Глава шестая

I

Прюнскваллор сидел у себя в кабинете. Собственно, это Прюнскваллор называл его «кабинетом». Для сестры Доктора Ирмы то была просто комната, в которой брат норовил забаррикадироваться всякий раз, когда она желала поговорить с ним о чем-либо важном. После того, как он оказывался внутри, запирал замок, навешивал цепочку да еще и окна замыкал на шпингалеты, ей только и оставалось что биться о дверь.

В этот вечер Ирма была несносней обычного. В чем дело, — снова и снова осведомлялась она, — что мешает ей встретить человека, который оценит ее и восхитится ею? Она вовсе не хочет, чтобы он, этот гипотетический поклонник, посвятил ей всю свою жизнь, потому что мужчина должен и трудиться — (при условии, конечно, что труд не будет отнимать у него слишком много времени), — разве не так? Но если он окажется богатым и захочет посвятить ей всю свою жизнь, тогда что ж — обещать она ничего, конечно, не может, но, по крайней мере, готова внимательно выслушать его предложение. У нее длинная, безупречная шея. Грудь плосковата, это правда, да и ступни тоже, но, в конце-то концов, женщина не может обладать всеми достоинствами сразу.

— Ведь двигаюсь-то я красиво, Альфред? — с неожиданным пылом вскричала она. — Я говорю, двигаюсь-то я красиво?

Ее брат, сидевший, подперев длинной белой ладонью длинное розовое лицо, оторвал взгляд от скатерти, на которой он изображал скелет страуса. Рот Доктора машинально открылся — то был скорее зевок, чем улыбка, впрочем, и зевок этот полыхнул немалым количеством зубов. Затем гладкие челюсти Доктора снова сомкнулись, и он уставился на Ирму, в тысячный раз дивясь безумному стечению обстоятельств, обременившему его такой сестрой. Поскольку то был уже тысячный раз, и, стало быть, навык у Доктора имелся, удивление его продлилось всего-навсего пару сокрушенных секунд. Но и за эти секунды он в который уж раз впитал в себя совершеннейший идиотизм ее тонкого, безгубого рта, конвульсивную глупость кожи под глазами, раскатистый рев угнетенных чувств, отзывавшийся в ее голосе всего лишь слабеньким блеянием, гладкий, пустой лоб (с которого пышные, жесткие, мышастые волосы тянулись, туго облегая черепную коробку, назад, чтобы сплестись в плотный, твердый, как булыжник, узел) — лоб, походивший на ровно оштукатуренный фасад заброшенного дома, в котором обитает разве что призрак птицеподобного постояльца, скачущего в пыли и охорашивающегося перед потускневшими зеркалами.

«Господи-Господи! — думал он, — почему из всех созданий, населяющих шар земной, именно я, ни в каких умертвиях не повинный, наказан подобным образом?»

Доктор опять улыбнулся. На сей раз улыбка его не несла никакого сходства с зевком. Челюсти Доктора растворились, как крокодильи. И как только смогла голова человека вместить столь жуткие, столь ослепительные зубы? Совершенное сходство с новехоньким кладбищем. И заметьте, полностью анонимным. Ни на одном надгробии не вытесано имени владельца. Пали ль они в боях, сии непоименованные, недатированные дентальные мертвецы, чьи монументы сверкают под солнцем, когда челюсти раскрываются, а когда закрываются, встают во тьме плечом к плечу, с течением лет все теснее притираясь друг к дружке? Прюнскваллор улыбался. Ибо он находил утешение в мысли, что существуют вещи и похуже метафорической обремененности такой сестрой, и одна из них состоит в обремененности ею во всем буквальном кошмаре такового явления. Ибо воображению Доктора явилась редкостной живости картина — сестра сидит у него на спине, вдвинув плоские ступни в стремена, ее каблуки впиваются ему в бока, а он, закусив удила, скачет во весь опор вкруг стола, дергаясь под перекрестными ударами хлыста, и в этом галопе расточается вся его жалкая жизнь.

— Когда я задаю тебе вопрос, Альфред, — я говорю, когда я задаю тебе вопрос, Альфред, я исхожу из предположения, что ты все-таки человек настолько воспитанный, пусть даже ты мне и брат, что ответишь, вместо того, чтобы глупо ухмыляться собственным мыслям.

Следует сказать, что если и существовало нечто такое, в чем Доктор отродясь замечен не был, так это именно способность глупо ухмыляться. Форма его лица просто-напросто не позволяла проделать что-либо подобное. Да и лицевые мышцы Доктора совершали совсем иные движения.

— Сестра моя, — сказал он, — поскольку ты мне сестра, прости, если сможешь, своего брата. Он, затаив дыхание, ждет от тебя ответа на свой вопрос. Вопрос же таков, о горлица моя: «Что ты ему сказала?» Ибо он забыл все в такой полноте, что если бы сама кончина его зависела от сказанного тобою, ему пришлось бы жить дальше — с тобой, его ягодным леденцом, с тобой одной.

Ирма никогда не прислушивалась к более чем пяти первым словам чрезмерно извилистых периодов брата, и потому немалое число оскорблений пролетало мимо ее ушей. Оскорблений, лишенных какой-либо злобы, но доставлявших Доктору что-то вроде словесного самоувеселения, без которого ему пришлось бы всю жизнь безвылазно просидеть у себя в кабинете. Который, к тому же, был никакой и не кабинет, поскольку хоть вдоль стен его и тянулись книжные полки, помимо них в нем обретались лишь очень удобное кресло да очень красивый ковер. Письменный стол отсутствовал. Бумага с чернилами — тоже. Отсутствовала даже мусорная корзина.

— Так о чем ты меня вопрошала, плоть моей плоти? Я постараюсь помочь тебе, чем смогу.

— Я сказала, Альфред, что я не лишена обаяния. А также изящества и ума. Почему за мной никто не ухаживает? Почему никто никогда не делает мне авансов?

— Ты имеешь в виду — финансовых? — спросил Доктор.

— Я имею в виду — возвышенных, одухотворенных, Альфред, и ты это прекрасно знаешь. Что есть в других такого, чем не обладаю я?

— И наоборот, — сказал Прюнскваллор, — чего нет в них такого, чем ты уже обладаешь?

— Я не понимаю тебя, Альфред. Я говорю, я тебя не понимаю.

— Именно-именно, — отозвался брат, простирая вперед руку и трепеща по воздуху пальцами. — И мне хотелось бы, чтобы ты это прекратила.

— Но моя манера держаться, Альфред! Неужели она не бросается в глаза? Что же напало на представителей твоего пола — они совсем уже не способны увидеть, как красиво я двигаюсь?

— Возможно, мы слишком возвышены, одухотворены, — сказал доктор Прюнскваллор.

— Да, но моя осанка, Альфред, моя осанка!

— Она слишком натужна, о сладчайший белочек, слишком, слишком натужна. На безотрадной дороге жизни тебя кренит то в одну, то в другую сторону — да еще и бедра твои вращаются на ходу. О нет, дорогая моя, твоя осанка отталкивает мужчин, вот и все. Ты пугаешь их, Ирма.

Вот уж чего Ирма снести не могла.

— Ты никогда не верил в меня! — закричала она, вскакивая из-за стола, и безупречная кожа ее густо покраснела. — Но я тебе вот что скажу. — Голос Ирмы поднялся до пронзительного визга. — Я леди! Ты что думаешь, мне нужны мужчины? Скоты! Я их ненавижу! Слепые, тупые, неуклюжие, отвратительные, тяжеловесные, вульгарные твари и ничего больше. И ты тоже один из них! — взвизгнула она, тыча пальцем в брата, который, чуть приподняв брови, вернулся к оставленному было изображению страуса. — Ты тоже один из них! Ты меня слышишь, Альфред? один из них!

Вопли ее привлекли слугу. Последний неблагоразумно приоткрыл дверь, якобы намереваясь спросить, не звонила ль хозяйка, а на деле — желая узнать, что тут творится.

Горло Ирмы трепетало, как тетива.

— На что он нужен настоящей леди, мужчина? — возопила она, и вдруг, увидев в дверях физиономию слуги, сцапала со стола нож и метнула его в эту физиономию. Впрочем, прицел ее оказался совсем не хорош — быть может оттого, что она прилагала слишком много усилий, чтобы остаться леди, — и нож вонзился в потолок точнехонько над ее головой да там и остался, в совершенстве имитируя трепет ее горла.

Доктор, неторопливо добавив последний позвонок к хвосту страусиного скелета, оборотился к двери, в которой оцепеневший слуга, разинув рот, таращился на дрожащий нож.

— Не будете ль вы столь любезны, милейший, что уберете вашу чрезмерно раскормленную тушу из проема двери, ведущей в эту комнату? — произнес Доктор тонким, неторопливым голосом, — и постараетесь держать ее на кухне, за что вам, собственно говоря, и платят, ведь ваше место, ежели не ошибаюсь, между кастрюль?.. Ну так вот, окажите любезность. Никто не звонил и вас сюда не призывал. Голос вашей хозяйки, хоть он и высок, ничего общего со звоном колокольчика не имеет… то есть, решительно ничего.

Физиономия сгинула.

— И что хуже всего, — послышался прямо из-под ножа полный отчаяния крик, — он больше не приходит повидаться со мной! Никогда! Никогда!

Доктор поднялся из-за стола. Он понимал, что речь идет о Стирпайке, хотя сестра, быть может, и не испытала ни разу рецидива подавленной страсти, разросшейся в ней с того дня, когда этот молодой человек впервые послал в ее слишком податливое сердце свои льстивые стрелы.

Брат Ирмы отер салфеткою губы, смахнул с брюк крошку и распрямил длинную, узкую спину.

— Я спою тебе песенку, — сказал он. — Сочинил ее вчера вечером в ванне, ха-ха-ха-ха! — этакая безалаберная нескладица, так я ее и назвал — безалаберная нескладица.

И скрестив на груди изящные белые руки, он пошел вокруг стола.

— Начинается, сколько я помню, так… — Понимая, впрочем, что Ирма скорее всего не станет слушать его декламацию, Доктор снял со стола бокал, стоявший рядом с ее тарелкой, и: —…Ирма, дорогая, тебе не помешает глоток вина, прежде чем ты отправишься спать — ведь ты, судорожная моя, намереваешься с минуты на минуту отбыть в Страну Грез — ха-ха-ха! — и всю ночь провести там в обличии истинной леди.

С проворством профессионального престидижитатора Доктор вытащил из кармана пакетик, извлек из него таблетку и уронил ее в бокал Ирмы. Плеснув туда же немного вина, он с преувеличенной грацией, редко его покидавшей, протянул бокал сестре.

— А я налью немного себе, — сказал он, — и мы выпьем за общее наше здоровье.

Ирма, уже упавшая в кресло, сидела, спрятав в ладонях длинное мраморное лицо. Черные очки ее, коими она защищала от света глаза, ухарски съехали на щеку.

— Надо же, я совсем забыл о своем обещании! — воскликнул, застыв перед нею и по-птичьи склонив набок целлулоидную голову. Доктор — очень высокий, худой и прямой, весь — олицетворенная чувствительность и нервная интеллектуальность.

— Первым делом добрый глоток упоительного вина с виноградников под мечтательным холмом — так и вижу его, — и ты, Ирма, ты ведь тоже способна его увидеть? Крестьяне трудятся, потея под солнцем, — а почему? А потому что у них нет иного выбора, Ирма. Они беспросветно бедны, согбенные шеи их кривы. И эти мужчины, мужья, Ирма, как всякий достойный муж, заботятся о своих возлюбленных — ласкают лозы загрубелыми дланями, шепчутся с ними, улещивают их. «О виноградинки, — бормочут они, — дайте нам вина. Ирма ждет». Ну, и вот оно, вот оно, ха-ха-ха-ха! Восхитительно вкусное, белое, в хрустальном бокале. Запрокинь главу и глотай, моя капризная королева!

Ирма немного встряхнулась. Она не услышала ни слова. Она томилась в собственном, личном аду унижения. Глаза ее обратились к ножу в потолке. Тонкий рот дернулся, но Ирма все же взяла протянутый братом бокал.

Брат чокнулся с нею и, повторяя движенье его руки, Ирма непроизвольно подняла бокал к губам и отпила.

— А теперь та самая нескладица, набросанная в присущей мне небрежной манере. Да, но как же она начинается? Как она начинается?

Прюнскваллор знал, что уже к третьей строфе на Ирме скажется сильное, лишенное вкуса снотворное, растворенное им в вине. Он уселся на пол у колен сестры и, подавив отвращение, похлопал ее по ладони.

— Первейшая из дам, — сказал он, — взгляни на меня, если сможешь. Сквозь полуночные очки свои. Это будет совсем не страшно — для того, кто вскормлен на ужасах. Итак, слушай…

У Ирмы уже слипались глаза.

— Начинается, ежели не ошибаюсь, так. Я назвал мою песенку «Костистый конь».

Костистый конь, вильни крестцом,

Берцовой костью громыхни,

Грядущее, как серный ком,

Лежит в морской тени.

Не мчишь ты больше от души

Средь лютиков и росных трав,

Лишь ветер, воя, тормошит

Твой тазобедренный сустав.

— Тебе нравится, Ирма?

Та сонно кивнула.

Напружась, похрусти сильней

Пологой пагодой спины

Еда да йод — за гранью дней

Кому они нужны?

Костистый конь внезапно сел,

Взметнув весь остов разом;

Я косо на него глядел —

Ведь он же был не связан.

Ничем — ни связок и ни жил.

Лишь только…[1]

Тут Доктор, забывший что дальше, снова покосился на сестру свою Ирму — та крепко спала. Доктор позвонил в колокольчик.

— Горничную вашей хозяйки, носилки, и двух мужчин, чтобы их тащить. — В двери появилось лицо. — И мигом.

Лицо исчезло.

Когда Ирму уложили в постель, и прикрутили лампу, и тишина водворилась в доме, Доктор отпер дверь кабинета, вошел и плюхнулся в кресло. Ломкие с виду локти его оперлись о мягкие подлокотники. Пальцы переплелись, образовав подобье изысканного гнезда, и в это гнездо Доктор погрузил длинный свой подбородок. Еще через несколько секунд он снял очки и положил их на подлокотник. Затем, снова сцепив пальцы под подбородком, закрыл глаза и негромко вздохнул.

Загрузка...