядывались.
Громом артиллерии, свистом летящих снарядов наполнилась ночь.
Огонь обрушился с перелетом. Туман, наверное, искажал панораму. Разрывы грохотали, рвали лед за последними шеренгами 32-й и 187-й бригад, движущихся к кронштадтской Военной гавани, к Петроградским воротам. Чуть ли не до цепей заградительного отряда, вытянутых на льду, доставал огонь. Но вот снаряды стали разрываться в гуще штурмующих войск. Цепи рассыпались, движение замедлилось — падали убитые, стонали и корчились на льду раненые — кричали командиры и комиссары: «Вперёд! Вперёд!»
Кровью, туманом, огнем, ледяной водой захлебывалось наступление. Командарм Тухачевский кричал в телефонную трубку Седякину: «Не ослаблять натиск! Вводи сто шестьдесят седьмую!» И шла на лёд, на помощь редеющим частям 167-я бригада.
Огонь линкоров очень мешал продвигаться и Южной, и Северной группам. Разъяренный Тухачевский прокричал приказ инспектарму артиллерии: приготовиться атаковать линкоры «Петропавловск» и «Севастополь» удушливыми газами!
79-я бригада наступала левее 32-й бригады — имела боевой задачей захват южных фортов. Ее провинившиеся «преступным митингованием» полки искупали вину кровью. Неся большие потери, 79-я взяла 1-й и 2-й южные форты. Комбриг Хаханьян, охрипший, продрогший, жаждущий боевого успеха, повел поредевшие полки дальше — на форт Милютин.
Вспышки огня, обвальный грохот, черные дыры в полосах тумана, черные полыньи на пробитом снарядами льду. Стоны многочисленных раненых. Яростные крики командиров: «Вперед! Не отставать! Вперед!»
В шесть утра с минутами уцелевшие на льду части 32-й и 187-й бригад ворвались в Кронштадт. Встреченные пулеметным и артогнем, залегли. Завязался долгий бой у Петроградских ворот, на восточных улицах города.
Тем временем части Северной группы заняли форт номер семь, а к 8 часам утра — и номер шестой. Отдельный батальон двинулся, в обход фортов, к Котлину, к северным улицам Кронштадта, а остальная часть группы направилась к фортам пять и четыре. Продвижение шло медленно, тяжелые батареи Тотлебена и Обручева (форт Красноармейский) крушили лед, опустошали наступающие цепи. Из резерва был направлен на помощь Севгруппе курсантский полк. Наконец, к двум часам дня группа, ценой больших потерь, овладела северными номерными фортами. Их орудия — те, что оказались исправны, — были развернуты и открыли огонь по фортам Красноармейскому и Тотлебен.
Командарм Тухачевский приказывал «решительно развить первоначальный успех штурма… сегодня же окончательно завладеть городом и ввести в нем железный порядок…»
Но «завладение» Кронштадтом шло чрезвычайно тяжело. Сводные команды матросов с кораблей, из школ учебного отряда и сухопутные части крепости сопротивлялись натиску «Тухача» изо всех сил — отступать-то было некуда. У Петроградских ворот, в восточной части Петровской улицы, на Богоявленской, Песочной, Большой Екатерининской продвижение штурмующих полков было надолго остановлено. Били пулеметы, вели винтовочный огонь чуть ли не из всех дворов, из окон. Из резерва Седякин бросил в бой 80-ю бригаду и кавалерийский полк.
Заволокло дымом, оглушило грохотом оружия мятежный город Кронштадт.
Потери были огромные. Военком 79-й бригады доносил, что полки бригады проявили выдающийся героизм, что «в строю осталось ½ состава штыков. Выбыло 4/5 комсостава, ⅔ комиссарского состава»…
Из Ораниенбаума на обозных лошадях, на подводах доставляли штурмующим полкам боеприпасы и продовольствие — хлеб, консервы, остывший чай в котелках. На обратном пути обозные подбирали со льда раненых и убитых. Но разве подберешь всех, кого огонь разбросал на смертных верстах?
А день клонился к вечеру, и все яснее становилось штабу обороны, что положение — катастрофическое. Переутомленность защитников крепости в непрерывных боях явно нарастает, резервы исчерпаны, идут доклады о порче многих орудий от огромного числа выстрелов. Конечно, переутомлены и штурмующие войска, но к ним прибывают свежие силы, их численный перевес очевиден.
Кронштадт — не удержать…
Что же делать? Сражаться до последнего патрона и пасть в уличном бою к ногам красноармейцев? Быть захваченным в плен, что означает неминуемый расстрел и гниение в яме общей могилы?
Нет. Штаб принимает труднейшее решение: всем составом бойцов, обороняющих Кронштадт, интернироваться в Финляндию.
— Я не приму участие в бегстве, — сказал Козловский.
— Это не бегство, Александр Николаевич, — возразил Соловьянов, дымя папиросой. — Это отступление.
— И вы думаете, финны встретят массу беженцев с улыбкой?
— Улыбок не будет. Интернирование — это трудная жизнь по законам военного времени. Но — жизнь. Мы предъявим финнам официальное обращение к коменданту Карельского военного сектора. С изложением мотивов, вынудивших нас к переходу границы. Это обращение подпишете вы.
— Я всего лишь начальник артиллерии Кронштадта.
— Нет, Александр Николаевич. Так получилось, что вы объявлены вождем восстания…
— Нет никакого вождя! — резко сказал Козловский. — Есть самозваный ревком во главе с матросом Петриченко. А мы согласились с ним сотрудничать, потому что…
— Перестаньте! — Соловьянов ткнул в пепельницу недокуренную папиросу. — Восстание связано с вашим именем. Да, указали на вас большевики, но так получилось, что во всем мире… Ну, сами знаете! — сказал он раздраженно. — Так сложилась у вас судьба.
— Судьба… — Козловский отвернулся к окну, за которым угасал расстрелянный день. Отчетливо доносились снаружи пулемётные строчки. — Не надо про судьбу… Есть давно известное средство против любой судьбы…
— Не имеете права! — выкрикнул Соловьянов. И после недолгой паузы: — Александр Николаевич, вы не можете уйти от своей ответственности. Тысячи людей перейдут границу. Финские власти не захотят вести переговоры с матросами. А с вами — будут. Именно с вами.
Козловский потер глаза, красные от затяжного недосыпания. Потеребил седую бородку.
— Вот что, — сказал негромко. — Вы не должны думать, что напомнили мне об ответственности.
— Конечно! Я вовсе не…
— Давайте о деталях. Движение надо начать, когда стемнеет. Ехать к форту Риф… Как у нас с лошадьми?
— Транспортный обоз крепости может дать триста лошадей с повозками.
— Вы думаете, Евгений Николаевич, этого хватит?
— Невозможно предусмотреть, сколько будет беженцев. Скорее всего, не хватит. Кто-то пойдет пешком.
— От форта Риф по льду до Териоки — тридцать с чем-то верст.
— Да, но что же делать? От Рифа до форта Обручев ледовая дорога накатанная. А дальше, к финскому берегу, придется по торосам, по сугробам. Иного пути исхода нет.
— Исход, — сказал Козловский. Постучал пальцем по карте, расстеленной на столе. — Да, это лучше звучит, чем бегство. С ревкомом вы его… исход… согласовали?
— Они согласились. Понимают, что другого выхода нет. Александр Николаевич, дайте команду артиллерии прекратить работу в течение двух часов. Не позднее девятнадцати прикажите взорвать замки башенных орудий на линкорах. В двадцать ноль-ноль начнем движение с Нарвской площади, туда будут поданы повозки.
Удушливые газы, которыми командарм Тухачевский хотел атаковать мятежные линкоры, не понадобились.
Все четыре башни «Петропавловска» умолкли. Длинные стволы двенадцатидюймовок остывали в сгущающейся темноте вечера. Они сделали свое дело — надолго задержали штурмующие части на восточной оконечности Кронштадта. И, похоже, больше не были нужны.
Командир первой башни Лесников, выслушав последнее приказание старшарта, медленно вдвинул телефонную трубку в зажимы. Он был озадачен… поражен страшным приказом… Зачем-то опустил ремешок фуражки под узкий подбородок, поросший мягкой белокурой бородкой.
— Ну, что будем делать, командир? — спросил Терентий Кузнецов.
Лесников обвел взглядом комендоров. Тут, в тесном боевом отделении, вся башня собралась — из перегрузочного, из погреба поднялись сюда военморы. Глаза у всех разные, но во всех — беспокойство.
— Приказано… — Лесников прокашлялся. — Приказано взорвать замки орудий…
— Это как?! — ахнули, присвистнули, заговорили разом. — Как это — взорвать?.. Линкор не телега, чтоб его раскурочить… Ну правильно — чтоб большевикам не достался… Чего, чего правильно?!
Наводчик Осокин вопил бабьим голосом:
— Нельзя взрывать! Линкор — народное имущество!
— Да не ори, Осокин, — морщился, как от зубной боли, Лесников. — Я приказ не досказал. Взорвать замки и уходить. Покинуть корабль.
— Куда уходить?!
— К форту Риф. А оттуда по льду — в Финляндию.
Чуть не сотряс башню общий выкрик:
— Чиво-о-о?!!
Маврина, Маврина найти! С этой мыслью, бьющейся в висках, бежал-бродил Терентий по холодным помещениям линкора. Этот Маврин Павел, дальномерщик, в судовом комитете был самой умной головой. Вот как он, Маврин, скажет, так тому и быть — остаться на корабле и ждать, — что будет, то и будет, — или бежать…
Куда бежать — в Финляндию?.. Чужая страна, чужой язык — как там жить? Кому ты там нужен, беглый русский матрос?..
Нету Маврина в его кубрике. Куда подевался? Терентий выскочил на верхнюю палубу. А там — между фок-мачтой и второй башней — толпятся, кричат, да чуть не драка. Подбежал Терентий, увидел: сцепились Зиновий Бруль и машинист Воронков. Бруль, второй артиллерист линкора, ухватил ручищами Воронкова за ворот бушлата, а тот, маленький и юркий, вырывался и орал простуженным голосом:
— Ты рук не распускай! Твой дружок Петриченко сбежал, так его мать, а тебя мы не пустим! Не уйдешь от трибунала!
— Нас… я на твой трибунал! — гремел Бруль. — Да кто ты такой, штоб на корабле командовать?
— А вот и командую! — Воронков напрягся, отбросил руки Бруля. — Командир линкора сбежал, старпом и старшарт смылись, а вас, которые по Красной армии стреляли, мы — под арест берём!
И подступили к Брулю несколько военморов, в их числе и Кондрашов из боцманской команды, ростом с оглоблю, — ну, понятно, коммунисты корабельные тихо сидели, когда восстал Кронштадт, а теперь…
— Но, но! — неслось из свалки, вперемешку с матюгами. — Руки!.. По морде получишь, новый комиссар!.. А пулю в лоб не хошь?!. Убери руки, гад!.. Всех вас, стреляльщиков, — к стенке!.. Вон еще один стоит, из судового комитета!..
Это уже к нему, Терентию, относилось. Он не стал ждать, когда за ворот схватят, — быстро отступил в тень башни и — бегом в свой кубрик.
В висках у него колотилось тревожно. Маврина нет, сбежал, наверно, Маврин… Весь судовой комитет съехал, один он, Терентий, застрял на корабле… ну и Бруль еще, тоже член комитета… Бруль малой артиллерией командовал, палил в Красную армию из стодвадцатимиллиметровых пушек. А он-то, Терентий, какой стреляльщик?.. Ну, ток подавал к моторам… к орудиям, к зарядникам, — за это к стенке?!.
Вниз по трапу в полутемный кубрик, а навстречу — Юхан Сильд с парусиновым чемоданом в руке.
— Яша! — обрадовался Терентий. — Ты уходишь? Обожди пять минут, вместе пойдем!
— Ну, давай быстро. — У Сильда под надвинутой на брови шапкой глаза будто белым огнем горели. Он на себя был непохож.
У Терентия чемодана из парусины нет. Быстро покидал в вещмешок скудное свое имущество — фланелевку и брюки первого срока, тельники, трусы, носки, пачку газет «Известия ВРК» сунул — и к трапу. Прощай, кубрик, дорогуша-кубарь с вечным твоим шумом, гамом, храпом, с подвесными койками, с твоими беспокойными снами. Прости-прощай, линейный корабль «Петропавловск»!
Быстро зашагали к сходне.
— Ваш Воронков, он же, как ты, машинист, вот он объявил себя комиссаром, — сказал Терентий.
Сильд не ответил.
— Хочет сдать линкор большевикам.
Сильд буркнул неразборчиво — ругнулся, наверное, по-эстонски.
У сходни заминка. Десятка полтора военморов тут столпились — вооруженная вахта загородила им дорогу, не пускала на трап. Препирались, матерились, вахтенные орали, что не велено сходить на берег. Угрожали:
— Стрелять будем!
Но обошлось без стрельбы — вахтенных отпихнули, сбили с ног, и загрохотали по сходне башмаки-говнодавы.
Скорым шагом — по Усть-Рогатке, западной стенке Средней гавани. Со стороны Петроградских ворот несется стрельба, тяжелый разговор пулеметов. Кажется, уже и в Военной гавани, во дворах Пароходного завода идет бой.
Где-то Сережка Елистратов? — влетела Терентию в голову беспокойная мысль. Брательник, живой ты? Лекпом не стреляет, лекпом раненых вытаскивает… перевязывает… но когда вокруг стрельба, то…
Туман опускается на Кронштадт, но, похоже, бой не дает туману сгуститься в улицах, в гаванях… огонь нескончаемого боя рвет туманное одеяло на полосы… Пульсирует огнем расстрелянное небо…
Повернули налево, к Нарвской площади.
— Яша, ты ж не артиллерист… Тебя не тронут… Почему уходишь в Финляндию?
Юхан Сильд бросает на Терентия быстрый взгляд.
— Почему, почему… — Сильд запыхался, голос у него не такой, как обычно. — Они что, спрашивать будут?.. Кого поймают, того… А финны к нам, эстонцам, рóдники…
— Родственники?
— Да… Зачем ты… почему стоишь?
Терентий, перейдя канал, остановился на углу Соборной, то есть Карла Маркса. Нарвская площадь — вот она, в десяти шагах, там черная толпа, колыхание в тумане, лошади, повозки. Но Терентий протягивает Сильду руку:
— Ты иди, Яша. Я потом… мне зайти надо… Счастливо, Яша! Будь жив!
К Редкозубовым ночью, под утро, чуть не влетел в окно снаряд. Рвануло в канале, и еще, и на улице под самым окном — шальной осколок ударил в стекло одной из рам — оно со звоном разлетелось по комнате — ладно хоть, что никого не порезало. Капа с визгом кинулась в дальний угол комнаты, села на пол, съежилась, босая, в длинной ночной рубашке. Таисия Петровна, тоже в ночном платье, крестилась, бормотала молитву. Федор Матвеевич, в трусах по колено, стоял твердо перед разбитым окном, матерился сквозь зубы, соображал, где взять стекло, или, может, просто досками заколотить…
А канонада нарастала, вот и линкоры ударили, а когда бьют их двенадцатидюймовки, в Кронштадте сильное сотрясение воздуха и земли. И воют от страха собаки.
По работе артиллерии Редкозубов пытался понять, что происходит. Ясно было: Ленин с Троцким хотят вконец подавить восставших матросов, по Кронштадту садит тяжелыми Красная Горка, а калибром поменьше бьют батареи из Сестрорецка и Рамбова, бронепоезда тож. А по ним лупят в ответ форты и линкоры. Ну, охренели все! Чего не поделили — власть? Да подавитесь вы своей властью! Людям от вашей драки кушать нечего — понятно, нет? Вчера он, Федор Матвеевич, пошел паек получить, под обстрел попал, лежал, прижавшись боком к стене Гостиного двора; ну, обошлось, встал, отряхнулся, сунулся к пункту выдачи — а он закрыт!
Хорошо, что у Таси в загашнике перловая сечка, — ею и питались вчера. И сегодня тоже — сечка и чай. И привет от Тухачевского. Сплошная, в общем, тухасечка.
С ночи как начали (вон, стекло разбито, Капка напугана, скулит в углу), так и идет, значит, штурм. Пушки не умолкают. Он, Редкозубов, различил даже: в южной стороне работают «канэ» — шестидюймовки, которые он в начале германской войны поставил на форту Милютин. Хорошие пушки, шесть штук.
Утром хотел сходить к Гостиному двору — может, начали паек выдавать, — но Таисия Петровна умолила не вылезать из дому. Какой паек?! Стрельба уже в городе — к Петроградским воротам, наверно, со льда прорвались.
Сиди и жуй опостылевшую перловку.
Капа места себе не находила. Бродила по комнатам, ладонями уши закрывала от грома пушек линкоров. Воображала, как Терентий, Терёша, заряжает эти пушки (знала, что он артиллерист, но не представляла подробностей его работы). Давно они не виделись — как началась стрельба, так и перестали отпускать военморов с кораблей в город. А ей, Капе, очень хотелось Терёшу увидеть. Да и не только увидеть — было о чем поговорить.
С мамой повести разговор о том, что ее вот уж неделю тревожило, Капа не решалась. Видела, как мать обеспокоена. Как она бормочет молитвы и крестится, уставясь на угол, в котором раньше висела икона. Эту потемневшую от времени икону отец снял года два назад… или три уже?.. ну, когда объявили, что бога нет, а религия — опиум, придуманный эк… плук… ну, угнетателями народа… Что такое опиум, Капа не знала. Но очень было жалко маму, как она плакала, когда отец собственноручно снял икону из угла, в котором она сто лет висела. Вон, обои на стенах кругом выцвели, а под бывшей иконой они как новенькие… такой коричневый квадрат… «Что поделаешь? — сказал тогда отец. — Не плачь, Тася. Надо сполнять, что власть приказывает».
Власть — она всегда со стрельбой. За нее всегда дерутся — разве не так? Вон — захотели в Кронштадте власть поменять, «третью революцию» сделали, как Терёша говорил, чтобы в совете не одни только коммунисты сидели. Так нельзя! Целая армия, говорят, по льду пошла на Кронштадт — и вот стрельба…
Весь день стрельба не умолкала. К вечеру усилилась и вроде приблизилась. Сквозь разбитое окно в комнату втекал холод. Федор Матвеевич завесил окно старым одеялом, но все равно было холодно. И электричества не давали.
Зажгли керосиновую лампу. Света от нее было, казалось, меньше, чем теней. Редкозубов ватную куртку надел, а женщины закутались в шерстяные кофты. Сидели в полутьме, слушали стук пулеметов. Ждали… а чего ждали?
— Что же будет, Федя? — спросила Таисия Петровна.
— Не знаю. — Он подумал и добавил: — Что будет, то и будет.
Молчали. Слушали.
— Летом Клава звала к ним в Шую, — сказала Таисия Петровна. — Вот и надо было поехать. — Она вздохнула.
— Ну и что там в Шуе? Пироги с капустой? Голь перекатная… У них Шуя, а нам… — Редкозубов удержался от окончания фразы.
Капа подумала: да, жалко, что не поехали. Тетя Клава, мамина сестра, добрая… своих детей нету, так она к ней, Капе, как к дочери… Ездили в Шую однажды, она, Капа, совсем маленькая была. Тёти-Клавин муж, машинист, как-то раз привел ее на станцию и поднял в паровоз, показал там все, она потрогала блестящие ручки — интересно!
Только Капа вспомнила шуйский паровоз, как раздался стук в дверь. Кто-то стучался с улицы. Федор Матвеевич встал, пошел было открывать, но Таисия вскрикнула:
— Нет! Не ходи, Федя! Мало ли кто там…
А стук усилился — кулаком, что ли, бухали в дверь.
Капе вдруг в голову будто стукнуло — сорвалась, бросилась из комнаты, мать не успела удержать. Темным коридором пробежала Капа, ключ повернула, засов отодвинула, распахнула дверь — и кинулась с криком «Терёша!» в его объятия.
Терентий целовал ее, целовал. Крепко держал — словно в спасательный круг вцепился.
Редкозубов с лампой в руке выбежал в коридор, а за ним Таисия.
— Вот какой гость! А ну, зайди! — крикнул Федор Матвеевич. — Хватит целоваться!
Вошли в комнату. Терентий огляделся, будто опасаясь чего-то.
— Ну? — Федор Матвеевич поставил лампу на стол. — Чего дышишь? Гнались, что ли, за тобой?
— Никто не гнался…
Терентий только на Капу смотрел, только ее видел. А Капу мать за плечи обхватила — обороняла своенравную девочку от неясных угроз — от войны, от стрельбы за окном, да и от военмора этого, с непозволительными его поцелуями…
— Кончилась ваша буза? — вопросил Редкозубов. — А? Побунтовали, коммуну прогнали. А она со льда пришла и хвать вас за жопу! А? Чего молчишь?
Терентий выпрямил позвоночник и, пройдясь мрачным взглядом по Редкозубову, сказал, будто выталкивая из горла трудные слова:
— Где вы коммуну видели? Расстрелы только… отбираловка… вобла вонючая… Не буза была — хотели, чтоб жизнь по правде… Они с нами говорить не схотели… Лед кровью залили…
Помолчали немного. Неутомимо стучали за окном пулеметы. Редкозубов трехпалой десницей потеребил волосы на макушке.
— Ну? — спросил тихо. — Что ж теперь будет?
— А то и будет, что было. — Терентий опять на Капу уставился. — Расстреливать будут. А я… ну не хочу к стенке… Ухожу… Вот, проститься пришел…
— Куда уходишь?
— В Финляндию… больше некуда…
— Терё-о-оша! — вскрикнула Капа.
Вырвалась из рук матери, бросилась к Терентию. Со всей нежностью, на какую был способен, он целовал ее, плачущую.
Родители смотрели, оцепенев.
— Прости, — проговорил Терентий сдавленным от горя голосом. — И вы простите… Счастливо оставаться…
Поправил вещмешок за плечами, шагнул к двери.
— Обожди! — крикнула Капа.
Метнулась в смежную комнату, принесла оттуда фотокарточку на твердом картоне.
— Вот… возьми… на память, — сказала сквозь слезы.
Надвигалась ночь. Уже почти сутки шел штурм Кронштадтской крепости. Переутомленность обеих сторон была страшная. Бой то затихал, захлебывались пулеметы на углах улиц, то вспыхивал вновь. Ожесточение рвалось огнём из раскалённых пулемётных стволов. Ненависть обрушивалась осколками снарядов и ручных гранат.
Никак не могла остановиться разгулявшаяся по России война своих против своих.
Но силы — количество штыков и стволов — были неравны. Штурмующие медленно продвигались, выбивая, вытесняя оборону с улиц, простреленных насквозь. В десятом часу вечера мятежные пехотинцы и матросы сводных команд бросились в отчаянную контратаку — на Угольной площадке начался смертный бой. Последний бой восставшего Кронштадта против беспощадного к нему государства.
А в это самое время выезжали из Кронштадтских ворот и, трясясь на ухабах и наплывах льда грунтовой дороги, ехали к форту Риф, что на западной оконечности Котлина, подводы с беженцами. Уезжали главные люди восстания — члены Революционного комитета, командиры из штаба крепости, военморы с «Петропавловска» (немногие) и «Севастополя» (еще меньше), из береговых частей, артиллеристы, бежавшие с захваченных фортов, а также многие «простые» люди — жители города, по разным причинам опасавшиеся репрессий. На подводах далеко на всем хватило мест — тянулась к Рифу длинная вереница пеших беженцев. И уже близ форта съезжали на лед конные повозки, наполненные мрачными молчаливыми людьми в бушлатах, серых шинелях, «гражданских» пальто. Были среди них и женщины, и дети.
Тысячи людей из Кронштадта уходили по льду в неизвестность, в другую жизнь.
А на Угольной площадке гремел смертный бой. Красные бойцы выдержали атаку и, получив подкрепление, стали теснить мятежников. А те, огрызаясь огнём, отходили, отдавали улицу за улицей — но потери были большие, и кончались патроны, не стало подносчиков боеприпаса. Укрывались в домах, из окон стреляли в перебегающие фигуры красноармейцев. У Гостиного двора задержали «Тухача». Отходили на Павловскую, на Луговую улицу, к Кронштадтским воротам, а дальше — ну что ж дальше, боеприпаса нет, да и сил нету, чтобы кинуться в штыковую… Рассыпáлись, растекались по домам, по дворам, а иные вышли на дорогу, направляясь к форту Риф…
Около трех часов ночи восемнадцатого марта утихла стрельба. Еще слышались отдельные выстрелы, но — штурм был закончен. Крепость Кронштадт пала.
В пять утра части Северной группы взяли форты Тотлебен и Обручев. Заняли без боя: артиллеристы мятежных фортов ушли в Финляндию.
К девяти часам утра части 79-й и 80-й бригад, кровью искупившие «преступное митингование», окончательно очистили от мятежников город Кронштадт.
К одиннадцати утра бойцы Южной группы заняли форты Риф, Милютин и Константин.
Всё было кончено.
Сразу началась расправа.
По особому приказу тех, кто был захвачен с оружием в руках, расстреливали на месте. Все остальные военнослужащие прошли через трибунал. Особисты, чекисты не утруждали себя долгим следствием. Требовали ответа на два вопроса: где был во время восстания и кто твои «сообщники». Голосовал 2-го марта за «линкоровскую» резолюцию? К стенке! Принес в свою часть листовку или «Известия ВРК»? К стенке! Само пребывание в крепости в дни мятежа выглядело преступлением.
Особенно жестокой была расправа с моряками линкоров. Накануне, вечером 17-го, лишь небольшая часть экипажа «Петропавловска» успела скрыться: командир линкора Христофоров, старпом, старший артиллерист и десятка два военморов (члены судового комитета, башенные комендоры) ушли по льду в Финляндию. С «Севастополя» ушло и того меньше — военморы-коммунисты воспользовались замешательством комсостава и задержали, арестовали врид командира линкора, старпома, артиллерийских начальников, штурмана, членов судового комитета. Все они по приговору реввоентрибунала 20 марта были расстреляны.
В тот же день, 20-го, заседала на «Петропавловске» чрезвычайная тройка — слушали «дело» по обвинению 167 военморов. Заседали недолго — всех приговорили к расстрелу, в том числе и артиллериста Зиновия Бруля. Расстрелы продолжались и в следующие дни. 1–2 апреля судили еще 64 военморов с восставших линкоров. 20 апреля на заседании президиума Петроградской губчека приговорено — главным образом к расстрелу — огромное количество кронштадтцев, не только с кораблей, но и из береговых частей. Приговоры все были окончательные и обжалованию не подлежали. Исполнялось в тот же день.
По всему Кронштадту неутомимо работали чекисты — шел поголовный обыск. По доносам осведомителей хватали и тех, кто не был причастен к мятежу, а просто родственников или знакомых «кронмятежников». Применялись, как докладывал один из следователей, «наказания в целях устрашения обывательской антисоветской массы».
— Ну, всё, — сказал Редкозубов, прийдя домой из артмастерской. — Был «Севастополь», а теперь нету.
— Как это? — удивилась Таисия Петровна, ставя на стол кастрюлю с дымящейся перловой кашей. — Куда ж он подевался?
— Да он-то как стоял, так и стоит. Ему имя дали другое — «Парижская коммуна».
— Зачем? Почему «Парижская»?
— Хватит накладывать. — Федор Матвеевич придвинул к себе тарелку с кашей, взял ложку. — Потому что восемнадцатое — день Парижской коммуны. Когда мятеж уби… ухлопали. Соль подай. — Он принялся за еду. — А «Петропавловск» мой — тоже, говорят, пере… ну, другое дали имя — «Марат».
— А что это такое?
— Может, какого большевика фамилия. — Редкозубов взглянул на дочь, сидевшую у окна. — Капа, кто это — Марат? Вам в школе говорили?
— Нет. Не знаю, папа.
— Никто не знает. — Федор Матвеевич покрутил черноволосой своей головой. — Ну, дела! А чего не садитесь за стол?
— Мы поужинали, Федя, — сказала жена, подперев ладонью щеку. (У нее щеки были раньше круглые, тугие, а теперь, за последние года два, похудели заметно.) Ты ешь, ешь. Как там в мастерской у вас? Пошла работа?
— Да какая работа, — неохотно ответил Редкозубов. — Ходят, проверяют… допросы… где был… за кого голосовал… А чего вы такие смурные? — оглядел он жену и дочь. — Случилось что-нибудь?
— Ничего не случилось. Ешь, Федя. Чай подать?
Не сказала Таисия Петровна мужу, отчего она «смурная». Знала: скажи ему, чтó случилось, так он взорвётся… закричит страшным криком, а то и рукам даст волю…
А случилось вот что.
Как пошла стрельба на льду, да и в самом городе, так Капа дома сидела, в окно глядела, странно притихшая. А сегодня, когда Федор Матвеевич ушел на работу, она решилась наконец открыть матери, чтó ее уже полторы недели тревожит: месячных в марте не было.
— Ну, может, задержка, — сказала мама, подметавшая в углу, возле затопленной печки. — Это бывает.
Капа помолчала, глядя в окно. А потом досказала свое опасение до конца — о том, чтó у нее в феврале было с Терентием.
Таисия Петровна выпрямилась, отбросив веник. Уставилась на дочку. (У них глаза были очень похожие.)
— Ты что? Да как посмела? Грех какой…
Капа опустила голову. Грех… а почему?.. разве любить грешно?.. Мама же сама не раз говорила, что Господь про любовь проповедовал.
Молча выслушала упреки и причитания матери, и всё глядела в окно — в ту его половину, что уцелела при обстреле (разбитую раму отец заколотил фанерой). Словно ожидала, что там, вместо старой баржи, стоявшей в канале неизвестно с какого века, появится что-то другое — хорошее, золотое.
Вдруг вскинула голову, уперла в маму потемневший от грустных мыслей взгляд и сказала:
— А если это… ну, беременность… так можно выкинуть?
Таисия Петровна перекрестила Капу.
— Да уж придется… что ж поделаешь, коли ты… но рано еще… месяца через два только… — Вздохнула с долгим стоном и, подавшись к непутевой дочке, обняла ее: — Как же ты, а? Глупая, глупая девочка!
И тут они, обнявшись, поплакали.
Отцу решили пока не говорить.
Федор Матвеевич наелся каши, чаю попил с куском рафинада и, закурив махорочную самокрутку, пустился рассказывать про текущий момент.
— У Козловского в Питере жена осталась и десять детей, все в тюрьме, как заложники, а он убежал в Финляндию.
— Ну уж десять детей, — усомнилась Таисия Петровна.
— Так этот сказал, ну, который ходит проверяет у нас. Козловский, говорит, с Врангелем снюхался, царя опять хотели нам на шею. А Петриченко, говорит, был эсер. Он с Черновым снюхался, ну, с главным эсером, который ему помощь обещал… А Кронштадт он хотел спалить… нет, не спалить, а взорвать…
Так он, Федор Матвеевич, отдыхая после трудного дня, излагал текущий момент.
Тут раздались звонки. Электричество в тот вечер давали, и звонки были сильные, частые. Федор Матвеевич, запнувшись на полуслове, поднялся, побледневший, уязвленный мыслью, что вот, значит, за ним пришли. В коридоре затопали, распахнули дверь, в ее проеме мелькнуло испуганное лицо соседки, Игоревны.
В комнату вошли двое.
Один был невысок, но широк в плечах, в кожаной куртке, рыжеусый, со строго сдвинутыми бровями, тоже рыжими. Второй, голубоглазый, в армейской шинели, был ростом повыше, он часто шмыгал носом и морщился — может, от простуды. Оба, конечно, были при оружии, с револьверами в потертых кобурах.
Рыжеусый, оглядев комнату, вытянул из-за пазухи бумагу и, развернув ее, показал Федору Матвеевичу со словами:
— Второе особотделение.
Тот кивнул, предложил:
— Вы присядьте…
Рыжеусый, понятно, садиться не стал. Вычитал из бумаги, содержавшей целый список:
— Редкозубова Капитолина кто будет?
Вскинул бровь, когда Капа чуть слышно откликнулась:
— Я…
— Вы? — Особист, похоже, был удивлен. Вынул из-за пазухи фотографический снимок, вгляделся. — Тут вы постарше. — Он протянул снимок Капе. — Это вы снялись с матросом?
— Да…
— Он вам кто? Муж?
Капа, страшно испуганная, помотала головой — слова у нее не шли, застряли в горле.
— Да какой муж, товарищ командир? — сказал Редкозубов, в полном недоумении разведя руки. — Она ж девочка, в трудовой школе учится…
— Девочка, а шляется с кронмятежником! — повысил голос особист. — Мы выяснили, этот Кузнецов — один из главарей! В судовом комитете «Петропавловска» гнул антисоветскую линию! Из башни вел огонь по красным войскам!
И еще из обличительных слов рыжеусого человека в кожаной одежде выяснилось, как шло дознание. Сотрудники особого отдела вели обыск в Гостином дворе, увидели витрину с фотографиями, и на витрине снимок — вот этот, матрос с «Петропавловска» и девица. Снимок забрали, на «Петропавловске» сразу узнали: это Кузнецов Терентий, член судового комитета, артиллерист с первой башни, вел огонь по героям штурма, а потом, спасая свою шкуру, трусливо убрался в Финляндию.
— Ну а девица, — взглянул рыжеусый на Капу, — ее опознал фотограф Глазов Ди-о-дор, такое, значит, у него имя. Дочка этого Диодора, Елена, учится в одной группе с Капи-то-линой, — произнес он по слогам, не спуская пристального взгляда с Капы. — Верно говорю?
— Давай быстрее, Семен, — сказал его напарник, простуженно шмыгая носом. — Работы много.
— Одевайся, Капитолина, — велел рыжеусый особист. — Вы арестованы.
— Да вы что? — Федор Матвеевич дочку заслонил своей крупной фигурой. — Она ж девочка… школьница…
А Таисия Петровна, сама не своя, обхватив Капу за плечи, бормотала:
— Свят, свят, свят…
— Не сопротивляться! — крикнул рыжеусый. — А ну, отойди, папаша!
В следующий миг он отшатнулся от удара в кожаную грудь.
— Ты как смеешь! — заорал голубоглазый. Выхватив из кобуры наган, он подскочил к Редкозубову, приставил дуло к его горлу.
— Не стреляй! — остановил напарника рыжеусый. Впился взглядом в Федора Матвеевича. — Мы тобой займемся. А ты одевайся! — велел Капе. — Ну, живо!
Таисия Петровна выбежала на улицу, перекрестила уводимую плачущую Капу и вдруг, потеряв силы, упала на выщербленный обстрелом тротуар. Редкозубов поднял жену, увел в дом.
Все, связанные с кронмятежниками родственными узами, или даже дружившие с ними, были, как заложники, приговорены к различным срокам. К Капе, в виду ее возраста, снизошли: всего один год получила она.
В составе огромной группы осужденных ее увезли в Архангельскую губернию, в Холмогорский лагерь принудительных работ.