РАССКАЗЫ (сборник)


Барометр (Из приключений в Юго-Восточной Африке)

Уютно расположившись у мраморного камина в гостиной нашего друга Р., доктор Макс начал свой рассказ:

Дело было в апреле 1884 года. В ту пору я служил вторым судовым врачом на крейсере «Маргелан», стоявшем на рейде в гавани Келимане[2091], недалеко от устья реки Замбези. Впереди нас ожидало трехмесячное плавание, целью которого являлось пресечение торговли неграми, по-прежнему процветавшей в Юго-Восточной Африке.

Поскольку медицинское состояние экипажа не вызывало особых тревог, я взял у капитана, любезно пошедшего мне навстречу, увольнительную и отправился ненадолго в глубь страны. Добрая дюжина негров тащила два моих огромных чемодана: один — с личными вещами, другой — с необходимыми каждому путешественнику-исследователю измерительными приборами, включая секстант[2092], барометр, компас, хронометр, термометр. Кроме того, у меня было три превосходных крупнокалиберных ружья с достаточным для заядлого охотника запасом зарядов: ведь во время астрономических или антропологических наблюдений всегда может подвернуться случай пульнуть разок-другой в слона или гиппопотама.

И вот позади Сенна, нищая португальская колония. Далее путь шел к озеру Ньяса, где обитало племя марави[2093].

Все предвещало увлекательную прогулку, как вдруг ранним утром наш маленький отряд окружили воинственные чернокожие. Уродливые существа с иссиня-черной, лоснящейся кожей, жутко гримасничая и скрежеща, словно мандрилы[2094], зубами, завладели по праву сильного багажом и повели нас в селение. В своей полной скитаний, как у Вечного жида[2095], жизни я настолько привык к превратностям судьбы, что, попав в плен, испытывал скорее любопытство, нежели страх.

Зрелище, которое вскоре предстало нашему взору, едва ли поддается описанию. Не успели мы остановиться перед большой хижиной, как из нее вихрем вылетело что-то, завернутое в белое, и заверещало визгливым голосом простолюдинки из предместья Парижа:

— Стадо грязных черномазых баранов! Марш по своим конурам! Да поживее!

Сомневаюсь, поняли ли «черномазые бараны» французскую брань, но вид этой женщины, как метеорит, обрушившейся на них, ее более чем выразительная жестикуляция, возымели свое действие: дикари разбежались, словно обезьяны, застигнутые врасплох на плантации сахарного тростника.

Завершив монолог изящным театральным приветствием, уже адресованным белому пленнику, моя избавительница любезно протянула для поцелуя руку, держа в другой внушительных размеров ремень из кожи носорога.

— Не обращайте внимания, — сказала она, — с этими тварями нельзя по-другому. С хорошими манерами пришлось расстаться. Здесь понимают лишь брань да плетку.

— Мадам, — заявил я, вежливо поклонившись, — мне думается, вам по плечу справиться с самыми неисправимыми строптивцами.

— Как бы не так, скорее запоет крокодил в озере… В наших краях не часто встретишь белого. Вы вроде бы малый славный, во всяком случае, на работорговца не смахиваете. Пойдемте ко мне в контору. Это не шикарное помещение, но, увы, лучшего предложить не могу.

Заинтригованный, я стал заверять, что с радостью приму любое приглашение очаровательной спасительницы, чье хитроватое, востренькое личико очень напоминало жительниц парижского Бельвиля[2096].

По дороге, не дав вставить ни единого слова, она поведала мне свою историю, из коей я узнал, каким ветром занесло француженку в африканские тропики, где она занялась проповедью Евангелия — в основном с помощью палочных ударов.

Вирджиния Шамуазо родилась в Париже на улице Шоссе-Менильмонтан в 1859 году. Терзаемая матерью за отказ уступить домогательствам зрелого мужчины, будущая повелительница негров сбежала к своему юному другу Альфонсу, вкусила с ним нищеты и вскоре оказалась брошенной. После многочисленных любовных приключений и странствий по белу свету ей вдруг пришла на ум сумасбродная идея посвятить себя искусству. С помощью влиятельных друзей она дебютировала в родном городе, предложив взыскательной публике свой слабенький голосок, который тщетно пыталась усилить, поглощая в неимоверных количествах масло артишоков[2097] с итальянским сыром. Разумеется, в столице она не имела ни малейшего успеха. Решив, что, может быть, провинция окажется снисходительнее, Вирджиния, продав последнее, отправилась в Каир. Новые попытки испытать судьбу закончились не менее плачевно. Отчаявшись, неудачливая парижанка села на торговое судно, отправлявшееся в Индию. Но у берегов Африки оно потерпело крушение, пассажиров же подобрал встречный корабль, шедший в Замбези за живым товаром — рабами-неграми.

Скоро «примадонна» высадилась в Келимане с багажом, состоявшим из жемчужного цвета зонтика от солнца, обрамленного бахромой, дорожного несессера и пары золотистых ботинок с каблуками а-ля[2098] Людовик XV. К тому времени, когда чернокожие, доставившие на побережье слоновую кость, захватили меня в плен и привели в селение, она уже была замужем за вождем племени марави Кутлокло. Рассказ о своих одиссеях[2099] сиятельная дама завершила у апартаментов супруга.

Донесся глухой стон.

— О, бедный песик! — проворковала моя проводница, бросившись во дворец. — Потерпи немножко, я привела к тебе своего земляка… О, глупая, да он же ничего не понимает!

Женщина тут же произнесла некую затейливую фразу, в которой причудливым образом чередовались слова из французского и языка марави. «Бедный песик», радостно отозвавшись на речь супруги, сразу успокоился.

Должен сказать, что существо, которому адресовалось столь нежное обращение, — страшно худое, с кочковатой шеей и выпирающим кадыком, покатыми плечами и, словно сажа, черной кожей, с головой, едва припорошенной короткими, жесткими и редкими волосами, и с лицом в глубоких изъязвленных рубцах, короче, настоящее чудище, — являло собой, пожалуй, самого уродливого из всех представителей негроидной расы, плотно заселившей Африканский материк.

— Конечно, он, дорогой мой песик, не красавец, да к тому же и болен. И у нас, к сожалению, нет врача.

— Перед вами доктор медицины — из Парижского университета.

— Неужели?! Вот так удача! Тогда мой друг Лулу спасен.

— Я думаю, это проказа, болезнь, к сожалению, неизлечимая, по крайней мере нашими методами.

— Нет у него никакой проказы!

— Тогда что же это?

— А то, что в свое время он слишком порезвился…

— Понятно… В таком случае вам повезло. У меня с собой имеется все, что нужно, только бы ваши дикари не разбили приборы.

Открыв чемодан с научным снаряжением, я с радостью убедился, что все в целости и сохранности. Затем извлек мой единственный барометр прекрасной работы инженера Дюкре-Шевалье и, не раздумывая ни секунды, безжалостно разбил трубку, вытряс из нее ртуть в декоративную вазочку, заимствованную у хозяйки, и начал тщательно растирать сей жидкий металл с жиром гиппопотама. Приготовив таким образом чудодейственную мазь, я натер ею подошвы ног и ладони венценосного пациента и, прописав постельный режим, удалился, уверенный в успехе лечения.

Эта процедура повторялась несколько раз, и вскоре в состоянии больного наметилось улучшение. День ото дня Кутлокло становился все здоровее и через шесть недель уже мог сидеть, поглощая с алчностью людоеда почки носорога.

Барометр сотворил чудо. Мой сиятельный подопечный растолстел, как морская свинка, лоснился от жира, словно начищенный сапог, и, обуянный безудержным весельем, трещал с неугомонностью попугая. Признав меня первым знахарем земли… он мучительно размышлял над тем, как удалось извлеченному из трубки таинственному веществу столь быстро и так надежно избавить его от недуга. Вождь напряженно рассматривал инструмент, уже лишенный своего жидкого содержимого, и в конце концов предложил обменять сей загадочный предмет на двенадцать бивней слона. Отказавшись от сделки, я великодушно пожертвовал ему ставший уже бесполезным прибор. Радости Кутлокло не было предела. Властелин марави, словно идола, поднял мой дар высоко над головой и, громко крича, принялся созывать соплеменников. Они тут же набежали, грохоча в барабаны и потрясая в воздухе оружием. А затем во главе с повелителем направились к росшему в центре селения огромному баобабу и приладили к стволу изуродованный аппарат. После этого, судя по приготовлениям, должна была состояться церемония освящения целительного изделия, ставшего фетишем[2100] племени.

У подножия дерева расставили тыквенные сосуды с пивом из сорго[2101]. Чаша с пьянящим напитком пошла по кругу. Начались пляски с пением. К моему изумлению, в шумном многоголосье охмелевших чернокожих слышались французские слова, органично вплетенные в ритм темпераментных танцев.

Но все оказалось довольно просто. Как объяснила француженка, ее благоверный, считая, что магическая сила волшебного предмета заключена в словах, выгравированных на маленькой медной табличке, прикрепленной к прибору, попросил супругу прочитать их. Целые две недели произносила она имя и адрес изготовителя инструмента. Местный царек с упорством попугая повторял их, а потом заставил заучить магическую формулу и лучших своих певцов, хормейстером при коих была, разумеется, мадам Кутлокло.

Я очень сожалею, что не записал мелодию заклинания, обращенного туземцами к новому объекту культа. Однако понять ритмику вокального исполнения можно, разбив французские слова на слоги и воссоздав тем самым странный рефрен, который выкрикивали марави в полную мощь своих легких:

Ин-же-нер Дю-кре Ше-ва-лье Па-риж

Ин-же-нер Дю-кре Ше-ва-лье Па-риж

. . . .

. . . .

Не исключено, что лет через сто какой-нибудь исследователь будет ломать голову над происхождением этого молитвенного песнопения…

Побег

Марселец и страстный охотник — эти два понятия неразрывно связаны друг с другом.

Мариус Плацане был молодым, не лишенным способностей инженером. По приглашению правительства Аргентинской Республики он руководил строительством участка железной дороги, соединявшего Мендозу с Кордовской линией, и вот уже четыре месяца жил в пампасах[2102].

Дело продвигалось успешно, и инженер испытывал чувство законной гордости, видя, как удлиняются две ленты железной дороги, которой предстояло вдохнуть жизнь и принести процветание в Мендозу — маленький провинциальный городок, затерявшийся у подножия Кордильерских Анд.

Жизнь Мариуса делилась строго на две части. Одна была всецело посвящена надзору за укладкой шпал и рельс — единственной операцией благодаря ровной как стол местности, необходимой при строительстве аргентинской дороги. Другая, как нетрудно догадаться, заполнялась охотничьими вылазками.

Вскочив на быстроногого, как олень, красавца скакуна, пятнистой, словно охотничья собака, масти, Мариус, обычно осторожный, на этот раз увлекся преследованием пумы, уже раненной выстрелом из отличного карабина «Чинара». Дикий зверь, истекавший кровью, был вне себя от ярости и боли, а охотник, охваченный страстным желанием во что бы то ни стало убить царицу пампас и увезти на родину ее великолепную шкуру, пришпоривал неутомимого мустанга, который, казалось, не скакал, а парил в воздухе, точно ласточка.

Внезапно раздался пронзительный свист. Лошадь неожиданно упала как подкошенная, а всадник, пролетев по воздуху метров десять, грохнулся со всего размаху о землю и замер, потеряв сознание.

Прежде чем Мариус очнулся, из высоких густых зарослей выскочили четверо индейцев, заткнули ему кляпом рот, связали и обрубили «болас» — хитроумное приспособление, брошенное под ноги лошади.

Безжизненное тело Мариуса взвалили на поднявшегося мустанга, которого один из нападавших держал под уздцы. Остальные злоумышленники удалились, вернувшись через некоторое время уже на лошадях, скорее всего где-то украденных, и затем ускакали прочь, затерявшись в бескрайних просторах поросшей густой травой равнины.

После четырех часов бешеного галопа дерзкие похитители остановились. Тут же со всех сторон сбежались их соплеменники, с радостными криками выплясывая джигу[2103] вокруг бедного инженера, воспринимавшего действительность как чудовищный кошмар.

Итак, он — пленник индейцев! Его ждет рабство. Нет, лучше смерть! На ум сразу пришли жуткие истории, пересказывавшиеся рабочими на стройке. Похищенные подобным образом европейцы попадали порой на долгие годы — десять, двенадцать, двадцать лет — в унизительное жестокое рабство к краснокожим, таким же кровожадным, но более хитрым и изощренным, чем их североамериканские братья.

Чтобы лишить несчастного малейшей надежды на побег, жрец племени и по совместительству палач сделал ему вдоль всей подошвы правой ноги — от большого пальца до пятки — неглубокий надрез. Эта операция затрагивала лишь дерму[2104], что не стесняло свободу движений пленника, но служила большим препятствием при длительных пеших походах, если ему, например, вздумалось бы убежать.

Приняв эти меры предосторожности, туземцы предоставили Мариусу относительную свободу, если не считать, конечно, что с утра до ночи он должен был чистить лошадей, толочь зерно, готовить пищу да еще отбиваться от издевательств гадких и несносных детенышей краснокожих, таких же жестоких, как и их родители. Изматывающая ежедневная работа не давала поджить ране на ноге и не оставляла времени на размышления о побеге.

Так шли дни за днями. Это скучное однообразие нарушали только индейские мегеры[2105], а в обязанности пленника входила и помощь индианкам, принимавшихся всякий раз хлестать его веревками.

Прошел год. Две попытки побега окончились для Мариуса увеличением дозы ежедневного изнурительного труда, но он продолжал думать лишь об одном — о воле! Сколько раз, устремляя свой взор в бездонное небо или в бесконечность степной равнины, марселец строил самые отчаянные, самые безрассудные планы побега! Сколько раз, следя за полетом гигантского кондора[2106] в лазурном просторе, завидовал он его мощным крыльям, нескольких их взмахов достало бы, чтобы унестись в страну свободы!

Но Мариус не превратился в пустого мечтателя. Понимая, насколько бесплодны его фантазии, он тем не менее, как математик, усиленно пытался решить задачу с несколькими неизвестными. И в один прекрасный день решение нашлось! Главное заключалось теперь в том, чтобы ничем внешне не выдать своей догадки и ждать удобного случая для осуществления замысла.

Такой случай вскоре представился и вот при каких обстоятельствах. В племени сдох бык, скорее всего от укуса змеи, утренний сон которой тот ненароком нарушил. Стоянка туземцев в это время располагалась у подножия первого отрога Кордильерских Анд. Узник, сняв шкуру с быка, испросил милостивого разрешения хозяев использовать ее для личных нужд, а именно — сделать матрац, чтобы защититься от ночной сырости. А поскольку от шкуры исходила ужасающая вонь, то хорошо было бы отнести ее на гору просушиться, не раздражая обоняния господ краснокожих.

Разрешение было получено, и благодаря этой «заботе» Мариус выиграл полдня. Стремясь ничем не выдать своих чувств, он спокойно воспринял разрешение, которому выпало изменить всю его судьбу. Бесстрастный, как каменный божок, пленник стал взбираться на гору и через час, оказавшись вне видимости индейцев, остановился на небольшой полянке. В воздухе над ним парили кондоры, описывая огромные круги, обгоняя друг друга, улетая и вновь возвращаясь, чувствуя себя единственными хозяевами голубой выси.

С трудом оторвавшись от этого зрелища, Мариус принялся за дело. Отыскав расщелину в скале, он воткнул в нее крепкий кол, привязал к нему один конец лассо[2107], а на другом сделал затягивающуюся петлю. Затем разложил на земле кожу быка, кровоточащей стороной наружу, и проделав два небольших надреза, лег на спину, укрывшись этим одеялом и зажав в руке конец лассо с петлей. Замаскировавшись, инженер стал ждать, тайком подсматривая за кондорами.

При виде огромной мясной массы у гигантских хищников судорожно свело желудки. Они стали кружить над ней, подбираясь все ближе и ближе, пока наконец самая крупная прожорливая птица не ринулась камнем вниз с головокружительной высоты к манящей добыче. Как только она коснулась клювом окровавленной кожи, охотник незаметно сквозь отверстие схватил ее за лапу и ловко затянул петлю.

Летающий гигант оказался словно волк в капкане! Неистовые подскоки, сопровождаемые энергичными взмахами крыльев, были бессильны высвободить лапу.

Мариус накинул на голову птице кожаную куртку, и, оказавшись в темноте, она мгновенно затихла. Воспользовавшись минутной паузой, охотник связал ее и отнес в грот. Первый успех ободрил его. Он тут же повторил все снова, и не прошло и часа, как вторая птица составила компанию первой.

Но какая же связь, спросите вы, между этой экзотической охотой и освобождением Мариуса из плена? Терпение! Мой друг был достаточно смышленым человеком и досконально продумал все детали побега. Вскоре он приступил ко второму этапу операции: из бычьей шкуры быстро выкроил и скрепил кожаными ремнями, вырезанными из той же шкуры, большой карман. Затем приладил его к лассо: получилось что-то вроде люльки. Из оставшихся кусков кожи удалось смастерить «жилеты» для пернатых пленниц — своего рода сбрую, достаточно прочную, учитывая опасность предстоящей операции, и в то же время достаточно свободную, не стесняющую движений.

Закончив приготовления, Мариус закрыл вход в грот и спустился вниз. Всю ночь он не смыкал глаз, думая о предстоящем побеге. На следующий день под банальным предлогом — якобы перевернуть свой матрац, марселец вновь поднялся на гору, скрывая под одеждой куски свежего мяса. Кроме того, на плече он открыто нес бамбуковые палки, которые должны были изображать безобидные удочки для ловли рыбы.

На горе инженер сразу же бросился к гроту, вынес оттуда птиц и, предварительно закрыв им головы, стал освобождать от пут и обряжать в приготовленные накануне жилеты. Как два огромных баллона, из которых выпустили воздух, распростерлись на земле в шести метрах друг от друга гигантские кондоры, неподвижные, с раскинутыми крыльями. К кожаной сбруе он прочно прикрепил концы лассо, посредине которого болталась кожаная люлька. Чтобы крылатые возницы не смогли перегонять или отставать друг от друга, к лассо был подвязан самый длинный из бамбуков, образуя что-то вроде несгибаемого коромысла. Справившись с этим делом, Мариус прикрепил к концам двух оставшихся бамбуков по куску мяса и разместился в челноке, держа в каждой руке по палке. Затем резким движением он показал пернатым приманку, как будто собирался их кормить.

Какое-то время птицы, ослепленные после темноты солнцем, оставались неподвижны, словно загипнотизированные. Однако, изголодавшись за долгие часы в пещере, они, привлеченные запахом и видом свежего мяса, стали подниматься на лапы. Но умный Мариус держал корм на недосягаемом расстоянии. Эти танталовы муки[2108] заставляли невольниц предпринимать все новые и новые попытки, остававшиеся безуспешными, — хищницы были оглушены светом.

Не отчаиваясь, инженер повторял свои маневры, пока наконец у кондоров не разгорелся чудовищный аппетит, заставивший их двигаться вслед за приманкой к краю обрыва, широко размахивая огромными крыльями и хищно раскрывая загнутые клювы.

Наступил волнующий момент. Ни секунды не раздумывая, смельчак начал свой беспримерный полет. Первое впечатление было, будто он летит в бездну. Но аэронавт прочно держался в своей люльке, и птицы-возницы не пали камнем вниз, а, вдохновляемые приманкой, маячившей впереди, величественно взмыли ввысь.

Невозможно, скажут скептики, чтобы две птицы, даже непомерной величины, подняли в воздух человека. Напоминаю, что это были южноамериканские кондоры, с размахом крыльев шесть метров. В пампасах нередки случаи, когда такие гиганты поднимали в воздух бычка так же легко, как орел — ящерицу. Мариус же был значительно легче, поэтому ничего удивительного, что он смог пересечь на своем «летательном аппарате» горный хребет Анд и приземлиться в Чили.

Читателю нетрудно догадаться, как менял направление полета наш инженер. Постоянно видя приманку перед глазами, глупые несчастные стервятники неслись со спертым дыханием за этим недосягаемым лакомством. В зависимости от направления бамбуковой палки с наживкой менялся и курс движения птиц.

Спуск был осуществлен у станции Санта-Роза города Лос-Анджелеса. Я не в состоянии описать удивления, которое вызвало это необычное приземление у всех видевших его. Мариус позволил наконец своим спасительницам проглотить вожделенную пищу, по праву ими заслуженную, после чего отпустил их на свободу.

Выполнив долг по отношению к своим помощницам, он отправился к консулу Франции, уже уведомленному о необычном происшествии. Высокий чиновник встретил нашего героя с почтением и сердечностью и, несмотря на всю занятость, лично проводил его в Сантьяго.

…Говорят, что Мариус Плацане собирается заняться запуском аэростатов. Если у господина Дюпюи де Лома будут сомнения на этот счет, пусть прочитает рассказ «Побег».

Чайник раджи

Сэр Артур Честерс, генерал-резидент Индоры, главного города Алькарского королевства, находящегося в подчинении ее величества королевы Англии, жил вместе со своей супругой миссис Элен Честерс и семью юными мисс, плодами счастливого брачного союза, в получасе езды от города в очаровательном коттедже, окруженном парком, переходящим в девственный лес.

Уютно расположившись на веранде, сэр Артур читал «Бомбей таймс». Его ноги покоились на низкой бамбуковой скамеечке, а на полу рядом с домашними туфлями фиолетового цвета, вышитыми нежными ручками мисс Мэгги, лежала целая груда депеш[2109]. Лицо генерала с каждой минутой приобретало все более озабоченное выражение. Чай, стоявший перед ним на столике, давно остыл, а наполовину выкуренная гавайская сигара погасла и валялась на полу. По мере чтения гладкая, как арбуз, голова сэра Артура начала покрываться иссиня-красными пятнами, лицо побагровело, а верхняя губа с небольшими рыжими усиками стала нервно подергиваться.

Новости, столь взволновавшие почтенного джентльмена, были действительно невеселыми. Эмиссары раджи Раокобара, объявившего священную войну неверным, появились в окрестностях Индоры. Как гром среди ясного неба беспорядки прокатились по всей Индии. «Время не терпит, — думал сэр Артур, — с минуты на минуту бунтовщики могут оказаться здесь. Завтра рано утром нужно ехать в город, чтобы позаботиться о его обороне».

Часы пробили десять. На небе зажглись яркие звезды, было тепло, в природе царило спокойствие. После общей молитвы, прочитанной главой семейства, семеро мисс направились в свои спальни, а миссис Честерс поспешила в ванную для вечернего омовения — процедуры столь важной для жителей тропиков. Под верандой на тонких маисовых циновках давно похрапывали несколько кули.

Внезапно страшный шум, напоминавший рев двух десятков разъяренных тигров, разорвал тишину ночи, вселив ужас в обитателей дома.

Целый легион демонов, обнаженных по пояс, бронзово-смуглых, как врата пагоды[2110], вооруженных топориками и кинжалами, ураганом обрушился на дом, вдребезги разбивая окна, выламывая двери и расправляясь со слугами, молившими о пощаде и даже не пытавшимися сопротивляться.

Мгновенно осознав, что случилось, сэр Артур бросился к секретеру и извлек из потайного ящичка векселя торгового дома «Томпсон, Френч и К°», составлявшие все его богатство. Затем, вытащив из кобуры револьвер, постучал в дверь ванной комнаты, перед которой уже столпились обезумевшие от страха молоденькие девушки. Миссис Элен, в наглухо застегнутом пеньюаре, открыла массивную дверь, через которую первыми проскользнули бедные девочки. Последним, прикрывая дочерей и жену, зашел сэр Артур. Но прежде чем дверь захлопнулась, он разрядил всю обойму пистолета, с удовлетворением отметив, что пули попали в цель, наповал сразив нескольких нападавших.

Из ванной подземный ход, построенный еще во времена восстания сипаев[2111], соединял коттедж с дворцом губернатора, где вся семья наконец-то оказалась в полной безопасности.

Массивная дверь из сандалового дерева преградила путь мятежникам. Им пришлось силой проникнуть в эту святая святых, до сих пор недоступную даже взгляду постороннего.

Обстановка белоснежной мраморной ванной была проста: на полу — циновки из маисовой соломы, у стены — два деревянных стульчика да лаковый столик, на котором возвышался странный предмет, приковавший внимание разбойников.

Гибкая трубка, заканчивающаяся перламутровым наконечником, придавала вещице сходство с кальяном[2112]. Она соединялась с небольшой цилиндрической вазой из слоновой кости, инкрустированной узкими золотыми полосками. Ваза была наполнена приятной на вид жидкостью светло-желтого цвета. На несколько дюймов над жидкостью выступал крючкообразный стержень, заканчивающийся миниатюрным серебряным ключиком. Сосуд закрывался серебряной крышкой, подвижно скрепленной с ним шарниром. Внутри ваза была разделена на две части. И наконец, массивная подставка из малахита прочно удерживала аппарат на столике.

После нескольких минут созерцания диковинки один из незваных гостей, более смелый и любознательный, чем остальные, протянул к ней худую руку с бронзовыми ногтями и, несмело ощупывая различные части, нечаянно задел маленький краник, незаметно крепившийся на трубке в месте ее соединения с вазой.

О, чудо! Все части странного механизма вдруг пришли в движение, как будто кто-то невидимый вдохнул в него жизнь. Стержень начал медленно опускаться, пока полностью не погрузился в жидкость, после чего автоматически повернулся ключик. Но этим дело не кончилось. Жидкость поднялась по трубке и тонкой струйкой брызнула из наконечников на оторопевших «осквернителей святынь».

Началась страшная паника. Все бросились на пол, стремясь спрятать лицо. Остался стоять лишь брамин[2113] Сугрива, способный взглядом усмирять тигров и змей. Бледный как смерть, он встал на колени и, впав в религиозный экстаз, схватил конец трубки и благоговейно поднес к губам, втягивая в себя жидкость, которая, возможно, таила в себе смерть.

Героизм брамина был вознагражден. Нежнейший нектар освежил его рот и разлился по всему телу, вызвав несказанное наслаждение.

Но всему приходит конец. Аппарат вскоре замер, и священнослужитель с сожалением увидел, что божественная жидкость перестала течь из наконечника. Напрасно он расточал сосуду самые щедрые и цветистые похвалы, напрасно устрашал его колдовскими заклинаниями. Даже божественные стихи «Махабхараты»[2114] оказались бессильны и не смогли выжать из сосуда и капли сладостного напитка.

Целую ночь продолжался грабеж дома. На заре разбойники, нагруженные ценной добычей, наконец ушли, не забыв прихватить с собой и «фонтан из слоновой кости».

Раокобар, уже извещенный о невиданном чуде, тут же созвал совет ученых, который, к сожалению, впервые должен был признать свое полное поражение и принять единственно возможное решение — как можно скорее уничтожить дьявольский аппарат, изготовленный неверными англичанами.

Более терпеливый и настойчивый, чем его подданные, раджа решил не сдаваться и самостоятельно найти объяснение умному механизму, который сбил с толку мудрецов. В конце концов Раокобар пришел к выводу, что в аппарате нет никакого чуда. Он долго не мог понять принципа его действия, пока не вспомнил, как с берегов Нербудаха улетают ибисы, набрав в длинные глотки речной воды.

И раджа сделал из диковинного аппарата автоматический чайник. Не чудесно ли было видеть, как его любимица, прекрасная Зита, обхватив изящный прибор пальчиками с розовыми ноготками, обходит приглашенных гостей, наливая напиток в фарфоровые чашки, украшенные эпизодами славного царствования Типло-Зихаба. Раокобар, радуясь, как ребенок, тому, что владеет столь великолепной игрушкой, приказал украсить «чайник» жемчугом, рубинами, изумрудами, сапфирами и бриллиантами, после чего сосуд действительно превратился в бесценное чудо. Во время официальных приемов главный церемониймейстер в сопровождении четырех воинов с турецкими саблями извлекал из сокровищницы раджи эту диковину, которая неизменно вызывала бурный восторг присутствующих.

Как-то удивительный предмет был дан лицезреть даже одному европейцу. Для восстановления мира местные власти решили задобрить взбунтовавшегося раджу, увеличив ему установленные выплаты до двадцати тысяч рупий, и именно сэр Артур Честерс оказался тем чиновником, которому выпало вести переговоры с раджей. Успешное подписание договора завершилось чаепитием.

Надо ли говорить, как изумлен был почтенный джентльмен при виде чайника раджи. Узнав от его владельца историю приобретения этого сокровища, сэр Артур не стал разубеждать князька относительно истинного предназначения сего предмета. Англичанин героически принял порцию напитка, отхлебнув его кончиками губ, — поступок столь же фантастический для представителя туманного Альбиона, как, например, курение трубки мира. Но официальный представитель власти не имеет права отказываться от какого бы то ни было угощения, предложенного ему на приеме, и сэр Артур, преодолевая отвращение, пил чай из чайника раджи, убеждая себя, что ничего страшного в том нет, тем более что когда-то эта вещица принадлежала миссис Элен!

Первые эполеты

Близился к концу страшный 1870 год[2115]. Париж задыхался во все туже сжимавшемся огненном кольце. Столь ожидаемый германским канцлером «психологический момент» кампании, казалось, действительно наступил. Ураган огня и стали каждую ночь обрушивался на город, довершая смертоносную работу голода и эпидемий.

Все дееспособное мужское население находилось в траншеях и казематах. Голодные и замерзшие, плотно прижавшись друг к другу, люди ожидали лучшего. Но наступал следующий день, такой же мрачный и безнадежный, как и предыдущий. Никогда еще эта неподвижность, столь несвойственная французскому темпераменту, не была такой мучительной. К физическим страданиям добавились муки бесплодных ожиданий. Даже самые решительные чувствовали, как гаснут их последние надежды.

И при таком бездействии — такие потери!

…Было только четыре часа утра. Еще три часа сплошной темноты до наступления нового, такого же угрюмого и бесконечного, но все равно вожделенного дня. Рядом с нами, в глубине траншеи, тянувшейся через весь Париж — от Аркея[2116] до Сены, — неслышно передвигались неповоротливые в своих подбитых овчиной куртках морские пехотинцы. Мы же — отряд в двенадцать человек — разместились за тентом палатки, у маленького бездымного костра, в котором горели, потрескивая, тонкие веточки. Правда, существовала опасность подпалить подошвы сапог, но главным было не дать противнику засечь наше присутствие на расстоянии всего восьмисот метров.

Время от времени темноту ночи освещала зловещая вспышка, пронзительный свист прорезал морозный воздух, и раздавался взрыв. Немцы не спали, и нам приходилось бодрствовать. Не позволял сомкнуть веки и свирепствовавший северный ветер.

Уже были рассказаны все истории и анекдоты, беседа не клеилась.

— Господа, — произнес капитан Арно, — позвольте напомнить: до рассвета еще три часа и время это самое опасное. От такого холода способны окоченеть и белые медведи. Давайте как-то противиться стуже.

— Да, надо что-то делать, — согласились все. — Расскажите какую-либо историю, капитан.

— Охотно, — не стал возражать Арно. — Если позволите, я поведаю вам некоторые, на мой взгляд, необычные эпизоды из своей военной жизни. Думаю, воспоминания о временах далеких и счастливых заинтересуют вас, да и проклятые долгие часы ожидания протекут быстрее.

Говоривший был человеком высокого роста, с бледным, энергичным лицом и изысканными манерами, — короче, образец настоящего офицера и джентльмена. И хотя уже лет десять, как капитан оставил военную службу, мундир изящно облегал его стройный торс, впрочем, так же непринужденно этот господин чувствовал бы себя и во фраке на официальном приеме.

Несмотря на свои сорок лет, он держал высоко и гордо прекрасной формы голову с привлекательными чертами лица — высоким лбом, темно-синими улыбчивыми глазами и чувственным ртом. Лишь несколько седых волос, пробивавшихся сквозь черноту бороды, да две глубокие морщины, идущие от крыльев носа к уголкам губ, говорили о бурной молодости нашего старшего друга столь романтической внешности.

Хотя история его прежней жизни была малоизвестна, мы смутно догадывались, что господин Арно мог легко просадить миллион в возрасте, когда другие не рискуют задолжать портному несколько луидоров[2117]. Пережив череду взлетов и падений, он получил наследство дядюшки, богатого банкира, и стал его успешно проматывать, пока, наконец, откликнувшись на призыв «родина в опасности», не надел военную форму.

Между делом Арно, подобно Атосу из «Трех мушкетеров», переживая трагедию неразделенной любви, попытался найти забвение в вине, но, как и у легендарного персонажа Дюма, чрезмерные дозы алкоголя сделали его лишь еще более сердечным и кротким.

Для нас капитан Арно был старшим братом, любимым и уважаемым более всего за безумную храбрость.

— Итак, господа, — сказал он без предисловий, зажигая сигару, — я начинаю.

Это случилось в начале Крымской кампании[2118]. Наши драгуны[2119] стояли лагерем возле Константинополя.

Командир дивизии поручил мне, в ту пору сержанту, защиту солдата, который попал под военный трибунал за убийство. Это был рабочий хозяйственного взвода, сапожник по профессии, а жертва — капрал. Будучи оба навеселе, они повздорили, и мой подзащитный, доведенный до крайности беспочвенными упреками и обвинениями начальника, схватил сапожный нож и с размаху вонзил его в живот обидчика. Тяжелая рана не оставляла никаких надежд на спасение несчастного, и через несколько часов ужасных страданий тот скончался.

Всем известна непререкаемость и суровая строгость военного кодекса.

Призвав на помощь все свое красноречие, я пытался доказать судьям, что преступление совершено без злого умысла, надеясь добиться от суда признания за моим подзащитным «смягчающих обстоятельств». Все было напрасно. Трибунал вынес смертный приговор.

В момент, когда секретарь заканчивал чтение судебного решения, в зале вдруг раздался странный звук, похожий на звон разбившегося стекла. Показалось, что пол слегка покачнулся и стены зашатались. Вздрогнули, издавая металлический перезвон, многочисленные образцы оружия, украшавшие стены большого зала совета. И сразу же этот жалобный стальной перезвон сменился оглушительным треском. Кривые турецкие сабли, ятаганы[2120], восточные кинжалы, топорики и другое оружие в беспорядке падали на каменные плиты и, отскакивая, высекали снопы искр.

Снаружи творилось нечто невообразимое. С земли к небу подобно смертоносному самуму[2121] — песчаной бури пустыни, медленно поднимались столбы густой пыли. Вместо солнца на небе пылал красноватый металлический диск, и его зловещие лучи окрашивали слепящее глаза облако.

Это было страшное землетрясение 1854 года, которое разрушило Константинополь и смело с лица земли Брусс на азиатском берегу Турции.

Пораженный словно молнией смертным приговором, осужденный продолжал неподвижно стоять среди этого хаоса. Да и куда убежишь? Некоторые из членов суда стремительно бросились из зала, остальные остались на местах.

Я вылетел из здания сразу же и помчался куда глаза глядят.

Вокруг Константинополя хорошо сохранился двойной пояс высоких стен, украшенных башнями, воздвигнутыми еще при великом Константине[2122]. За стенами находилось кладбище, а грязный пустырь, перед которым я остановился, занимал участок приблизительно в восемьсот метров между кладбищем и группой строений, где квартировала дивизия. Это место с внушительного вида прямоугольными зданиями, издавна служившими казармами для турецких воинов, именовалось Дауд-паша.

Землю продолжало трясти. Я уперся ногами в почву, вдруг взгляд нечаянно упал на высокий минарет[2123], он — о ужас! — начал слегка раскачиваться, а затем оседать, поднимая в небо, подобно смерчу, столб белой пыли; одновременно с самого верха упало несколько крупных камней, огромная трещина пробежала по зданию сверху донизу, и с оглушительным грохотом оно рухнуло. Все длилось не более двух секунд.

Через пустырь протекал ручей, куда стекались зловонные нечистоты со всего Стамбула. Часть обломков легла поперек ручья, почва сразу же вздулась, и клоака затопила окрестности.

Подземные толчки возобновились с новой силой. За время страшного природного катаклизма было уничтожено восемьсот построек, двадцать тысяч человек погибли под их развалинами или сгорели в огне пожаров.

Долг, однако, призывал меня вернуться в здание трибунала, чудом оставшееся целым. В зале члены суда склонились над телом своего товарища, погибшего под развалинами.

Приговоренный уже взял себя в руки и держался прекрасно. Да, он был виноват, но он не был отпетым преступником и конечно же заслуживал снисхождения.

Тронутый благородными усилиями спасти ему жизнь, несчастный взволнованно сжал мою руку и тихо попросил зайти в камеру вечером.

Я пообещал.

— Вы так добры, — начал узник, — и, надеюсь, сможете передать эти часы моей сестре. Она — единственное существо, которое я любил на свете. Скажите, что мои последние мысли были о ней и что я за все прошу у нее прощения. К сожалению, у меня нет достойного вас подарка, кроме, пожалуй, этого скромного кисета. Он сделан специально для вас во время заточения. Не откажите принять его.

Подаренный кисет был настоящим чудом вкуса и мастерства, и я, будучи человеком суеверным, храню его как талисман.

В старом турецком каземате, превращенном в тюремную камеру, приговоренный обнаружил военный ранец. Вытянув из него грубые нитки, он сделал канву, и на ней вышил прекрасный орнамент, использовав бахрому своих эполет красно-зеленого цвета. Чудесную вышивку украшали мои инициалы.

Взволнованный, со слезами благодарности на лице, принял я этот дар.

— И еще одна просьба, — произнес солдат. — Будьте со мной «там», не хочу умирать один.

Я не смог сказать нет. Приговоренный сразу успокоился.

Не быв ни разу прежде на военной экзекуции, я чувствовал, как это ужасно, и боялся, что не выдержу, потеряю сознание еще до казни.

Наступило раннее утро. Судорожная дрожь охватила меня при виде аджюдана[2124] с обнаженной саблей и двенадцати пехотинцев в безмолвном строю с оружием в положении «к ноге». За взводом стояли подразделения от всех полков дивизии.

В сопровождении двух жандармов шел осужденный, бледный, но спокойный.

Я подошел, сжал ладонями его связанные за спиной руки и прошептал несколько ободряющих слов.

— Страшный момент, — промолвил он тихо. — Хорошо хоть, произойдет все очень быстро. Простите, из-за меня вам пришлось пережить столько неприятного. Спасибо за все. Прощайте, будьте счастливы.

— Бедный малый, — прошептал про себя капитан Арно и продолжил рассказ: — Приговоренный покорно позволил завязать себе глаза. Я быстро отвернулся и подошел к строю пехотинцев, уже изготовившихся к залпу. Аджюдан взмахнул шашкой. Раздалось двенадцать выстрелов.

Не праздное любопытство, а безотчетный ужас заставил меня повернуть голову к месту казни.

Несмотря на производимый ружейными выстрелами грохот, я услышал приглушенные звуки от ударов пуль, которые пронизывали грудь, дробили кости и раздирали в клочья кожу несчастного.

Обезумев, я сорвался с места, натолкнувшись на солдат, не менее меня взволнованных.

Раздался последний, одинокий и глухой выстрел. Это сержант, строго исполняя безжалостную инструкцию, произвел «ку де грас»[2125], прикончивший беднягу.

Войска согласно традиции, прошли маршем перед казненным. Какой наглядный и ужасный урок для нарушителей закона — созерцание еще теплого тела, вздрагивающего в последних конвульсиях агонии.

Мы возвращались в казармы.

Я едва передвигал ноги, весь во власти тягостной сцены. И вышел из оцепенения от обращенных ко мне криков товарищей, возвращавшихся с совещания, где зачитывались очередные приказы.

— Ты — офицер! Да, да, офицер! — доносилось со всех сторон. — Официальный приказ будет завтра. Точно! Так сказал капитан. Да здравствует лейтенант Арно!

В полку меня любили и потому поздравляли горячо, искренне старались обнять, пожать руку. Зависти никто не испытывал.

Новость оказалась столь неожиданной, что поверить в нее было не просто, лейтенантские эполеты являлись мне только в призрачных мечтах.

Итак, самые сокровенные надежды становились явью. Завтра я стану офицером. Надо долго прослужить солдатом, чтобы оценить дистанцию, отделяющую бригадира или капрала от рядового. Вспомните, господа, те из вас, кто начинал в Сен-Сире:[2126] разве не испытывали вы чувства гордого удовлетворения, когда поменяли школьную форму ученика коллежа на форму курсанта.

Моя радость не шла ни в какое сравнение с радостью капрала, впервые надевшего мундир с суконными нашивками. Рядовой кавалерист, получая это звание, сразу же вступает на ступеньку длинной иерархической лестницы, на вершине которой — маршал Франции, и отныне отвечает за все, что происходит в казарме. Обучает рекрутов, пользуется доверием командования, на нем держатся маневры. Короче, капрал со своими суконными нашивками становится важной персоной, ибо он и его ближайший командир — сержант — олицетворяют основу основ армейского порядка.

В какой восторг привели меня когда-то капральские знаки отличия! Ну а теперь я становлюсь офицером! Суконные нашивки, солдатский котелок, казарма, унтер-офицерское довольствие — отныне все позади. Завтра я одену офицерские эполеты и буду принадлежать к элите большой военной семьи, имя которой — французская армия.

У меня был близкий друг, как говорят «alter ego» — «мое второе я», эльзасец[2127] по имени Фехтер. Наемниками-добровольцами мы вместе вступили в один и тот же полк и почти одновременно были произведены в унтер-офицеры. Это был умный парень, трудолюбивый, дисциплинированный, настоящий профессионал. О таких обычно говорят: далеко пойдет.

Естественно, я поспешил поделиться радостью прежде всего с ним — как ветер влетел в палатку и воскликнул:

— Старина! Свершилось! Мне присвоили звание! Теперь твой черед, друг. Ожидать осталось недолго. Уверен, первый же курьер из Франции принесет еще одно радостное известие. Можешь не сомневаться, я останусь для тебя все тем же. Старый друг — друг на всю жизнь.

Но Фехтер держался холодно, не выказал никаких чувств и, слегка оттолкнув меня, глухим, сдавленным голосом произнес:

— Прекрасно, прекрасно… Вы — офицер, очень рад. А моя очередь, как вы выразились, тоже придет…

— Ну стоит ли так расстраиваться, что за беда — извещение не пришло вовремя. В конце концов у нас обоих по шесть лет службы.

— У вас не так много времени сегодня, а нужно встретиться с новыми товарищами, ведь завтра — приступать к офицерским обязанностям. Я вынужден проститься, у меня была бессонная ночь: переписывал доклад для капитана. Страшно хочу спать. До завтра, мой лейтенант.

Я вышел из палатки, не придав ни малейшего значения странному поведению друга. Его холодный тон и нежелание говорить вначале не показались мне оскорбительными.

Волнения этого утра: прощальные слова казненного, жуткие конвульсии его тела, известие о новом назначении, столь желаемом, сколь и неожиданном — все перепуталось в голове. Она была настолько переполнена самыми противоречивыми мыслями, трагическими и радостными, что утратила свою привычную ясность, способность объективно оценивать факты.

Во время завтрака я задумался, стал вспоминать в деталях разговор с Фехтером, но, странное дело, слова его по-прежнему казались мне обычными, естественными. По доброте душевной я не мог заподозрить друга в зависти, хотя и знал его самолюбивый характер, а грубость готов был списать на счет плохого настроения и усталости. Но неожиданно произошла перемена. В полку меня считали самым чувствительным в вопросах чести. Как я мог терпеть бесцеремонность подобного рода?! Такое можно простить подчиненному. Есть тысяча способов доказать ему свое преимущество, особенно в боевых условиях. Но равный тебе! Твой друг! Нет! Тысячу раз нет!

Так, ведя безмолвный монолог, я закончил завтрак и направился к палатке с помпезным названием «Кафе господ унтер-офицеров». На самом деле это был мерзкий кабак, где с благословения администрации «отравители» — никудышные повара — заставляли наши желудки перемалывать кошмарную снедь.

Мое появление в кафе было встречено криками «ура», «браво», дружескими рукопожатиями. Я радостно отвечал на сердечные приветствия.

Фехтер одиноко сидел в углу зала, только что закончив, по-видимому, ужин. Я решительно направился к нему и сказал прямо:

— Послушай, мне не совсем понятны и твои недавние колкости, и твоя нынешняя угрюмость. Не хотелось бы, чтобы хоть какое-либо облачко омрачало этот радостный день. Пусть праздник будет полным. Кто знает, что станет с нами завтра. Скажи откровенно, что у тебя на сердце. Уверен, несколько искренних слов восстановят согласие. Если же я ненароком допустил какую-то оплошность, готов принести извинения.

Фехтер криво усмехнулся и насмешливо сказал:

— А если я не хочу отвечать?

— Это похоже на вызов. Слишком скверное средство. Зависть ослепляет тебя. Никогда бы не подумал, что подобное чувство в несколько минут может изменить такого человека. Отныне мы в ссоре. Официальное присвоение звания произойдет завтра, после побудки. Времени достаточно, чтобы скрестить сабли и в десять минут решить спор в честном поединке. Чем раньше мы это сделаем, тем лучше.

Фехтер, отчаянный храбрец и искусный фехтовальщик, согласился. Двух моих товарищей я попросил быть секундантами. Фехтер сделал то же самое со своей стороны. Условия дуэли оговорили быстро: начинаем сразу с жаркого поединка на саблях установленного образца. Вшестером мы отправились искать место дуэли.

В ста метрах от лагеря, где помещался полк кавалерии, возвышалась огромная куча конского навоза.

Обычно гарнизоны продают это довольно ценное удобрение. Мы же не знали, как от него избавиться. Находящиеся в наряде солдаты сваливали его в кучи, наподобие скирд сена, которое собирают крестьяне в северных странах.

Наш выбор пал на площадку между четырьмя такими «скирдами», которая как нельзя лучше подходила для подобного предприятия.

В мгновение ока были сброшены мундиры, обнажены сабли. Бравый эльзасец превосходно владел оружием и, судя по всему, не собирался щадить меня. Я понял, что в первую Очередь он хочет добраться до лица, норовя раскроить его, изуродовав меня навсегда. Потерпев неудачу в первых двух атаках, Фехтер в третий раз применил свой коварный удар. Секунда промедления — и его палаш[2128], сверкнув как молния, опустился бы на мою переносицу.

Кавалерийский палаш обладает тем преимуществом, что им можно пользоваться и как саблей, и как шпагой, при условии, конечно, что у вас крепкая рука. Я сделал выпад, и очень вовремя, ибо клинок противника уже резанул по кожаной рукоятке моей сабли.

Итак, удар Фехтера был отражен ударом справа. Но как, господа!

Кончик сабли пронзил предплечье противника и, продолжая продвигаться вдоль мышцы руки, появился окровавленным у плеча. Рука Фехтера повисла, будто парализованная, сабля тут же упала на землю. Я отбросил свою в сторону и устремился к раненому.

— Бедный друг! — воскликнул я. — Прости за эту «неловкость». Право же, очень жаль…

Фехтер протянул здоровую руку и сказал:

— Ты лучше меня, Арно. Приношу тысячу извинений за глупое поведение. Что делать, человек — существо далеко не идеальное. Пусть это недоразумение станет последним и не омрачит нашу крепкую дружбу. Я получил то, что заслужил. Надо признать — сделано это тобой отлично. Идем к врачу делать перевязку.

Мы стали друзьями еще лучшими, чем прежде, а наша привязанность друг к другу и раньше была поистине братской. Сейчас Фехтер — командир эскадрона, и куда бы судьба ни забросила его, уверен, на оккупированной немцами земле Франции он сражается как истинный солдат и патриот.

Меж тем пора было подумать об экипировке. Ведь утром следующего дня предстояла официальная церемония присвоения офицерского звания. Я не мог без волнения думать об этом.

На родине все было бы гораздо проще. Кроме портного и сапожника, множество других поставщиков снабжают новоиспеченных офицеров всем необходимым.

Но как с этим справиться здесь, в восьмистах лье от Парижа? Новые коллеги, догадываясь о моих заботах, наперебой предлагали отдельные предметы офицерского обмундирования, причем делалось это с такой сердечностью и искренностью, что я не мог им отказать. Один принес эполеты, другой кепи, о котором можно было только мечтать, третий — суконные зеленые полоски, что отличали в то время панталоны солдата и офицера.

Мой денщик также был в счастливом волнении: он становился денщиком офицера! А это означало в первую очередь освобождение от нарядов на ненавистные хозяйственные работы, от которых добрый малый старался увильнуть, на что я закрывал иногда глаза. Во-вторых, повышалось его денежное содержание, в то время как обязанностей становилось гораздо меньше. Слово «лейтенант» уже не сходило с уст хитреца. Он придумывал тысячу поводов, чтобы иметь возможность отвечать: «Да, мой лейтенант» или «нет, мой лейтенант».

Должен признаться, слышать эти слова и мне было не так уж неприятно. Скорее, даже наоборот. В то время я напоминал ребенка, которому подарили новую игрушку, и, рискуя заработать косоглазие, беспрестанно бросал взгляды на новые лычки, украсившие мундир.

Наконец на вечерней поверке прозвучали долгожданные слова: «Завтра утром в восемь часов весь состав полка на лошадях и при оружии выводится на построение в отведенном для сборов месте для представления к званию младшего лейтенанта господина Арно».

Нетрудно догадаться, что всю ночь мне не удалось сомкнуть глаз. Предстоящая перспектива командования взводом пьянила голову, волновала кровь.

Весь лагерь еще спал, когда я, затянутый в мундир, уже стоял, готовый к представлению. Унтер-офицерская униформа, с которой исчезли серебряные нашивки, прекрасно смотрелась с новыми знаками отличия, хотя было видно, что она не вчера вышла из мастерской портного. Новые золотые нашивки хорошо гармонировали с зеленым сукном.

Утреннее солнце, сверкнувшее на острие минаретов, казалось, светило только для меня. Золотом блестела каска с ослепительным гребнем, искорками горели шпоры, производя едва слышное позвякивание, поблескивала сабля и, ударяясь об икры ног, производила столь радостное для каждого кавалериста бряцание.

Приблизительно так выглядел я в собственных глазах, когда направлялся к конюшням полка.

Согласно традиции, первый караульный, отдающий честь новоиспеченному офицеру, получает от него денежное вознаграждение. Следуя этому правилу, я положил в карман пять франков.

Часовой, привыкший меня видеть в форме старшего сержанта, не заметив в ней никаких изменений, улыбнулся, но остался стоять, опираясь на ружье, хотя, как и другие, должен был знать о присвоении мне нового звания. Этим замешательством воспользовался дежурный по конюшне. Схватив метлу и имитируя ружье, он сделал несколько четких шагов вперед и отдал мне честь.

— Молодец! — воскликнул я со смехом. — Не потерял головы. За это держи на «чай».

— Спасибо, мой лейтенант, — сказал солдат, радостно отправляя в карман монетку, которая в его воображении тотчас же превратилась в шеренгу больших и маленьких стаканов со спиртным.

Зазвучал сигнал трубачей: «По коням!» Драгунский полк вступил на плац и выстроился по взводам со своими командирами во главе. Единственный без командира был мой взвод. Я держался позади всех, неподвижный и прямой в седле, как конная статуя.

Примерно в шестидесяти метрах от линии построения стал полковник со штабом. Слева от него находился аджюдан, выполняющий роль адъютанта полка. Мне подали знак занять место справа от командира полка.

Зазвучала команда:

— Смир-но-о! Шашки вон! Трубачи! Сигнал!

— Аджюданы, унтер-офицеры, капралы, драгуны и трубачи! — прокричал полковник. — Представляю вам нового командира, младшего лейтенанта господина Арно. Отныне вы обязаны выполнять все, что он от вас потребует в интересах отличного несения службы и в рамках военного устава.

Вновь зазвучал сигнал трубачей об окончании церемонии представления. Сердце отчаянно стучало, в ушах звенело. Я с трудом подавил волнение, когда полковник, закончив торжественную речь, поприветствовал меня и заключил в братские объятия.

— Лейтенант, — сказал он, — принимай командование взводом.

Зазвучала музыка. Конная колонна драгун возвращалась к месту дислокации полка.

На пороге офицерской столовой меня остановил капитан, отличный солдат и прекрасной души человек. Он сказал:

— Дорогой лейтенант, надеюсь, фанфары славы не помешают вам подумать о более прозаических вещах. Например, о деньгах. Денежный ордер уже выписан. Остается лишь пойти к казначею.

— Мой капитан, — отвечал я, — от денег я, разумеется, не откажусь. Более того, постараюсь получить их как можно скорее.

— Вот и прекрасно. А теперь, дорогой лейтенант, пойдемте позавтракаем. Как у вас с аппетитом? Процедура представления взволновала меня, я стал, кажется, на пятнадцать лет моложе и готов поработать челюстями за четверых.

Мы вошли в большой зал, где за общим столом сидели офицеры полка. Обычно в гарнизонах капитаны обедают отдельно от лейтенантов и унтер-офицеров. Но в полевых условиях все питаются за одним столом, сдавая в общий котел паек и внося плату соответственно званию.

Полковник, на своем обычном месте во главе стола, усадил меня рядом с собой. Я с трудом глотал пищу. Изменение в судьбе, столь неожиданно и стремительно вырвавшее меня из привычной жизни, будоражило и лишало покоя.

Теперь я смог осознать то восхитительное чувство единой братской семьи, которое объединяет всех офицеров французской армии. Сегодня они открыли мне свои души, сердца и… кошельки.

Какой замечательный пример для карьеристов всех мастей, добивающихся успеха в жизни, только пожирая друг друга — для артистов, снедаемых чувством зависти к своим собратьям, писателей, обожающих поносить друг друга, а более всех — для политиков, погрязших во всех мыслимых и немыслимых пороках. Самые низменные чувства, злые помыслы — вот что объединяет их. Будучи злобными посредственностями, они вынуждены сплачиваться, чтобы помешать продвижению молодых, тех, чей талант очевиден.

У офицеров — все по-другому. Здесь один за всех, и все за одного. Чувство товарищеской солидарности превыше всего. Ты сохраняешь его на всю жизнь и передаешь своим потомкам.

Но, как ни странно, если кто-то из членов этой семьи окажет снисхождение поступку, осуждаемому кодексом чести, воинская солидарность обяжет его. Она заставляет идти на жертвы и отдавать долги. Если же офицер совершает преступление, в тюрьму ему пересылают пистолет.

Такой, господа, была французская армия в ту пору, когда я имел честь служить в ней. Такой я нашел ее в годину опасности, смертельной опасности для нашей родины, такой она, не сомневаюсь, останется навсегда.

После завтрака я сразу направился к казначею. Всего мне причиталось тысяча луидоров в качестве единовременного пособия, пятьсот франков подъемных и сорок пять франков последнего унтер-офицерского оклада.

Огромная сумма по тем временам!

— Сейчас, — сказал мне капитан, — у вас сорокавосьмичасовой отпуск для приобретения офицерского обмундирования. Поезжайте в Константинополь — там найдете все необходимое. Времени более чем достаточно. Советую отправиться завтра утром. А сегодня вечером, не забудьте — праздничный обед в вашу честь.

Офицерская вечеринка оказалась фантастически роскошной. Офицеры веселились с упоением. Предстоящая кампания обещала быть долгой и тяжелой, и для кого-то из нас эта веселая попойка могла быть последней.

В головах доблестных офицеров помутилось. Теперь уж не помню, кому пришла мысль сыграть в баккара[2129].

В моей суматошной жизни были периоды увлечения карточной игрой. В те далекие годы невзгод и лишений приходилось прибегать и к крапленой карте, чтобы сорвать куш у какого-либо старого господина.

Но играть теперь?! Я сопротивлялся целый час. Но набитый только что франками и луидорами карман не давал покоя. Тысяча пятьсот сорок пять франков! Эта цифра возбуждала. Монета в пять франков выводила из себя уже по той простой причине, что имела непростительный недостаток разрушать гармонию круглого счета.

Я рискнул пятифранковой монетой и, как и следовало ожидать, проиграл ее, тогда решился пожертвовать сорока франками последнего унтер-офицерского оклада — в конце концов прошлое — прошлому. Этих простецких доводов было достаточно, чтобы через мгновение бросить на стол сорок франков и конечно же… проиграть и их.

Я решил взять фортуну измором, забыв старую истину: судьба редко одаривает своей благосклонностью одного и того же человека дважды в день.

Но игра уже не отпускала. Я играл как бешеный, не обращая внимания ни на проигрыши, ни на выигрыши. Это было настоящее опьянение, головокружение, столь понятное настоящим игрокам.

Когда на следующее утро с воспаленными глазами и тяжелой головой я ввалился в свою палатку, в кармане у меня не было ни одного су.

Что делать? Как отправиться в поход в старом унтер-офицерском обмундировании? В помутневшем сознании шевельнулась мысль о самоубийстве.

Но прежде чем пойти на такой отчаянный шаг, не переговорить ли с капитаном? Его доброта вселяла надежду, кроме того, он знал о моем состоянии, оставленном в Париже.

Пришлось прямо обрисовать ему всю безысходность своего положения.

— О, черт, — ругнулся он, озадаченный. — Дело серьезное. Давать вам нужно сейчас не советы, а деньги. У меня есть пятьдесят пять франков, хватит на самое необходимое обмундирование. Но, мой бедный друг, кроме обмундирования необходимы: мул, ящики для офицерского багажа, палатка, снаряжение для лошади, что там я еще пропустил? Ну, о лошади можете не беспокоиться. Одолжу вам свою кобылу Фатьму, вывезенную еще из Африки. Она исключительно вынослива. Только берегите ее. Вообще-то я не очень люблю одалживать лошадей, но надо же выиграть время. Есть еще одна идея. Можно попросить казначея выплатить вам аванс. Черт возьми, это неплохое средство. Успокойтесь. Все устроится. О, эти молодые люди. Они готовы потерять голову из-за чепухи.

Я пожал руку благородному человеку, от волнения не в силах вымолвить ни слова. Лицо покрылось испариной, я машинально полез в карман за платком и вместе с ним вытащил еще какой-то предмет, почти бесшумно упавший на землю. Кисет! Прощальный подарок моего бедного подзащитного.

— Что это? — спросил капитан. — Какой прекрасный рисунок! Тонкая работа, которую мог сделать или ребенок, или волшебник.

Я вкратце объяснил командиру происхождение вещицы. Удивлению его не было предела.

Капитан машинально открыл кисет и воскликнул:

— Смотрите! Золотые монеты. Два луидора. Как они сюда попали?

Я сам поначалу не мог понять, откуда в кисете две золотые монеты, составлявшие отныне все мое состояние, но наконец вспомнил: высыпав на стол полученное от казначея, я, повинуясь вечному инстинкту бережливости, взял из огненной россыпи золота горсть и бросил в карман. Увы, бесполезная предосторожность, ибо все оказалось проигранным. Два луидора, скорей всего, случайно попали в полуоткрытый кисет, который так и остался в кармане. Это было единственное приемлемое объяснение.

Капитан на мгновение задумался.

— По натуре, вы — игрок, — произнес он, — я тоже. А игрок должен рисковать. Что, если вам сегодня вечером сыграть снова? Рискните сорока франками. Какая разница, двумя золотыми меньше или больше. Мой друг, советую применить мартингал[2130].

Громкий удар прервал слова рассказчика — то приветствовали наступление утра выстрелом из пушки наши соседи по траншее, моряки. Прозвучала звонкая фанфара — сигнал подъема. Бессонная ночь закончилась.

Капитан Арно поднялся, затянул потуже ремень, накинул на плечи капюшон хавелока[2131], собираясь выйти.

— Но каков же конец игры? — закричали разочарованные слушатели.

— Конец… но его не было. И хорошо, что не было. Все завершилось благополучно, свидетельством чему то, что сегодня, двадцать четвертого декабря тысяча восемьсот семидесятого года, я имею удовольствие сидеть здесь с вами в лютый мороз.

— Капитан, нехорошо оставлять нас перед самой развязкой. Кто знает, сможем ли мы услышать вас завтра. Не будьте Шехерезадой! Просим! Одно слово!

— Хорошо! Будь по-вашему. Еще есть пять минут…

Итак, следуя совету командира, я играл в тот же вечер снова. Фортуна была ко мне настолько благосклонна, насколько безжалостна накануне.

Я пошел на мартингал и… выиграл пятнадцать тысяч пятьсот сорок пять франков. На эти деньги, как вы понимаете, удалось закупить все необходимое, а оставшееся растратить с товарищами.

Кисет несчастного казненного действительно стал моим талисманом.

Последние эполеты бедного солдата и первые офицерские эполеты — разве это не перст судьбы?

Изгнанник

Я познакомился с ним в Каире около года назад. Его величали «господин Ахилл»[2132], причем почтительное «господин» неизменно предшествовало воинственному имени, само же оно звучало не менее гордо, чем, например, «господин Тьер»[2133]. И на то были свои причины.

Мать Ахилла, родом из Мальты, произвела его на свет в Марселе в бедной квартирке на чердаке. Отец, левантиец[2134], человек практичный, без предрассудков, оставил сыну такой «капитал», который многие европейцы сочли бы несчастьем, но который высоко ценится на Востоке.

Небольшая операция в раннем детстве лишила Ахилла любовных желаний; он мог надеяться лишь на свои знания и благочестивый нрав. Родители с умилением смотрели на свое чадо: теперь у мальчика было призвание.

В восемнадцать лет ему подыскали подходящее место. Легко, без всяких сложностей, если не считать небольшого экзамена, он был принят на должность «гражданского служащего в гареме турецкого султана, Его Величества Абдул-Меджи-хана».

За редким исключением, когда господин Ахилл подвергался кое-каким испытаниям (молодежь так развращена в наше время!), служба его протекала тихо и гладко. Очень скоро он научился сложному искусству нравиться хозяину, не вызывая зависти своих подопечных. С первого взгляда безошибочно оценивать женские чары — грациозность, красоту, благородство, чем снискал благосклонность и доверие султана. Вскоре господин Ахилл стал старшим евнухом, а также придворным поставщиком живого товара: в его обязанности входила доставка красавиц со всего света.

Его Величество, насытившись прекрасной черкешенкой, желает иметь в гареме монголку? Господин Ахилл тотчас срывается с места и привозит красавицу. Требуется андалузка? И неутомимый господин Ахилл отправляется в страну серенад на поиски новой прелестницы, которую похищает с помощью падкого на золото родственника девушки. Ненасытному султану нужна шведка, креолка, мадагаскарка, парижанка или индианка? Пожалуйста! Для господина Ахилла нет невозможного. Он идет в казну, всегда для него открытую, и через десять минут уже едет в страну северного сияния или кактусов и пустынь.

Если надо, он зафрахтует пароход и отправится к Гудзонову заливу или на мыс Танарив. Все опасности, встречающиеся на пути, все тяготы и усталость забываются при одной только мысли: хозяин будет доволен! Надо сказать, что, совершенно равнодушный к деньгам, господин Ахилл работал не ради денег, а ради славы и был настоящим артистом своего дела.

Все шло как нельзя лучше, но в один прекрасный день великий султан Абдул-Меджид, возвратившись во дворец из мечети, вдруг почувствовал колики в животе после традиционной чашечки кофе. Он лег на тахту и тихо скончался. Султаны, словно призраки из баллад, исчезают внезапно.

Наследник Абдул-Меджида, хорошо осведомленный о заслугах старшего евнуха, оставил его при себе в том же качестве, осыпав еще большими почестями и наградами. Но расположение высоких особ не смогло изменить ни манер нашего героя, ни его стиля. Где бы ни находился господин Ахилл — на полюсе или экваторе, оценивая наметанным глазом камчадалку или ванзибарку, — он неизменно был облачен в один и тот же, давно вышедший из моды сюртук василькового цвета с металлическими пуговицами, короткие желтые брюки и лакированные башмаки. При этом он сохранял осанку учителя танцев, несмотря на свои пятьдесят лет. Лишь особенности климата вносили некоторые коррективы в его гардероб: на полюсе появлялась шуба, а на экваторе — зонтик.

Этот хорошо отлаженный механизм действовал безотказно вот уже много лет, пока неожиданно не дал сбой. И, представьте себе, катастрофа произошла из-за женщины. И это у господина Ахилла, к которому уж никак не могла относиться знаменитая французская фраза: «Ищите женщину!»

Новый султан, Абдул-Азиз-хан, получил в подарок хорошенькую негритяночку лет десяти. Господин Ахилл — он-то и преподнес этот подарок — взялся за ее воспитание. Вскоре негритяночка почувствовала себя на равных с подругами по гарему и принялась старательно перенимать у них искусство обольщения мужчин. Ее приводили в неописуемый восторг всевозможные мази, пудры, эфирные масла, благовония, изящные бутылочки, щеточки и прочее, помогающее подчеркнуть природную красоту.

Малышку приходилось прямо оттаскивать от шербета, успокоительных таблеток, мыла, флаконов; она так и норовила выпить, например, духи, которые ей казались душистым нектаром.

Но самый большой, не поддающийся описанию восторг неизменно вызывала у чернокожей кокетки рисовая пудра. Бедняжка, разве могла она понять бесполезность сего предмета, при ее-то коже — черной, словно эбеновое дерево? Несчастный господин Ахилл не мог, конечно, смириться с таким варварским использованием косметики. Но всякий раз, когда наставник отбирал у негритянки красивую коробочку, она в негодовании возмущалась и кричала.

Наконец, устав от утомительной, а главное, бесплодной борьбы с маленькой дикаркой, наш герой сдался. Легко представить, с какой радостью отдалась желанному занятию девчонка, как щедро напудрила лоб, веки, нос, уши, мигом превратившись в Пьеро[2135].

— Бедное дитя! — воскликнул господин Ахилл. — Это ужасно! В вашем усердии нет никакого смысла: вы похожи на угольщика, который вывалялся в муке.

Угольщик… Это слово заставило его призадуматься. Мозг гениального евнуха напряженно работал и вскоре изобрел пудру для негритянки. Как ее сделали? Взяли уголь, измельчили в пыль, облагородили ароматом розового и сандалового масла и насыпали в изящную шкатулку. Тонкая кисточка из пуха черного страуса дополняла комплект. Представляете себе дикий восторг девочки? Излишне говорить, что пудрилась она теперь днем и ночью, нимало не заботясь о том, что вредит своей красоте.

Однако вначале все шло хорошо. Но вот однажды султан, отправляясь в совет, шествовал через свой гарем и, пораженный красотою малышки, решил, что пора отведать зеленый фрукт, не дожидаясь, пока тот созреет. А надо сказать, что как раз незадолго до этого негритянка щедро напудрила личико, но султан, конечно, ничего не заметил.

Сияя от счастья, вышел он потом к совету. Изумленные взгляды подданных обратились к нему. Владыка взглянул в зеркало — о, Аллах! — что за лик! Щеки, нос, лоб вымазаны черным, словно наместник Пророка на земле целовался с закопченным чугунком.

Страшен был гнев султана. Бедную негритяночку нещадно высекли розгами, после чего с позором изгнали на кухню. А тут еще повар, любимец Абдул-Азиз-хана, подрался с англичанином. Что ж, и повар получил двадцать пять розог. А господин Ахилл? Учитывая особые заслуги, его не подвергли позорной экзекуции. Но, явственно ощущая холодок сабли на своей шее, евнух решил, не дожидаясь самого худшего, бежать куда глаза глядят. На другой день, рано утром, вместе с провинившимся поваром, жертвой столь же фатального стечения обстоятельств, господин Ахилл добровольно удалился в изгнание.

Увы: «Sic transit gloria mundi!» — «Так проходит мирская слава!»

Протокол

К-о-о-ю! М-о-о-ю! О-о-ю-ю! Э-э-э… — этот причудливый крик, служащий у аборигенов Австралии сигналом к сбору, прозвучал около двух часов ночи на восточном побережье материка.

Как раз в это время транспортное судно «Геро», не устояв под натиском штормовых волн, бросивших его на коралловые рифы, потерпело крушение недалеко от мыса Палмерстон.

Туземцы, которым гибель корабля несет поживу, уже зажгли множество огней, чтобы известить сородичей о неожиданном подарке, который подбросил им добрый отец-океан. Кроме того, язычки пламени, по местным поверьям, убивали белых, что сулило дикарям буйный кутеж.

Судно было вдребезги разбито. Отдельные его части хаотично торчали на красных заостренных верхушках рифов. И когда волны выбросили на берег тела несчастных мореплавателей, на них жадно набросились сбежавшиеся на дележ добычи дикари. Тех же европейцев, кто не погиб и благополучно доплыл до суши, туземцы взяли в плен.

Зловеще затрещали стволы эвкалиптов и араукарий[2136], взметая во тьму фейерверки искр. Пощелкивая от нетерпения челюстями в предвкушении близкой трапезы, аборигены грубо разделывали каменными топориками и ножами горестные останки европейцев. В огромных перламутровых раковинах, заменявших противни, доходил гарнир, который натуралист назвал бы по-латыни «солянум антропофагорум» — «паслен людоедский».

Наконец все было готов к пиршеству. Некая важная персона, по-видимому, жрец племени, с перьями на голове и браслетами из зубов змеи на запястьях, провозгласила что-то вроде тоста, прозвучавшего, по всей вероятности, призывом-благословением к кровавому чревоугодию.

И вдруг во мраке ночи раздался громкий крик:

— Именем закона приказываю остановиться! — Смельчак, судя по всему, отлично владел французским и знал, как подавать команды.

Пораженные дикари повскакали со своих мест и схватились за оружие.

— Приказываю остановиться! — властно повторил голос. — Требую повиновения, в противном случае я буду вынужден составить протокол!

Дикари остолбенели. Охваченные скорее чувством удивления, чем страха, они опустили копья с костяными наконечниками, деревянные, оправленные железом булавы и бумеранги. Никогда еще обитатели этого материка не видали ничего подобного. Перед ярко пылавшим костром при полном параде и во всей красе предстал французский жандарм. Появление стража порядка, долговязого, костлявого и угловатого, с сизым носом, закрученными кверху усами, бородкой клинышком и блестевшим на груди орденом Почетного легиона, было поистине подобно чуду.

Носками сапог блюститель закона живо отбросил от огня «жаркое»:

— Позорно и непозволительно это есть!

Он был неподражаем в своем стремлении сохранять и здесь безупречную военную выправку: мизинец левой руки, как на смотре, спрятан за борт мундира, твердый взгляд устремлен вперед. На голове ловко сидела треуголка, цветом плавленого золота сверкала солдатская амуниция, как смоль, чернели еще слегка влажные сапоги, а ножны шпаги сияли, словно серебряный лук Аполлона[2137].

Быстро очнувшись от оцепенения и придя в ярость при виде разбросанных по земле остатков прерванного пиршества, дикари окружили пришельца плотным кольцом и, не обращая внимания на его горделивую, задиристую позу, нетерпеливо замахали над головой безумца оружием, спеша вернуться к мерзопакостному поеданию себе подобных.

Каннибалы[2138] представляли фантастическое зрелище. У некоторых по всему телу — от головы до ног — был со знанием дела изображен белевший во тьме человеческий скелет — визитная карточка участника людоедских трапез. Большинство туземцев могли бы с полным основанием гордиться и татуировкой с росписью, поразительно тонко воспроизведшей подсмотренные дикарями специфические отличия английских матросов: на лицах мужчин выделялись бакенбарды и усы, у женщин с нижней губы свисала трубка со струйкой голубого дымка, спиралью поднимавшегося к вискам, причем художник не упустил даже такую, казалось бы, мелочь, как красненькая точечка в чашечке курительного прибора, долженствовавшая обозначать огонек. Обнаженные торсы чернокожих украшали также намалеванные уверенной рукой красные мундиры военных моряков королевского флота Великобритании, туго стянутые на талии белыми ремнями, к коим плотно прилегали сабля и штык.

Вся эта живописная и крайне воинственно настроенная толпа на все лады возглашала одни и те же слова: «Кик-ете! Кик-ете! Кик-ете!», что на полинезийском наречии означало: «Съедим его! Съедим его! Съедим его!»

Жандарм, не зная, естественно, местного диалекта, подумал, что дикари хотят знать, кто он такой: полинезийское «кик-ете» созвучно французскому «qui que tu es?» («кик-ете?») — «кто ты?».

— Да как смеете вы, жалкие людишки, не слишком обременяющие себя одеждой, обращаться ко мне на «ты»?! — вскипел француз, но затем сменил гнев на милость. — Впрочем, хоть вы и дикари, я расскажу о себе. Перед вами Онезим-Эзеб-Филибер Барбантон, из колониальной жандармерии Франции. В шестьдесят пятом награжден боевой медалью, в тысяча восемьсот семидесятом — орденом за воинский подвиг. Восемнадцать лет безупречной службы, пять военных кампаний, три ранения. В настоящее время — потерпевший кораблекрушение у ваших берегов.

— Кик-ете! Кик-ете! — продолжали, не слушая его, восклицать дикари.

— Молчать! Именем закона! Или я составлю протокол на всех присутствующих, включая женщин! Сборища запрещаются! Расходись, а не то буду стрелять! Моему терпению пришел конец!

Служака бросился вперед, но споткнулся о корень дерева и чуть было не упал. Треуголка от толчка слетела к ногам.

И тут произошло неслыханное! Людоеды стремительно побросали оружие и опустились на колени, шепча в глубоком почтении одно лишь слово:

— Табу! Табу! Табу!

Изумленный жандарм быстро подобрал головной убор и водрузил на место. Туземцы, еще мгновение тому назад кровные его враги, усердно отвешивали поклоны, не осмеливаясь поднять глаза. Бравый француз ничего не понимал в столь внезапной перемене настроения чернокожих, но решил все же не отвергать свалившиеся на него почести и поспешил прежде всего взять под защиту дрожавших от ужаса товарищей по несчастью, с трудом поверивших в свое чудесное спасение.

Барбантон, разумеется, не ведал о том, что слово «табу» у народов полинезийской Океании является магическим и означает запрет касаться какого-либо предмета или человека, которые, таким образом, становятся священными и недосягаемыми: никто не осмелится нарушить заклинание из-за страха навлечь на себя жестокие проклятия и подвергнуться расправе со стороны сверхъестественных сил. Но когда жандарм произнес: «Моему терпению пришел конец!» (по-французски данную фразу завершают слова «est à bout» — «ет абу»), — и у него слетела шляпа, чернокожие, подумали, что чужеземец заколдовал странную штуку, венчавшую его голову. В результате треуголка стала в глазах детей природы вещью неприкосновенной, а владелец диковины превратился в божественную, высокочтимую личность — маниту[2139] туземцев.

Когда дикари немного осмелели, самые достойнейшие получили право приблизиться к обладателю волшебной шляпы и в знак приветствия потереться своим носом о его нос. Все это делалось так искренне, что Барбантон расчувствовался от столь экстравагантной формы почитания. Затем к богоподобному незнакомцу были допущены люди попроще, среди которых были и мужчины, и женщины, и даже дети. Все они с благоговейным трепетом совершали ту же верноподданническую церемонию.

Из-за многократных контактов орган обоняния нового святого, попавшего по воле рока в австралийский религиозный календарь, сизый цвет сменил на пунцовый, что привело аборигенов в еще больший восторг.

Такой поворот событий нравился жандарму все больше.

— Похоже, — пробормотал француз, — из меня собираются сделать императора, а может, и идола!.. — И добавил снисходительно: — Я не говорю вам «нет», дикари. Если так надо…

Все хорошо, что хорошо кончается. И Барбантон из кожи лез вон, чтобы извлечь из сложившейся ситуации максимум благ. Хорошо поставленным голосом он отдавал команду за командой, и вскоре благодаря могущественному табу в импровизированном городке европейцев царило полное изобилие.

По истечении некоторого времени нагруженные подарками, среди которых находились и шкуры кенгуру и опоссума[2140], путешественники в сопровождении эскорта туземцев двинулись в путь. Расстояние в пятьдесят лье, отделявшее их от Порт-Денисона, они преодолели за шесть дней.

Прощание с дикарями было трогательным и долгим. Чернокожие никак не хотели оставлять свое «табу» и его владельца. Бесчисленные рукопожатия, объятия и касания кончиком носа продолжались, казалось, бесконечно.

Но расстаться все же пришлось: пароход, курсировавший между Сиднеем и Мельбурном, находился уже под парами. Капитан согласился взять на борт всех потерпевших кораблекрушение, и спустя восемь дней путешественники прибыли на место.

В течение двух недель в городе только и говорили, что об их приключениях. Барбантон стал всеобщим любимцем. Журналы печатали его портреты, а один издатель обещал платить новоявленному богочеловеку по тысяче франков за каждую строчку воспоминаний.

Но потом в газетах все чаще стали мелькать заметки совсем иного рода, вроде того, что жандарм, мол, сам придумал эти невероятные истории.

Дело закончилось тем, что местный парламент, стоявший на страже интересов национальных меньшинств, передал дело Барбантона в суд, который тут же постановил взыскать с ответчика штраф в размере одного ливра[2141] за превышение власти: формалисты-англичане не могли простить беспримерное по наглости намерение француза составить протокол на территории, являвшейся владением Ее Величества королевы Великобритании.

Когда обескураженный Барбантон покидал зал заседания, где впервые в своей жизни побывал в шкуре обвиняемого, председатель суда неожиданно задержал его и вручил прекрасной работы золотые часы и пачку банкнот. Так одновременно была соблюдена законность и по достоинству оценен необычный поступок француза.

Через год жандарм подал в отставку. Благодаря английским щедротам он стал богат. Да и отчизна не подвела: Барбантон успешно занимается табачной торговлей в родном Пантене. И надо слышать, как в минуты отдыха, потягивая стаканчик белого вина, бывший служивый рассказывает о своих приключениях! Он щурит глаза и, пощелкивая большим пальцем по головке трубки, неизменно начинает так:

— В то время, когда я был богом у дикарей, приключилась прелюбопытная вещь. Я должен был составить протокол на людоедов, и, представьте себе, за это мне пришлось заплатить штраф!..

Театр в экваториальной Африке

Почти в самом центре Африки, на экваторе под тридцатым градусом восточной долготы, берет начало один из истоков Нила — Сомерсет[2142], впадающий в озеро Альберта, чьи воды низвергаются чуть ли не с пятидесятиметровой высоты каскадом Мерчисон. По берегам стремительной реки обитает некое африканское племя. Его-то мы и предлагаем вам почтить своим вниманием, дабы убедиться, что даже столь высокое искусство, как театр, не чуждо самым отсталым народам.

Местный правитель Каркоанс известен тем, что, свергнув короля Камрези, выколол ему глаза, а затем повелел бросить беспомощного врага крокодилам, обожавшим людей с черной кожей. Кроме того, грозный венценосец любит принимать белых гостей: ведь они всегда при оружии — столь необходимом для упрочения монаршей власти.

Сегодня царек привечает путешественников-естествоиспытателей. Прежде всего гостей наделяют щедрыми дарами, в числе коих — козы и коровы, быки с седлами (сие парнокопытное в здешних краях — животное верховое), бивни слона, корзины с рисом и тыквенные сосуды с кислым молоком и пивом из сорго. А после обильного ужина в честь чужестранцев представление — там же, где проходило пиршество.

Здешний «театр» — это обычная, хотя и довольно просторная хижина с земляным полом, покрытым утрамбованной соломой. Раскидистые деревья надежно защищают строение от палящих солнечных лучей.

Передняя, открытая часть помещения напоминает французский кукольный «театр гиньоль»[2143]. Главное украшение «холла» — черепа и прочие атрибуты человеческого скелета, свидетельствующие о каннибальских наклонностях, некогда присущих данному племени, но ныне, к счастью, канувших в лету: африканцы предпочитают уже не пожирать пленников, а продавать.

Местный театр, конечно, не парижская опера, где зрители по своему усмотрению заранее могут заказать билет в партер, на балкон или в ложу: в хижине — общий зал, с сиденьями из черепов вместо кресел. Особенно почетно восседать на человеческом черепе, туземцы рангом пониже довольствуются бычьими — с рогами-подлокотниками.

Разумеется, нет в этом театре ни искусственного освещения, ни декораций. Но, по-видимому, тут успел все же побывать европейский режиссер, подсказавший идею занавеса, поскольку сцену закрывает широкое коленкоровое полотнище, подвешенное к двум бамбукам.

Наконец зал заполнен. Наступает тишина. Турок Ибрагим, правая рука Махмуд-бея[2144], богатого работорговца из Аравии, дает пояснения к предстоящему спектаклю.

В Экваториальной Африке нет профессиональных актеров. На подмостки, словно простой комедиант, выходит царек со свитой и вовсю развлекает публику. А почему бы и нет? Ведь и Нерон[2145] самозабвенно играл в трагедиях.

Такие жанры, как оперетта, водевиль и комическая опера, туземцам неизвестны. Зато очень популярна мелодрама, как та, например, которую сейчас увидят белые гости. Артисты, незнакомые с театральными канонами, в свободной манере воспроизводят все то, что так хорошо известно им в жизни: войну, охоту или деяния какого-нибудь монарха, являющегося, как правило, главным действующим лицом представления.

Женщинам строго-настрого запрещается появляться как на сцене, так и в зале, но они, сгорая от любопытства, всеми правдами и неправдами проникают в хижину и теснятся за спинами мужчин.

Как в настоящем театре, о начале спектакля возвещает музыка, исполняемая оркестром.

Основная сюжетная линия драмы — история восхождения на трон нынешнего правителя.

На сцене перед ящичком, оказывающимся вдруг шарманкой, сидит чернокожий актер и наигрывает, как ни странно, европейские народные напевы. Смутно угадывается мелодия песенки «Эй, мои ягнятки!», чудовищно искаженная старым неисправным механизмом — предметом особой гордости властелина, который за сей шедевр музыкальной техники отдал ловкому Ибрагиму целую партию рабов. Рядом с шарманщиком, на шкуре пантеры, сидит на корточках в окружении своих «приближенных» актер, исполняющий роль покойного тирана Камрези. Убранство его роскошно: на лбу сверкает фальшивыми камнями диадема[2146], тело облегает тяжелая красная ткань, на ногах — марокканские сапоги со шпорами. Остальные артисты обряжены скромнее.

Справа на подмостки вступает «войско» — обнаженные чернокожие с копьями в руках. Предводителя выделяет только стягивающий талию узкий плетеный поясок из тростникового волокна, поддерживающий угрожающего вида огромный турецкий кинжал. Это Каркоанс. Отчаянно жестикулируя и грозно рыча, претендент на престол приближается к «королю» в сопровождении дружины и, потрясая кулаком, произносит пламенную речь. «Камрези» дружелюбно отвечает речитативом[2147] и широким жестом указывает на сосуды, полные самого настоящего вина и пива из сорго. Соперник стремительно бросается к напиткам, всем видом своим демонстрируя страстное желание вкусить их. И действительно, он начинает жадно пить, вытирая тыльной стороной руки толстые бордовые губы. Воины следуют его примеру и то и дело облизываются от удовольствия с непосредственностью обезьян, смакующих сладкие стебли сахарного тростника.

Но выпивохи проявляют себя людьми неблагодарными. В результате опьянения позы их становятся угрожающими, голоса звучат резче. Не обращая особого внимания на публику, актеры принимаются выяснять отношения. Свиты обмениваются отчаянной бранью и воинственно размахивают оружием, не забывая, однако, прикладываться — все чаще и чаще — к вину и пиву.

И хотя, к великой радости публики, музыка звучит громче, чем прежде, приглашая к песням и танцам, Каркоанс, вдрызг пьяный, не замечает мелодии. Подойдя к «монарху», не более трезвому, чем сам он, царек грубо срывает с головы противника диадему, совершая тем самым действо, имеющее одинаковый политический смысл во всем мире. Лишенный символа власти, «король» вяло сопротивляется, и его недруг, совсем обнаглев от безнаказанности, хватает мантию низложенного им «правителя» и, задрапировавшись ею, принимает величественную, чуть ли не как у Цезаря[2148], позу.

«Камрези», не в силах терпеть подобную наглость, решается дать негодяю достойный отпор и с этой целью созывает своих «подданных», возбужденных содержимым тыквенных сосудов и готовых хоть сейчас ринуться в бой. «Бунтовщики» в ответ окружают мятежного вождя. Две враждебные группы яростно бряцают оружием. Воины, словно герои Гомера, вызывают друг друга на поединок.

Слышится барабанная дробь. Это тамбур[2149] задает ритм вступающим в схватку бойцам. В такт музыке противники, беспрерывно горланя гнусавыми голосами, постепенно сближаются и, сойдясь лицом к лицу, смешивают свои ряды и, высоко подскакивая, начинают кружиться в неистовом вихре. И так до тех пор, пока их правители не подают сигнал, по которому воины останавливаются, выстраиваются в одну линию и замирают.

Утомленные выполненными в исключительно высоком темпе телодвижениями, недавние враги, чтобы взбодриться, в очередной раз рвутся к сосудам, вновь наполненным вожделенным эликсиром, и дружно, в мирном единении, приступают к возлияниям.

Количество поглощаемого лицедеями спиртного вызывает у зрителей постоянно растущую тревогу. Участники сценического представления, все без исключения, смертельно пьяны, о чем можно только сожалеть, поскольку как актеры они очень интересны и по-настоящему талантливы: вызывают изумление их выразительная мимика, ритмичность движений, правдоподобие создаваемых образов.

После краткого перерыва противники сходятся опять. Их громогласные крики оглушают зрителей-европейцев, соплеменников же повергают в безумный восторг.

Несмотря на опьянение, движения актеров все более усложняются. Головокружительным прыжкам черных лицедеев позавидовали бы даже профессиональные акробаты, и можно только удивляться тому, что они, безудержно размахивая в этой круговерти боевым оружием, остаются невредимыми.

И все же, увы, на глазах у зрителей развертывается ужасная драма. Каркоанс настолько входит в роль — вероятно, под влиянием хмельных паров, что копье его насквозь пронзает бедро «монарха». Из раны течет алая струйка. Бедняга жалобно скулит. Царек же, окончательно лишившись рассудка при виде крови, энергично взмахивает копьем и бьет противника в живот. Раздается истошный вопль. Актеры и зрители кидаются к умирающему. И только шарманка продолжает невозмутимо наигрывать мелодию песни «Ах, какие у него сапоги!».

Ибрагим хватается за голову: подобное никак не входило в его планы. Ведь убитый — раб весьма ценный: подручный Махмуда-бея выложил за него кругленькую сумму и собирался забрать приобретение с собой в Маскат[2150]. Вскочив на сцену с револьвером в руке, лиходей намерен жестоко поквитаться с победителем. Однако Каркоанс обещает турку двенадцать бивней слона, и конфликт улаживается.

Представление заканчивается раньше времени. Но зрители-туземцы не ропщут: они никогда еще не испытывали такого наслаждения от игры своих актеров, как сегодня.

Индианка и кайман

Мне хорошо было известно, насколько по характеру спокойны и уравновешенны индейцы. Но не до такой же степени!

Их внешняя нечувствительность и сдержанность в проявлении как радостных, так и горестных эмоций поразительны, но еще более удивляет их способность оставаться абсолютно невозмутимыми в самых неожиданных, порой драматических обстоятельствах. История, свидетелем которой я случайно оказался, — тому доказательство. Судите об этом сами.

…Более месяца мне пришлось жить в тропическом девственном лесу, занимаясь охотой, рыбной ловлей и сбором насекомых. Ночь я проводил под навесом, который всякий раз приходилось возводить на новом месте. Не уставая каждый раз восхищаться новым зрелищем, которое открывала взору амазонская Изида[2151], я наслаждался природой с жадностью рафинированного европейца.

В один из таких вечеров проводник Ярури, обратись ко мне, сказал:

— Недалеко отсюда деревня…

— Сколько дней ходьбы до нее?

— Один.

— Тебе, наверное, хочется увидеть жену и детей?

— Да… И выпить с кумом «кашири»…

— В таком случае идем.

Проводник, обычно флегматичный, ускорил шаг.

Не знаю, желание увидеться с семьей было тому причиной, или любовь к «кашири» оказалась более сильным стимулом?

Примерно через двенадцать часов мы подошли к засеке, в центре которой живописно расположились около тридцати хижин, очень красивых и уютных. Это и была деревня — родина моего компаньона Ярури.

Нас встретили приветственными криками, а вождь племени произнес такую восторженную речь, словно обращался к важной персоне.

Затем меня повели в самую просторную хижину, занимающую, казалось, половину всего селения, всполошив при этом маленький зверинец — экзотических птиц и обезьян, которые принялись порхать, прыгать и гримасничать, увидев диковинное для них существо в белом фланелевом костюме.

В хижине, походившей на гигантский зонтик, стояли искусно вырезанные из дерева скамьи с изображениями животных — черепах, кайманов, тапиров и других обитателей здешних мест.

Под легкой крышей, покрытой красивыми маисовыми листьями, я заметил множество стрел с луками из железного дерева[2152]. При необходимости они, по-видимому, превращались в грозное оружие этого маленького племени.

Середину хижины занимали две огромные винные бочки, выдолбленные из не поддающегося гниению ствола дерева-великана, называемого на местном наречии «бемба», по тому же принципу, каким пользовались индейцы при изготовлении лодок.

Каждая из бочек содержала приблизительно по восемь — десять гектолитров жидкости, издающей сильный запах алкоголя и стекающей крупными каплями на землю через полузакрытый кран. Густое месиво, образовавшееся тут за годы, магнитом притягивало к себе любителей выпить.

Хижина была чем-то вроде постоялого двора для приезжих — каждый мог оставаться здесь сколько душе угодно и прикладываться к винным бочкам, благо спиртное не стоило ни гроша. Вот идеальный кабачок на все времена!

Я не любитель «кашири» — местного напитка, столь популярного среди индейцев Южной Америки. Но, чтобы не обидеть хозяев своим отказом, пришлось мужественно принять этот «нектар», который щедро нацедил из бочки вождь племени.

Сделав в знак вежливости последний глоток, я протянул чашу Ярури, который охотно наполнил ее, мгновенно опустошил, тут же снова налил и выпил, да так проворно, как не снилось самому отъявленному пропойце парижского кабака.

Любовь к семье явно отступала на второй план. Алкоголь сильно действовал на моего проводника, приглушая отцовские и супружеские чувства. Если он и дальше будет так ненасытно наполнять себя «кашири», с сожалением думал я, то очень скоро смертельно опьянеет, и мадам Ярури вместо супружеских ласк получит совсем иное, ибо всем известно, что пьяный индеец далеко не сентиментален.

Когда я размышлял обо всем этом, а мой компаньон подносил ко рту третью чашу, в хижине появилась женщина, державшая за руку ребенка лет пяти-шести. Вид ее заставил меня вздрогнуть. С мертвенно-бледным лицом, в каплях холодного пота, с безжизненным взглядом, она с трудом держалась на ногах, конвульсивно дергая окровавленным обрубком правой руки. Кожа лилового цвета свисала лохмотьями, обнажая неправдоподобно белую неровную кость, как будто отхваченную наискось зубьями шестерни. Ярко-красная кровь пульсировала на краю обрубка, образуя маленькие пузырьки.

Ни звука, ни жалобы не слетало с губ женщины, лишь время от времени она бросала полный невыразимой ласки взгляд на ребенка, который крепко держался за ее левую руку. Вид бедного малыша был не менее удручающ.

Его длинные, черные, отливающие синевой волосы пропитались кровью. На спине, пояснице, животе виднелись свежие раны. На маленьком тельце не было живого места.

Эта полная трагизма сцена не вызвала ни возгласов удивления, ни тем более сострадания у соплеменников, хотя в хижине и около нее находилось с полсотни человек обоего пола.

Ярури, невозмутимо глядя на обоих изувеченных, допил до последней капли свой «кашири», сплюнул и произнес:

— Пожалуй, на сегодня хватит.

Не обнаруживая никаких признаков волнения и испытывая скорее удивление, он подошел к несчастным, вероятнее всего, ставшим жертвами какой-то страшной трагедии.

— Это его жена и сын, — шепнул вождь племени, невозмутимо протягивая мне сосуд с алкогольным напитком.

Поблагодарив, я отказался и быстро подошел к своему проводнику, бесчувственность которого была совершенно необъяснима, и невольно стал свидетелем странного диалога, слово в слово занесенного потом в записную книжку.

— Это ты, Араде? — произнес мужчина флегматично.

— Это я, Ярури, — отвечала женщина слабым голосом, делая, по-видимому, неимоверные усилия, чтобы не упасть. — Видишь, кайман откусил мне руку.

— А-а, да, на самом деле… кайман откусил тебе руку. Почему?

— Потому что хотел съесть моего ребенка.

— А, он хотел съесть ребенка!

— Да!.. Но я вырвала его из пасти каймана… Ты видишь следы зубов на теле сына?

— И правда!.. Кайман, наверное, был большой.

— Да, очень большой… И тогда он схватил меня за руку, откусил и проглотил ее.

— Лучше было бы, если бы он не откусил тебе руку.

— Да!

— Я убью его!

— Убей! И сейчас же! — воскликнула индианка мстительно.

— Как только отведу белого к моей хижине.

— Хорошо.

— Эй, приятель, иди сюда, — позвал меня индеец, направляясь к своей хижине, до которой было шагов пятьдесят.

Женщина с ребенком, естественно, следовали сзади, при этом их господин и хозяин, оставаясь невозмутимым, не сделал ни одного жеста, чтобы поддержать несчастных. Они еле тащились и едва добрели до хижины, вся мебель которой состояла из трех гамаков, нескольких деревянных стульев, глиняных горшков и другой бедной утвари.

Не говоря ни слова, Ярури стал точить саблю куском кварца и, убедившись, что она достаточно остра, одобрительно щелкнул языком.

Затем, жестом велев жене положить обезображенную руку на деревянный чурбан, он хладнокровно стал подрезать рваные куски кожи и торчащий осколок кости, аккуратно ровняя культю, подобно мяснику, отделывающему баранью ножку для жаркого.

Во время этой процедуры женщина не проронила ни слова. Единственным доказательством мук терпеливой страдалицы были слезы, которые рекой лились из ее глаз. Так, наверное, плачет косуля, безропотно замерев под ножом охотника.

Проведя ампутацию, индеец остановил взгляд на кучке сухого мха в углу хижины, подобрал его и стал обильно орошать ароматической жидкостью — «укуубой» — универсальным индейским средством ото всех бед, в том числе и от ран, — укутал основательно им культю и вышел из хижины.

Через несколько минут он возвратился с сосудом, сделанным из полой тыквы, с вязкой алкогольной жижей, взятой из-под бочки в большой хижине, и стал поливать им всю пораненную руку жены вплоть до плеча.

Поток крови сразу прекратился. Несчастная, терпению и выносливости которой можно было позавидовать, устроилась наконец в гамаке, глубоко и удовлетворенно вздохнув.

Теперь настал черед ребенка, все это время спокойно сидевшего на корточках. Отец полил его раны той же «укуубой», затем заставил выпить несколько капель «кашири» и уложил возле матери.

Рассеянно глядя на кур, терзавших в это время куски кожи, отрезанные во время «операции», он произнес спокойно и монотонно:

— Арада — хорошая женщина.

На большее в выражении своих чувств индеец был неспособен. Вряд ли нечто подобное произносилось им за все годы супружества. Как известно, его соплеменники не слишком многословны, и уж подавно далеко не сентиментальны. Так что борцам за права женщин нужно много поработать, чтобы научить уму-разуму аборигенок, наставив их на путь эмансипации.

Но и это более чем скромное выражение чувств, жалкая похвала, возможно, единственная во всей истории индейской расы, вызвали волнение несчастной: щеки ее зарделись, а губы тронула еле уловимая улыбка.

Хорошая женщина! Да за то, чтобы еще раз услышать такие слова, она готова была лишиться второй руки. Ярури, позвав пса и захватив саблю, уже собрался уходить, сказав на прощание обыденно:

— Я иду убивать каймана.

Он возвратился почти через сутки, еще более невозмутимый, чем прежде, держа в руках какой-то груз, завернутый в листья и перевязанный лианой. Положив ношу на землю, Ярури сказал жене безразлично:

— Кайман мертв. Вот его сердце. Съешь его. А вот твоя рука. Я извлек ее из живота каймана.

— Но, черт возьми, — вырвалось у меня, — зачем она тебе?

— Когда Арада умрет, — стал разъяснять мне индеец, — она должна предстать перед Гаду, Великим Духом, с двумя здоровыми руками, иначе он не примет жену в свое царство, и она попадет к дьяволу, Иолоку. Эта рука будет храниться в сосуде с «укуубой» до самой смерти Арады.

Сила факира

Как-то раз меня с моими пятью спутниками в тропическом девственном лесу застигла ночь. Я немного было струсил, но, видя, что мои спутники (кайеннские негры[2153] Морган и Даниель, индийские факиры Сами и Гроводо и китаец Ли) относятся к этой ночевке в лесу совершенно равнодушно, постарался тоже успокоиться.

Мы выбрали небольшую поляну, окруженную громадными вековыми деревьями, точно гигантскими колоннами, переплетенными сетью лиан и гирляндами чудных орхидей и других ярких цветов самых причудливых форм. Здесь мои спутники развели костер и на одном из деревьев повесили для меня гамак. К несчастью, наша провизия истощилась; оставалось только немного риса да несколько сухих плодов. Этого было вполне достаточно для моих неприхотливых спутников, но никак уж не для меня, цивилизованного европейца, привыкшего питаться мясом. Правда, китаец Ли, исполнявший в моей свите обязанности повара, предлагал мне еще днем, когда мы проходили вдоль реки, поймать для меня черепаху, маленького крокодильчика или пару хорошеньких змеек из тех, которые водятся около воды, но я отказался от всех этих «лакомств».

Ночь наступила мгновенно и раньше, чем можно было ожидать, потому что с запада надвигалась громадная черная грозовая туча, быстро затянувшая весь небосклон.

Где-то в отдалении слышались крики, вой и рев зверей, то есть тот ужасающий ночной концерт дремучих индийских лесов, от которого у меня тотчас же поднялись дыбом волосы, на лбу выступил холодный пот, зубы стали выбивать барабанную дробь, а в жилах застыла кровь. Я впервые тогда находился ночью в девственном тропическом лесу — в этом царстве хищных зверей, поэтому немудрено, что я так скверно себя чувствовал.

— Саиб, — раздался возле моего уха мягкий, проникающий в душу голос индуса Сами, молодого красавца со жгучими пронзительно-черными глазами на бледном лице, — не тревожься, пожалуйста, эти звери если и подойдут сюда, то вреда тебе никакого не сделают.

— Понятно, — воскликнул я с напускной храбростью, а у самого, как говорится, душа уходила в пятки, — ведь у нас есть ружья! Мое ружье даже такое, что из нею сразу можно уложить несколько львов и тигров, — хвастливо добавил я, думая удивить этим «дикаря».

Но тот только пожал плечами, усмехнулся и проговорил:

— О саиб, что значат твои ружья против рати зверей под предводительством льва!.. Слышишь, они все идут сюда?.. Но, повторяю, не бойся. Брось свои ружья: они бесполезны; я остановлю всех зверей и без оружия.

Концерт, в самом деле, с каждой минутой становился громче; слышался уже и треск сухих сучьев, ломавшихся под ногами животных; не слышно было только топота ног, потому что стремившиеся к нам животные были из тех, что на ходу почти не касаются земли, а точно носятся над нею.

Вдруг пламя нашего костра со страшным треском высоко взметнулось и, поднимаясь в течение нескольких секунд все выше и выше, так же внезапно погасло. Я все-таки успел разглядеть, что негры и китаец, растянувшись на траве, крепко спали. Гроводо, весь как-то сжавшись и закрыв лицо руками, молча сидел под деревом, а что касается Сами, то он стоял около этого дерева совершенно неподвижно, скрестив на груди руки и устремив свои большие сверкающие глаза в глубину леса.

Между тем рев и вой становились прямо-таки оглушительными; мрак сделался такой, что, как говорится, хоть глаз выколи; только глаза Сами горели в этом мраке как раскаленные угли. Я провел рукою по лбу и даже ущипнул себя, чтобы удостовериться, что я не сплю и не сделался жертвою кошмара; но вскрикнуть или сказать что-нибудь я не мог; язык мне не повиновался. Для внушения себе бодрости я хотел было закурить сигару и стал доставать из кармана портсигар и спички.

— Саиб, — сказал мне в это время Сами, — ты сейчас будешь не в состоянии поднять руку, Но ты не бойся этого: когда будет нужно, ты снова получишь способность владеть руками.

Я про себя улыбнулся, вынул сигару и коробок спичек. Взяв сигару в рот, я зажег спичку и хотел поднести ее ко рту, чтобы прикурить, но рука и вправду оказалась точно свинцовая и тяжело опустилась вдоль тела, пальцы как бы онемели, спичка из них выскользнула, упала на землю и погасла. Потом я не только не мог поднять руку или ногу, но не мог даже пошевелиться.

— Что, саиб, разве не говорил я тебе, — опять послышался голос индуса. — Возьми теперь ружье и попытайся выстрелить, — продолжал он. — Рука твоя будет действовать, но курка у ружья ты не спустишь.

В самом деле, я вдруг почувствовал, что вновь получил способность двигать всеми своими членами. Схватив лежавшее около меня ружье, я приложил его к плечу и хотел нажать на курок; однако он не двинулся с места, несмотря на все мои усилия.

Я положительно оцепенел от удивления и ужаса. Прямо передо мною горели глаза индуса; кругом слышался оглушающий концерт зверей, треск валежника, и всюду сверкали многочисленные красные, желтые и зеленые огненные шарики.

Я понял, что вокруг нас, точно прикованные к земле, стоят страшные звери, удерживаемые властным взглядом одного человека.

Картина была до такой степени страшная, что, право, не знаю, как я еще остался жив!

Вероятно, Сами понял, что мне не вынести долго этого ужасного состояния, поэтому он вдруг испустил короткий резкий крик; сверкавшие повсюду огненные шарики внезапно исчезли, рев, вой и треск валежника, умолкшие было на минуту, возобновились, и костер снова вспыхнул. Вскоре, однако, весь этот шум затих. Сами подошел ко мне и с улыбкою сказал:

— Ну, саиб, ты можешь теперь совершенно успокоиться: звери сюда больше не придут. А видишь вон там на дереве, над твоею головой, обезьяну? Она из той породы, мясо которой белые употребляют в пищу. Ты ведь голоден, саиб?

— Да, — ответил я. — Я сейчас застрелю ее.

Я поднял ружье и прицелился в обезьяну. Но индус остановил меня.

— Не трудись, саиб. Я сейчас покажу тебе еще кое-что… Смотри! — прибавил он, указав на дерево, где сидела большая черная обезьяна.

Я поднял глаза и увидел, как животное с заметным ужасом смотрело прямо в глаза Сами. Вдруг он сделал какое-то неуловимое движение рукою, обезьяна испустила громкий болезненный крик и тяжело рухнула на землю, прямо к моим ногам. Я подошел и взглянул на нее; она была мертва.

— И ты много можешь делать таких… фокусов? — спросил я у индуса, когда прошла первая минута изумления.

— Много, саиб, — ответил тот.

— А не можешь ли ты мне объяснить… — начал было я.

— Нет, саиб! — поспешно перебил он.

По тону его голоса я понял, что настаивать бесполезно, и замолчал.

Мой повар-китаец зажарил хороший кусок обезьяньего мяса, которое показалось мне довольно вкусным. Утолив голод, я улегся в свой гамак и благополучно проспал до утра. Утром мы продолжили свой путь.

Ягуар-рыболов

— Право, сударь, — сказал мне несколько лет назад один знаменитый укротитель, — животные, традиционно именуемые хищниками, в действительности несправедливо оклеветаны человеком, или, лучше сказать, совершенно ему незнакомы. Путешественники, в особенности охотники, упрочили за ними скверную славу, против которой я стараюсь, увы, тщетно, бороться и продолжаю утверждать…

— Что ваши львы, медведи, тигры — невинные барашки, не так ли?

— Я бы не стал заходить столь далеко. Но настаиваю, что в условиях абсолютной свободы они никогда не нападут на человека первыми. Вы хорошо меня поняли: никогда! Так называемая свирепость диких зверей не идет дальше самозащиты. Они вступают в схватку, когда загнаны в угол или ранены.

— Вполне возможно, спорить не стану.

— Трудность, как вы понимаете, состоит не в том, чтобы убить большую дикую кошку, слона или носорога. Это дело не хитрое, если в руке карабин с разрывной пулей. Нет, трудность заключается в том, чтобы незаметно подкрасться к животному, которое чует человека на огромном расстоянии и убегает при его приближении, даже будучи голодным. Вы, принадлежащий к убийцам, именуемым охотниками, убедитесь в том, если вдруг решитесь, как какой-нибудь Тартарен[2154], отправиться воевать с большими хищниками.

… Эти слова припомнились мне пять или шесть месяцев спустя, когда, влекомый любовью к приключениям, я путешествовал в бассейне реки Амазонки[2155], больше для собственного удовольствия, чем по научному заданию министерства народного просвещения.

Само собой разумеется, хотелось есть, поскольку дичь практически не водится в густых чащах, и особенно мучила жажда, — страшная, томительная, такая, какую можно испытывать, только находясь на три градуса выше экватора, в центре бесконечного, не доступного никаким ветрам строевого леса, задыхаясь под непроницаемым зеленым куполом великолепных жестколистых деревьев, характерных для экваториальной флоры[2156].

Носильщики с запасами провианта отстали на полдня пути; со мной был только один индеец-проводник.

Тянулся бесконечный девственный лес, ничто не указывало на близость реки, предсказанной Йарурри, амазонским краснокожим.

Йарурри, без единой капли пота на лбу, продвигался вперед большими размеренным шагами, ступая босыми ногами по гигантскому лесному ковру из мхов, иголок и веток.

С грехом пополам, неповоротливый в своих сапогах, отягощенный портупеей, к которой были прикреплены револьвер и ножны моей сабли, увешанный ружьем, патронташем, шерстяными одеждами, каской, — короче, всем походным снаряжением, необходимым, по мнению цивилизованного человека, для путешествия в тропиках, — я следовал за ним.

Иногда, чтобы освежиться, приходилось мимоходом разрубать саблей кору каучукового дерева[2157], припадать губами к струйке растительного молочного сока, а затем, ускоряя шаг, нагонять своего проводника, совершенно нечувствительного к любой усталости и лишенного всякого сострадания.

Такой метод был больше чем просто плох.

Продолжая идти, я размышлял над нелепостью жизни: «Бог мой, до чего же глупо обсасывать непромокаемую одежду в надежде хоть немного утолить жажду».

Вдруг лес внезапно преобразился.

В нескольких шагах от меня виднелась огромная живая изгородь, за которой угадывалось свободное, залитое светом пространство. Высокие деревья исчезли, уступив место немыслимому сплетению лиан, цветов, водяных растений и орхидей.


Сомнения отпали, река рядом.

Я устремился было вперед с поспешностью человека, горло которого превратилось в настоящую Сахару, но индеец, медленно отведя рукой зеленый полог, повелительным жестом предложил осторожно следовать за ним.

За изгородью все разительно переменилось.

Наверху исступленно верещали попугаи и туканы[2158]. Колибри[2159] распевали над самым ухом, а касики[2160] свистели во все горло.

Йарурри, осторожно опустив руку мне на плечо, вновь призвал к особой осторожности. Я еще теснее прижался к нему, скорчившись за непроницаемым кустом ауары.

К чему столько таинственности? Вода хлюпала у меня под ногами, и жажда от этого становилась еще нестерпимей.

«Посмотри!» — прошептал наконец туземец, неслышно раздвигая ветки колючего кустарника, скрывавшего противоположный берег.

Ax! Бог мой! На мгновение я забыл жажду, высушившую все мои слизистые, и с трудом сдержал крик удивления.

Над водой, на другой стороне реки, не более чем в пятнадцати метрах от нас, неподвижно сидел великолепный ягуар[2161], вытянув шею и выпустив когти, словно самый обыкновенный кот, подкарауливающий уклейку[2162].

Поглощенный этим занятием, он, казалось, даже не подозревал о нашем присутствии, и потому я смог не спеша рассмотреть его.

Пусть мои сент-уберские собратья[2163] простят меня, но охотник тотчас уступил место натуралисту, и, отбросив возникшую было мысль об убийстве, я смотрел во все глаза на прекрасного зверя, посасывая пулю, чтобы заглушить жажду.

Это был редкостный экземпляр. Длина его тела от морды до основания хвоста, по-видимому, составляла сантиметров сто семьдесят, а высота в загривке, как мне показалось, превышала девяносто!

Ворс ягуара, тонкий, гибкий, сверкающий, как шелк, местами топорщился, когда нервное сокращение приводило в движение какой-либо из мощных мускулов, рельефно выделявшихся на солнце. Ослепительно-белая шея, грудь, морда, внутренняя сторона ляжек, живот, раковины всегда подвижных ушей — все переливалось и вызывало восхищение.

Часть живота была золотисто-рыжая, усыпанная круглыми пятнышками цвета ржавчины, в центре которых причудливо соединялись две черные точки.

Лапа ягуара, застывшая над водой, разжалась как рессора… но поразила лишь пустоту.

«Неловкий», — едва слышно выдохнул индеец и бесшумно засмеялся.

Раздосадованный тем, что промахнулся, хищник провел по своим длинным, как метелка, усам мокрой лапой, потянулся, зевнул и сердито заворчал. Это походило на глухой, короткий, резкий рык — словно граблями провели по куску железа.

Наконец он поднял голову, жмурясь, посмотрел на солнце вытянутыми щелочками зрачков, убедился, что оно клонится к закату, и, казалось, сказал себе: «Однако пора бы и пообедать».

Прошла минута, но новых попыток со стороны рыболова не последовало. Мучимый, судя по всему, нестерпимым голодом, он, казалось, скрупулезно изучал новый план атаки.

Затем с медлительностью и благородством в движениях, присущих лишь диким кошкам, он вспрыгнул на нависший над рекой сук, расположился на нем и стал ждать, застыв как изваяние, не шевелясь и даже не жмурясь. Он находился всего в двадцати сантиметрах над водой, следя глазами за нижним течением реки.

Затаив дыхание, весь поглощенный необычным зрелищем, я боялся сделать малейшее неловкое движение и чувствовал, как пот ручьями струился по моему лицу.

Ягуар, совершенно не подозревая о нашем присутствии, продолжал спокойно наблюдать.

Вдруг он, к моему глубокому изумлению, опустил к воде рыжевато-черный кончик своего хвоста, проделав это с такой виртуозностью, что лишь несколько волосков коснулись поверхности.

Прикосновение крылышка бабочки или стрекозы не могло бы быть нежнее.

Внезапно догадка озарила меня. Сам случай предоставил возможность разрешить один из дискуссионных вопросов, над которым ломают головы натуралисты. Эх, узнать бы, подражает ли ягуар, руководствуясь каким-то необычайным инстинктом, тем рыболовам, которые приманивают и ловят рыбу, заставляя подпрыгивать на воде закрепленную на крючке муху, живую или искусственную.

Сомнений не было! Мой красавец прекрасно знал этот прием и проделывал его с безупречной ловкостью. Так как он не имел ни удочки, ни лески, ни наживки, то все это заменил ему собственный хвост. А своим терпением, неподвижностью и точностью он мог бы послужить примером для самого отважного ловца форели[2164].

Это было настоящее чудо — видеть пучочек волосков, слегка касавшихся спокойной воды, иногда слабо шевелящихся, затем неподвижно замирающих в середине концентрических кругов, чтобы потом прийти в сильное движение с нерегулярными рывками, имитируя конвульсии утопающей, мухи, да так, что трудно было не ошибиться!

Ах, черт возьми! Если рыбка не клюнет, то лишь потому, что в высшей степени нежна и недоверчива.

Едва я так подумал, как увидел, что вода вспенилась, словно от внутреннего толчка, прямо под хвостом возник водоворот, и кончик был прожорливо схвачен.

С дьявольской точностью когтистая лапа устремилась в самую середину воронки и без видимого усилия, словно кот пескаря, ягуар поймал за жабры рыбину весом в одиннадцать килограммов.

Несмотря на конвульсии, рыба, — это был один из видов лосося[2165], называемый индейцами пираруку, — была отброшена на десять метров от берега и поймана на лету соскочившим на землю ловким рыболовом.

В тот момент, когда он собирался наконец спокойно пообедать, мое внезапное вмешательство разрушило все его планы. И я, и Йарурри были голодны, поэтому пераруку, поджаренная на вертеле или раскаленных углях, вполне бы подошла нам.

Поскольку было бы глупо предположить, что ягуар добровольно уступит свою добычу, я приготовился захватить ее силой.

Быстро раздвинув ветки, за которыми мы скрывались, я прицелился в хищника, сжимавшего в когтях рыбу и жадно впившегося зубами в ее голову.

К моему величайшему удивлению, пока я пытался прицелиться, он, бросив добычу, внезапно обратился в бегство и скрылся в чаще леса.

Это было больше чем бегство. Это было, безусловно, полное и безвозвратное исчезновение. Я не мог поверить собственным глазам, ибо это исчезновение сильного, как королевский тигр, вполовину превышающего своими размерами пантеру и явно голодного зверя перевернуло все мои представления о кровожадности больших хищников.

Решительно, мой друг-укротитель оказался прав. На свободе эти животные бросаются наутек при приближении человека.

И вот доказательство: не торопясь разделив мой багаж на две партии и не спеша переплыв реку, мы завладели брошенным ягуаром лососем, а ягуар и не помыслил воспротивиться такому бесчестному захвату своей собственности.

Самое большее, на что он решился, — глухое ворчание, раздававшееся по временам под лесными сводами, пока индеец поджаривал рыбу, изысканный запах которой быстро распространился по округе.

Основательно подкрепившись, мы великодушно уступили значительную часть добычи нашему поставщику, продолжавшему ворчать невдалеке и не решавшемуся, однако, подойти.

Затем, оставив стол накрытым, ушли.

Думаю, что пятнистый рыболов не стал привередничать.

История поросенка, умершего не от оспы (Эпизод войны 1870 года)

После смелой атаки на Шийер-о-Буа, занятого французской армией, трое улан верхом на огромных мекленбургских лошадях возвращались в городок Питивье, находившийся тогда в руках немцев.

Грузно сидя в седлах, высвободив ноги из стремян, они ехали в полудреме, как люди, которым некуда спешить и которым абсолютно ничего не угрожает. В зубах у каждого торчала фарфоровая трубка, а лица выражали полное удовлетворение.

Рядом с уланами трусил, похрюкивая и потряхивая ушками, великолепный поросенок с закрученным штопором хвостиком, привязанный за ногу веревкой к седлу ехавшего слева всадника и украденный, видимо, у одного из крестьян Санто.

Когда пленник, словно понимая свое положение и догадываясь о своей печальной участи, пытался сопротивляться, один из «победителей» покалывал его в задок острием пики. Этот безжалостный прием достигал своей цели: поросенок громко визжал, бежал быстрее, и у него пропадала, пусть на короткое время, всякая охота оказывать противодействие.

При каждой жестоко подавленной таким образом попытке трое немцев хохотали, как гогочет людоед, почуявший свежее мясо; всадник, ехавший посередине, вытаскивал из седельной сумки огромную бутыль, с вожделением подносил ее ко рту, потом передавал спутникам. Те, в свою очередь, с удовольствием промочив горло, возвращали бутыль владельцу.

Затем уланы вновь впадали в сладкую дремоту, подолгу и с удовольствием затягивались табачным дымом из трубок вплоть до того момента, когда вслед за новой попыткой сопротивления со стороны пленника следовало наказание, неизменно сопровождавшееся повторными возлияниями.

Трое улан были счастливы как полубоги: у них было главное, что нужно для счастья по представлениям людей, живших по ту сторону Рейна: трубка, шнапс и в перспективе вволю мяса.

Во время оккупации немцы на практике показали нам, что они питаются не только идеалами.

Миновав ферму Бюисон, небольшая группа разведчиков приблизилась к Атуасскому мосту, по которому национальная дорога № 51 пересекает реку Эф.

Трое улан пребывали в состоянии блаженства, и поскольку, пока ехали, не встретили ничего подозрительного, то и на обратном пути не заметили трех винтовок, коварно укрывшихся в высокой траве на берегу реки.

Когда уланы уже собирались въехать на мост, прогремели три выстрела. Две лошади, пораженные с десяти шагов прямо в грудь, взвились на дыбы и подмяли под себя растерявшихся всадников.

Третий улан, тот, что тянул на веревке поросенка, с громким криком покачнулся в седле. Он едва удержался верхом, обеими руками вцепился в конскую гриву и яростно вонзил шпоры в бока лошади.

В ту же минуту трое франтирёров[2166] выскочили на берег — они сидели по пояс в воде — и бросились на дорогу, где лошадиное ржанье смешивалось со звоном сабель и пик.

Уланы — хотя и полуоглушённые падением и к тому же запутавшиеся в снаряжении — все же постарались защищаться, отстреливаясь из револьверов.

Нападавшие, которых едва не задели пули, выпущенные с близкого расстояния, пригвоздили пруссаков штыками к земле, и вот уланы уже неподвижны, убиты наповал.

К сожалению, лошадь, в гриву которой вцепился раненый немец, вырвалась из рук франтирёра, пытавшегося схватить ее под уздцы, и ускакала во весь опор, увлекая за собой несчастного поросенка.

Бедолагу, перевернувшегося во время этой безумной скачки на спину всеми четырьмя ногами вверх, подбрасывало при каждом прыжке несущейся галопом лошади; беспорядочно кувыркаясь, как кастрюля, привязанная к хвосту бегущей собаки, он визжал во всю глотку от ударов о камни, обдиравших ему спину и бока.

Франтирёры быстро перезарядили винтовки, прицелились и выстрелили с расстояния двухсот метров, однако не попали в удиравшего пруссака.

Но лошадь, задетая пулей, высоко подпрыгнула, и веревка, на конце которой должен был бы вскоре испустить дух поросенок, оборвалась.

Тот, почувствовав свободу, несколько раз прерывисто вздохнул, с трудом встал на ноги и, поводя глазками, окаймленными белесой щетиной, быстро огляделся по сторонам.

Слева, в нескольких шагах от дороги, он увидел низенький домик, а на пороге, у распахнутой двери, — старую женщину в синем переднике, с испугом и сочувствием смотревшую на бедное животное.

При виде крытого соломой домишки, убожество которого, очевидно, напомнило ему его собственный родной кров, откуда его бесцеремонно забрал пруссак-победитель, поросенок умиленно захрюкал. Затем, без дальнейших размышлений, не сомневаясь в том, что ему не откажут в гостеприимстве как «жертве войны», он, прихрамывая, пробежал по куче навоза и решительно вошел в дверь.

Как свидетельствовала ветка можжевельника на крыше дома, это был покосившийся на одну, а вернее, на обе стороны кабачок, где дорожные рабочие, возчики и охотники могли пропустить по стаканчику белого вина, от которого немилосердно дерет горло и на глазах выступают слезы.

Огорченная видом кровоточащих ран на спине и боках беглеца, добрая женщина воскликнула:

— Боже мой! И за что же они так тебя изуродовали, бедняга? Мишель! Подойди-ка сюда, муженек, ведь он потянет на добрых восемьдесят кило!

В этот момент франтирёры, разгоряченные боем, вбежали в низкое помещение кабачка.

— Эй, хозяйка! — обращается к женщине один из них, совсем еще юный, безусый восемнадцатилетний паренек. — Подай нам белого вина и три стакана!

— И еще нож, чтоб зарезать поросенка! — добавляет второй франтирёр.

— И сковороду, чтоб собрать кровь! — произносит третий.

— Что же! Раз так надо, я согласна, — говорит старуха. — Но что мы за это получим?

— Три кровяных колбасы и окорок… Сойдет?

— Ладно.

Поросенок сменил хозяина, но его постигла все та же печальная участь. Один из франтирёров, имевший кой-какие навыки в ремесле мясника, грубо валит поросенка на пол и по рукоятку вонзает ему в горло нож, в то время как его однополчане и папаша Мишель крепко держат животное.

Мамаша Мишель, бесстрастная как индианка, подставляет к горлу свиньи сковороду, быстро наполняющуюся пенистой кровью.

Пронзительный визг жертвы постепенно переходит в хрип агонии…

Судорожные подергивания прекращаются, драма закончена, судьба поросенка свершилась.

— Вот и прекрасно! — Произносит новоявленный колбасник. — Мы начистим сколько надо лука, поставим варить колбасы, а ночью придем за всем этим.

— Ну и повезло же нашей роте!

— Пруссаки! Папа, пруссаки совсем близко! — кричит маленький сын папаши Мишеля, роняя вязанку хвороста, которую принес со двора.

— Тысяча чертей! — восклицает «колбасник». — Вот что значит стрелять в людей, а не в лошадей. Раненый пруссак поднял тревогу, и теперь на нас насядет целый эскадрон.

— Где пруссаки?

— В Сен-Огюстене.

— В трех километрах!.. Через десять минут они будут здесь — и тогда пропал наш поросенок!

— Это мы еще посмотрим! — бросает безусый паренек.

— И так все ясно! Я не хочу, чтоб меня расстреляли… Пора уходить!

— Ты глуп, хоть на войне и не новичок! Я все устрою… Увидите. Мы обведем пруссаков вокруг пальца! Папаша Мишель! Дайте нам две рубахи, две пары штанов, две блузы… и две пары сабо[2167] или что попадется из обуви. А вы мигом переодевайтесь в эти шмотки.

Третий франтирёр и «колбасник» быстро раздеваются, в то время как папаша Мишель приносит затребованные вещи.

Паренек снимает с кровати перину, кладет на матрац форменную одежду, винтовки, снаряжение и прикрывает все одеялами.

Его товарищи надевают обноски папаши Мишеля.

Все происходит с исключительной быстротой.

Паренек обвязывает тряпкой перерезанное горло поросенка, обхватывает тушу руками и говорит:

— Ну-ка, братцы! Помогите уложить его в кровать… Прекрасно… Теперь тяните его за ноги, выпрямите их… Натяните на голову по самую шею домашний колпак… Накройте его чистой белой простыней… А теперь дайте мне свечу, тарелку, ветку самшита, ивы или акации… что хотите.

С самым невозмутимым видом, абсолютно хладнокровно паренек зажигает свечу, наливает в тарелку воду, кладет в нее зеленую ветку и расставляет все на столике у изголовья кровати, где смутно и зловеще вырисовывается накрытая простыней туша свиньи.

— Возьмите теперь какие-нибудь кувалды, отправляйтесь с папашей Мишелем в карьер и начинайте дробить камни.

— А ты?

— Не беспокойтесь, я знаю, что делать. Да заберите с собой сковороду с поросячьей кровью.

Издали уже доносится конский топот. Через пять минут эскадрон пруссаков доскачет до кабачка.

— Теперь, мамаша Мишель, дело за нами! — говорит юный франтирёр с прежним поразительным хладнокровием. — Быстро дайте мне юбку, передник, кофту и ваш праздничный чепец… Я — Виктория… ваша дочь… Мы будем горько оплакивать смерть нашего дяди, бедного папаши Этьена… Слышишь, малыш?..

Юный франтирёр надевает поверх своих штанов юбку, подвязывает передник, застегивает кофту, натягивает чепец и сокрушенно опускает глаза, сильно натерев их оборотной стороной ладони.

— Теперь давайте плакать, голосить изо всех сил…

Плач и вопли безутешной троицы наполняют комнату как раз в ту минуту, когда у двери домика, на дороге, запруженной всадниками, раздается бешеный топот лошадей, сопровождаемый бряцанием сабель.

Спесивый унтер-офицер соскакивает с коня и, сжимая в руке револьвер, резко распахивает дверь.

При виде широкой прямоугольной кровати, мерцающего огонька свечи и тарелки с зеленой веткой он смущенно останавливается, отдает по-военному честь и говорит тоном ворчливого соболезнования:

— Капут! О, большой несчастье!..

Мамаша Мишель и мальчуган безутешно рыдают, а мнимая Виктория даже выдавливает из себя настоящие слезы:

— Бедный дя… дя! Он умер от ос… оспы!..

— Оспа! — восклицает напуганный унтер-офицер. — Оспа!..

— Да-да, оспа… оспа… — повторяют, рыдая на разные голоса, трое притворщиков.

Квартирмейстер резко поворачивается к двери, словно ему явился сам сатана, и спешит доложить об увиденном командиру.

Пруссаки страшно боялись заразных болезней, в частности оспы. Поэтому им категорически запрещалось контактировать с жителями мест, пораженных инфекцией. Таким образом, выдумка мнимой Виктории лучше любого гарнизона оградила от обысков кабачок у Атуасского моста.

По распоряжению командира части унтер-офицер, достав из сумки большой красный карандаш, написал по-немецки на стене кабачка фразу, означавшую, что под угрозой военно-полевого трибунала прусским солдатам запрещается входить в зараженный дом.

Оригинальная хитрость франтирёра увенчалась полным успехом: спасла жизнь трем отважным солдатам и обеспечила их роте весьма существенную прибавку к съестным припасам.

Вечером «дядюшку Этьена» разделали и зажарили, а затем поросенок был съеден сотней проголодавшихся молодцов, чьи желудки были не слишком привычны к столь обильному угощению.

Семья Мишеля наелась кровяной колбасы, насолила ветчины и, кроме того, благодаря красной надписи на стене кабачка, была избавлена от визитов пруссаков на протяжении всей кампании.

Зато тюркосы, пехотинцы и франтирёры, размещенные в Маро-о-Буа, собирались там время от времени на веселые пирушки.

Как капитан Ландри испугался и был награжден (Эпизод войны 1870 года)

Испытывали ли вы когда-нибудь страх, мой читатель? Скорее всего, да! Самые храбрые люди честно в этом признаются, не считая такое признание позорным, а один из наших самых отважных командующих армейскими корпусами весьма охотно сознается, что он здорово перепугался во время боевого крещения.

Если, однако, некоторым людям нелегко дается подобное признание, то, видимо, потому, что они часто — и совершенно необоснованно — смешивают страх с трусостью.

Страх — это временная физическая слабость, спазм животного, которое таким образом реагирует на приближение опасности; эту слабость может преодолеть любой закаленный, мужественный, достойный, гордый человек, движимый чувством долга.

Трусость — страх хронический, унизительный, непреодолимый; это — победа обезумевшего животного над низменной душой, которой неведомы благородные устремления, заставляющие пренебрегать опасностью.

Таким образом, нельзя отождествлять эти два проявления человеческой сущности, ибо трусость неизлечима. Трус всегда остается трусом, тогда как человек, испытавший в первый момент страх, может в тот же день проявить героизм.

Я докажу это, рассказав о происшествии весьма типичном и абсолютно достоверном.


Это произошло 20 октября 1870 года под осажденным Парижем.

Необходимо было любой ценой отстоять редут От-Брюйер, столь храбро отбитый у пруссаков месяцем раньше войсками генерала Модюи.

Учитывая большое значение редута, его спешно укрепили всеми доступными средствами, и во избежание неожиданностей поручили оборонять его людям надежным, крепким, испытанным — солдатам морской пехоты.

В тот день передовые окопы охраняла 5-я рота 5-го батальона под командованием капитан-лейтенанта Ландри.

Отважный капитан был офицером, выслужившимся из рядовых. Он поднялся по служебной лестнице с самого низа — что редко случается в военном флоте — благодаря собственным героическим усилиям и упорному труду, совершая один подвиг за другим.

Будучи сначала простым полуграмотным матросом, ценой почти невероятного в зрелом возрасте прилежания, он сумел получить диплом капитана дальнего плавания.

Став одним из лучших мореплавателей нашего торгового флота, он плавал на кораблях различных судовладельцев — всюду, куда забрасывала его судьба, страстно любил свою профессию, которую ставил превыше всех других, проводил в море двенадцать месяцев в году и начинал тосковать по волнам и запаху дегтя, стоило ему сойти на берег хотя бы на сутки.

Это был неутомимый и опытный мореход.

Началась Крымская война. В то время в нашем военно-морском флоте не хватало младших офицеров, и поэтому министр временно назначил на военные должности капитанов торгового флота.

Таким образом, Ландри, имевший отличный послужной список и участвовавший в спасении нескольких судов, был назначен исполняющим обязанности лейтенанта.

Во время этой длительной и тяжелой кампании он проявил такое знание морского дела и такое бесстрашие, что был утвержден в чине лейтенанта своим начальником, который, как правило, неохотно отличал кого-либо подобным образом.

Когда в 1870 году Ландри в чине капитан-лейтенанта командовал в Лориане ротой морской пехоты, он получил приказ отправиться в Париж, где вот-вот должны были начаться бои.

Участвовать в боях!.. Черт возьми! Ландри об этом только и мечтал. Тем более что, не говоря уже о патриотизме (а Ландри был пламенным патриотом), он не хотел упустить случая получить красную ленточку, о которой уже давно втайне мечтал. Поэтому перспектива перестрелок и рукопашных, которые помогли бы осуществиться этим чаяниям, радовала его.

Славный капитан Ландри! Я как сейчас вижу его высокую, худую, слегка сутулую фигуру в слишком широкой шинели, в сдвинутой на затылок фуражке с торчащим вверх козырьком.

Его, конечно, нельзя было назвать красивым — с лицом, изрытым оспинами, с редкой рыжей бородой, со всегда нахмуренными густыми бровями, нависающими над сморщившимися от брызг морской воды веками. Из-под век блестели серые глаза со стальным отливом.

И при этом среди молодых людей, вышедших из совсем другой среды и получивших иное воспитание, сорокапятилетний Ландри имел вид человека доброго и немного смущенного. Несмотря на золотые эполеты, он оставался матросом, охотно переходившим на прежний простецкий язык, спокойным, дисциплинированным, решительным.


Неприятель так же, как и мы, придавал большое значение редуту От-Брюйер и, стремясь овладеть им, тайно готовил ночную атаку.

Она началась 20 октября в десять часов вечера, когда стоял легкий туман, сквозь который смутно проглядывал молодой месяц.

Внезапно выставленные впереди дозорные открыли огонь, а затем с криками: «К оружию!» бросились к окопам и укрылись в них.

Наступила мертвая тишина, прерываемая щелканьем затворов винтовок, которые поспешно заряжали французы. Стоя у своей огневой позиции и сохраняя полное спокойствие, каждый морской пехотинец положил на край окопа винтовку с блестящим штыком.

В тумане обозначилась темная, неясная движущаяся цепь наступающих. Они приближались с глухим, быстро нарастающим шумом, и уже слышался топот тяжелых немецких сапог. Раздались хриплые команды и оглушительное «ура!».

Из французских окопов, на которые обрушился вражеский огонь, прозвучал свисток, и внезапно из темной траншеи вырвались языки пламени, слившиеся в один огненный поток. Раздался оглушительный взрыв, за ним — беспорядочная стрельба и громкий, резкий треск пулемета.

Разорванная на мгновение вражеская цепь быстро восстановилась. Солдаты, не пострадавшие от огня французов, перешагивали через тела убитых и раненых товарищей и опять смело бросались вперед, продолжая яростно кричать «ура!».

Более многочисленные, чем наши солдаты, немцы двигались наугад, давая по окопам залп за залпом. С минуты на минуту французские позиции должны были быть захвачены.

К той и другой стороне прибывают подкрепления, схватка становится всеобщей.

Но куда же делся капитан Ландри во время этого яростного и кровопролитного боя? Никто его не видел с того момента, как был дан сигнал тревоги. Обеспокоенные солдаты ищут его глазами, но видят только лейтенанта, которому пришлось принять командование ротой.

Высказывают предположение, что капитан погиб от случайной пули в самом начале боя.

Но время ли размышлять о чьей-то судьбе посреди выстрелов, перемежающихся проклятиями, жалобными стонами после ударов штыков, хрипами умирающих и криками разъяренных солдат, что сошлись в беспощадном рукопашном бою.

Если капитан Ландри убит, его будут оплакивать позднее. А сейчас каждый дерется за себя, а все вместе выполняют свой долг.

Однако неприятель, рассчитывавший одним ударом захватить окопы, натолкнулся на упорное сопротивление.

Несмотря на значительное численное превосходство противника, наши доблестные матросы сражаются с обычной отвагой, и к ним успевают подойти подкрепления.

В бой вступают национальные гвардейцы и пехотинцы. В сражение включается третья дивизия. Сейчас начнется настоящая мясорубка.

Но не проходит и четверти часа, как немцы, перестав стрелять, ретируются столь же быстро, как шли в атаку, оставив даже своих убитых и раненых.

В чем дело? Что случилось? Чем вызвана эта пока ничем не объяснимая паника?

Уж не ловушка ли, не военная ли хитрость скрывается за бегством пруссаков?

Неясный гул голосов, относительная тишина сменили грохот боя, но вот слева, в тылу неприятеля, раздаются пронзительные звуки французского горна, зовущего в атаку! Затем грянули выстрелы и кто-то с металлом в голосе прокричал:

— Вперед! Смелее, матросы!.. Смелее, братцы!..

Неприятельские солдаты, думая, что путь к отступлению им отрезан обходным маневром, выполненным с небывалой дерзостью и решительностью, сломя голову бегут назад, очищая пространство перед нашими окопами. Это похоже на чудо!

Минуты через две в десяти метрах от французских позиций четко вырисовывается в свете лучей электрического прожектора группа французских солдат; их появление вызывает долго не смолкающие крики восхищения.

К гребню окопов приближаются шестеро французов — четыре матроса, трубач и командующий ими офицер. Они гонят перед собой десяток солдат в остроконечных касках, безоружных и чем-то напоминающих диких животных, попавших в ловушку.

Офицер (без сапог и фуражки, так что его звание можно определить только по трем нашивкам на рукавах разорванной шинели) хватает за шиворот упирающегося гиганта, солдата померанского полка, и заталкивает его в шеренгу пленных.

— Капитан Ландри! — восторженно вопят матросы 5-й роты, узнав командира.

Адмирал Потюо прискакал сюда на гнедом коне. Он видит капитана, и ему все становится ясно.

— Браво, Ландри!.. Браво, старый товарищ! — говорит он мягким голосом креола, голосом, который порою звучит так грозно. — То, что вы совершили, превосходно! Вы заслужили боевой крест! А ваши люди будут награждены медалями!..

— Адмирал!.. — произносит офицер, низко опустив голову. — Благодарю вас за моих подчиненных… Они заслужили награду… да, это так… Что касается меня, то… никогда!.. о!.. Нет, никогда…

— Что вы хотите сказать, черт возьми?

— Меня надо расстрелять! — через силу выдавливает из себя Ландри, подходя вплотную к адмиралу.

— Вы что, с ума сошли? Расстрелять… вас?! Расстрелять за то, что вы в одиночку, без каких-либо дополнительных резервов — действуя, правда, без приказа, — проявили неслыханный героизм и ввели в заблуждение неприятеля, заставив его поверить в обходной маневр?!

— Адмирал!.. Извините… я говорю то, что думаю и что считаю нужным сказать.

— Довольно! Не надо ложно толковать свой долг. Вы действовали прекрасно, и вам воздадут по заслугам. Жду вас завтра в полдень в штабе… жду непременно! А сейчас выражаю вам благодарность! От имени дивизии, которой я имею честь командовать!

* * *

Те, кто на следующий день в половине двенадцатого видел Ландри, направлявшегося на завод Гру, где размещался штаб девятого сектора, не могли понять, почему он так мрачен и угнетен и почему на лице у него застыло такое горестное выражение.

Ландри был очень бледен. Опустив голову и как-то сгорбившись, он не отвечал товарищам, не скупившимся на поздравления командиру, которого все любили.

Когда караульный провел его к адмиралу, склонившемуся в тот момент над большой географической картой, Ландри с трудом держался на ногах.

— Дорогой мой, — сказал, протягивая капитану руку, командующий девятым сектором, — губернатор Парижа по моему представлению награждает вас за воинский подвиг боевым крестом. Ваши люди удостоены медалей и…

— Адмирал! — прервал его Ландри каким-то сухим, безжизненным голосом. — В отношении матросов все правильно. Они храбро сражались. Что же касается меня, то я недостоин награды… По правде говоря, принять боевой крест, значило бы украсть его…

— Вы отказываетесь от награды? — воскликнул изумленный адмирал.

— О нет!.. Просто я говорю, что я… ее недостоин. Если бы вы знали, что произошло!..

— Но что же произошло? Говорите!.. Я вам приказываю.

— Вы мой начальник. Раз вы приказываете, я скажу все.

— Я не только ваш начальник, Ландри, но и ваш старинный друг. Видит Бог, я вас уважаю, и не только со вчерашнего дня. Я видел вас в деле на Реюньоне[2168], когда вы спасли от циклона три гибнущих судна. Я восхищался вами в Боморзунде[2169], Одессе, Севастополе…

— Вы очень добры, адмирал, вы хорошо помните прошлое… В те времена я делал все, что от меня зависело, но теперь…

— …Вы, как и прежде, храбрейший из храбрых… Уж в этом-то я разбираюсь!

— Ну так вот, адмирал, на этот раз вы ошибаетесь: в наших трех армиях нет более подлого труса, чем я.

— Чем вы?

— Я такой подлый трус, что опозорен в собственных глазах и при первом же случае отдам жизнь в бою.

— Уж не испугались ли вы?

— О да!.. Испугался, подло, бессмысленно, гнусно!

— Не может быть! Расскажите мне обо всем — это, должно быть, любопытно.

— Хорошо! И пусть признание в слабости, сделанное такому моряку, как вы, послужит мне наказанием. Вот как было дело. Когда прозвучали первые выстрелы дозорных, я находился один в маленьком дощатом домишке у края окопов. По глупости я только что снял слишком тесные сапоги… проклятые новые сапоги, которые натерли мне ноги. Тысяча чертей! Начинается бой!.. Скорей, скорей! Я должен быть на месте! Пытаюсь натянуть окаянные сапоги, хватаюсь за ушки… сую ногу в сапог, тяну с другой стороны… Никакого толку! Ну что ж! Буду драться босой… И вот я снаружи, где уже свистят пули.

Раньше я ничего подобного не слыхивал, и теперь эти звуки как-то странно на меня подействовали. Мне много раз доводилось находиться под артиллерийским обстрелом… Мне знаком гул летящего снаряда… Сам снаряд беспокоил меня не больше, чем падающее яблоко. Но тут, черт возьми, я ничего не понимал… Все эти «пиии-у»… «пиии-у» так и звенели у меня в ушах, и я не знал, что делать…

Я прошел двадцать — двадцать пять шагов, но тут в ногах появилась такая страшная слабость, что я не смог двигаться дальше… В глазах потемнело… сердце бешено колотилось… Холод пронизал меня до мозга костей… Я задыхался… Казалось, вот-вот упаду!

Конечно, я старался себя перебороть. Все время повторял: «Послушай, Ландри! Не трусь, старина!.. Поднапрягись, возьми себя в руки!..»

Делаю еще с десяток шагов, спотыкаюсь, падаю ничком… Затем, как загнанный зверь, укрываюсь за каким-то возвышением, которое толком и не разглядел… Кажется, это бруствер… бугор… не знаю, что именно, словом, укрытие!

Тяжело дышу, не могу пошевелиться… А в голове неотвязная мысль: «Солдаты там дерутся насмерть… а ты, их командир… что ты здесь делаешь? Поднимайся, трус! Поднимайся! И вперед!..» Да-да, вперед! Я с трудом приподнимаюсь, потом снова падаю, как дохлятина.

Стараюсь ползти на коленях, опираясь на локти… Ничего не получается! Я словно парализован, околдован!..

Сердце сжимается от страшной боли. На глазах выступают слезы, когда я думаю о моих солдатах, честно выполняющих свой долг, об отечестве, требующем от меня не щадить собственной жизни, о флаге, на который уже никогда не осмелюсь смотреть.

И тут меня охватывает бешенство. Даю себе здоровенную затрещину, хочу кричать, но крик застревает в горле, как это бывает в страшном сне. Вновь обзываю себя трусом!.. Трусом!.. Остается только застрелиться!

Застрелиться! Но даже и на это я не способен… Рука у меня дрожит! Пальцы одеревенели… Я не могу вытащить револьвер из кожаной кобуры. Мне конец… Рано или поздно мои руки вновь обретут гибкость, и тогда я пущу себе пулю в лоб.

…Сколько времени я пребывал в подобном состоянии? Может быть, час, а может, пять минут… Не знаю. Внезапно я ощутил острую боль. По щеке течет что-то теплое. Видимо, кровь… Пуля задела ухо…

Тут происходит что-то странное и вместе с тем прекрасное. Царапина от пули и вызванное ею кровотечение возвращают меня к жизни. Дышать стало легче… В голове прояснилось… Ноги больше не дрожат и не подкашиваются…

Вот я уже стою, хотя еще не совсем твердо, но все-таки держусь посреди свистящих пуль, с наслаждением вдыхая пороховой дым. Короче говоря, я спасен… словно воскрес.

Значит, я смогу пойти в бой и умереть!

Бросаюсь вперед, охваченный яростью и отчаянием. Теперь я уже обращаю на свистящие пули не больше внимания, чем на дождь из сушеных бобов!

Бегу наугад, сворачиваю налево, оказываюсь у железнодорожного моста и кричу изо всех сил: «Вперед!»

Там сталкиваюсь с трубачом роты Леонеком, ожидающим приказа, и с четырьмя солдатами из моей роты, которые ведут огонь по пруссакам. Не думая о них, охваченный лишь одним желанием — добраться и погибнуть, — бросаюсь по направлению к вражеским позициям.

Пятеро моряков немедленно присоединяются ко мне, мы деремся так славно, что приближаемся к немецким окопам.

Хладнокровие возвращается ко мне, и я ищу правильное решение.

Броситься прямо в траншею — означало бы погибнуть зазря. И мне приходит в голову мысль: раз мы оказались позади позиций врага, что мешает нам атаковать его с тыла?

Без лишних слов беру у Леонека винтовку и приказываю: «Труби атаку! А вы, моряки, стреляйте не целясь!»

Если бы я не был так обескуражен моими недавними злоключениями, то громко рассмеялся бы, видя, какая паника охватила немцев, когда они услышали наши выстрелы и пронзительные звуки трубы.

Пруссаки подумали, что оказались меж двух огней, что они зажаты в тиски в результате хорошо известного обходного маневра, а потому развернулись на 180 градусов и бросились в окопы… Такая вот история…

Мы стремительно продвигаемся вперед, сметая все на своем пути и не получив при этом ни единой царапины… Настоящее чудо!

Воспользовавшись паникой, захватываем в плен с десяток отставших немцев. И вот дело уже закончено…

Это все, адмирал, и я сердечно благодарю вас за то терпение, с каким вы меня выслушали.

Тут адмирал Потюо, который на протяжении всего рассказа то и дело подергивал свою седую бороду, что свидетельствовало о сильном волнении, встает, открывает небольшую шкатулку, вынимает из нее крест с поблекшей ленточкой, берет одну из булавок, воткнутых в географическую карту, подходит к изумленному капитану и, прикалывая крест к отвороту его шинели, произносит:

— Ландри! Это старый рыцарский крест, который адмирал Дюперре когда-то прикрепил к моей груди… Дорогая для меня реликвия. Примите его и носите из дружбы ко мне… Я никогда не смогу вручить его более доблестному и достойному воину.

Побледнев от волнения, капитан-лейтенант Ландри что-то бормочет, не осмеливаясь еще поверить, что удостоен такого знака внимания со стороны столь прославленного человека.

— Адмирал!.. Это правда?.. Так вы меня по-прежнему уважаете, несмотря на проклятую трусость, недостойную самого жалкого из моряков?!

— Мой дорогой товарищ, — отвечает, улыбаясь, адмирал, — Вам не следует больше говорить о слабости, которую вы искупили столь героическим поступком. И вдобавок к проявленной вами доблести вы нашли в себе, возможно, еще большее мужество: признались в своем невольном проступке. Впрочем, не беспокойтесь: эта болезнь, которую я назвал бы кошмарным сном бодрствующего человека, никогда не повторяется! Вы в этом убедитесь при первом же случае.


Капитан Ландри доказал впоследствии правоту слов своего командира: в бою под Гар-о-Беф, при артиллерийском обстреле Авронского плато, в кровопролитном сражении под Шампиньи он проявил себя как герой среди героев священной когорты защитников Парижа.

Крещение Тюркоса (Эпизод войны 1870 года)

Присев на километровый столбик и положив винтовку системы Шассо на раздвинутые и слегка отклоненные в сторону колени, тюркос наблюдал жалкое зрелище: французская армия отступала по дороге на Орлеан.

Африканец был в феске, надвинутой на уши, в недлинной куртке небесно-голубого цвета, из ворота которой торчала его голая шея. Руки солдата свисали вдоль туловища. Не чувствуя морозного ветра, что дул ему прямо в лицо и кусал за щеки, он смотрел, как проходили войска, героически оборонявшиеся в течение трех дней, а теперь отступавшие под натиском численно превосходящего неприятеля.

Пехотинцы, моряки, стрелки, солдаты национальной гвардии, измотанные, изнуренные, отчаявшиеся, шли, согнувшись под тяжестью вещевых мешков и волоча ноги по дороге, покрытой снегом, а справа и слева по полям, по затвердевшим от мороза колеям двигались пушки, монотонно стуча ступицами; их с трудом тянули истощенные лошади с заиндевевшими гривами. Вдали на флангах маячили, как красные призраки, немногочисленные спаги[2170] в широких плащах; эти конники устремлялись на помощь тем отступавшим группам солдат, на которые особенно наседали вражеские кавалеристы.

По обеим сторонам дороги в удручающем беспорядке тащились раненые солдаты: одни — с трудом волоча израненные ноги, другие — согнувшись в три погибели, третьи прятали искалеченные руки под шинелями, у некоторых головы были обвязаны носовыми платками, многие шли, опираясь на винтовку, как на костыль. Время от времени они оглядывались назад с выражением ярости и тревоги на лицах.

Изредка над полем призывно звучали фанфары, но вскоре затихали, хотя все же придавали немного бодрости несчастным солдатам и не давали им чувствовать себя совершенно брошенными на произвол судьбы.

Вот прозвучали краткие приказы командиров рот и взводов:

— Сомкнуть ряды!.. Сомкнуть ряды!..

Миновав деревню Сен-Лие, армия углубилась в лес…

Тюркос, неподвижно, словно окаменев от холода, сидевший на километровом столбике, смотрел большими черными глазами на сильно поредевшие батальоны, на молчавшие пушки, на изнуренных людей, на задыхающихся лошадей и яростно скрежетал зубами.

Какой-то весельчак — а такие есть всегда и везде — крикнул ему, проходя мимо:

— Эй, арабчонок!.. Что ты здесь маешься? Ждешь свою подружку?..

Слыша громкий смех, вызванный этой шуткой весьма сомнительного свойства, какой-то сержант из стрелков сказал:

— Пошли, приятель! Пруссаки приближаются…

Тюркос отрицательно покачал головой и ничего не ответил.

Видя, что тюркос один, капитан национальной гвардии с недоверием посмотрел на него и произнес:

— Уж не собрался ли этот мошенник дезертировать?..

Африканец гордо улыбнулся и ответил своим гортанным голосом:

— Нет дезертор! Моя хороший солдат!

Да, конечно! Хороший солдат. И в то время, когда последние ряды арьергарда побежали рысцой, чтобы не отстать от передних, он в течение нескольких секунд вспомнил свою жизнь с того дня, когда его полк был брошен на врага, перешедшего границу.

Виссамбур и гибель покрывших себя славой алжирских стрелков… Рейхсгофен и беспощадная схватка, в которой были перемолоты африканские части… Седан! Ярость после пленения, побег… присоединение к Луарской армии… битва под Артене, ежедневные стычки… еще кровоточащая рана на плече и, наконец, страшная битва два дня тому назад.

Тюркос представил себе, как посреди порохового дыма, вспышек винтовочных выстрелов и урагана пулеметных очередей он присоединился к солдатам, одетым в такую же, как и у него, форму, но более светлого оттенка, к тем храбрецам, что сражались как львы. Командир — колосс с рыжими волосами, с орлиным взором; солдаты — смелые юноши, падавшие как подкошенные около знамени из белого шелка, сраженные залпами врага.

Шаретт!.. Зуавы.

Хотя парень не знал, что означают их форма и знамя, он встал в строй вместе с ними. Волонтеры с запада по-братски приняли в свои ряды африканца. Шаретт крикнул: «Вперед!» — и воинская часть стремительно пошла в атаку.

Наконец он увидел себя вечером в поредевшем наполовину батальоне, у иссеченного пулями знамени; с чувством боли и гордости он отдал ему честь.

Да, он хороший солдат, этот молодой двадцатилетний тюркос, который теперь остался один на лесной дороге…

Один! Ибо основная часть французской армии была уже далеко, даже отставшие от своих подразделений солдаты и раненые уже прошли.

…Между тем с севера, где находился неприятель, донесся глухой шум. На светлом горизонте четко вырисовывается темная линия со сверкающей медной каймой. Шум усиливается. Это своего рода размеренный топот ног, хорошо знакомый солдату-африканцу. Идет пехота, идет прусский полк, чеканя шаг своими железными каблуками по дороге, и этот топот еще более усиливается, так как земля промерзла… Да, идут пруссаки!..

Целый полк!

Тюркос наконец встает. Заряжает винтовку, прикрепляет к ней штык, поворачивается лицом к неприятелю и хладнокровно ждет.

Когда пруссаки подходят на расстояние пятисот метров, он прикладывает винтовку к щеке, стреляет и в дикой радости кричит, увидев, что упал один из вражеских солдат. Действуя столь же отважно, сколь и осторожно, тюркос тут же прыгает в яму, укрывается за своим вещевым мешком, который он поставил на край, вновь заряжает винтовку и продолжает стрелять.

Падает еще один немецкий солдат.

Тюркос слышит хриплые слова приказа командира, передаваемого по цепи.

Немцы, вначале удивленные, а затем по-настоящему встревоженные, готовятся отрезать массированное нападение. Они боятся засады и не могут даже вообразить героического безумия одного человека, атакующего две тысячи солдат.

Из укрытия вновь донесся совсем слабый и сухой звук винтовочного выстрела, и вслед за тем раздается зловещий свист смертоносной пули.

Патроны тюркос разбросал по снегу, чтобы в любой момент они были под рукой. Он снова стреляет, его пьянит облачко порохового дыма. Он выкрикивает проклятия на арабском языке.

Вскоре тревога немцев сменяется яростью.

Полковник, поняв, что имеет дело всего лишь с одиночкой, впал в бешенство оттого, что ему противостоит столь слабый противник, безжалостно выкашивающий первые ряды пруссаков, и решил немедленно с ним покончить.

Он приказывает вести залповый огонь.

Стреляют одновременно пятьсот винтовок.

Пули свистят и визжат вокруг тюркоса. Его вещевой мешок пробит. Во все стороны летят камни, пули попадают в край ямы, и комья земли обрушиваются градом на смельчака. Каким-то чудом он остается цел и невредим, да и винтовка в полном порядке.

Слабый звук единичного выстрела тюркоса отвечает на гром залпового огня, как невиданная и дерзкая бравада.

Еще один пруссак падает на дорогу.

В отчаянии полковник прибегает к крайней мере. Раз этот солдат-одиночка ведет себя как целая воинская часть, его будут атаковать так же, по правилам военного искусства.

— Пятьдесят солдат на левый фланг… пятьдесят — на правый… двадцать пять — в центр!

Приказ исполняется с поразительной точностью, отличающей вообще все операции немецкой армии.

Сто двадцать пять солдат устремляются через лес, чтобы окружить тюркоса с трех сторон. Четвертая сторона остается свободной.

Через этот проход тюркос мог бы попытаться спастись. Но он не хочет отступать.

Вскоре прусские стрелки открывают огонь.

Чувствуя, что все потеряно, тюркос испускает вопль, и в ответ на этот вызов пруссаки орут «ура!».

Пуля тяжело ранит тюркоса в правую руку. Левой рукой он заряжает винтовку и стреляет по плотной группе немцев.

Пораженные пруссаки отвечают поспешной стрельбой, но их пули летят мимо цели.

Не обращая внимания на боль, истекая кровью, собрав последние силы, чтобы неприятель дорого заплатил за его жизнь, тюркос с трудом прилаживает к плечу оружие и нажимает на курок.

Пули так и свистят вокруг, не задевая его, ибо прусские стрелки, как это всегда бывает в подобных случаях, целятся плохо.

А тюркос, у которого холодная ярость сочетается с потрясающим хладнокровием, тремя выстрелами поражает еще троих солдат.

Пруссаки подошли уже так близко, что слышны их голоса.

Несмотря на обуявший его гнев, немецкий офицер при виде этого героя испытывает невольное чувство восхищения.

— Сдавайтесь, храбрый солдат! — кричит он с тем уважением, которое отвага всегда вызывает у честного противника.

Тюркос отвечает:

— Нет!

Весь израненный, разъяренный, величественный, с налитыми кровью глазами, с судорожно подергивающимся лицом, он скрежещет зубами, а затем разражается хохотом, напоминающим рычание.

Он наполовину высовывается из укрытия, делает угрожающий жест искалеченной рукой, потрясает винтовкой, пытается стрелять по основной части полка…

— Огонь! — командует офицер.

Тюркос, изрешеченный пулями, падает в яму и замирает неподвижно, сраженный наповал!

…Полк, остановленный на три четверти часа, снова двигается вперед.

Проходя мимо трупа тюркоса, чьи открытые большие глаза, кажется, продолжают угрожать, немецкий полковник салютует ему саблей и приказывает солдатам взять на караул. Этим жестом он повышал свой престиж, отдавая воинские почести умершему солдату противника, который выполнил… более чем выполнил свой долг.


Чьи-то благочестивые руки подобрали останки неизвестного героя и похоронили его. Комитет помощи раненым военнослужащим департамента Луаре воздвиг ему памятник, на котором высечены проникновенные строки, напоминающие об этой подлинной волнующей истории:

«Здесь 5 декабря 1870 года

пал, защищая отечество,

ТЮРКОС.

В одиночку, пятью выстрелами

он остановил прусский полк,

и, хотя был ранен в правую руку,

выстрелил еще четыре раза,

затем пал под градом пуль.

ГЕРОИЗМ — ЭТО КРЕЩЕНИЕ.

Да будет с ним милость Божия».

Проводник (Эпизод войны 1870 года)

После кровопролитного сражения 28 ноября у Бон-ла-Роланд 15-й корпус Луарской армии поспешно окопался на опушке леса, прикрывая дорогу на Орлеан.

Вечером 2 декабря, когда его отважный командир, генерал Мартен де Пальер, с нетерпением ожидал подкреплений — ибо положение корпуса было критическим, — он узнал, что неприятель готовится атаковать.

Разведчики донесли, что у противника огромные превосходящие силы, под натиском которых неминуемо потерпят поражение обе дивизии 15-го корпуса, сформированные из молодых солдат, плохо одетых, плохо вооруженных, разумеется, храбрых и полных желания сражаться, но которым еще не хватало воинской выучки, что было вполне естественно для недавно рекрутированных бойцов.

Под угрозой оказалась прежде всего первая дивизия, размещенная в Шийер-о-Буа и в Курси. Прусские войска медленно приближались к ней, осторожно просачиваясь через рощи, живые изгороди и виноградники, разбросанные вокруг деревень Буйи, Бузонвиль и Маро. Их гвардейские части смело проникали даже за Санто.

Нужно было срочно обеспечить отступление первой дивизии.

Генерал де Пальер, находившийся тогда в Невиль-о-Буа, поспешно прискакал в Шийер, чтобы организовать необходимое и неизбежное отступление в сторону Серкотт.

От Шийера до Курси около шести километров. Дорога здесь превосходная, но по обеим ее сторонам тянутся живые изгороди, заросли, рощицы, домики с загонами; словом, местность эта весьма благоприятна для засад.

Поэтому, хотя между деревнями были расставлены посты, генерал де Пальер опасался за безопасность гонцов, которых он собирался направить командующему дивизией. Ведь, если приказ об отступлении будет перехвачен врагом, первая бригада и часть второй будут неизбежно разгромлены.

Как человек предусмотрительный, генерал де Пальер распорядился составить приказ в трех экземплярах и спросил у мэра, не может ли тот порекомендовать кого-либо из местных жителей, хорошо знающего лес, храброго, энергичного и хитрого.

— Большой Дерик вам вполне подойдет, господин генерал, — ответил мэр. — Это неисправимый браконьер, но человек он честный, хитрый, как лиса, и ничего не боится.

— Вызовите его, пожалуйста.

Через четверть часа в мэрию ввалился сорокалетний детина, худощавый, проворный, немного сутуловатый, как все люди, привыкшие пробираться, согнувшись в три погибели, через заросли. Он был в шапке из лисьего меха, в козьем полушубке и в высоких сапогах, закрывавших нижнюю часть его вельветовых штанов. Через плечо у него висело мелкокалиберное охотничье ружье со стволами, покрытыми ржавчиной.

Вошедший неловко приветствовал генерала, быстро оглядевшего его с головы до ног. Лицо Большого Дерика с суровыми чертами, насмешливым и плутоватым выражением рта, с небольшими серыми глазами, проницательными и блестящими, производимое им впечатление силы и решительности — все это пришлось по душе командующему 15-м корпусом.

— Вот что мне от вас надо, — произнес генерал, сразу переходя к делу. — Вы проведете лесом в Курси одного из моих адъютантов. Вам придется идти прямо через лес, бесшумно, не теряя ни минуты, и быстро добраться до цели… любой ценой. Вам все понятно?

— Да, господин.

— Отвечай: «Да, господин генерал», — поправил мэр, толкнув Дерика локтем.

— Не скрою, я даю вам опасное поручение, — продолжал командующий 15-м корпусом. — Если неприятель захватит вас с оружием в руках, вы будете расстреляны.

Детина пожал плечами, улыбнулся и подмигнул левым глазом.

— Не беспокойтесь, господин генеро… Пруссаков я уже не раз водил за нос.

— Говори же: «господин генерал», болван, — предупредительно подсказал Дерику караульный.

— Я не знаю, как говорить… В армии я не служил. Но я сумею, как надо, обделать это дельце.

— Рассчитываю на вас, мой дорогой.

— И правильно делаете, слово мужчины. Я знаю лес как свои пять пальцев. Я браконьер: до войны охотился на дичь, теперь охочусь на пруссаков. Одному Богу известно, скольких я отправил на тот свет! Сам господин Понсон дю Террайль[2171] сделал меня проводником в своем отряде разведчиков… Знаете, господин Понсон дю Террайль — писатель, работает в газете «Пти журналь».

Дерик говорил правду. Блестящий литератор, который в то время был в зените славы, сформировал на свои средства из лесников, охотников, дровосеков, браконьеров отряд вольных стрелков, оказавший в целом ряде случаев большую помощь Луарской армии. Этот деятель культуры, дворянин, был пламенным патриотом, человеком с большим сердцем.

Генерал продолжал:

— Вы получите винтовку с патронами… Ведь не защищаться же вам этакой ржавой штуковиной.

Большой Дерик насмешливо ухмыльнулся во весь рот.

— Не боись! — сказал он, похлопывая по прикладу своего старинного ружья. — Когда из этой игрушки я целюсь в человека или животное, считайте, человек мертв… и животное тоже!

— Как вам будет угодно. Лейтенант Делоне! Поручаю вам доставить эту депешу командующему дивизией. Отправляйтесь, дружище, и выполните свой долг.

Молоденький лейтенант, лет двадцати трех, взял депешу, положил ее во внутренний карман мундира, отдал по-военному честь своему начальнику, сделал знак проводнику и произнес:

— Я готов.

— Минутку! — вмешался браконьер. — Я не могу вам приказывать, но советую снять эти золоченые штуки, — произнес он, указывая на аксельбанты адъютанта, — оставить саблю и шпоры: все это будет вам мешать в зарослях. Возьмите с собой только револьвер.

Офицер тут же последовал совету проводника, и они тронулись в путь. Генерал же послал в первую дивизию еще двух гонцов, отправившихся другими дорогами.

Было уже около девяти часов вечера.

На земле лежал тонкий слой снега, темно-синее, почти черное небо усеивали звезды, тускло мерцавшие в этой ледяной декабрьской ночи.

Выйдя из селения, проводник и офицер круто повернули направо, двинулись по полям, миновали несколько рощ, пересекли по льду речку Эф. Оставив справа замок Шамроль, они решительно углубились в лесную чащу.

Издалека, с севера, до них доносились тяжелый топот лошадей по промерзшей земле, стук пушечных колес, разнообразные звуки от движения массы людей — то приближался враг.

Проводник двигался широким шагом, молча, наклонив голову, не останавливаясь ни на секунду, без малейших колебаний, тогда как лейтенант, несмотря на свою выносливость и силу, едва поспевал за ним, весь в поту, тяжело дыша, спотыкаясь и чувствуя, как сжимается сердце при ужасной мысли:

«В моих руках судьба десяти тысяч солдат. Успею ли я дойти вовремя?»

После полутора часов ходьбы, показавшихся офицеру вечностью, они увидели наконец просвет и услышали глухой шелест камыша.

— Это пруд Гати, — прошептал проводник. — До ближайших домов Курси не более пятисот метров, мы у цели!

Лейтенант облегченно вздохнул и зашагал быстрее.

Они прошли примерно полтораста шагов по берегу пруда, когда в темноте раздался грубый окрик по-французски:

— Кто идет?

— Франция, — ответил лейтенант.

— Подойдите!

Лейтенант приблизился, увидел два штыка, направленных ему в грудь, разглядел в темноте две остроконечные каски, понял, что это пруссаки, и бросился назад с криком:

— Измена!.. Неприятель!

Одновременно раздались два выстрела, и бедный молодой человек упал как подкошенный на снег.

Немцы выскочили из ямы, в которой укрывались, и начали обыскивать раненого, судорожно подергивавшегося на земле.

Проводник, услышав окрик: «Кто идет?», спрятался из предосторожности в камышах. Видя, что лейтенант после двух выстрелов упал на землю, а устроители подлой засады склонились над телом, он бесшумно зарядил ружье, приложил приклад к плечу и хладнокровно, словно по куропаткам, открыл огонь.

Оба пруссака без единого звука, без единого крика, тяжело рухнули на землю, сраженные наповал метким стрелком.

— Двойное попадание! — рассмеялся Дерик беззвучным смехом, как смеялся герой Купера[2172]. — Большой Дерик еще умеет целиться, и старое ружье никогда его не подводит.

Тут он внезапно прервал свой монолог и мгновенно растянулся на земле, заметив направленный на него ствол винтовки. Прозвучал пятый выстрел. Третий пруссак промахнулся, хотя и стрелял в упор, и с быстротой молнии Большой Дерик бросился на противника.

Не думая об угрожавшем ему штыке, словно это какая-нибудь вязальная спица, он вырвал у врага винтовку, прыгнул на него, схватил за горло, согнул, как тростинку, подмял под себя и коленом прижал к земле.

Видя, что ему пришел конец, немец на ломаном французском языке стал молить о пощаде.

— Пощади… Пощади, добрый француз!..

Безжалостный проводник выхватил длинный нож мясника, который носил на поясе, как некогда рыцари носили кинжал для нанесения последнего удара.

— Пощади! — еще раз простонал немец.

— Нет прощения!.. Оставался бы дома! — в ярости взревел Большой Дерик.

— Король приказал… солдат слушался…

— Надо было его убить! И кончай свое нытье…

С этими словами проводник хладнокровно вонзил в горло пруссаку нож по самую рукоятку и насмешливо и в то же время устрашающе проговорил:

— Есть здесь еще кто-нибудь?

— Товарищ, — произнес едва слышным голосом лейтенант. — Мне конец… возьмите депешу… отнесите ее генералу… а меня оставьте здесь… время дорого… прощайте!

— Бросить вас? Вы предлагаете это мне, Дерику?.. Ни за что!.. Потерпите минутку.

Действуя с необыкновенным проворством, чему способствовала его недюжинная сила, Дерик схватил одного за другим троих пруссаков, отнес их к пруду, разбил лед, бросил трупы вместе с винтовками в прорубь и произнес:

— До оттепели их не найдут! Видите ли, этот тип убит ножом, двоих других прикончили из охотничьего ружья… Вполне достаточно, чтобы в отместку пруссаки спалили целых две деревни. А теперь — рысью!

Дерик взвалил на спину тяжелораненого лейтенанта, добрался до дороги и побежал так быстро, как только мог.

Спустя десять минут его остановил часовой французского поста, и Дерика отвели в штаб-квартиру.

У лейтенанта было прострелено бедро и раздроблено плечо. В то время как хирург оказывал бедняге первую помощь, проводник положил в свой кошелек расписку за доставленную депешу с подписью командующего дивизией, невозмутимо перезарядил старое ружье, выпил стакан водки и отправился назад в Шийер-о-Буа.

Первая дивизия была спасена!


Через час Большой Дерик вбежал в мэрию, где по-прежнему находился генерал де Пальер.

— Ну как? — коротко спросил командующий 15-м корпусом.

— Вот расписка… за депешу, — ответил проводник, задыхаясь от быстрого бега.

— А что с лейтенантом Делоне?

— Лейтенант ранен… надо полагать, он выкарабкается…

— А вы? На вас кровь.

— Со мной… все в порядке! А это кровь парнишки… она текла, когда я его нес.

— Расскажите все по порядку!


Когда Большой Дерик закончил свой рассказ, генерал де Пальер горячо поблагодарил его, затем при виде поношенной одежды проводника подумал и решил — не без оснований, — что тому не помешает скромное денежное вознаграждение.

Генерал вынул из кармана жилета большую пригоршню луидоров[2173] и протянул ее Дерику со словами:

— Держите, друг мой, возьмите эти деньги без стесненья… Я все равно останусь у вас в долгу; от солдата вы можете принять…

— Господин генерал, я не обижаюсь, — ответил с чувством достоинства проводник. — Но, право… между нами, честными людьми… я не могу принять эти деньги… Я сделал это из любви к родине, и, черт возьми! я доволен, раз вы считаете, что я неплохо справился.

Генерал медленно снял перчатку с правой руки и протянул ее проводнику, который сначала покраснел, затем побледнел, потом крепко стиснул руку командующего своей натруженной, мозолистой рукой.

Генерал произнес:

— От имени Пятнадцатого корпуса, которым я имею честь командовать, от имени родины благодарю!

Не в состоянии вымолвить ни слова, взволнованный, как никогда прежде, даже в самые трудные минуты своей беспокойной жизни, браконьер попятился к двери и вышел, не пытаясь скрыть две большие слезы, что медленно катились по его щекам…

Торпедоносцы адмирала Курбе

Адмирал Курбе[2174], великий молчун и затворник, казался в этот день более задумчивым, чем обычно.

Слегка прихрамывая, он мерил быстрыми шагами свой рабочий кабинет, посреди которого возвышалась массивная пушка.

Адмирал был одет, в строгом соответствии с уставом, в повседневный мундир без эполетов и галунов. В петлице алела едва заметная розетка кавалера ордена Почетного легиона. На обшлагах рукавов шерстяного бушлата сияли три звезды — знаки высокого чина. Адмирал шагал по кабинету, морщил лоб, хмурил брови, выпячивал нижнюю губу и беспрестанно поправлял монокль жестом, знакомым всем его подчиненным.

Иногда Курбе бросал рассеянный взгляд в иллюминатор и выходил на палубу, но, сделав всего несколько шагов, сразу же возвращался, не говоря никому ни слова.

Адмиралу недавно исполнилось пятьдесят шесть лет. Высокий, худой, очень подвижный, прямой как палка, он для своего возраста выглядел весьма недурно. Его портреты часто появлялись в газетах. Это лицо, увидев хоть раз, невозможно было забыть: высокий лоб ученого или мыслителя, проницательные голубые глаза с нестерпимым стальным блеском, нередко приводившим собеседника в смущение и даже в замешательство, твердо очерченный рот с тонкими, уже слегка выцветшими губами — все свидетельствовало о том, что адмирал — человек чрезвычайно осторожный и одновременно обладающий несгибаемой волей.

Трудолюбие, осмотрительность, но в то же время и отвага, граничащая с дерзостью, и бьющая через край энергия были основными чертами характера этого прославленного моряка, чья блестящая карьера закончится столь преждевременно.

Чтобы такой человек выказывал явные признаки сильнейшего беспокойства, требовались очень веские причины. И такие причины действительно имелись.

Было 14 февраля 1885 года. Франция вела в это время продолжительную и изнурительную военную кампанию против Китая, чреватую непредсказуемыми опасностями и трудностями, вновь и вновь возникавшими перед армией и флотом[2175].

На адмирала Курбе была возложена почетная миссия — руководить военными действиями на морских просторах, и он покрыл себя заслуженной славой, но судьба не избавила его ни от ошибок, ни от разочарований.

Несколькими днями ранее стало известно, что китайцы намереваются прорвать блокаду Формозы[2176] и приняли решение атаковать французский флот силами эскадры из пяти кораблей, хорошо оснащенных самыми современными пушками, сделанными на заводах Круппа. Известно также, что офицерами на этих пяти судах служили немцы.

Адмирал Курбе безо всяких колебаний со свойственной ему решимостью вознамерился сорвать планы китайцев, нанеся им упреждающий удар или навязав сражение.

Пятого февраля он вышел в море на «Баяре»[2177], в сопровождении «Победоносного», «Дюге-Труэна», «Разведчика», «Соны» и «Аспида», и отправился на поиски противника.

Однако шестидневные поиски были безрезультатны.

Наконец, 12 февраля, адмирал получил сообщение, что вражеская эскадра находится поблизости от архипелага Чжоушань[2178]. Он немедленно принял решение вступить в бой и отдал все необходимые распоряжения.

Ночью 13 февраля французская эскадра, погасив бортовые огни, двинулась навстречу противнику.

Нужно обладать беспримерной отвагой, чтобы рискнуть провести эскадру в темноте по столь опасному прибрежному району, известному своими мелями и подводными скалами. Да, конечно же адмирал Курбе дерзок и отважен, но и отнюдь не безрассуден, ибо его отвага всегда являлась плодом кропотливого труда, основательных раздумий, глубочайшего изучения всех деталей и обстоятельств дела, даже самых, казалось бы, незначительных.

В назначенный час, а точнее в назначенную минуту, французская эскадра оказалась именно там, где ей и надлежало быть.

Как свидетельствует господин Морис Луар, летописец этой кампании, в 630 с борта «Разведчика» просигналили: «Пять кораблей южнее по курсу!»

Моряки сразу почувствовали сильное волнение, и каждый поспешил занять свое место.

В семь часов утра впереди уже отчетливо стали видны силуэты пяти китайских кораблей… Они начали стремительно уходить от погони…

С французского флагмана просигналили: «Приказываю преследовать противника! Полный вперед!»

Началась невиданная, невообразимая гонка. «Баяр» шел во главе эскадры. Кочегары все время поддавали жару, грозно гудели паровые котлы, машины работали на пределе своих возможностей… Все бинокли, сверкнув как по команде, дружно направились в сторону вражеской флотилии… Офицеры и матросы были возбуждены до последней степени… Всеобщее воодушевление росло с каждой минутой…

К несчастью, словно нарочно, на море внезапно опустился густой туман. Три крейсера сразу же растворились, буквально исчезли за спасительной завесой, а два корабля, находившиеся ближе других к французам, устремились в узкий, опасный для крупных судов проход Шей-Пу[2179]. Среди них выделялся красавец фрегат[2180] «Ю-Йен», водоизмещением 3400 тонн. На борту этого корабля, сконструированного американскими инженерами, находились шестьсот человек, на вооружении имелись двадцать три пушки и пулеметы новейшей системы «норденфельдт».

Вторым судном, ускользнувшим под защиту скалистых берегов, был корвет[2181] «Чен-Кин», с командой в сто шестьдесят человек и с семью пушками на борту.

Адмирал Курбе сознавал, что вряд ли сможет догнать и уничтожить три крейсера, и поэтому решил, по крайней мере, потопить фрегат и корвет. С этой целью он приказал своим судам обеспечить тщательную охрану всех подходов к Шей-Пу. Когда маневр был выполнен, адмирал, удостоверившись в том, что противник не сможет выбраться из ловушки никоим образом, все же принял решение отложить дальнейшие действия до утра. Именно в эти минуты мы с вами и застали его в рабочей каюте на борту «Баяра» в сильнейшем волнении.

Нельзя сказать, что адмирал колебался или сомневался в правильности принятого решения, но сейчас он с тревогой думал о своих уже далеко не новых судах и об измотанных в сражениях людях, которых болезни косили не в меньшей степени, чем огонь противника. Он долго прикидывал, какие могут быть в данном случае материальные и людские потери и с грустью признавался сам себе, что вскоре у него под началом останутся лишь корабли-призраки со столь же призрачными командами. Он с ужасом думал о том, что, идя от одной победы к другой, потерял слишком много людей…

Но покончить с врагом необходимо… Так что же делать?

Внезапно адмирала словно осенило. Он придумал, каким образом, пожертвовав, возможно, жизнями нескольких человек, удастся все же сохранить сотни других людей: китайские суда надо торпедировать! Да, да, именно так! Несколько отважных, решительных храбрецов отправятся на поиски китайцев, подойдут к ним как можно ближе, и смертоносное оружие поразит цель! К сожалению, вероятность того, что смельчаки не вернутся обратно живыми, очень велика… Девяносто шансов из ста за то, что они погибнут… Но интересы родины требуют пойти на такую жертву! При этом адмирал Курбе нисколько не сомневался, что его офицеры и матросы будут считать за честь выполнить это опаснейшее задание.

Адмирал принял решение, что среди избранников судьбы будут капитан второго ранга Гурдон и капитан-лейтенант Дюбок. Они поведут на врага два оснащенных торпедами катера и сегодня же ночью атакуют противника. Если попытка потопить китайские суда окончится неудачей, на рассвете эскадра вступит в бой.

Кто же такие господин Гурдон и господин Дюбок?

Капитан второго ранга Гурдон — первый помощник капитана «Баяра», выпускник Политехнического института, один из самых бесстрашных офицеров французского флота. Ему сорок два года, за плечами долгие годы службы, целиком отданные родине и науке; у него имеется диплом офицера-торпедиста, офицера-артиллериста, он — классный стрелок и выдающийся астроном. Гурдон изучал морское дело в мореходной школе в Боярвиле[2182], а затем на борту «Монарха» в Лорьяне[2183] занимался астрономией в Монсури[2184]. Получил прекрасную подготовку и изучил все тонкости военной науки. Многие видели в нем офицера, который в будущем займет самые высокие посты во французском военном флоте.

Господин Гурдон — среднего роста, крепкого телосложения, с честным, открытым лицом; он чем-то неуловимо похож на адмирала Курбе и отличается такой же невозмутимостью и величайшим хладнокровием. В его пользу говорят также и многочисленные подвиги, совершенные им в сражениях. Это он взорвал ворота Северного форта в Туан-Ан[2185] и первым ворвался с саблей в крепость, а во время битвы за Цзилун[2186] он командовал десантом и овладел Южным фортом.

Господин Дюбок гораздо моложе своего собрата по оружию, ему всего тридцать три года. Он поступил в мореходную школу, когда ему исполнилось семнадцать. Таким образом, за плечами у него уже пятнадцать лет службы на флоте. Тоже имеет диплом офицера-торпедиста. В одном из сражений капитан-лейтенант Дюбок получил ранение.

Дюбок принимал участие в крайне неудачном, несчастливом для Франции исходе из Ханоя, во время которого погиб главнокомандующий французскими войсками Ривьер[2187]. Именно там, под Ханоем, капитан-лейтенант и был ранен. Кроме того, он участвовал, и весьма успешно, в сражениях при Фучжоу и при Тамсуи, где и прославился.

В походе против китайских судов также должен был принять участие адъютант адмирала Курбе, капитан-лейтенант Равель. В свое время он прекрасно изучил все подводные течения, рифы и мели Шей-Пу, и теперь, по замыслу адмирала, был призван послужить проводником своим товарищам, передвигаясь на сторожевом катере с большой шлюпкой на буксире. Равель должен будет остановиться, когда увидит китайские суда, и застыть на месте с зажженными красными огнями, чтобы напоминать торпедистам о своем присутствии во время проведения всей операции: потом ему останется подобрать их и переправить на «Баяр», если те останутся живыми. Последнее казалось маловероятным, не следовало забывать про смертоносное оружие на борту катеров.

Заметим, что между настоящими торпедоносцами и крохотными катерочками моряков с «Баяра» существовала огромная разница. Настоящие торпедоносцы отличались внушительными размерами: от носа до кормы насчитывали обычно сорок — сорок пять метров, водоизмещение составляло от пятидесяти до пятидесяти пяти тонн. Они способны развивать скорость до двадцати пяти узлов, то есть около пятидесяти километров в час. К тому же имевшиеся у них на вооружении торпеды конструкции Уайтхеда[2188] не нужно было подводить или прикреплять непосредственно к борту вражеского судна, ими выстреливали при помощи сжатого воздуха из специальных торпедных аппаратов, по виду напоминавших трубы. Торпеды шли к цели и поражали ее под водой. Дальнобойность торпедного оружия в те времена составляла от пятисот до шестисот метров. Разумеется, и при использовании таких торпед риск все равно оставался велик, но зато морякам не требовалось вступать в близкое соприкосновение с противником, как это предстояло сделать Гурдону и Дюбоку. Они должны были подойти к китайцам на расстояние вытянутой руки, а это удесятеряло опасность.

Катера, на которых французским храбрецам предстояло отправиться, имели в длину лишь около девяти метров и водоизмещение не более восьми тонн, а скорость их не превышала шести узлов[2189]. Да, да! Всего около двенадцати километров в час! Это скорость движения фиакра с не слишком быстроногой лошадкой! Корпуса катеров, сделанные из толстого листового железа, были тяжелы и неповоротливы. Носы катеров покрывали тройные листы железа для защиты их от осколков при взрывах, что делает эти суда трудноуправляемыми и по этой причине они глубоко зарывались носом в волну. Чтобы повысить маневренность катеров, адмирал приказал снять с бортов дополнительные листы железа и натянуть для маскировки черную ткань. И наконец нужно сказать, что катера слишком долго и верно служили французскому флоту. Поэтому неудивительно, что в походе изношенные двигатели производили такой адский шум и скрежет, что его было слышно издалека.

Короче говоря, жалкие суденышки совершенно не годились для выполнения опаснейшего задания, но другого способа избежать гибели многих десятков и сотен моряков адмирал Курбе не знал.

Катера взяли на борт по 1200 литров воды, то есть такой запас, который позволил бы им идти полным ходом в течение пяти часов, и запас угля для подогрева паровых котлов, а также по одной торпеде семьдесят восьмой модели, начиненной тринадцатью килограммами пироксилина. Торпеда подводилась к борту вражеского судна при помощи довольно длинного шеста.

На борту каждого катера могло разместиться десять человек команды, включая офицера.

Адмирал назначил начальником экспедиции господина Гурдона, и тот занял место на катере номер два, а господин Дюбок — на катере номер один. Матросы надели синие шинели и обычные флотские береты, офицеры — плащи с капюшонами. К счастью, все были снабжены спасательными поясами.

В восемь часов состоялся военный совет, а затем адмирал Курбе выдал своим подчиненным подробнейшие инструкции к их действиям, дабы исключить возможные осложнения. Как мы уже говорили, адмирал умел предвидеть все на свете, будучи человеком чрезвычайно опытным и осторожным.

Для неожиданной атаки он выбрал ночь с тринадцатого на четырнадцатое февраля, учитывая, что празднование Нового года в Китае приходится на пятнадцатое февраля[2190], когда все китайцы отмечают свой любимый праздник тэт[2191]. Командир французской эскадры имел все основания предполагать, что это облегчит задачу французским смельчакам, так как накануне празднеств и увеселений противник обычно теряет бдительность.

В одиннадцать часов вечера команда тщательно проверила двигатели и паровые котлы. К счастью, все системы работали нормально. К половине двенадцатого оба катера и маленькое сторожевое судно, на котором находились господин Равель и лоцман Мюллер из Шанхая, были готовы к выходу в море. Наступила торжественная минута прощания. Офицеры с «Баяра» устремились к трапу, чтобы проводить своих друзей, идущих на верную смерть во имя родины. Они сознавали, что скорее всего не увидят больше отчаянных храбрецов, и все-таки страстно им завидовали.

Адмирал Курбе крепко пожал обоим офицерам руки, не сказав при этом ни слова, но от такого горячего рукопожатия сердца моряков забились сильнее. Затем офицеры спокойно спустились вниз по трапу, туда, где на волнах в полной темноте покачивались катера. На секунду смельчаки остановились и обменялись крепким мужским рукопожатием со словами:

— Мы можем рассчитывать друг на друга!

Море штормило, а температура воды едва-едва достигала четырех градусов выше нуля.

Матросы заняли свои места, последовала команда:

— Полный вперед!

Заработали паровые котлы, засвистел пар, раздался скрежет двигателей… Благодарение Богу! Катера двинулись вперед!

Они долго шли в темноте, держась плотной группой. Во главе — сторожевой катер, тянувший на буксире шлюпку, а по обеим сторонам от нее — катера-торпедоносцы. Выкрашенные в серый цвет сторожевой катер и шлюпка оставались почти незаметны, но враги могли обнаружить два, к несчастью, черных торпедоносца. Это обстоятельство, конечно, увеличивало опасность отчаянно храброй, почти безумной экспедиции.

Море было неспокойно, волны становились все выше, ветер крепчал, качка усиливалась. Иногда быстрое течение разводило корабли в разные стороны, но, преодолев сопротивление волн, катера вновь сближались. Несмотря ни на что, они продвигались вперед по узкому проходу среди скалистых берегов, рискуя каждую минуту быть выброшенными на берег, сесть на мель, наскочить на риф или просто запутаться в водорослях винтами.

Долгое время им удавалось обходить все препятствия, но… Так и есть! Форштевень катера Гурдона застрял то ли в водорослях, то ли в вязкой тине, и суденышко внезапно остановилось. Приложив максимум усилий, воспользовавшись помощью вовремя подоспевшего Дюбока, моряки кое-как вырвались из плена. Машины заработали на полную мощность, и катера со страшным скрежетом двинулись вперед. При этом шум двигателей далеко разносился над морем и выдавал тайну присутствия торпедоносцев.

После трех с половиной часов пути наши смельчаки достигли наконец маленького островка, находящегося как раз при входе в бухту Шей-Пу. Они остановились здесь примерно на четверть часа, чтобы произвести последние приготовления. Приближался решающий момент. Еще и еще раз проверили машины и торпеды и убедились, что все в полном порядке. Офицеры снова проинструктировали матросов, как следует действовать в тех или иных обстоятельствах, как вести огонь по противнику и как обращаться с торпедой.

Медленно и осторожно, почти крадучись, катера вошли в бухту. Здесь их ожидало первое разочарование: Равель со сторожевого катера сообщил, что китайский фрегат исчез.

Катер, на котором находился Гурдон, был в лучшем состоянии и чуть более быстроходен, чем катер Дюбока, поэтому начальник экспедиции принял решение, что именно он, лично, отправится на поиски фрегата.

Близился рассвет, но на небе еще не погасли звезды, и их неяркий рассеянный свет позволил, хотя и с превеликим трудом, различить на горизонте силуэты кораблей. Не менее четверти часа французские моряки бороздили морские просторы наугад. Их сердца то сжимались от досады, то учащенно бились, когда им казалось, что они обнаружили противника. А море тем временем постепенно успокоилось.

И наконец-то на горизонте появилась сначала черная точка. По мере приближения она увеличивалась в размерах, и вот уже опытный глаз офицера смог различить силуэт большого корабля, неподвижно застывшего на подернутой зыбью поверхности моря. У капитана Гурдона вырвался радостный возглас:

— Фрегат! Мы нашли его!

Гурдон приказал предупредить капитан-лейтенанта о том, что он видит противника и собирается его атаковать.

До фрегата насчитывалось не более пятисот метров. Но тут на берегу замелькали огни. Что это? Выстрелы? Сигнальные огни, извещающие китайский фрегат о появлении торпедоносцев? Неужели их заметили?.. Нет, скорее всего это были просто ракеты, и китайцы, великие любители всяких пиротехнических эффектов, запускали их в честь праздника Тэт…

Темная громада фрегата постепенно приближалась и с каждой минутой становилась все больше, а приготовившийся к штурму гиганта катер словно уменьшался в размерах. Невольно напрашивалось сравнение с мышкой, которая собирается напасть на слона.

Скрежет изношенных двигателей, свист паровых котлов, стук машин производили такой дьявольский шум, что моряки сами себя не слышали. Они не переставали удивляться тому, что до сих пор их каким-то чудом не обнаружили.

Когда катер подошел к фрегату на расстояние в двести метров, Гурдон сам выдвинул торпеду на шесте и дал команду присоединить провода к электрическим батареям, что необходимо для пуска снаряда. Он приказал обогнуть трёхмачтовик, следуя вдоль борта так, чтобы можно было ударить прямо в корму корабля.

— Полный вперед!

Матросы затаили дыхание. Фрегат вдруг озарился сотнями огней. С капитанского мостика, из рубки, с палубы, с бака и с юта затрещали выстрелы. На французов обрушился град пуль, но, к счастью, они только свистели над головами матросов. А дело уже сделано! Торпеда уже у борта фрегата!

По французскому катеру палили и с корабля, и с берега. Глухо ухали пушки фрегата, трещали ружейные выстрелы, строчили пулеметы, рвались снаряды, во все стороны со свистом летели осколки и шальные пули. С берега тоже без разбору стреляли в сторону моря ошалевшие от страха китайские солдаты, с треском разрывались петарды, припасенные для праздника.

Нисколько не заботясь о снарядах и свистящих вокруг пулях, Гурдон стоял на палубе во весь рост, словно заговоренный. Он был настоящей живой мишенью, но оставался цел и невредим.

Гурдон закричал:

— Полный назад! Сейчас будет взрыв!

И действительно, грохнул взрыв, по морю покатилась огромная волна… Сильнейший порыв ветра, а вернее, взрывной шквал невиданной силы посбивал моряков с ног… Из глубины рядом с кормой фрегата вырос фантастический столб воды… Корма китайского судна взлетела на гребень гигантской волны и тяжело рухнула вниз.

Ударная волна опрокинула Гурдона, и он упал на мешки с углем. Матросы подумали, что командир убит, потому что тот остался лежать без движения. Но, к счастью, это длилось недолго. Бесстрашный офицер очнулся и тут же отдал приказ:

— Полный назад!

Но катер застыл на месте! Потому что огромный обломок от кормы вражеского фрегата, отброшенный в сторону взрывом, упал на нос торпедоносца и не давал ему двигаться. Старший матрос Руйе бросился вперед, чтобы столкнуть обломок и высвободить катер из плена. Но в этот момент, откуда ни возьмись, рядом с торпедоносцем возникла шлюпка с китайскими солдатами. Один из них, держа винтовку наперевес, прыгнул на палубу и прицелился в Руйе. С поразительным хладнокровием безоружный француз сделал обманное движение, пригнулся… Грянул выстрел, пуля пролетела мимо, а Руйе, нанеся великолепный удар прямо в челюсть противника, свалил того за борт. А шлюпку с китайцами уже пронесло течением мимо.

Приложив нечеловеческие усилия, Руйе с помощью двух других матросов столкнул-таки обломок с носа катера, но, к несчастью, суденышко все равно не могло дать задний ход, так как проклятый обломок зацепился за шест, которым к фрегату подводили торпеду.

— Разобрать шест! Вывинтить болты! Быстро! — торопил матросов Гурдон.

Потекли томительные минуты, показавшиеся морякам невыносимо долгими, так как обстрел продолжался. Китайцы просто обезумели и в конце концов, не видя противника, принялись палить друг в друга. Каким-то непостижимым образом снаряды и пули долгое время пролетали мимо и щадили смельчаков, словно их беспримерная отвага служила им щитом!

Но чудес на свете не бывает… В особенности на войне… Вырвавшаяся из золотника паровой машины струя пара обожгла машиниста: повредило паровой котел! Пробило осколком снаряда! К счастью, пробоина столь невелика, что Гурдон принял решение: за неимением ничего лучшего, вбить в отверстие штык от винтовки, загнав его как можно глубже. Разумеется, с таким паровым котлом далеко не уйдешь, но все же можно продержаться какое-то время…

На носу катера раздался предсмертный крик одного из матросов, развинчивавших шест от торпеды. Гурдон подхватил безжизненное тело и приподнял форменку, чтобы посмотреть на рану. Поздно… Пуля прошила беднягу насквозь, из раны фонтаном хлестала кровь, на губах выступила кровавая пена. Несчастный дернулся и испустил дух на руках своего командира…

Шест наконец был развинчен и упал на дно. Освобожденный из плена катер мог теперь дать задний ход…

Дьявольская стрельба с берега и с борта фрегата продолжалась. Море озарялось тысячами сполохов, освещавших черные волны и качавшееся на них суденышко.

В те минуты, когда на катере Гурдона принимали все меры, чтобы освободиться, неподалеку показался катер Дюбока, он устремился сквозь шквал огня на подмогу командиру. Отважный капитан-лейтенант тоже приготовился к бою. Над трубой его суденышка со свистом пронесся снаряд, свидетельствуя о том, что китайцы обнаружили и его и теперь обстреливают. Но может ли сейчас хоть какая-нибудь сила остановить французских моряков?

— Полный вперед! Да здравствует Франция! — закричал Дюбок во всю силу своих богатырских легких.

— Да здравствует Франция! — подхватили матросы хором, воодушевленные видом накренившегося на левый борт вражеского фрегата.

Дюбок решил тоже атаковать противника сзади, чтобы добить его. Неподвижная туша фрегата приближалась с каждым поворотом винта. Китайцы встретили нападающих ураганным огнем. Стало светло почти как днем. Катер же неумолимо рассекал волны. Сейчас он, маленький и черный, был похож на вестника смерти!

Находясь уже в нескольких десятках метров от фрегата, Дюбок заметил, что сильное течение сносит его судно влево от фрегата, и что есть риск пройти мимо цели. Срывающимся от возбуждения и великой досады голосом он отдал приказ:

— Право на борт!

В ту же минуту торпеда ушла к цели и раздался взрыв. Опять во все стороны покатились гигантские волны, полетели обломки… Смертельно раненный фрегат застонал как человек, взлетел вверх, подброшенный огромным столбом воды, и рухнул вниз…

Матросы выполняли все команды Дюбока быстро и четко.

— Полный назад!

Заработали паровые машины, шест от торпеды без труда втянули внутрь, катер ловко отошел назад, развернулся и быстро приблизился к торпедоносцу Гурдона. Особых повреждений у Дюбока не было, если не принимать в расчет железного листа обшивки, пострадавшего во время столкновения с кормой фрегата.

Катера подошли друг к другу так близко, что офицеры смогли обменяться несколькими фразами. Дюбок в двух словах рассказал своему товарищу по оружию, что корвет тоже пущен на дно.

Теперь, когда тяжелая операция по уничтожению противника была завершена и приказ адмирала выполнен, надо было уходить!

Быстро набрав скорость, катера на всех парах покинули опасную зону, где продолжали рваться снаряды и раздавались крики тонущих людей. В какой-то момент небо позади окрасилось в багровый цвет, а над погибающим фрегатом взвился огненный столб. Наверное, взорвался пороховой погреб… Фрегат стал быстро исчезать в волнах. Постепенно стихла и стрельба…

Но где же красные огни сторожевого катера, который должен их ждать, чтобы препроводить к «Баяру»? Никаких огней нигде не видно… Моряки с тревогой спрашивали себя, вследствие какого недоразумения или несчастья сторожевик ушел с места встречи? Однако что толку в пустых гаданиях! Нужно искать выход из создавшегося положения самостоятельно.

Офицеры приказали сбросить пар и застопорить машины, чтобы осмотреться на местности. И скоро обнаружили проход. Капитан второго ранга Гурдон взял на буксир катер Дюбока, у которого вдруг отказал двигатель, и дал команду идти вперед. Но в темноте он не заметил мели и застрял в вязком иле.

— Машина, стоп! Полный назад!

Слишком поздно… К тому же буксирный канат попал под лопасти винта… Положение создалось просто отчаянное…

К счастью, матросам Дюбока после нескольких бесплодных попыток все же удалось запустить двигатель, а также отвести буксирный канат и освободить винт с помощью специальных крючьев. И теперь своего товарища взял на буксир катер Дюбока, вырвав его из плена ила и водорослей.

Пробило пять часов утра. Светало. Когда совсем рассвело, офицеры заметили немного восточнее проход, менее опасный, чем тот, через который они пытались пройти ночью. Соблюдая осторожность, наученные горьким опытом моряки сумели преодолеть все препятствия и к десяти утра вышли в открытое море. Здесь, увидев впереди по курсу один из кораблей французской эскадры — крейсер «Сону», наши герои тотчас взяли направление на юго-восток, в сторону крейсера.

Примерно в полутора милях от «Соны» катер Дюбока окончательно остановился — отказал насос, подававший воду в паровой котел. По семафору на крейсер передали сообщение о том, что торпедоносцы терпят бедствие из-за повреждения двигателей. К счастью, зрение у сигнальщиков на «Соне» оказалось достаточно острым, и с крейсера стали быстро спускать шлюпки.

Через небольшое время шлюпки пришвартовались к катерам и взяли отважных моряков на борт. Полные сил матросы с французского крейсера налегли на весла, и вскоре храбрецы поднялись на палубу «Соны», где их с распростертыми объятиями встретили офицеры и остальные члены команды, а корабельный кок стал приглашать всех к столу.

— Есть ли вести с «Баяра»? — спросил Гурдон.

— Нет, никаких.

— Значит, на крейсере нас не ждали… Должно быть, адмирал Курбе очень волнуется… — промолвил Дюбок.

Тем временем двигатели на «Соне» работали, крейсер приблизился к катерам, взял их на буксир и отправился на соединение с эскадрой.

Конечно же, как и предполагал Дюбок, на борту «Баяра» все страшно беспокоились. По мере того как неумолимо истекало время, в течение которого еще можно было рассчитывать на возвращение храбрецов, отчаяние все больше и больше охватывало их товарищей.

В восемь часов утра Равель, бесконечно измотанный бесполезными поисками торпедоносцев, вернулся на «Баяр», абсолютно уверенный в том, что катера потоплены китайцами, а моряки погибли.

— Ну что? Как? — встретил его тревожными вопросами адмирал.

— Господин адмирал! Ваш приказ выполнен. Я отчетливо видел своими собственными глазами, как фрегат пошел ко дну и погрузился в воду так, что над поверхностью остались только верхушки мачт. А корвет сначала завалился на левый борт, затем перевернулся…

— А что с Гурдоном, с Дюбоком?!

Равель только махнул рукой. У него от отчаяния перехватило горло, и он не мог говорить.

Адмирал побледнел, его голубые глаза затуманились. На ресницах повисли слезы. Он прошептал чуть слышно:

— Дорогой ценой досталась нам эта победа…

На «Баяре» воцарилось угрюмое молчание. Все были подавлены, потому что считали смельчаков погибшими.

Однако адмирал не захотел так сразу поверить в гибель своих подчиненных и отправил на их поиски «Аспида» и «Разведчика». Курбе не находил себе места и в конце концов приказал спустить на воду адмиральский катер. Он отправился в бухту Шей-Пу лично в сопровождении офицеров и матросов.

Адмирал Курбе увидел два потопленных китайских корабля и произнес с тяжелым вздохом:

— Да, да! Победа! Но слишком уж велика цена! Слишком велика!

Адмирал вернулся на борт «Баяра» и, печально опустив голову, постоял у закрытых кают Гурдона и Дюбока. Потом приказал принести личные дела матросов, чтобы составить списки без вести пропавших… И в эти минуты, когда уже все надежды были утрачены, один из сигнальщиков сообщил, что видит «Сону», тянущую на буксире два черных катера.

— Торпедоносцы! Они возвращаются!

Печаль сменилась бурной радостью. Адмирал, хладнокровный и сдержанный адмирал, так и засиял! Никто из его подчиненных никогда еще не видел, чтобы лицо сурового моряка выражало такой неистовый восторг! Более того, никто из его близких и не предполагал, что он способен на такие сильные чувства!

Пока «Сона» приближалась, Курбе позаботился о том, чтобы организовать на борту достойную встречу героев, то есть такую, какую устраивают обычно только монархам.

Когда катера приблизились к трапу, адмирал вместе с высшими офицерами вышел на палубу. Оркестр грянул «Марсельезу». Команда «Байяра» выстроилась на палубе и встретила храбрецов оглушительным троекратным «Ура!».

Не скрывая слез радости, адмирал обнял и расцеловал Гурдона и Дюбока, а затем долго пожимал руки матросам.

— Благодарю вас, друзья мои! Вы — самые отважные люди на свете! Никто не может сравниться с вами! От имени родины приношу вам благодарность!

Вот так два маленьких катера потопили два боевых вражеских корабля и этим нанесли ощутимый урон китайскому флоту. К тому же гибель кораблей деморализовала китайцев, а боевой дух моряков французского флота поднялся на невиданную высоту.

Адмирал Курбе хотел достойно отметить подвиг моряков. Он представил их к наградам, лелея надежду, что указы будут подписаны без промедления. Адмирал знал о том, что два русских офицера, торпедировавших турецкий крейсер, щедро награждены императором Александром[2192]. Они получили повышение в чине, по сто тысяч рублей серебром, ордена и потомственное дворянство. Это была поистине царская щедрость. Так и следует поступать монархам!

Какая же награда ждала французских моряков?

Господин Гурдон получил чин капитана первого ранга; господин Дюбок — орден Почетного легиона; господин Равель — чин капитана второго ранга, а пятеро матросов — медали «За боевые заслуги»[2193].

Ну конечно, адмирал имел в виду совсем иные награды для героев! Он рассчитывал, что чиновники из министерства военно-морского флота проявят больше понимания и окажутся гораздо щедрее. Он невольно думал о том, что сделал бы на их месте Наполеон…

Еще несколько слов в заключение нашего рассказа.

Господин Дюбок так и вышел в отставку в чине капитан-лейтенанта. Можно только сожалеть о том, что этот отважный офицер так и не был повышен в чине, несмотря на безупречный послужной список и жизнь, целиком посвященную служению на благо отечества!

Господин Гурдон все еще на флоте в чине капитана первого ранга и надеется в ближайшем будущем носить на обшлагах рукавов контр-адмиральские звезды. Автор этих строк имеет честь быть его другом и совсем недавно посетил в Тулоне замечательный крейсер, которым командует прославленный моряк. Крейсер носит имя того, кто всегда так высоко и так твердо держал французское знамя. Он называется «Адмирал Курбе».

Галльская кровь

Он совсем не походил на эпического героя. Скромный, без претензий, одним словом — добрый малый.

Лельевр… Вряд ли вам говорит что-либо это имя. А между тем его обладатель заслуживает того, чтобы о нем знали все. Бесстрашный воин, один из тех «железных людей», подвиги которых рождают легенды.

Так кто же он, капитан Лельевр?

Просто… герой Мазаграна![2194]

История донесла до нас подробности событий, в которые трудно поверить, настолько они кажутся нереальными, как бы перенесенными из другой эпохи, хотя происходили они не более пяти — десяти лет назад.

Итак, слушайте рассказ о человеке, для которого патриотизм и галльская доблесть — не пустые слова.

Перенесемся в те не слишком далекие времена, когда Франция фактически полностью покорила Алжир. Обстановка еще оставалась тревожной и даже опасной, так как необходимо было удержать завоеванное. Арабы, внешне усмиренные, на деле не давали ни дня покоя оккупационным французским войскам. То тут, то там вспыхивали бунты, с трудом подавляемые французами, вынужденными порой прибегать к жестким мерам.

Второго февраля 1840 года к деревне Мазагран внезапно среди бела дня подступило огромное арабское войско, насчитывавшее не менее двенадцати тысяч воинов.

Расположенная на Маскарской дороге, в двух километрах от Орана и в шести — от Мостаганема[2195], деревня не имела надежных оборонительных сооружений. Единственным укрытием и одновременно преградой, защищавшей подходы к населенному пункту, служила стена сухой каменной кладки — казбах.

Гарнизон Мазаграна состоял всего из одной 10-й роты 1-го Африканского батальона, насчитывавшего сто двадцать три человека и уже основательно потрепанной боями и местными болезнями.

Возглавлял роту бравый капитан Лельевр, добывавший свои звания и звездочки с оружием в руках боевыми подвигами на поле брани.

…Когда прозвучал сигнал тревоги, у солдат роты только и было времени, чтобы броситься к казбаху, прихватив с собой немного воды и кое-какую провизию. Весь запас боеприпасов состоял из тонны пороха и патронов, по 350 штук на брата. Артиллерийскую поддержку обеспечивала одна полевая пушка.

С криками «Да здравствует Франция!» рота, водрузив на стену знамя, быстро заняла боевые позиции.

Две артиллерийские пушки, имевшиеся на вооружении арабов, с расстояния не более полукилометра обрушили смертоносный огонь на ненадежное укрепление французов. Под этим огневым прикрытием к нему устремились, подобно смерчу, полчища арабских пехотинцев и кавалеристов.

Надо отметить, это был достойный противник. Арабские воины, бесстрашные, фанатичные, подчиняющиеся железной дисциплине, смертельно ненавидели французов. Ядро наступавших составлял отряд регулярных войск Абд-эль-Кадира[2196], которым командовал его племянник Мустафа-бен-Тами.

Сотрясающие воздух грозные крики и ружейные выстрелы, море белых бурнусов[2197] с отблесками сабель и штыков — все это походило на апокалиптическое видение.

Беглый, умело направляемый огонь французских стрелков стоил наступающим больших жертв, но это не остановило арабов, уже почти вплотную приблизившихся к каменной преграде. Началась не прекращаемая ни на секунду ружейная стрельба.

Бой продолжался весь день и всю ночь. Каждый солдат старался как можно точнее прицеливаться, памятуя о необходимости беречь боеприпасы. И все же к утру следующего дня половина патронов была уже израсходована.

Тогда капитан Лельевр распорядился стрелять только по его команде.

— В штыковую! — что есть мочи крикнул он.

Арабы продолжали неистовую атаку и, заметив замешательство противника, с воинственными криками ринулись на укрепление французов.

Перекрывая грохот боя, раздался подобный звуку рога голос капитана:

— Огонь!

Казбах был весь в дыму и огне, круг нападавших становился все уже. Оставляя раненых и убитых на поле боя, арабы вновь ринулись в яростную атаку. С фанатичным блеском в глазах, неистовые и ожесточенные, они уже подносили к подножию каменной стены порох и длинные крюки, предназначавшиеся для штурма укрепления.

Однако мощный шквал огня осажденных отбил атаку. Арабов расстреливали уже не целясь, прямо в упор. Окровавленные штыки погнулись от бесконечных ударов. Французский гарнизон подвергался непрерывным атакам врага. Казалось, нападавшим несть числа.

Боеприпасы таяли, несмотря на строжайшую экономию. И тогда капитан приказал принести бочку с порохом.

— Им не удастся взять нас живыми, — сказал он, обращаясь к лейтенанту Маньену. — Если арабы ворвутся в казбах, я выстрелом из пистолета взорву бочку — и всех вместе с ней!

Французское знамя, пробитое пулями, обгоревшее, изорванное, по-прежнему гордо реяло над гарнизоном. Изможденные от голода и жажды, нечеловеческой усталости, черные от копоти и дыма, израненные защитники Мазаграна, четыре дня и четыре ночи сдерживавшие напор противника, стояли как неприступные скалы. С ними был их командир, капитан Лельевр, решительный и отважный, и это укрепляло дух бойцов.

А надежды на помощь — никакой! Командующий французскими войсками в Мостаганеме полковник дю Барай неоднократно пытался прорваться сквозь полчища наступающих, но все тщетно… Нехватка сил и опасность оказаться отрезанным каждый раз заставляли его, с болью в сердце, отступать.

Наступило 6 февраля. Защитники Мазаграна мужественно готовились принять смерть.

Нескончаемый грохот канонады, не прекращающиеся атаки, дьявольские крики наседавших арабов — и ни минуты передышки! Ни минуты покоя!

По тому, как нервно капитан покусывал кончики усов и поглаживал рукой дуло пистолета, можно было не сомневаться, что он пришел к важному решению.

У каждого из осажденных оставалось не более пяти патронов.

— Итак, — проговорил он еле слышно, — завтра утром мы взорвем бочку пороха…

…Утренние солнечные лучи осветили мрачную картину разрушенного казбаха, окровавленных, измученных изнурительными боями, еле державшихся на ногах солдат. Французский флаг развевался по-прежнему гордо.

А вокруг, на всем пространстве перед почти разрушенным укреплением французов, — никого… Ни дикой вопящей орды, ни ружейных выстрелов и пушечной пальбы… Полнейшая тишина и покой царили над долиной, залитой ярким солнцем, которое уже никто не надеялся увидеть.

Отчаявшись взять штурмом жалкую крепость, арабы отступили, унося с собой около полутора тысяч раненых и оставляя на поле боя массу убитых.

Полковник дю Барай все-таки пробился из Мостаганема к Мазаграну. Он шел к казбаху, не думая, что застанет в живых кого-нибудь из осажденных. И не поверил своим глазам.

Сумев выстоять в жесточайшей схватке, рота потеряла лишь трех человек убитыми и шестнадцать — ранеными.

Подойдя к капитану Лельевру, полковник крепко его обнял и поцеловал, затем срывающимся от волнения голосом торжественно произнес:

— Капитан, от имени Франции, от имени французской армии я выражаю вам благодарность!

За подвиг, вызвавший у арабов суеверный ужас, капитану было присвоено звание майора. Награды получили и его доблестные солдаты, а рота удостоилась чести выступать в походах со своим пробитым пулями боевым знаменем.

Вскоре на площади Мазаграна на народные пожертвования воздвигли обелиск в память о героической обороне гарнизона.

Как оказалось, это был не единственный монумент славным защитникам Мазаграна.

Жители города Мальзерб, что на Луаре, в честь своего героического земляка поставили в центре города прекрасную бронзовую статую работы скульптора Леру. На постаменте золотыми буквами выгравированы имена 123 солдат, сражавшихся под командой капитана Лельевра.

Одна примечательная деталь.

На церемонии открытия памятника присутствовал защитник Мазаграна, 94-летний папаша Флере, последний из оставшихся в живых бойцов знаменитой 10-й роты. Я имел честь пожать руку бывшего стрелка, который, естественно, был героем праздника. Старый солдат просил похоронить его на кладбище Мальзерба, на родине капитана Лельевра, в чем получил торжественные заверения.

Старый солдат тихо скончался год тому назад в Виши. Но до сих пор воля покойного не исполнена.

Почему?..

Наедине со змеей (Путевые заметки)

Индейская пирога пристала к берегу Марони ниже Сен-Эрмина. Я в сопровождении негров, носивших звучные имена — Ромул и Морган[2198], — спрыгнул на землю.

За отсутствием водных путей передвижения — речушки, ручейка, заливчика или хотя бы болотца — дальше до прииска, где меня ожидали друзья, пришлось добираться пешком.

Генипа, лодочник-индеец, должен был дожидаться нас на своем «суденышке», не удаляясь далеко от берега.

Мы сразу же оказались в густом тропическом лесу. Негры, не слишком отягощенные небогатым багажом, бодро зашагали по тропинке, которую здесь гордо называют «дорогой к прииску». Ее никак нельзя было назвать живописной: узкая, едва различимая, она вилась среди одиночных деревьев, терялась в зарослях кустарников, уступая место грудам камней, холмам и лощинкам, — короче, напоминала больше дорогу в ад, чем в золотой рай.

Двадцать четыре километра, или шесть французских лье, в условиях тропического климата! Тело заливают потоки пота, а ужасная жара иссушает все твое существо до самого мозга. И бесконечные видения — разбитый сосуд с льющейся водой, холодная комната и даже сырой погреб…

Шесть лье… восемь часов пути с короткими остановками для скромной трапезы!

Но вот наконец показались красивые хижины, сложенные из ценных пород местных деревьев так искусно, что их высоко оценил бы любой, самый требовательный краснодеревщик.

Вскоре стал виден и сам прииск — открытая площадка для разработки золотых залежей. Рабочие — негры, индусы, китайцы, всего человек пятьсот — возвращались домой. Внезапно раздались выстрелы. Это, не жалея пороха, меня приветствовали друзья, салютуя ружейной пальбой. Дружеские объятия и потные рукопожатия! Сердечные слова приветствия, ласкающие слух, отвыкший от родной французской речи!

Прежде всего мне дают утолить жажду, затем усаживают за стол. Однако и пили и ели мы не слишком много. Я смертельно устал, поэтому отправился спать с заходом солнца (темнота в этих местах наступает рано — после шести часов вечера).

Мне была отведена единственная в доме кровать — кустарной работы, массивное ложе из эбенового и розового дерева[2199], с матрацем, набитым маисовыми листьями. Оно было застелено тонким бельем и покрыто одеялом, наличие которого здесь казалось более чем странным. У изголовья стоял небольшой сейф с золотыми слитками на сумму в 300 тысяч франков.

Три моих товарища, Казальс, Изнар и Лябурдетт, единственные белые из всего населения прииска, расположились на ночь на свежем воздухе в гамаках возле веранды.

С огромным наслаждением я погрузился в сон, столь сладостный после страшной усталости. Но посреди ночи вдруг проснулся, чувствуя, что задыхаюсь. Что-то холодное, тяжелое давило на грудь. Смертельный страх охватил меня. Хрипя и задыхаясь, я начал делать отчаянные усилия, чтобы освободиться, но безуспешно.

Когда глаза привыкли к темноте, я с ужасом убедился, что страх был не напрасным. При свете луны удалось разглядеть живой черный клубок! Руки сразу же непроизвольно скользнули к нему с естественным желанием сбросить на пол… и натолкнулись на жуткое, холодное тело — тело рептилии[2200].

Из груди вырвался дикий сдавленный крик. Я содрогнулся, вспугнув непрошеную гостью, которая тут же скатилась вниз. Послышался мягкий шлепок, как будто на пол упало влажное одеяло. Кольца плавно развернулись, и крупная змея, мелькнув, как стрела, тут же исчезла.

На мой крик в комнату сбежались друзья.

— Что такое? Вор? Скорпион? Несчастный случай?

— Нет… змея!

— А-а, всего лишь змея…

И все трое весело засмеялись.

Я ничего не понимал…

— Да их здесь с полдюжины! — зычно воскликнул Казальс. — Но опасаться нечего — наши рептилии почти ручные и совершенно неопасны… Более того — полезны: охотятся за крысами и мышами. Они здесь вместо кошек. А марселец Изнар дал им всем имена… У нас есть Фаро, Помег, Ратоно, Мариус, Эйоли… Змеи везде свободно ползают, но их любимое пристанище — крыша… Обожают консервированное молоко, охотно устраиваются на ночлег рядом со сторожевой собакой, но нередко залезают и в наши постели. Одна из них, наверное, захотела пожелать вам спокойной ночи. Скорее всего это был Мариус… Он самый общительный.

Что ж, тем лучше! А я-то рассчитывал на встречу с удавом, гремучей змеей[2201] или еще какой-нибудь страшной ядовитой рептилией! Я от души расхохотался.

О том, чтобы заснуть, не могло быть и речи, хотя стрелки часов показывали три.

Как прекрасна живительная прохлада раннего утра в тропиках! Рабочий-индус принес в просторную столовую, обставленную массивной мебелью из розового дерева, поднос со свежезаваренным чаем, консервированным молоком, шампанским, холодным рыбным филе, вареными куриными яйцами и белым хлебом… да, да, настоящим белым хлебом! Таково было меню импровизированного завтрака, который мы поглощали с огромным аппетитом, оживленно беседуя… конечно же о змеях.

Разговор прервал Казальс, бледное лицо которого носило следы перенесенной недавно болотной лихорадки.

— Вы смеетесь… а между тем в больших лесах встречаются и иные породы змей, более опасные, чем наши любительницы молока и охотницы на крыс.

— Однако встречи с ними все же очень редки.

— Редки, согласен, но зато заканчиваются зачастую весьма трагично…

— И вы наверняка знаете не одну такую историю? Расскажите!

— Охотно! Случилось мне как-то одному проводить разведку месторождений в бухте Спарвейн. Съестные припасы были на исходе, и следовало подумать об их пополнении. Накануне я подстрелил крупную куропатку и предусмотрительно сохранил ее голову, которую решил использовать в качестве приманки для ловли эмары. Эта вкусная, с нежным мясом, довольно крупная рыба, достигающая порой тридцати фунтов веса, ловится тем не менее очень просто.

Положив на траву ружье, я срезал саблей крупный стебель тропической травы, очистил его и получил примитивное, но достаточно прочное удилище. Затем привязал к нему кожаную бечевку и прикрепил крупный раздвоенный крючок. Саблю я воткнул в землю так, что до эфеса можно было в случае необходимости дотянуться, и, освободив таким образом руки, уселся на берег ловить эмару.

— Не срезав предварительно вокруг траву? — прервал его Лябурдетт. — Но это очень неосторожно!

— Более, чем можно себе вообразить! Увидите сами! Эмара так же прожорлива, как и вкусна.

Не прошло и пяти минут, как удочку так сильно дернуло, будто наживку схватил крокодил. Рыбина в двадцать пять фунтов заглотила приманку вместе с крючком и двадцатью сантиметрами кожаной бечевки. Бессмысленно было делать подсечку. Но я решил не уступать и изо всех сил уперся, надеясь не упустить добычу. Эмара яростно отбивалась, я продолжал тащить ее, медленно пятясь назад.

Странный свист, сопровождавшийся зловещим потрескиванием, заставил меня обернуться. Кровь застыла в жилах.

Всего в трех метрах от меня свернулась кольцами огромных размеров гремучая змея. Будто готовясь к нападению, она настороженно подняла голову, держа ее высоко и прямо: горящие глаза, раздвоенный, покрытый слюной язык и раскрытая пасть с налитым кровью фиолетовым зевом наводили ужас.

«Пропал», — обреченно подумал я.

В это мгновенье рыба, к счастью, сорвалась с крючка… Застыв с удилищем в руке, я оторопело глядел прямо в глаза змеи. Моя неподвижность, по-видимому, успокоила рептилию. Казалось, она уже не собиралась нападать, продолжая тем не менее настороженно держать прямо голову, слегка покачиваясь в зарослях травы.

Я уже стал подумывать о возможности спасения. Но за спиной была река в триста метров шириной, полная гигантских кайманов[2202], электрических угрей[2203] и колючих скатов[2204]. Нет, невозможно. Осторожно попытался отойти вправо — тут же послышалось шипение и треск кастаньет. Мое еле уловимое движение привело в ярость проклятую змею, явно не желавшую, чтобы я подавал признаки жизни. Попробовал сделать слабую попытку передвинуться влево — тот же результат, снова предостерегающе открытая пасть с раздвоенным языком.

Итак, я оказался пленником опасной рептилии на клочке земли размером не более трех метров, причем пленником безоружным: ружье лежало по другую сторону змеи, а рукоятка сабли торчала из колышущейся от ветра травы всего в сантиметрах пятидесяти от ее колец.

Чудовище снова притаилось, и, будь у меня сабля в руке, не составило бы труда пронзить его…

Но что делать теперь?

И тут пришла счастливая мысль! Поскольку змея не позволит мне не только уйти, но и сдвинуться с места, то не попытаться ли использовать удочку, но для ловли не рыбы, а… ружья.

Крючок держался крепко после бегства рыбины, а удилище было достаточно длинным.

Однако осуществить задуманное оказалось нелегко. Стоило пошелевелить рукой, как чудовище сразу же приходило в движение.

— Пс… пс… Крх… крх!

Шипение и щелканье следовали моментально. Чудилось: еще мгновение — и гадина вопьется в мое тело.

Я по-настоящему перепугался. Одно неловкое движение — и какой жуткой смертью, о великий Боже, все могло закончиться. В горле словно застрял ком, ноги стали ватными, взор помутился, а сердце билось так сильно, что, казалось, готово было вырваться из груди.

Это была самая ужасная минута в моей жизни, от одних только воспоминаний мороз дерет по коже.

Убедившись в моей неподвижности, змея успокоилась, и ее жгучий взгляд устремился на подрагивающую над ее головой бечевку. Я воспользовался мгновением и, чуть протянув руку, наклонил удилище, пытаясь подцепить крючком кожаный ремень ружья, видневшийся среди густой травы.

От волнения руки дрожали. Усилием воли я приказал себе успокоиться.

Мимо! Еще раз! Опять мимо!

Ну наконец! Клюнуло! Крючок зацепился за ремень, удилище сразу прогнулось под тяжестью ружья, грозя обломиться. Выдержит ли груз стебель толстой гвинейской травы? К счастью, он оказался достаточно прочным.

Но змея, уже свыкшаяся с непонятным висячим предметом, увидев, что он пришел в движение, вновь забеспокоилась. Снова пришлось проявить нечеловеческое терпение. Изловчившись, постепенно, сантиметр за сантиметром, я перетаскивал ружье на свою сторону. «А если удилище сломается и оно сорвется?» — не покидала мысль.

Утомительная операция длилась минут пять, которые показались вечностью.

Уф! Конец мукам! Ружье снова в моих руках!

С крайней осторожностью, продолжая действовать в том же замедленном темпе, я снял ружье с крючка, приложил приклад к плечу и стал прицеливаться. Кровь пульсировала в висках. Нервы были на пределе, в глазах рябило. Неудивительно, что ствол ходил ходуном в моих руках, и потребовалось какое-то время, чтобы успокоиться.

Это бездействие имело ужасные последствия — змея стала еще более агрессивной. Казалось, она все поняла и готовилась к стремительной атаке. Ее голова выпрямилась… шея увеличилась в размере… пасть широко открылась, и свернутое в кольца тело пришло в движение. Чудовище готовилось к нападению!

В эту секунду, поистине трагическую, я увидел прямо на мушке вертикальную линию — скорей всего шею змеи — и решительно нажал на курок. Раздался оглушительный выстрел, густой дым окутал «поле боя», и в то же мгновение я ощутил резкий удар в живот.

Неужели промах?!

Нет! Свинцовый заряд полностью снес голову змее. Но настолько сильным был ее наступательный порыв, что тело страшного зверя, даже обезглавленное, нанесло мне удар. На рубашке проступило пятно крови, по форме напоминающее дно бутылки, что по размеру как раз соответствовало кровоточащему обрубку туловища рептилии.

Я спасен!

Пока обезглавленное чудовище, похожее на гигантского червя, судорожно извивалось на траве, а его оторванная голова, лязгая челюстями, вгрызалась в землю, я позволил себе расслабиться на целую четверть часа, растянувшись на берегу реки. Затем, придя в себя, осмотрел змею.

Это была огромная рептилия, почти в три метра длины. Одним словом, чудовище!

В качестве трофея я отрезал кончик хвоста, так называемый «колокольчик»[2205]. Если для вас он представляет интерес, сочту за честь его вам подарить.

Я с большой радостью принял дар, став, таким образом, обладателем трофея, добытого в столь трагической ситуации.

Загрузка...