В соответствии с фундаментальным учением Плутеро Квексоса, самого знаменитого драматурга Второго Доминиона, в любом художественном произведении, сколь бы ни был честолюбив замысел его и глубока тема, найдется место лишь для трех действующих лиц. Для миротворца — между воюющими королями, для соблазнителя или ребенка — между любящими супругами. Для духа утробы — между близнецами. Для смерти — между влюбленными. Разумеется, в драме может промелькнуть множество действующих лиц, вплоть до нескольких тысяч, но все они не более чем призраки, помощники или — в редких случаях — отражения трех подлинных, обладающих свободной волей существ, вокруг которых вертится повествование. Но и эта основная троица не сохраняется в неприкосновенности — во всяком случае так он учил. С развитием сюжета три превращается в два, два — в единицу, и в конце концов сцена остается пустой.
Само собой разумеется, это учение было неоднократно оспариваемо. Особенно усердствовали сочинители сказок и комедий, напоминая достопочтенному Квексосу о том, что их собственные истории всегда заканчиваются свадьбой и пиром. Но Квексос стоял на своем. Он обозвал их мошенниками и заявил, что они обманом лишают зрителей того, что сам он называл большим финальным шествием, когда, пропев все свадебные песни и протанцевав все танцы, персонажи печально уходят в темноту, следуя друг за другом в страну забвения.
Это была суровая теория, но он утверждал, что она столь же непреложна, сколь и универсальна, и что она столь справедлива в Пятом Доминионе, называемом Землей, как и во Втором.
И что более существенно, применима не только к искусству, но и к жизни.
Будучи человеком, привыкшим сдерживать эмоции, Чарли Эстабрук терпеть не мог театр. По его мнению, выраженному в достаточно резкой форме, театр был пустой тратой времени, потаканием собственным слабостям, вздором и обманом. Но если бы в этот холодный ноябрьский вечер какой-нибудь студент прочитал ему наизусть Первый закон драмы Квексоса, он мрачно кивнул бы и сказал: «Истинная правда, истинная правда». Именно таков был его личный опыт. В точном соответствии с Законом Квексоса его история началась с троицы, в которую входили он сам, Джон Фурия Захария и — между ними — Юдит. Эта конфигурация оказалась не слишком долговечной. Спустя несколько недель после того, как он впервые увидел Юдит, он сумел занять место Захарии в ее сердце, и троица превратилась в счастливую пару. Он и Юдит поженились и жили счастливо целых пять лет, до тех пор пока по причинам, которых он до сих пор не мог понять, их счастье дало трещину, и два превратилось в единицу. Разумеется, он и был этой единицей.
Ночь застигла его сидящим на заднем сиденье тихо мурлыкавшей машины, колесившей по холодным улицам Лондона в поисках кого-нибудь, кто помог бы ему закончить историю. Может быть, и не тем способом, который пришелся бы по душе Квексосу, — сцена не опустела бы полностью, — но уж во всяком случае так, чтобы душевная боль Эстабрука утихла.
В своих поисках он был не одинок. Его сопровождал человек, которому он отчасти мог доверять, — его шофер, наперсник и сводник, загадочный мистер Чэнт. Однако тот был всего лишь очередным слугой, который с радостью готов заботиться о хозяине до тех пор, пока ему исправно за это платят. Он не понимал всей глубины душевной боли Эстабрука, он был слишком холоден, слишком равнодушен. Не мог Эстабрук обратиться за утешением и к своим предкам, и это несмотря на древность его рода. Хотя он и был в состоянии проследить свою родословную до времен правления Якова Первого, но и на этом древе безнравственности и распутства он не сумел найти никого (даже кровожаднейший основатель рода не оправдал его надежд), кто своею рукою или с помощью наемника свершил бы то, ради чего он, Эстабрук, покинул свой дом в эту полночь, — убийство жены.
Когда он думал о ней (а когда он о ней не думал?), во рту у него пересыхало, а ладони становились влажными. Теперь перед его мысленным взором она представала беглянкой из какого-то более совершенного мира. Кожа ее была безупречно гладкой, всегда прохладной, всегда бледной, тело ее было таким же длинным, как и ее волосы, как ее пальцы, как ее смех, а ее глаза — о, ее глаза! — сочетали в себе цвета листвы во все времена года: зелень весны и середины лета, золото осени и, во время вспышек ярости, черноту зимней гнили.
В отличие от нее он был некрасивым; холеным и ухоженным, но некрасивым. Он сделал состояние на торговле ваннами, биде и унитазами, что едва ли придавало ему таинственного очарования. Так что когда он впервые увидел Юдит — она сидела за рабочим столом в его бухгалтерии, и убогость обстановки делала ее красоту еще ярче, — его первая мысль была: «Я хочу эту женщину», а вторая: «Она не захочет меня». Однако в случае с Юдит в нем проснулся инстинкт, который он никогда не ощущал в себе в отношениях с любой другой женщиной. Он просто-напросто почувствовал, что она предназначена ему и что, если приложит усилия, он сумеет завоевать ее. Его ухаживание началось с первого же дня и поначалу выражалось в мелких подарках, доставляемых на ее рабочий стол. Но вскоре он понял, что взятки и улещивания ему не помогут. Она вежливо благодарила его, но отказывалась принять подносимое. Он послушно перестал осыпать ее подарками и вместо этого принялся за систематическое исследование ее жизненных обстоятельств. Изучать было почти нечего. Образ ее жизни был вполне обычен, общалась она с небольшим кругом полубогемных знакомых. Но в этом кругу он обнаружил человека, который раньше его заявил права на нее и к которому она испытывала явную привязанность. Этим человеком был Джон Фурия Захария, которого все знали как Милягу. Его репутация первого любовника непременно заставила бы Эстабрука отступить, если бы им не владела странная уверенность. Он решил запастись терпением и ждать своего часа. Рано или поздно он должен был наступить.
А пока он наблюдал за своей возлюбленной издали, подстраивая время от времени случайные встречи и изучая биографию соперника. Эта работа также не доставила ему особых хлопот. Захария был второсортным живописцем (в те периоды, когда он не жил на содержании у любовниц) и пользовался репутацией развратника. Случайно встретившись с ним, Эстабрук убедился в ее абсолютной заслуженности. Красота Миляги вполне соответствовала ходившим о нем сплетням, но, подумал Чарли, выглядел он как человек, только что перенесший приступ лихорадки. Весь он был какой-то сырой. Казалось, его тело отсырело до мозга костей, а сквозь правильные черты лица предательски проглядывало голодное выражение, придававшее ему некий дьявольский вид.
Дня через три после этой встречи Чарли узнал, что его возлюбленная с великой скорбью в сердце рассталась с Милягой и нуждается в нежной заботе. Он поспешил предоставить желаемое, и она отдалась уюту его преданности с легкостью, говорившей о том, что под его мечтами об обладании ею имелся достаточно прочный фундамент.
Его воспоминания о тогдашнем триумфе были, разумеется, подпорчены ее уходом, и теперь уже на его лице появилось то самое голодное, тоскующее выражение, которое он некогда обнаружил на лице Фурии. Ему оно шло, впрочем, куда меньше, чем Захарии. Роль призрака была не для него. В свои пятьдесят шесть он выглядел на шестьдесят лет или даже старше, и насколько аристократически изысканным казалось лицо Миляги, настолько его черты были крупными и грубыми. Его единственной уступкой тщеславию были изящно завивающиеся усы под патрицианским носом, которые скрывали верхнюю губу, казавшуюся ему в дни молодости двусмысленно пухлой, в то время как нижняя губа выпирала вперед, компенсируя несуществующий подбородок.
Сейчас, путешествуя по темным улицам, он увидел в боковом стекле свое отражение и с горечью принялся изучать его. О, каким же посмешищем он был! Он залился краской при мысли о том, как бесстыдно красовался он, шествуя под руку с Юдит, как шутливо говорил о том, что она полюбила его за чистоплотность и за то, что он хорошо разбирался в биде. И люди, что внимали этим шуткам, теперь смеялись над ним по-настоящему, называя его шутом. Это было невыносимо. Он знал только один способ, как смягчить боль унижения, — наказать ее.
Ребром ладони он протер стекло и посмотрел из окна.
— Где мы? — спросил он у Чэнта.
— На южном берегу, сэр.
— Да, но где именно?
— В Стритхэме.
Хотя он много раз бывал в этом районе (неподалеку был расположен его склад), сейчас он ничего не узнавал. Никогда еще город не казался ему таким враждебным, таким уродливым.
— Как по-вашему, какого пола Лондон? — задумчиво произнес он.
— Никогда об этом не задумывался, — сказал Чэнт.
— Когда-то он был женщиной, — продолжил Эстабрук. — Но, похоже, теперь в нем не осталось уже ничего женского.
— Весной он снова превратится в леди, — ответил Чэнт.
— Не думаю, что несколько крокусов в Гайд-парке в состоянии что-либо изменить, — сказал Эстабрук. — Он лишился очарования, — вздохнул он. — Долго еще ехать?
— Около мили.
— Вы уверены, что ваш человек там будет?
— Конечно.
— Вы ведь частенько этим занимаетесь? Все это между нами, разумеется. Как вы себя назвали… посредником?
— Ну да, — сказал Чэнт. — Это у меня в крови.
Кровь Чэнта была не вполне английской. И кожа его, и синтаксис недвусмысленно говорили о наличии иноземных примесей. Но все равно Эстабрук доверял ему.
— А вас не разбирает любопытство? — спросил он у Чэнта.
— Это не мое дело, сэр. Вы платите за услугу, я ее вам оказываю. Если бы вы сами пожелали сообщить причины…
— Вообще-то я не собирался этого делать.
— Я понимаю. Так, стало быть, и мне нет смысла расспрашивать вас о чем бы то ни было, так ведь?
«Чертовски верная мысль», — подумал Эстабрук. Никогда не желать невозможного — самый надежный способ достижения душевного покоя. Стоило бы усвоить это еще в молодости. Нельзя сказать, чтобы он жаждал удовлетворения всех своих желаний. Он никогда, например, не был настойчив с Юдит в сексе. В сущности, он получал не меньше удовольствия от простого созерцания ее, нежели от самого любовного акта. Ее облик пронзал его, и получалось так, словно она входила в него, а не наоборот. Возможно, она догадывалась об этом. Возможно, она и бежала от его пассивности, от той расслабленности, с которой он подставлял себя под уколы ее красоты. Если это действительно так, то тем поступком, который он совершит сегодня ночью, он докажет, что она была не права. Нанимая убийцу, он утвердит себя. И, умирая, она осознает свою ошибку. Эта мысль принесла ему удовлетворение. Он позволил себе едва заметную улыбку, которая исчезла с его лица, когда он почувствовал, что машина замедляет ход, и увидел место, куда привез его посредник.
Перед ними высилась стена из ржавого железа, расписанная граффити. В некоторых местах зазубренные куски железа отстали, и сквозь образовавшиеся дыры просматривался грязный пустырь, на котором было запарковано несколько фургонов. Судя по всему, это и был конечный пункт их путешествия.
— Вы случайно в уме не повредились? — сказал он, наклоняясь вперед, чтобы взять Чэнта за плечо. — Здесь небезопасно.
— Я обещал вам лучшего убийцу во всей Англии, мистер Эстабрук, и он здесь. Верьте мне, он здесь.
Эстабрук зарычал от ярости и разочарования. Он ожидал укрытого от посторонних глаз места — зашторенные окна, запертые двери, — но никак не цыганского табора. Слишком людно, а значит, слишком рискованно. Не будет ли это торжеством иронии — быть убитым на тайной встрече с убийцей? Он откинулся назад на скрипящую кожу сиденья и сказал:
— Вы меня подвели.
— Я обещал вам, что этот человек — исключительный мастер своего дела, — сказал Чэнт. — Никто в Европе не сравнится с ним. Я работал с ним раньше…
— Не могли бы вы назвать имена жертв?
Чэнт обернулся, чтобы посмотреть на хозяина, и голосом, в котором слышались нравоучительные нотки, сказал:
— Я не посягаю на вашу личную жизнь, мистер Эстабрук. Так, прошу вас, не посягайте на мою.
Эстабрук недовольно заворчал.
— Может быть, вы предпочитаете вернуться в Челси? — продолжил Чэнт. — Я могу найти вам кого-нибудь другого. Возможно, похуже, зато в более благопристойном месте.
Сарказм Чэнта оказал действие на Эстабрука, к тому же он не мог не признать, что вряд ли стоило затевать подобную игру, если хочешь остаться незапятнанным.
— Нет, нет, — сказал он. — Раз уж мы здесь, я с ним встречусь. Как его зовут?
— Мне он известен как Пай, — сказал Чэнт.
— Пай? А дальше как?
— Просто Пай, и все.
Чэнт вышел из машины и открыл дверь Эстабруку. Внутрь ворвался ледяной ветер, принеся с собой несколько хлопьев мокрого снега. Зима в этом году была суровой. Подняв воротник и засунув руки в пропахшие мятой глубокие карманы, Эстабрук последовал за проводником в ближайшую дыру в ржавой стене. Пахнуло горелым от почти уже потухшего костра, разведенного между фургонами. Также чувствовался запах прогорклого жира.
— Держитесь поближе ко мне, — посоветовал Чэнт. — Идите быстро и не оглядывайтесь по сторонам. Тут не любят непрошеных гостей.
— А что этот ваш человек здесь делает? — спросил Эстабрук — Он что, в бегах?
— Вы сказали, что вам нужен человек, которого невозможно выследить. Невидимка, так вы сказали. Пай именно тот человек, который вам нужен. Он не занесен ни в какие списки. Ни полиции, ни службы общественной безопасности. Даже факт его рождения не зарегистрирован.
— По-моему, такое невозможно.
— Невозможное — мой конек, — ответил Чэнт.
До этого обмена репликами Эстабрук не обращал внимания на свирепое выражение в глазах Чэнта, но теперь оно смутило его и заставило опустить взгляд. Разумеется, это чистой воды обман. Интересно, как возможно дожить до зрелого возраста и ни разу не попасть ни в один документ? Мысль о встрече с человеком, считающимся невидимкой, взволновала Эстабрука. Он кивнул Чэнту, и они продолжили путь по плохо освещенной и замусоренной площадке.
Повсюду были груды мусора: остовы проржавевших машин, горы гниющих отбросов, вонь которых не мог смягчить даже холод, бесчисленные кострища. Появление чужаков привлекло некоторое внимание. Привязанная собака, в крови которой смешалось, пожалуй, больше пород, чем было шерстинок у нее на спине, бешено залаяла на них. В нескольких фургонах подошедшие к окнам темные фигуры опустили шторы. Сидевшие у костра две девочки, совсем недавно перешагнувшие рубеж детства, с такими длинными и светлыми волосами, словно их крестили в золотой купели (странно было встретить такую красоту в таком месте), вскочили на ноги. Одна из них тут же убежала, словно для того чтобы предупредить взрослых, а другая посмотрела на чужаков с полуангельской-полуидиотской улыбкой.
— Не смотрите, — напомнил Чэнт, быстро проходя дальше, но Эстабрук не смог оторвать взгляд.
Дверь одного из фургонов открылась, и оттуда в сопровождении светловолосой девочки появился альбинос с жуткими белыми патлами. Увидев незнакомцев, он испустил крик и двинулся к ним. Еще две двери распахнулись, и новые люди вышли из своих фургонов, но Эстабрук не успел разглядеть их и установить, вооружены ли они, поскольку Чэнт снова сказал:
— Идите вперед и не оглядывайтесь. Мы направляемся к фургону с нарисованным на нем солнцем. Видите его?
— Вижу.
Надо было пройти еще ярдов двадцать. Альбинос извергал из себя поток слов, хотя и не слишком связных, но со всей очевидностью направленных на то, чтобы задержать их. Эстабрук скосил взгляд на Чэнта, взгляд которого застыл на цели их путешествия, а зубы были плотно сжаты. Звук шагов у них за спиной стал громче. В любую секунду их могли стукнуть по голове или пырнуть ножом.
— Не дойдем, — сказал Эстабрук.
За десять ярдов до цели (альбинос дышал им в затылок) дверь фургона открылась, и оттуда выглянула женщина в халате, с грудным ребенком на руках. Она была маленького роста и выглядела такой хрупкой, что было удивительно, как это ей удается удерживать ребенка, который, почувствовав холод, немедленно завопил. Пронзительность его плача побудила их преследователей к действию. Альбинос мертвой хваткой вцепился Эстабруку в плечо. Чэнт — трусливая скотина! — ни на мгновение не замедлив свой шаг, продолжал быстро идти к фургону, в то время как альбинос развернул Эстабрука к себе. Изъеденные оспой и покрытые струпьями лица, которые увидел Эстабрук, были сущим кошмаром. Пока альбинос держал его, другой человек, со сверкающими во рту золотыми коронками, шагнул к Эстабруку, распахнул его пальто и опустошил карманы с быстротой заправского фокусника. И дело было не только в профессионализме. Они старались успеть, пока их не остановят. В тот момент, когда рука вора выудила из кармана Эстабрука бумажник, голос, раздавшийся из фургона за его спиной, произнес:
— Отпустите его. Он настоящий.
Что бы ни значило последнее слово, приказ был немедленно выполнен, но к тому времени вор уже успел вытрясти содержимое бумажника в свой карман и шагнул назад с поднятыми руками, показывая, что в них ничего нет. И несмотря на то что говоривший (вполне возможно, это и был Пай) взял гостя под свое покровительство, едва ли благоразумно было пытаться вернуть деньги назад. После того как Эстабрук вырвался из рук воров, и поступь и бумажник его стали легче; но уже сам факт освобождения доставил ему несказанную радость.
Обернувшись, он увидел Чэнта у открытой двери. Женщина, ребенок и его неведомый спаситель уже вернулись в фургон.
— Вам не причинили вреда? — спросил Чэнт.
Эстабрук бросил взгляд через плечо на вспыхнувшую в костре новую порцию хвороста, при свете которого, по всей видимости, происходил дележ награбленного.
— Нет, — сказал он. — Но вам лучше бы пойти и присмотреть за машиной, а то ее разграбят.
— Сначала я хотел представить вас…
— Присмотрите за машиной, — сказал Эстабрук, получая некоторое удовлетворение при мысли о том, что отсылает Чэнта. — Я и сам могу представиться.
Чэнт ушел, и Эстабрук поднялся по ступенькам внутрь фургона. Его встретили звуки и запахи — и те и другие были приятными. Кто-то недавно чистил здесь апельсины, и воздух был наполнен эфирными маслами и, кроме того, звуками исполняемой на гитаре колыбельной. Игравший на гитаре чернокожий сидел в дальнем углу фургона рядом со спящим ребенком. По другую сторону от него в скромной колыбельке тихо лепетал грудной младенец, подняв толстенькие ручки, словно желая поймать в воздухе музыку. Женщина стояла у стола в другом конце фургона и убирала апельсиновые корки. Тщательность, с которой она предавалась этому занятию, проявлялась во всей обстановке: каждый квадратный дюйм фургона был вычищен и отполирован до блеска.
— Вы, наверное, Пай, — сказал Эстабрук.
— Закройте, пожалуйста, дверь, — сказал человек с гитарой. Эстабрук повиновался. — А теперь садитесь. Тереза, что-нибудь для джентльмена. Вы, должно быть, продрогли.
Бренди в поставленной перед ним фарфоровой чашке показался Эстабруку нектаром. Он осушил чашку в два глотка, и Тереза немедленно наполнила ее снова. Он опять выпил ее в том же темпе, и вновь перед ним возникла новая порция. К тому времени, когда Пай усыпил обоих детей своей колыбельной и сел за стол рядом с гостем, в голове у Эстабрука приятно гудело.
За всю свою жизнь Эстабрук знал по имени только двух чернокожих. Один из них был менеджером предприятия, производившего кафель, а второй был коллегой его брата. Ни один из этих двух людей не вызывал у него желания познакомиться с ними поближе. Он принадлежал к людям того возраста и социального положения, у которых все еще частенько случались рецидивы колониализма, особенно в два часа ночи, и то обстоятельство, что в жилах этого человека течет черная кровь (и, как ему показалось, не она одна), было еще одним доводом против выбора Чэнта. И тем не менее — возможно, причиной тому был бренди — он заинтересовался сидевшим напротив парнем. Лицо Пая ничем не походило на лицо убийцы. Оно было не бесстрастным, но, напротив, болезненно чувствительным и даже (хотя Эстабрук никогда не осмелился бы признаться в этом вслух) красивым. Высокие скулы, полные губы, тяжелые веки. Его волосы, в которых черные пряди смешались с белыми, с итальянской пышностью ниспадали на плечи спутанными колечками. Он выглядел старше, чем можно было ожидать, учитывая возраст его детей. Возможно, ему было не больше тридцати, но сквозь обожженную еепию его кожи, на которой оставили свои следы всевозможные излишества, явственно проступали болезненные радужные пятна, словно в его клетках содержалась примесь ртути. Точнее определить было трудно, в особенности когда в глазах плещется бренди, а малейшее движение головы рассылает мягкие волны по всему телу, и пена этих волн проступает сквозь кожу такими цветами, о существовании которых и не подозреваешь.
Тереза оставила их и села рядом с колыбелью. Отчасти из-за нежелания беспокоить сон детей, а отчасти из-за неудобства, которое он испытывал, высказывая вслух свои тайные помыслы, Эстабрук заговорил шепотом:
— Чэнт сказал вам, зачем я здесь?
— Конечно, — ответил Пай. — Вам нужно кого-то убить. Ом вытащил из нагрудного кармана джинсовой куртки пачку сигарет и протянул ее Эстабруку, но тот отказался, покачав головой. — Это и привело вас сюда, не так ли?
— Да, — ответил Эстабрук, — но только…
— Вы глядите на меня и думаете, что я не подойду для этого дела, — подсказал Пай. Он поднес сигарету к губам. — Скажите честно.
— Вы совсем не такой, каким я вас себе представлял, — ответил Эстабрук.
— Ну так это и здорово, — сказал Пай, закуривая. — Если бы я был таким, каким вы меня представляли, то я выглядел бы как убийца и вы бы сказали, что у меня слишком подозрительный вид.
— Что ж, возможно.
— Если вы не хотите нанимать меня, то ничего страшного. Я уверен, что Чэнт подыщет вам кого-нибудь другого. А если вы все-таки хотите нанять меня, то самое время рассказать, что вам нужно.
Эстабрук взглянул на дымок, вьющийся над серыми глазами убийцы, и, прежде чем успел овладеть собой и остановиться, он уже начал рассказывать свою историю, напрочь забыв о том, как он собирался строить этот разговор. Вместо того чтобы подробно расспрашивать собеседника, скрывая при этом свою биографию, чтобы ни в чем от него не зависеть, он выплеснул перед ним свою трагедию во всех ее неприглядных подробностях. Несколько раз он останавливался, но исповедь доставляла ему такое облегчение, что он вновь давал волю языку, совершенно забывая о благоразумии. Ни разу его собеседник не прервал это скорбное песнопение, и, только когда тихий стук в дверь, возвестивший возвращение Чэнта, остановил словесный поток, Эстабрук вспомнил, что этой ночью в мире существуют и другие люди помимо его самого и его исповедника. К тому моменту уже все было рассказано.
Пай открыл дверь, но не впустил Чэнта внутрь.
— Когда мы закончим, мы подойдем к машине, — сказал он водителю. — Надолго мы не задержимся.
Потом он снова закрыл дверь и вернулся за стол.
— Как насчет того, чтобы еще выпить? — спросил он.
Эстабрук отказался от бренди, но согласился выкурить сигарету, пока Пай расспрашивал его о том, где можно найти Юдит, а он монотонно сообщал ему нужные сведения. И наконец, вопрос оплаты. Десять тысяч фунтов, половина по заключении соглашения, половина — после его исполнения.
— Деньги у Чэнта, — сказал Эстабрук.
— Тогда пошли? — позвал Пай.
Прежде чем они вышли из фургона, Эстабрук бросил взгляд на колыбель.
— Красивые у вас дети, — сказал он, когда они оказались снаружи.
— Это не мои, — ответил Пай, — их отец умер за год до этого Рождества.
— Трагично, — сказал Эстабрук.
— Он умер быстро, — сказал Пай, искоса взглянув на Эстабрука и подтвердив этим взглядом возникшее подозрение, что именно он и виновен в их сиротстве. — А вы уверены в том, что хотите смерти этой женщины? — спросил Пай. — В таком деле сомнений быть не должно. Если хотя бы часть вашей души колеблется…
— Нет такой части, — сказал Эстабрук. — Я пришел сюда, чтобы найти человека, который убьет мою жену. Вы и есть этот человек.
— Но вы ведь все еще любите ее? — спросил Пай по дороге к машине.
— Разумеется, — сказал Эстабрук. — Именно поэтому я и хочу ее смерти.
— Воскресения не будет, мистер Эстабрук. Во всяком случае для вас.
— Но умираю-то не я, — сказал он.
— А я думаю, что именно вы, — раздалось в ответ. Они проходили мимо костра, который уже почти потух. — Человек убивает того, кого он любит, и некоторая часть его тоже должна умереть. Это ведь очевидно, а?
— Если я умру — я умру, — сказал Эстабрук в ответ. — Лишь бы она умерла первой. И я хочу, чтобы это произошло как можно быстрее.
— Вы сказали, что она в Нью-Йорке. Вы хотите, чтобы я последовал за ней туда?
— Вам знаком этот город?
— Да.
— Тогда отправляйтесь туда, и как можно скорее. Я велю Чэнту выделить вам дополнительную сумму на авиабилет. Решено. И больше мы никогда не увидимся.
Чэнт поджидал их у границы табора. Из внутреннего кармана он выудил конверт с деньгами. Пай принял его, не задавая вопросов и не благодаря. Потом он пожал Эстабруку руку, и непрошеные гости вернулись в безопасность своей машины. Удобно устроившись на кожаном сиденье, Эстабрук заметил, что рука, которой он только что сжимал ладонь Пая, дрожит. Он сплел пальцы обеих рук и крепко сжал их, так что побелели костяшки. В этом положении они и оставались до конца путешествия.