Всему своё время, и время всякой вещи под небом:

время рождаться, и время умирать;

время насаждать, и время вырывать посаженное;

время убивать, и время врачевать;

время разрушать, и время строить;

время плакать, и время смеяться;

время сетовать, и время плясать;

время разбрасывать камни, и время собирать камни;

время обнимать, и время уклоняться от объятий;

время искать, и время терять;

время сберегать, и время бросать;

время раздирать, и время сшивать;

время молчать, и время говорить;

время любить, и время ненавидеть;

время войне, и время миру.

Книга Экклезиаста


Современная цивилизация в силах соединить всё на свете — или, по крайней мере, почти всё. Для неё несколько тысяч километров — пустяк. Набираешь телефонный номер, ждёшь немного — и вот уже твой голос переносится на километры и километры, десятки их, сотни, тысячи — прочь, не то что в другой город, но и вовсе в другую страну. Ты сидишь в шезлонге на балконе гостиничного номера, глядишь на незнакомую тебе столицу когда-то родной страны и расслабленно подставляешь лицо непривычно жаркому солнцу. Здесь, в Заболе, май — жаркий, словно лето, сладкий от цветочных ароматов, медяно-тяжёлый, как солнечный диск на закате. Там, в Москве, тоже солнце — но весеннее, яркое, яростное, и притом пока не пересиливающее остывший зимой воздух; под душем солнечных лучей жаришься — а в шаге от тебя, в тени, кого-то бьёт ледяная дрожь — весеннее двуличие, в эту пору самое яркое, наглое, контрастное. Так странно, такие разные города, такие далёкие и непохожие друг на друга… И тем не менее, не обращая внимания на расстояние, ты зажимаешь мобильный между плечом и ухом, считаешь гудки в ожидании ответа и воюешь с пуговицами форменной рубашки, которые упрямятся и никак не хотят расстегнуться.

И тут очередной гудок вдруг не раздаётся, и ты прежде, чем даже осознаёшь это, перехватываешь трубку, плюнув на пуговицы. Сердце пропускает удары, потом нагоняет, торопится, дыхание прихватывает, и твоё «Христос воскресе!» звучит сипло и скомкано, а вовсе не торжественно.

— Спец? — узнаёт Расточка, и от звуков её голоса становится только хуже. Жара наплывает и душит, птичий гомон сплетается со словами и гудит где-то в голове большим колоколом. Или это благовест отдалённого храма? Пасха… — Воистину воскресе! Ты где?

— Я уже там, — ты глядишь на город, залитый солнцем, словно приторно-сладким мёдом, от которого щиплет горло, и понимаешь, что тебя уже не жарко — бьёт дурной озноб.

«На том конце провода» Расточка огорчённо вздыхает. Ты невольно подхватываешь её вздох, привычно откликаясь эхом, но думаешь о своём, о чём Расточка знать ещё не знает…

— Как долетел? — спрашивает она, чтобы спросить хоть что-то.

— Нормально, — по той же причине отвечаешь ты.

— Ты там надолго?

— Не знаю… Ты извини, что я даже подарок тебе не передал. И Каше. Не подумал, если честно. Ступил…

— Да ладно тебе, все тупят! — Раста в ответ смеётся, и ты уверенно угадываешь, что она сидит на кухне на подоконнике и раскачивает ногой, стукая пяткой по батарее. — Вернёшься — подаришь. Лучше поздно, чем никогда, ведь правда?

— Лучше, — на автомате подтверждаешь ты и понимаешь, что в чем дольше ты медлишь, тем ближе твоя решимость рассказать к этому самому «никогда».

Потому что по-хорошему — уже поздно, почти шесть лет, как поздно рассказывать…

— Раст…

— Чего? — тут же спрашивает она.

— Помнишь Станка?

Город внизу шуршит, мелькает автомобилями, как муравьями, деловитыми и торопливыми, марширует сотнями тысяч людей и словно бы подталкивает тебя, зовёт войти в этот ритм, что-то делать, куда-то идти.

— Кто ж его забудет, в четверг видели… Хорошо, что Николай Палыч вернулся.

— Это точно…

— Ну так что Станок? Ты про ваши с ним секреты? — спокойно спрашивает Расточка.

Ты всухую сглатываешь и понуждаешь себя ответить:

— Да.

Вот так вот — «ваши с ним секреты». О которых все знают — но не спрашивали до сих пор. Совесть ворочается тугим комом внутри, задевая сердцу, толкая и мешая ему биться.

— Раст… Ты и Каше это потом расскажи — не знаю, когда ещё позвоню. В общем, мой опекун — он… — и замолкаешь невольно. Ты понимаешь: то, что сейчас прозвучит — будет то ли глупым, то ли попросту обидным, но всё же продолжаешь: — Он офицер, Раст.

— Да? — глупо переспрашивает Расточка.

— Да. И я с ним… здесь.

— У него в Заболе что… по службе его что-то? — голос Расты зазвучал с искренним огорчением. Та загадочность друга, о чьём опекуне она ничего не знала, вдруг оказалась чем-то обыденным — и до ужаса военным.

— Типа того.

— И ты с ним.

Звучит, как приговор. Что же, ты заслужил…

— Раст, пойми!..

— Чего понимать?! — чуть не плача спрашивает она. — Понимать, почему ты ни разу об этом не говорил? Понимать, зачем ты с ним уехал?!

— Я уехал, потому что так надо, Раст, — голос сиплый, но уверенный. На обвинения отвечать оказывается как-то проще, чем самому всё рассказывать. — Ему надо. И мне надо.

— Зачем тебе-то?!

— Потому что он — мой опекун, и потому что здесь, — ты глядишь на город и глубоко вдыхаешь незнакомый, раскалённый солнцем воздух, — Забол.

Расточка долго молчит — и ты тоже. Ты ждёшь её вопросов, а она, сердито, до боли стукая пяткой по батарее, ждёт твоих ответов.

Ты пальцами крошишь булку, лежащую на столике рядом. Просто так, чтобы чем-то себя занять. Денег за разговор не жалко — номер, всё-таки, служебный, гвардейский. Не ты платишь — ведь ты, как-никак, фельдфебель Лейб-гвардии. Только боишься сказать об этом друзьям.

Откуда ни возьмись, появляются первые нахальные воробьи. Тяжело хлопая крыльями, на перила балкона опускается голубь — сизый, с радужным отливом на шее, пузатый, как грузовой вертолёт. Глядит на тебя, склонив голову на бок, и ждёт. Ты убираешь руку с остатков булки, и на крошки и корки тут же прыгают торопливые воробьи. Голубь выжидает немного, потом тоже медленно, неохотно перелетает на столик, разгоняя мелюзгу.

Слова подбирать трудно. Но всё-таки ты нарушаешь молчание:

— Раст… Да, навкино молоко, я понимаю, что это похоже со стороны на идиотизм — чувство долга по отношению к опекуну. Но я должен быть рядом. Ты же, случись чего, будешь рядом с… со своим дедом?

Неопределённое, неуверенное молчание. Обвинять легко, понимать сложно. Но Расточка на то и Расточка, что старается.

Тебе становится совестно.

— Буду, — наконец чуть слышно роняет в тишину Раста. Ты переводишь дух.

— Вот и я — буду. И мне никакого дела нет, военный он, гражданский — да хоть сам Великий князь, — ты невольно улыбаешься. С князем у тебя тоже не самые обычные отношения. — Понимаешь, Раст?

— Наверное, — неуверенно отвечает она.

Жарко. И зябко — одновременно. Внутри что-то холодит, а солнце бессердечно жарит непривычную кожу. Ты отодвигаешься вместе с креслом чуть в сторону, в тень от затянутой вьюнком перегородки с соседним балконом. Там, кстати, уже номер Великого князя.

— Спец… ты поэтому и Спец?

На этот вопрос можно ответить по-разному. Но ты до смерти боишься разрушить такую хрупкую сейчас дружбу и не рискуешь рассказать всё:

— Поэтому.

Но совсем молчать невмоготу, и ты добавляешь:

— Ты же знаешь, что я к опекуну на работу мотаюсь.

Неопределённо-протяжное «угу» в ответ.

— Так ведь не на работу, Раст… На службу.

Слова прозвучали двусмысленно, но Расточка, кажется, не заметила правды.

— И тот… Кот? Ну, который тебя до метро подкидывает…

— Ну да, оттуда.

У Расточки появились вопросы. Это хорошо, и на душе становится легче. Наверное, всякий знает, какое это наслаждение — вскрыть нарыв тайн в вашей дружбе. И отвечать. И объяснять. И тебя — понимают, если и не полностью, то хотя бы принимают твои ответы.

— А сегодня утром? Это ты был?

— Ну а кто ещё? — вспоминаешь ты ответ Крёстного на твой собственный вопрос.

Еле слышно шелестит в трубке чужой вздох. Это сложно для Расточки — принимать друга таким, непривычным… Но она честно пытается.

— Ясно…

— Ну вот так вот, — ты замираешь, решая, что ещё сказать. Потом добавляешь осторожно: — Ты Каше расскажи.

— Хорошо.

— Ты не обиделась?

— На что? — по голосу слышно, что обиду Расточка прячет даже от самой себя.

— На то, что я… не рассказывал вам ничего.

— А почему? — просто спрашивает она.

Ты тянешься к остаткам булки, и пугливые воробьи прыскают в стороны. Голубь тяжело взмахивает крыльями и перелетает обратно на перила. Солнце скрылось за тучу, налетел прохладный целительный ветерок. Подставив ему лицо, ты вздыхаешь и медленно, подбирая каждое слово, отвечаешь:

— Потому что я хочу мира. А про войну думать — нет.

Там, в Москве, Расточка в это время спрыгивает с подоконника, совсем отбив себе пятку, и хромает к табуретке. Садится, обводит стол рассеянным взглядом, берёт овсяное печенье и крошит его пальцами. Крошки сыплются обратно в вазочку, словно песок. Кушать не хочется.

— Тебя опекун нашёл в Заболе, — скорее утверждение, чем вопрос.

Впрочем, несложно догадаться.

— Да, здесь.

— Тогда ясно.

Интересно, что же ей ясно?

Впрочем, следующий, вытекающий из этого вывод она всё же не делает, хотя подсознательно именно его ты и ждёшь. Но всё-таки ей даже в голову не может придти, что Спец, пусть и «Спец по мировому лиху», — может быть связан с войной и армией куда плотнее, чем просто случайно, через опекуна.

«Да, я „сын полка“, я вырос на войне», — сейчас ты можешь ей так ответить и не испугаться, что сделаешь этим что-то непоправимое. Это ведь логично. Это вытекает из вышесказанного, почти однозначно. Но Расточка не спрашивает. А вот сам, первый сказать ты не решаешься, потому что если не спрашивает — значит, и не примет.

В стеклянную дверь за твоей спиной стучит костяшками пальцев командир. Ага, значит, пора закругляться. Если честно, ты это делаешь всё-таки с некоторым облегчением:

— Ну ладно. Ещё раз с Пасхой тебя. Мне пора.

— Ладно… — задумчиво тянет Расточка.

— Каше привет. Надеюсь, и он не обидится… Ну, пока.

— Пока.

— Удачи.

— Тебе тоже.

Беседа так может продолжаться бесконечно, поэтому ты просто нажимаешь на красную трубку и кладёшь горячий телефон на столик рядом с разлохмаченными остатками булки. Переводишь взгляд на балконные перила, но голубя там уже нет, улетел по своим голубиным делам.

— Сиф! — приглушённо, через дверь доносится до тебя голос полковника Заболотина-Забольского, твоего опекуна и командира.

— Иду, ваш-скородие, — ты поднимаешься, убираешь телефон в карман брюк, последний раз глядишь на город и уходишь с балкона.

Там, за тысячи километров от тебя, Расточка задумчиво грызёт печенье и глядит на опустевший, обездушенный без твоего голоса мобильный телефон. И хочется его раздолбать об стену, чтобы он не был таким молчаливым. А ещё хочется плакать. Положить руки на стол, уткнуть в руки подбородок, глядеть в никуда и тихо плакать.

На кухне появляется дед, садится рядом с девочкой и внимательно глядит на неё.

— Деда…

— Чего, Надь?

— А если друзья что-то скрывают… Они не друзья больше? — верить Расточке в это не хочется. Но всё равно обидно и больно стало после разговора со Спецом.

— Смотря что, — дед странно усмехнулся на это. — Я ведь тоже твоей бабушке далеко не всё рассказывал.

— Ты-то понятно, ты разведчик, — пробурчала Расточка.

— Не без этого, — старик приосанился и улыбнулся. — Как-никак, тридцать пять лет армии отдал. И там много всякого было, Надь. И такого, чего я твоей бабушке так и не рассказал. И не расскажу, наверное.

— Почему?

— Обещал. Военная тайна и всё такое.

— Но уже сколько времени прошло… Уже всё давно известно! — Расточка на какое-то время отвлеклась от своих проблем. Голос у деда всегда был такой, что невольно слушать начинаешь. А уж когда он пел с друзьями или женой…

— Может, и известно, а может, и нет, мало ли, что я видел. Но подписку и слово давал, Надь.

Расточка выпрямилась и снова вгрызлась в печенье. Мысли обратно перескочила на друга.

— А Спец ведь не давал.

— Откуда ты знаешь?

Невольно поперхнувшись, Расточка отложила печенье, дотянулась до графина с водой и запила из горлышка. Отдышавшись, подняла взгляд на деда и спросила удивлённо:

— Ну как… Спец же не военный! Он… Он не может быть военным!

— Что значит — не может? — уловил дед фанатичную убеждённость, а вовсе не уверенность в голосе внучки.

— Он… Он же Спец. Он же хиппи! Он бы сказал, зачем скрывать! — и Расточка прикусила губу, вспоминая, что об опекуне своём Спец тоже не говорил до сегодняшнего дня. Снова кроша пальцами печенье, девочка сморгнула пару раз и добавила решающий, на её взгляд аргумент: — Да и какой военный в четырнадцать лет?.. Ну, в пятнадцать. Это только кадеты, но он же с нами учится…

Дед ничего не ответил — да даже если бы знал что-то, всё равно не сказал — и вместо этого поднялся и поставил набираться электрочайник. Зажурчала струя воды, словно на мгновенье в московской квартире откуда-то взялся лесной ручей. Расточка какое-то время вслушивалась в этот звук, но наваждение быстро исчезло, растворившись в обыденных звуках: в тиканье часов, чуть слышном гудении лампы под потолком, хлопанье соседской двери…

Дождавшись, пока чайник наполнится до половины, дед поставил его греться и снова присел рядом с Расточкой. Девочка повернулась к нему, надеясь на то, что умный дед уж наверняка ей даст какой-нибудь совет, но он только задал довольно простой вопрос:

— Что ты о своём друге знаешь?

— Что он мой друг! Иосиф Бородин… Спец. И что у него опекун — офицер… — Расточка добавила последние слова с усилием, ещё не привыкнув к ним, не смирившись.

— Да-а, много…

— Ну правда, разве можно сказать, что я о нём знаю?! Да всё почти!

— А вот представь, что не всё. Ты его бросишь тогда?

— Нет!.. Наверное… — на душе до сих пор было пакостно после разговора.

— Вот поэтому он и не говорил.

— Но я же не бросила!

— И слава Богу. В Пасху ссориться — последнее дело, — рассудительно заметил дед.

Чайник загудел, словно ракета готовилась к старту, пошумел некоторое время и выключился. Дед достал банку с чаем, заварочный чайник, положил щедрую горсть заварки в него и залил кипятком. Постепенно кухня наполнилась крепким чайным ароматом — и Расточке показалось, что стало как-то легче дышать. Плакать уже не так хотелось. Аромат, словно горячие струи душа, смывал обиду и «себяжаление»; чай, какие-то травы и даже медовые нотки плыли в нём — дед в своей банке постоянно мешал совершенно разные сорта, но получалось всегда вкусно и ароматно.

— Надюш, — разлив чай по чашкам, дед снова опустился на стул, — мы каждый день что-то новое узнаём о своих друзьях. Просто однажды — больше, чем обычно. Это надо ценить, а не задаваться вопросом «Почему сейчас?» — лучше поздно, чем никогда. Всему своё время, и время каждой вещи под солнцем, — и пояснил, видя недоумение внучки: — Это из Библии, из книги Экклезиаста.

— И как узнать — когда это время?

— Когда оно придёт. Время отвечать, хотя никто так и не задал вопроса. Ведь ты же не спросила?

Расточка снова, как в самом начале разговора, положила подбородок на руки и уставилась на поднимающийся над чашкой еле заметный пар.

— Деда, почему ты у меня такой умный?

Дед рассмеялся:

— А иначе не получилось как-то.

По кухне плыл совсем ставший травяным аромат, и вовсе расхотелось обижаться и гадать, отчего да почему. Дед спокойно попивал свой чай и думал о чём-то далёком — может, о прошлом.

Сейчас он почему-то ужасно напоминал Спеца.

Время с тихим шорохом сыпалось, словно песок в часах. Со спелым яблочным стуком упало куда-то на дно души понимание и сразу же провалилось глубоко-глубоко, только бы его не осмыслять — пусть уж лучше хранится в тёмном, укромной уголке до тех пор, пока не придёт его время. Время проклюнуться, тонким, упрямым ростком с клейко-сладкими листочками пронзить сознание, вырваться наружу большим уверенным деревом. Когда оно вырастет — тогда как раз настанет время спрашивать и время получать ответы. А до тех пор оно будет лежать где-то глубоко внутри, вызревая — медленно, постепенно, незаметно, как и любоё зёрнышко. Что это будет за дерево, Расточка ещё не знала. Мало ли что может вырасти из упавшего яблока — узловатый дуб или гибкая ива, смолистая сосна с рыжей корой, душистая, ярко-зелёная ёлочка или цветущая слива. А может, и разлапистая яблоня. Время покажет — когда наступит.

Надо только дождаться. Сейчас — подождать, пока позвонит Каша — он отводил близняшек к кому-то в гости — и всё ему рассказать и объяснить. Потом дождаться возвращения Спеца, потом — каникул, посиделок в глубине Сетуньского парка, арбатских прогулок и попрятавшихся по переулкам кафешек, где так хорошо сидеть большой компанией, когда за окном шумит летний ливень. Придёт время и запускать змея с большим, Спецом нарисованным пацификом у пруда, и ходить на бабушкины спектакли, и говорит, говорить, говорить… Только бы дождаться. Только бы все вернулись, все встретились, все всё поняли…

…— Деда! А ведь в Заболе сейчас нет никакой войны?

— Конечно нет. Откуда там война?

— И она никогда там не случится?

— Пока это будет зависеть от нас — не случится.

— От кого — от нас?

— А что, если в отставке — то уже не офицер, а немощный старик?

— Деда, я серьёзно!

— И я, Надь, серьёзно. Войны всегда заканчивали солдаты и офицеры, кто бы их ни начинал. Такая уж у нас служба.

… А за тысячи километров от деда с внучкой, вновь, как полтора часа назад, сидящих на кухне далёкой московской квартирки, фельдфебель Лейб-гвардии Иосиф Бородин взглянул на чирикнувший телефон и прочитал: «Будем ждать! Каша» — и улыбнулся, зная теперь точно, что вернётся. Что больше не надо думать о Расточке — и бояться.

Можно целиком посвятить себя службе. Благо, обязанностей и дел никаких, кроме почётного сопровождения Великого князя.

— Сиф!

Ага, а вот и обязанности с делами.

— Что, ваш-скородие?

— Сгоняй за Филиппом, куда он запропастился?

— Есть!

Если бы мир в этот момент затих — весь, разом, во всех уголочках земного шара от Владивостока до Японии через Украину, Британию и Канаду, — то он бы услышал быстрый топот, возвещающий, что фельдфебель Бородин, молодой человек пятнадцати лет отроду, иногда не в меру упрямый, а порою не к месту стеснительный, имеющий дома автомат Калашникова, куртку с рыжим пацификом и самых лучших друзей, какие только есть на свете, — побежал выполнять поручение полковника Заболотина-Забольского, своего горячо любимого командира.


05.03.2010 — 15.02.2012

Москва — дер. Прислон — Москва,

http://samlib.ru/o/ososkowa_w_a

Загрузка...