Договорились, что за первым сообщением Сашка придет рано утром в понедельник и будет ждать Антошина на Тверском бульваре, по ту сторону раковины, в которой играет духовой оркестр.
Сашка ушел, а Антошин снова уселся на лавочке во дворе и пытался вспомнить, почему это лицо Конопатого так ему знакомо, но так и не мог вспомнить. Что до Сашки, то, по мнению Антошина, в общем получилось более или менее благополучно. Пока Сашка будет рассчитывать только на доклады Антошина, Конопатому и его друзьям не будет грозить никакой опасности…
Ни Степана Кузьмича, ни Ефросиньи с Шуркой все еще не было. Во флигеле по-прежнему пировали брючники господина Молодухина. Слышно было, как какого-то дядю Федю, человека, видно, немолодого, упрашивали спеть, и дядя Федя поначалу отказывался, а потом гомон пьяных голосов сразу замолк, кто-то долго откашливался, отхаркивался, и вдруг по всему двору рванул звенящий, до немыслимо высокого фальцета поднятый стариковский голос:
Как у нас-то, на Томаке на реке…
Низкий, густой и чистый мальчишеский альт печально подхватил:
Там стояла нова фабричка…
Уже в два голоса они продолжали:
Нова фабричка Каулина-купца…
И полилась щемящая, широкая и горькая песня. Молча слушали ее пригорюнившиеся портные. Застыл на лавочке, во дворе, весь подавшись вперед, Антошин. А она с каждым словом все больше и больше хватала за сердце и уже крепко держала, одна из первых, почитай столетней давности, рабочая песня, песня подмосковных ткачей.
В этой фабрике работнички, Молодые шлихтовальщики, раскрасавицы проборщицы. Они пели песню новую про Ляксея, про Ивановича: «Ты, Ляксей да Иванович, Не пора ли шабашу давать, — Шабашу давать, по улице гулять? Наши ручки передергалися, И головки примоталися. Наши ножки приходилися, Наши глазки пригляделися».
Замолкли певцы, не сразу и почему-то тихо заговорили их товарищи. И вдруг снова отворились двери в их подъезде, снова возник в темном проеме дверей тот самый человек в опорках на босу ногу, но сейчас он был по случаю жары и духоты, царившей в мастерской, без халата, в одном исподнем. Он был пьян, но на ногах держался крепко и даже с большим достоинством, чем прежде. В одной руке у него был шкалик с водкой, в другой — блюдце, а на блюдце — огурец.
— Тверезый? — спросил он Антошина.
— Тверезый, — ответил Антошин.
— Ясно. Не заработал еще?
— Чего такого не заработал? — не понял его Антошин.
— На казенное вино, говорю, не заработал еще. И на закусь тоже, — пояснил свою мысль человек в опорках. — А сегодня, между прочим, Новый год. Полагается выпить, закусить.
— Я еще не поступил на работу, — сказал Антошин.
— Ясно. В таком случае с Новым тебя, Егор, годом, с новым счастьем! — сказал человек в опорках и поднес Антошину шкалик и закуску. — Пей, угощайся за-ради бога.
Вот уж не думал, не гадал Антошин, что ему так придется встречать старый Новый год!
— Да ты не сомневайся, — сказал ему человек в опорках, — всяко случается. Думаешь, у меня всегда работа бывает? Как бы не так!.. Ничего, дай срок, и ты на работу определишься. Ты только дай срок…
Он удовлетворенно смотрел, как Антошин опрокинул в рот шкалик, как закусил ледяным, до ломоты в зубах, огурцом.
— Вот так-то будет лучше, — заключил человек в опорках, и лицо его расплылось в ослепительной доброй улыбке. — Да ты бы к нам зашел. Чего тебе на морозе сидеть?..
Антошин уже шел с обнявшим его за талию брючни-ком к подъезду, когда в воротах показались сначала Шурка, а шагах в пяти Ефросинья, ведшая под руку Степана. Степан был пьян, бормотал что-то не совсем потребное, и по этой причине Ефросинья послала Шурку с ключом вперед.
Шурка отперла дверь и держала ее открытой, покуда Ефросинья вводила мужа домой. Антошин хотел ей подсобить, но Степан Кузьмич от него отмахнулся.
Кое-как добравшись до постели, он грохнулся, как был, в праздничной одежде и сапогах на одеяло и сразу захрапел.
Чтобы привести его в норму, Ефросинья послала Шурку к соседям за огуречным рассолом.