ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

I

Не все, о чем рассказано в нашем не совсем обычном повествовании, могло стать известно автору со слов его главного героя. Кое-что пришлось дополнить и расширить на основе самостоятельного изучения печатных источников тех лет. Кое-что ему посчастливилось уточнить и путем прямых бесед с единственным, кроме Антошина, по сей День живым участником и свидетелем событий, послуживших основой нашего романа. В частности, именно из рассказов этого человека, имя которого мы пока что хотели бы сохранить в тайне, нам удалось выяснить очень важные обстоятельства, предшествовавшие аресту Антошина и вскоре после него последовавшие, обстоятельства, которые Антошин никак не мог знать.

Но, конечно, он не ошибся, полагая, что к делу его ареста руку приложил Сашка Терентьев.

Обстояло это дело так.

Час за часом, день за днем Антошин, сам того не подозревая, вытеснял из Дусиного сердца образ ветреного, слабохарактерного и навсегда, для нее потерянного Стивы Белокопытова. По-своему тонко чувствующая, она с первого же момента ощутила какую-то необычность, романтическую непохожесть Антошина на всех тех, кто до этого ей встречался на ее горьком сиротском жизненном пути. Он был хорошо грамотен, хотя и писал с ужасными ошибками, начитан, вежлив, не так, как Сашка Терентьевна по-настоящему. А главное, он не только на словах, но и на самом деле видел в ней не греховное, падшее существо, а обыкновенного человека, будто и не было у нее ни романа со Стивой Белокопытовым, ни мальчика в Воспитательном доме. Это потрясало Дусино сердце и Дусино воображение. Только богатства и знатного происхождения не хватало Егору, чтобы стать в ее глазах идеальным, молодым человеком. Но пусть Егор и не знатен и не богат. Дуся верила, что пять-десять лет трудолюбивой и бережливой жизни, и она накопит достаточно, чтобы открыть собственное «дело». А если бог даст, и мадам Бычкова тяжело заболеет, и Дуся будет за нею ухаживать неустанно, преданно, с любовью, как в самых трогательных романах.

II

Первые же попытки Антошина привить Дусе классовое самосознание произвели на нее ошеломляющее впечатление. Поначалу, правда, до нее дошло только, что Егора никак не прельщает стать мужем совладелицы или даже суверенной хозяйки модной мастерской, что не видит он ничего заманчивого для себя в карьере конторщика или даже бухгалтера! Но во время похорон Конопатого Дуся вдруг уразумела, что Егор ходит по острию ножа, что в любой момент он может попасть в тюрьму, на каторгу, потому что он – страшно подумать! – социалист, преступная и злонамеренная личность. Убегая с Ваганьковского кладбища после безбожной панихиды у могилы Конопатого, она боялась не столько даже того, что их вот-вот поймают и посадят в тюрьму. Ее страшило, что Егор слишком много позволяет себе против господа бога и что господь бог терпит-терпит, а потом ка-ак рассердится да ка-ак возьмется за своего строптивого и неразумного раба Егория, так от этого Егория только перья полетят.

Все дни после похорон Конопатого она пребывала в состоянии какого-то странного, настороженного возбуждения. То ей казалось, что полиция стучится с черного хода (почему-то именно с черного хода) в заведение мадам Бычковой, чтобы выяснить у Грибуниной Евдокии, кто такой выступал тогда на кладбище с возмутительными речами против престол-отечества. И будто бы, она им что-то невразумительное лепечет, помирая от страха, а они, ее не слушают, а лезут под хозяйкину кровать и вытаскивают оттуда растрепанного и перепуганного Егора. То ее томили кошмары, будто где-то на другом конце города гремит набат со всех окрестных колоколен и тамошние обыватели, и лавочники, и чиновники, и полицейские солдаты, и молодцы из мясных лавок бегают со двора на двор, ищут Егора, ловят его, крутят ему за спину руки и ведут вешать на фонарном столбе, что на Страстной площади, как раз наискосок от аптеки. А она стоит будто бы на углу Большой Бронной, все видит, хочет крикнуть, чтобы не вешали Егора, а голос-то у нее начисто пропал, хочет побежать, вырвать его из рук палачей, а ноги словно чужие, приросли к тротуару…

Нельзя было больше медлить. Надо было спасать Егора, спасать их будущее счастье, отвратить Егора от злых умыслов, заставить понять ложность, преступность его убеждений. – Дуся понимала, что ей самой это не под силу. Ее попытки лично справиться с этой задачей вызывали у Антошина только снисходительную улыбку. И сколько она ни перебирала своих знакомых, не было среди них человека, кроме горбатенького студента с куриной фамилией, который был бы, достаточно подготовлен, чтобы вести спор на такую умную и сложную тему. А Цыпкин, об этом Дуся догадывалась, вполне возможно, и сам в глубине души придерживался таких же взглядов, что и Егор. Значит, надо было Егора крепко припугнуть, растолковать ему по-наглядней и поубедительней, чем грозит избранный им греховный путь в мирской его жизни… Но и припугнуть его мог не каждый. Ни сама Дуся, ни Полина, ни Ефросинья, ни Степан не были для этого достаточно авторитетны. Она призвала на помощь все свое знание жизни. Такое было по плечу только героям некоторых прочитанных ею романов: беззаветное, самоотверженное и бескорыстное служение предмету своей страсти.

Так Дуся пришла к выводу, что единственный, кто смог бы с успехом и без опасности для Егора выполнить эту патетическую задачу, был человек, который любил ее страстно, громогласно, пылко и без какой бы то ни было надежды на взаимность. Именно из таких безнадежно влюбленных в романах всегда комплектовались люди жертвеннего бескорыстия, именно такие люди, рады сделать все, что в их силах, даже сверх их сил, ради счастья предмета своей несчастной любви.

Вряд ли Дусю отвратило бы от услуг Сашки Терентьева, что он связан с охранным отделением: государственная служба, приличное жалованье, достойная всяческого уважения работа – борьба с врагами царя, церкви и отечества. Впрочем, и все, с кем она сталкивалась, кроме разве одного Цыпкина, не видели ничего зазорного в филере охранного отделения – должность как должность. Только зимой на морозе приходится туговато. Ну, зато им жалованье идет хорошее.

Так Дуся пришла к решению привлечь себе на помощь весь мужественный авторитет Сашки Терентьева.

– Александр Терентьевич! – обратилась она кинему как-то с непривычной для него душевностью. – У меня к вам громаднейшая просьба.

Сашка мгновенно растаял:

– К вашим услугам, Дусенька!.. Все, что в моих силах-с… Ради вас!.. Хоть сию же минуту-с!..

У него даже слезинки показались в уголках глаз, так он был растроган тоном, которым Дуся к нему обратилась, и пламенной силой своей любви.

– Только вы мне сначала обещайте, Александр Терентьич, что вы обязательно сделаете, что я вас попрошу.

– Господи!.. Да как вы, Дусенька, можете сомневаться!.. Да я…

– И никому ни слова? Пусть это… – будет только наша с вами тайна. Согласны?

– Как рыба-с! – воскликнул Сашка и прижал руку к левому грудному карману своей роскошной бекеши. – Молчание, знаете ли, золото, как говорится, конечно… В том смысле понятно… Имея в виду, что в общем и целом-с… Тем более при моей безумной любви-с, имею честь доложить-с…

С минуту он нес несусветную, блаженную околесицу, потом замер в ожидании приказаний, Дуся глубоко втянула в себя воздух, лицо ее стало напряженным и отчаянным, словно она кидалась в ледяную воду.

– Александр Терентьевич, миленький, надо одного человека спасать.

– С полнейшим нашим удовольствием, Дусенька. О чем может быть речь!.. Только позвольте узнать, кого-с? И от чего-с?

– Понимаете Александр Терентьевич… Один мой знакомый… Вы его тоже хорошо знаете… – Она не решалась продолжать.

– Заболемши? – попробовал ей подсказать все еще ничего не подозревавший Сашка. – Заболемши, и его, значит, требуется в бесплатную больничку-с? Это я ради вас, Дусенька, с дорогой душой… Потому у меня такие знакомые, с ума сойти…

– Кабы он заболел, – вздохнула Дуся. – Он, Александр Терентьевич, кажется, социалистом сделался, против царя хочет идти…

Сашка похолодел. Такое начинающему филеру охранного отделения могло только присниться! Какой несказанный фарт! Он почувствовал себя, как неудачливый золотоискатель, набредший на золотую жилу дома, на собственном огороде. Страстная влюбленность вступила в борьбу с профессиональными интересами и была немедленно положена на обе лопатки. Но на челе его прыщавом не отразилось ничего.

– Сам сказал или вы, Дусенька, сами догадались? – осведомился Сашка и в великом охотничьем нетерпении облизнул сразу пообсохшие губы.

– Сам сказал, – через силу отвечала Дуся, чувствуя, что, кажется, зря она все-таки вмешивает в это дело такого легкомысленного человека, как Сашка. Но отступать было поздно.

– Царя убить хочет? – с надеждой спросил Сашка. – Государя, значит, императора?..

– Нет, что вы, Александр Терентьевич! – ужаснулась Дуся и даже в лице изменилась. – Разве можно государя императора!.. Священную особу!.. Что вы?..

– Для таких людей все можно-с!.. Такие люди, они…

– Что вы, Александр Терентьевич! Разве Егор может такое страшное дело замыслить!.. Он же и мухи не обидит.

– Мухи не обидит, это точно-с… Это Егор, значит, в революцию подался! Серая кость, а смотри, туда же… За господами прет, за студентами, поляками и жидами-с… – бубнил вполголоса Сашка, стараясь выиграть время дли того, чтобы обдумать положение. – Очинно даже интересненько!.. Хитрее Сашки Терентьева хочет быть!.. Нет, вы только скажите пожалуйста, куда Рязань косопузая преть, куда заворачивает!.. – Припугните вы его, Александр Терентьевич, – продолжала упавшим голосом сильно приунывшая Дуся. – Вы ему про каторгу расскажите, какая она бывает, про тюрьму, про кандалы… А я вам век буду благодарна… По гроб жизни. – Почему не припугнуть? – бормотал Сашка, торопливо прикидывая в голове, как ему получше, поумней и поосторожней действовать сейчас, когда ему привалила такая небывалая профессиональная удача. Больше всего он боялся вспугнуть свое счастье. – Почему не припугнуть? Припугнуть можно-с… Тут ведь что самое главное, Дусенька вы моя бесценная? Самое главное – это чтобы никто на него дурного влияния не имел… А то я его буду припугивать, а кто другой будет его нахально уговаривать не бояться… А уж мне Егора припугнуть – это раз плюнуть… Тем более что я со всем своим старанием… Поскольку вы его, Дусенька, от всего сердца любите, а я вас, – значит, я и Егора любить должен, как брата родного-с… Ведь любите вы его, Дусенька?

– Люблю, – прошептала Дуся, мучительно краснея. – Нё сердитесь на меня, Александр Терентьевич. Сердцу не прикажешь…

– Очинно мне это печально, конечно, слышать, Дусенька, но я все же готов-с… Сквозь горькие свои слезы Сердца, но постараюсь…

Его стремительно захлестывала ненависть к Егору, который, мало того, что его ни за что ни про что полюбила Дуся, еще имел смелость столько времени водить его за нос. Его бесила обида на Дусю, которая пренебрегла им, образованным, красивым, подающим большие надежды государственным деятелем, слугой царю-отечеству, ради какого-то безродного голопузого мужичонки, да еще ко всему прочему государственного преступника.

Но чем больше он наливался обидой и ненавистью, тем благостней и умильней становилась его речь, тем больше бескорыстного рыцарского самоотвержения являл он собой перед растроганной Дусей.

– Так что, дорогая моя и недостижимая Дусенька, надо и того припугнуть, чтобы сам не лез в социалисты и Егора не совращал в свою поганую веру.

Тут он сделал ловкий психологический ход, который сделал бы честь и более опытному провокатору. Он не только не стал расспрашивать, кто совратил Антошина в социалисты. Он подчеркнул так, чтобы даже простодушная Дуся поняла, насколько он не заинтересован в подробностях антиправительственного заговора. Он сказал:

– А может, вы того, кто Егора смущает, сами припугнете? Я вам скажу как, а уж, вы и попугайте его как следует, а? Может, он вас даже более меня послушается?

– Что вы, Александр Терентьевич! – рассмеялась Дуся. – Разве меня Фадейкин послушается?

– Фадейкин?.. Илюша Фадейкин?.. Который с Минделя? – Сашка чуть не задохся от счастья. Теперь дело пахло ни мало ни много – раскрытием, противоправительственной организацией на большой, столичной фабрике!

– Ну да, – сказала Дуся, – который с Мннделя… Уж вы, Александр Терентьевич, и его сами припугните, сделайте милость…

– Припугнем и Фадейкина, – обещал Сашка. В лучшем виде припугнем-с… Только уговор: сами вы с ними о нашем уговоре ни-ни!.. Все дело испортите и меня еще за все мои хорошие чувства и намереция под монастырь подведете… Это вам понятно?.. Смотрите, Дусенька, ни словечка, или все пропало, а я на каторгу за нарушение присяги-с… Я свое слово сдержу революцию с них с обоих как рукой снимет. Это я вам слово даю, истинный Христос!

Для вящей убедительности. Сашка перекрестился на черневшую в глубине подворотни доску со списком жильцов. Они оба расстались довольные разговором. Но не успела еще Дуся дойти из ворот в мастерскую, как была полна самых дурных предчувствий и раскаяния и решила как можно скорее повидаться с Антошиным, повиниться перед ним и сообща с ним решить, что предпринять, чтобы не пошло во вред Антошину и Фадейкину то, что она разболтала такому все-таки очень неверному человеку, как Сашка Терентьев.

III

Произошел этот чреватый бедами разговор с Сашкой в среду вечером. До субботнего вечера оставалось еще целых трое суток. Кто знает, что может за такой большой срок натворить Сашка Терентьев. Чуть не на коленях отпросилась Дуся у Лукерьи Игнатьевны в четверг после работы на Большую Бронную. Прождала Антошина до десяти вечера. Антошин пропадал где-то по таинственным своим делам, и в начале одиннадцатого Дуся в полном отчаянии отправилась домой. У самой аптеки на Страстной; она носом к носу столкнулась с озябшим Сашкой. Если он, что было вполне возможно, и нарочно ее здесь поджидал, то виду не показал, а прикинулся, будто встретил ее неожиданно.

– Очинно даже хорошо, Дусенька, радость моя, что мы с вами встретились!.. Имею важный материальчик-с… Так что в самый, можно сказать, раз получилось… Разрешите, я вас для скорости сообщения в саночках прокачу-с?

– Что вы, Александр Терентьич!.. Что люди скажут!..

– Я же вижу, Дусенька, вы сильно уставши… Неужто мне не позволительно прокатить вас?.. Егору вы такое позволение дали-с… Несправедливо-с… Напрасно обижаете…

Они сели в тесные и утлые извозчичьи санки. Сашка обнял Дусю за талию. Она хотела было отодвинуться. Отодвигаться было некуда.

– Ужасно, Дусечка, неприятная получается история, – начал после многозначительного молчания Сашка. – …Это я насчет Егора вашего…:

Дуся побелела.

– Там, – продолжал Сашка (они как раз проезжали мимо Гнездниковского переулка), – там уже на него, на Егора, оказывается, дело заведено…

Дуся невольно вскрикнула.

Сашка с дурно разыгранным испугом прикрыл ей рот своей варежкой:

– Что вы, Дусечка, разве об этом громко можно!.. Он еще крепче обхватил ее талию и зашептал ей на ухо:

– Они там, конечно, не все знают… Но они в нем сумлеваются, потому что у них против него подозрения… А я им говорю: «Что вы, господа! Я же на том дворе свой человек, я же с этим самым Антошиным довольно часто встречаюсь!.. Мухи же, говорю, этот человек не обидит, что вы!..»

– Спасибо вам, Александр Терентьевич! – растроганно пролепетала Дуся, и по ее щекам покатились слезы. – Какой вы хороший человек!.. Вовек не забуду!

– Не стоит благодарности, Дусечка моя бесценная. Разве у меня сердца нету!.. Смешной вопрос!..

Он уже был и сам растроган. Он уже и сам почти что верил, будто бы дело на Егора завели в охранке не по его доносу и что он будто бы бесстрашно заступается перед начальством за своего счастливого соперника. А раз он такой бескорыстный и самозабвенный, то где же тогда справедливость? Почему Дуся любит не его, а Егора, который ко всему прочему придерживается преступного образа мыслей?

– Дусечка, – сказал он, – вот я за вашего Егора жизнью своей рискую, под суд попасть могу, на каторгу даже пойти. А почему же вы меня от себя отталкиваете, с моими горячими чувствами? Это же очинно даже жестоко!..

– Не надо! – тихо проговорила Дуся. – Миленький Александр Терентьевич, не надо об этом!

– Значит, так получается, когда Алекеандру Терентьевичу жизнь за чужого человека закладать, тогда Александр Терентьевич миленький и тогда надо, а как Александр Терентьевич с тихой своей мольбой о счастье, так тогда – Александр Терентьевич, не надо!.. Очинно даже приятно слышать!.. Прямо как на пасху в церкви-с!.. Но только нонче, Дусенька моя, не пасха, а я не осел отпущения и жизнью своею зазря рисковать не интересуюсь… Пускай в таком случае, раз не надо, все дело вдет как положено, а моя совесть будет чиста перед престол-отечеством… Вы думаете, меня по ночам совесть не мучает? Очинно даже мучает… Мечусь на своей постели, как карась на удочке. Потом вскочу с постели, кинусь перед образа. «Господи! – плачу, – Прости меня, господи, нарушаю присягу престол-отечеству ддя-ради своей несчастной любви к рабе божией прекрасной Евдокии! Прости-молюсь, – если можешь!» Вот ведь как мучаюсь. А так приду я завтра с самого утра по начальству, упаду ему в ноги, повинюсь. Скажу: прошу прощения, ваше высокопревосходительство, виноват, скажу, бес попутал, соврал-с, я насчет Антошина Егора. В высшей степени преступный он человек. Судите его по всей строгости законов. А ежели вы меня на каторгу пошлете за мои окаянные попытки спасти того Егора, то так мне, сукиному сыну, и надо… Приду, скажу, полегчает у меня на душе, и пусть будет, что будет.

– Александр Терентьевич, миленький, вы бога побойтесь! – ужаснулась Дуся.

– Я как раз потому во всем чистосердечно и признаюсь, что бога боюсь. Приду, гювалюсь в ноги. Ваше, скажу, высокопревосходительство!..

Даже растроганный собственным: красноречием, Сашка отлично помнил: нe только высокого, но и просто превосходительства в Московскрм охранном отделении не водилось. Сам начальник отделения был всего-навсего подполковником, но очень уж это трогательно н торжественно звучит: Ваше высокопревосходительство»"

– Теперь, Дусечка, все от вас зависит. Захотите, и я за вас хоть в прорубь. Не захотите – гулять вашему Егору с бубновым тузиком на спинке…

– Да разве не хочу? – пыталась Дуся, прикинуться, будто не понимает намека, еле скрытого в благородных Сашкиных словах.

– Нет-с, вы еще, не совсем понимаете!. Ежели я, можно сказать, ради вашего счастья всею карьерою своею жертвую, то имею я право на свою порцию счастья?.. Вы не молчите, тут молчать уже некогда-с… Вы скажите прямо – имею или не имею?

– Ах, зачем вы со мною так жестоко разговариваете, Александр Терентьевич!

– А со мною играть, как с цацкою какой, это не жестоко?.. Так вот, последнее мое слово! Извозчик, поворачивай!.. Поворачивай, говорю!.. И не будем больше, Дусенька, спорить!..

Около Елисеевского магазина Сашка остановил извозчика, счастливый, щедрый, благожелательный. Сбегал за водкой для себя, за портвейнцем для Дуси, закуски купил, какая полагается, конфеты. Все честь честью.

Через час исполнилось заветное желание Сашки Терентьева, но он и после этого показал себя с самой благородной стороны. Он и потом говорил Дусе разные ласковые слова, называл душенькой, хвалил её глазки, ручки, ножки, носик, не поскупился, отвез ее домой на извозчике, несмотря на все её мольбы и сопротивление, обнял и поцеловал ее на прощание прямо на глазах безмерно шокированного дворника и строго-настрого наказал завтра же вечером навестить его снова.

– Тебе же самой, Дусенька, интересно будет узнать, как я твоего Егора выручаю… Все как есть разузнаю и тебе расскажу… Смотри же, ждать буду… А не придешь… Не придёшь, пеняй, Дусенька, радость моя, на себя…

Так Сашка Терентьев прощался на Казенном переулке с предметом своей неземной страсти после их первого любовного свидания, а возле домовладения госпожи Филимоновой уже маячил на противоположном тротуаре филер охранного отделения с наказом следить за проживающим в данном домовладении крестьянином Можайского уезда Антошиным Егорой Васильевым сыном, уточнить, куда, когда и по каким делам оный Антошин ходит, с кем общается.

Заявлению Терентьева Александра, агента наружного, наблюдения Московского охранного отделения, уже вторые сутки был дан законный ход, а самому Терентьеву было сказано несколько благосклонных и вдохновляющих слов.

Но Дуся этого не знала. Дуся думала, что, уступая Сашке Тёрентьеву, она спасает от каторти, а может, и от петли так нелепо преданного ею Антошина.

IV

Ей было тяжко наедине со своей бедой. Она рассказала все как есть подружке своей Полине, и та не один час проплакала с ней, сидя после работы рядышком на покатой крышке сундука с лоскутками. Они сидели в темноте, Взявшись за руки, как маленькие девочки, и время от времени пытались завести разговор о чем-нибудь совсем-совсем постороннем. Поболтают-поболтают и замолчат. Сухо и безразлично тикали ходики где-то над их головами, за стеной неутомимо скрипел голос вечно чем-то обиженной Лукерьи Игнатьевны, по-детски посапывали и часто вскрикивали во сне ученицы, измотавшиеся за день трудов… Было страшно, одиноко, не хотелось двигаться, думать о том, что будет завтра, послезавтра…

Чуть-чуть было Дуся нe поделилась своим горем с Ефросиньей, но убоялась.

Несчастная, заплаканная, осунувшаяся, она бегала по церквам, ставила свечки, била земные поклоны, ползала перед иконами на коленях, молила о здравии раба божия Егория, заклинала простить рабе божией Евдокии невольный ее блуд с рабом божиим Сашкой.

Немножко успокоившись, она возвращалась на Казенный и вместе с верной подружкой своей Полиной читала вполголоса книжки, которые были ей особенно дороги, потому что их советовал ей прочесть Антошин и еще потому, что они и в самом деле были отличные книжки, умные, добрые, справедливые, хватавшие за сердце и как будто прямо про Дусю написанные. Они плакали над судьбой Прозерпины, Козетты и Фантины, над судьбой Крошки Доррит и Настасьи Филипповны и особенно полюбившейся Дусе Сонечки Мармеладовой. Полине больше нравилась Эпонина – мужественная и гордая дочка спившегося кабатчика Тенардье.

А потом, когда Дуся уже стала привыкать к своей трудной и обидной доле, вдруг словно дом на нее обрушился: арестовали Антошина. Но она все еще думала, что Сашка здесь ни при чем, что он старался, честно отрабатывал Дусину подневольную взаимность. Полдня ока пролежала на сундуке без сил, без мыслей, без слез. Ученицы мадам Бычковой в тот несчастный день старались вести себя как можно тише. Полина из кожи лезла вон, чтобы справиться с работой обеих мастериц. Девочки считали, что Дуся простудилась, Лукерья Игнатьевна – что все это от излишнего чтения – головные боли и всякое такое – и грозилась выбросить на двор все, что было в заведении печатного, кроме, конечно, альбомов мод, квитанционных книжек и псалтыря. Знала о новой Дусиной беде только Полина добрая, верная и внимательная ее подружка и наперсница. Она мочила в разбавленном уксусе полотенца и клала их Дусе на лоб и на грудь и утешала, как могла, и шептала ей, что зря она, дурочка, так убивается, потому что еще не все кончено. Бывает, она так слышала, что арестуют человека, а потом увидят, что хороший человек, и выпустят. А то арестуют, засудят даже, а человек раскается, напишет письмо царю, и выходит человеку полное прощение, А на самый худой конец, и в Сибири люди живут очень даже ничего себе, богато живут, сытно, раздольно дай так бог в Москве прожить и даже в Петербурге. И столько там, в Сибири, бывших арестантов и каторжников, что никто уже на это и внимания не обращает, хороший человек, и ладно.

V

Под утро Дуся более или менее пришла в себя. Теперь для неё была ясна линия ее дальнейшего поведения. Просто удивительно, как это оно с самого начала не пришло ей в голову. И Полине Дусино решение пришлось по душе. Дуся поедет туда, куда пошлют на каторгу Егора, откроет там модную мастерскую, будет навещать Егора в тюрьме, снабжать его всякой хорошей едой. А потом он напишет прошение на высочайшее имя, и его выпустят, я они станут там, в Сибири, жить припеваючи. Потому что она не какая-нибудь портняжка-самоучка, без роду без племени, у нее имеется диплом с орлами и печатями, удостоверяющий, что она окончила курс наук в Московском приюте имени Ее Императорского Высочества Великой Княжны Ксении Александровны. И у нее еще будет удостоверение, что она два года работала мастерицей в столичном модном заведении мадам Бычковой. А ведь совсем неплохо будет выглядеть на вывеске: «Модное заведение мадам Грибуниной из Москвы»! Потом она вспомнила, что раз она выйдет эамуж за Егора, то и заведение будет не мадам Грибуниной, а мадам Антошиной!.. Ух, даже сердце захватывало! Дело у нее пойдет хорошо! Мастерица она отичная, это сама Лукерья Игнатьевна не раз говорила, правда, не ей, а Полине, когда попрекала Полину в каком-то промахе. Учениц она наберет хороших, наймет мастериц из тамошних, подучит, как следует… А Егор поступит на какую-нибудь, хорошую должность, – письмоводителем в тамошнюю гимназию или паспортистом в полицию (говорят, очень солидная и выгодная должность). А вдруг он при ее, Дусиных, будущих доходах и в купцы запишется. Человек: он грамотный, умный, понимает вежливое обращение, с годами остепенится, о былых своих заблуждениях и думать позабудет… Или вдруг возьмет все-таки и, выучится на бухгалтера…

И снова и снова рисовалась Дусе паперть красивого и богатого, храма… Только теперь уже не в Москве, а в Сибири… Вот они, идут с Егором, под руку. На Дусю кидают лакомые взгляды разные офицеры, и молодые, чиновники. Ей это, конечно (не будет, она врать) приятно, но только напрасно они тратятся, шлют ей букеты, духи, коробки с шоколадными конфетами. Она Егору отдана и будет век ему верна. И никого ей, кроме него, не нужно по самый гроб ее жизни. Выходило, таким образом, что и, в Сибири, можно человеку, жить и радоваться. И со всем жаром и тоской существа, которому очень нужно было верить, что все в конечном, счете, образуется наилучшим, образом, со всей несокрушимрй наивностью девятнадцатилетней приютской мечтательницы Дуся яростно и набожно, верила, что именно так все и будет. Ей даже как-то все это приснилось. Она проснулась радостная, веселая, рассказала сон Полине.

– Сны, – сказала Дуся – это то же электричество. Я в сны верю.

Целый день она, ходила счастливая…

На другой день, после ареста Антошина Сашка, полунив за раскрытие опасного государственного преступника; денежное поощрение в размере десяти рублей, не поленился, поехал на Казенный переулок, вытребовал Дусю и увез ее к еебе. На радостях он выпил больше обыкновенного, был взбудоражен, счастлив, говорлив, жаждал внимания к своей особе. Ему было желательно, чтобы его возлюбленная Дусенька делила с ним радость его первой крупной служебной удачи, а не сидела словно в воду опущенная, безразличная к его счастью и не убивалась по поводу ареста его коварного соперника и государственного преступника. Ему было обидно и больно, и он высказал Дусе все, что у него было на душе. Теперь он не считал нужным скрывать, что присяги своей ни разу не нарушал, потому что не такой Сашка Терентьев человек, чтобы нарушать свою присягу государю императору; что он об Егоре доложил, как полагается по службе, как только узнал от Дуси, какой злонамеренный человек поселился в подвале у Малаховых, и что она еще должна ему быть благодарна, что он и о ней не сообщил куда следует, потому что она склоняла его, Сашку, нарушить присягу, укрыть от закона опасного государственного преступника. Он громогласно, не считаясь с соседями, упрекал ее за позорную приверженность к такому нехорошему человеку, как Егор, укорял в неблагодарности, потому что за то время, что с нею водится, он почитай на одно вино, не считая закусок, а также извозчиков и прочих транспортных расходов, потратил никак не менее двадцати рублей. Волосы, знаете ли, дыбом становятся!.. Другая бы на Дусином месте руки бы ему целовала за то, что он ее, ни бабу ни девку, до себя возвысил, не погнушался ее черным прошлым, ходил с нею в цирк два раза, ровно с какой благородной барышней, чиновниковой дочкой.

К Сашкиному удивлению и возмущению, его полные благородства и скорби слова не оказали на Дусю должного воздействия. Она лежала на неприбранной Сашкиной постели молча, уткнувшись лицом в подушку – это потрясало до основания Сашкины представления о долге, о чистоте, о морали, об обязанностях любящей женщины.

Он хлопнул с горя полстакана водки и стал стыдить Дусю за то, что вот-де она сама собственными ручками выдала своего Егора в руки полиции, а теперь плачет, как будто она ни в чем не виноватая.

Тогда Дуся оторвала свое лицо от подушки, глянула прямо в бело-голубенькие праведные Сашкины глазки и сказала ему «подлец!» – единственное слово за последние полтора часа ее пребывания в Сашкиной комнате.

Тогда Сашка, который до той поры поносил ее со всеми удобствами, раскинувшись в потрепанном кожаном кресле, вскочил на ноги и заявил, что вот уж такого оскорбления он с ее стороны вынести не может, но так как Дуся какая ни на есть, а все-таки дама, а Сашка Терентьев дам не бьет, то он должен сказать, что вся эта возня с Дуськой ему во как надоела. И ее вечно кислая личность, а у самой ни рожи ни кожи, ущипнуть даже не за что. И чернявость в ней замечается какая-то неприятная, и он в связи с этим имеет подозрение, что она вовсе даже не русская, а цыганских, польских или еврейских кровей. И что вообще плевать он на нее хотел с сего числа, потому что он от нее устамши, а также потому, что он с сего числа зачислен приказом на службу в Московском охранном отделении, и не к лицу ему при теперешнем его служебном положении иметь дела с какими-то шлюхами. И кроме того, его, прямо сказать, рчинно удивляет, как это мадам Бычкова позволяет себе пачкать свое модное заведение такими безнравственными мастерицами, у которых на уме только и есть что шуры-муры с государственными преступниками. И еще он сказал, устало опускаясь в кресло, что дело это он так не оставит и что не Сашка Терентьев он будет, ежели не схлопочет Дуське желтый билет, раз она при своем распутстве еще позволяет себе оскорблять человека, состоящего на государственной службе…

VI

Следующим утром, в одиннадцатом часу, посетил заведение мадам Бычковой городовой с рассыльной книгой под мышкой и принес девице Грибуниной Евдокии Гавриловне, год рождения 1875-й, место рождения и родители неизвестны, повестку под расписку. Девице Грибуниной Евдокии предписывалось немедленно с получением сего явиться в помещение Второго участка Мясницкой части к полицейскому врачу коллежскому асессору господину Юбиляррву на предмет медицинского освидетельствования.

Дуся не помнила, как она расписывалась в разносной книге, как выходила на улицу. Ее сопровождал игриво ухмылявшийся городовой, а провожали приятно взволнованными взглядами несколько пронырливых соседок, которые невесть каким путем успели узнать об этом пикантном событии. Потом городовой вспомнил, что девице Грибуниной надлежит захватить с собой паспорт. Паспорт был, как полагается, заперт в надежном месте Лукерьей Игнатьевной. Она вручила его городовому кончиками двух пальцев, словно эта тоненькая зеленовато-серенькая книжица с двуглавым орлом на обложке, принадлежа такой особе, как Грибунина Евдокия, пропиталась чем-то заразным, отвратительным, липким, до чего порядочной женщине, особенно если она владеет модным заведением, и дотронуться немыслимо.

Городовой засунул Дусин паспорт за отворот рукава своей шинели, и они пошли – Дуся впереди, городовой с книгой под мышкой сзади, шагах в трех.

Они вышли на Земляной вал. С глухим грохотом печатая молодецкий шаг, орала похабную песню рота Его Величества Первого лейб-гвардии гренадерского Екатеринославского полка. Солдаты были только что из казармы, веселые, довольные, здоровые нижние чины. Под мышками: у них топорщились узелки с чистым бельем и шелестели от молодецких взмахов рук плоские серебристые веники. Солдаты шли в баню и радовались солнцу, морозу, городскому шуму. Скоро, совсем скоро они будут блаженствовать в парилке, звучно стегать друг дружку вениками по раскрасневшимся молодым и крепким спинам. Хорошо!.. Приятно предвкушать такое удовольствие! До чего как славно быть солдатом российской императорской армии: вот, в баню ведут, и можно на всю улицу средь бела дня орать похабные песни, и ничего тебе за это, кроме благодарности от ротного, не будет. Впереди фельдфебель. И у него тоже под мышкой веник и узелок с бельем. Хорошо, когда ты идешь за широкой спиной фельдфебеля, как за отцом родным: никому он тебя, солдата, в обиду не даст. Сам обидит, на то он и фельдфебель, а другим не позволит, потому что личность русского солдата неприкосновенная… Обратно – честь мундира… При фельдфебеле солдат, самый что ни на есть рядовой, никакому городовому не доступен. Никому. То-то же!.. Понимать надо!..

Солнце греет, дождик льет,

солдат девку в лес ведет…

С Курского вокзала густо валил разного чина и звания пассажир. Умильно ворковали извозчики, предлагая свои услуги; скрипели полозья саней, глухо звенели коночные колокольцы; кто-то весело, приветливо, на всю площадь матерился: встретил хорошего знакомого… Высокими, стройными столбиками белоснежного пара взмывали в празничное ярко-голубое небо пронзительные и могучие паровозные гудки!

Совсем рядом, почти у самого тротуара, в строю, но не в ногу прошли человек тридцать арестантов в бурых бушлатах очень толстого сукна. Их вел невысокий и плюгавый надзиратель с желтым лицом, морщинистым, как мороженное яблоко. Арестанты, держались развязно, смеялись, толкали друг дружку, радовались свежему воздуху: шли на работу. Ничто их не волновало, все у них было определено на какой-то срок. У кого-на несколько месяцев, у кого – на год-два. Им не надо было думать о, том, что с ними произойдет меньше чем через полчаса. Ничего с ними ни через полчаса, ни завтра, ни послезавтра не случится особенного, непредвиденного.

А вот у Дуси в эти полчаса вея ее жизнь перевернется вверх тормашками, и ей самой было удивительно, что думала она об этой вплотную надвинувшейся катастрофе как-то со стороны, словно это не ее касалось, а какой-то совсем другой молодой женщины, которую по удивительному совпадению тоже зовут Грибуниной Евдокией. Ee внимание судорожно цеплялось за все, на что падал ее взгляд.

В окне парикмахерской пылала ярчайшей оранжевой бумагой громоздкая, во все почти окно, печатная афиша:

САМЫЙ БОЛЬШОЙ МУЗЕЙ ПАНОПТИКУМ
ШУЛЬЦЕ-БЫКОВСКОЙ
В ВЕРХНИХ ТОРГОВЫХ РЯДАХ,
ВХОД С КРАСНОЙ ПЛОЩАДИ
ОСВЕЩЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСКОЕ. 1000 НОВОСТЕЙ!
САМЫЕ МАЛЕНЬКИЕ, КРАСИВЫЕ И
ГРАЦИОЗНЫЕ ЛИЛИПУТЫ В МИРЕ.
САМЫЕ КРАСИВЫЕ ЛЮДИ ВСЕГО СВЕТА.
САМАЯ МАЛЕНЬКАЯ ПАРА В МИРЕ:
МАРКИЗ ВОЛЬТЕ, 36 ЛЕТ ОТ РОДУ,
28 ДЮЙМОВ ВЫШИНЫ,
ВЕСОМ 9 1/2 КИЛОГРАММОВ
МАРКИ ЗА ЛУИ ЗА, 26 ЛЕТ ОТ РОДУ,
29 ДЮЙМОВ ВЫШИНЫ,
ВЕСОМ 10 1/2 КИЛОГРАММОВ
ТАТУИРОВАННАЯ АМЕРИКАНКА
ЛЯ БЕЛЬ ИРЕНА
ЛЯ БЕЛЬ ИРЕНА ТОЛЬКО ЕЩЕ НА
КОРОТКОЕ ВРЕМЯ!
ВХОД ВСЕГО 30 КОПЕЕК

Маркиза Луиза была изображена в кокошнике и сарафане, расшитом на груди, как сенаторский мундир. Маркиз был, вопреки всем законам лилипутского естества с усами и эспаньолкой, как у Наполеона III, в гусарском мундире и высоких сапогах с кокардами на коленном сгибе.

Титулованные особы всегда привлекали внимание Дуси. Маркиз Вольге и маркиза Луиза, судя по рисунку, были хорошо упитаны, здоровы, недурны собой. Но вот зачем люди такого высокого общественного положения принижают свой титул, выступая в паноптикуме, Дусе было не совсем понятно. Неужели только из-за денег?..

Вышел на крылечко вдохнуть свежего воздуха мордастый, краснощекий; молодец из бакалейной лавки. Вышел во франтовском белом фартуке, с густо намасленной шевелюрой, расчесанной на прямой пробор, кинул манящий взор на Дусю, интеллигентно провел кончиком мизинца по лихо закрученным усикам. Но как бы он на нее посмотрел, если бы узнал, куда и по какому делу эта приглянувшаяся ему девушка идет!..

VII

После улицы воздух в участке был особенно тяжел и смраден. Пахло керосином, потом, дешевой ваксой для сапог, преющими валенками. Из-за спины дежурного околоточного на Дусю безразлично, как на существо, не достойное ни малейшего внимания и сочувствия, смотрел из дешевой багетной рамы благополучно царствующий государь император Александр Александрович в половину натуральной величины. А напротив Александра III, на отполированной тысячами дворницких, полицейских и обывательских задов тяжелой дубовой скамье, сидел со скучающим и независимым видом Сашка Терентьев. Рядом вползада пристроился и о чем-то с ним шушукался дворник о Дусиного двора. Завидев Дусю, дворник отвернулся, встал и, будто бы по срочно представившейся надобности, вышел. Городовой, приведший Дусю, усадил ее на ту же скамью, а сам, на ходу вытаскивая ее паспорт из-за обшлага шинели, направился куда-то во внутренние помещения.

Не теряя времени, Сашка придвинулся поближе к Дусе. Дуся молча, не удостоив его взглядом, отодвинулась. Сашка снова придвинулся, она снова отодвинулась, и так продолжалось, пока Сашка не загнал ее на самый краешек скамьи. Тогда Сашка галантно ухмыльнулся, по-военному приложил ладонь к шапке:

– Ну-с, как вы себя изволите чувствовать, мадмазель Грибунина?

Дуся не ответила. Она смотрела прямо перед собой, на государя императора в половину натуральной величины, на дежурного околоточного, который, по-видимому, был в курсе Дусиного дела и наблюдал поэтому встречу бывших любовников с ждвейшим интересом.

– Невоспитанно поступать изволите, мадамочка! – с мягким укором продолжал Сашка, упиваясь своим торжеством. – Вас знакомый молодой человек вежливо спрашивает…

И снова Дуся промолчала.

– Против кого пойти захотела! – не выдержал и перешел на «ты» Сашка. Против Сашки Терентьева!.. Это ж подумать только!.. Это ж что!.. Кишка тонка-с, мамзелечка!.. И чего это ты, спрашивается, Варвару-великомученицу из себя корчишь? Продала своего Егора, продала ведь, как иуда какая… А теперь вот и билетик желтенький схлопотала, потому что ты кто есть такая? Ты есть сейчас Российской империи шлюха!.. Шлюха и иуда-с!..

Дуся с тем же каменным лицом повернулась наконец к Сашке и плюнула ему в лицо.

Поначалу Сашка хотел ее ударить. Он уже даже размахнулся, но Дуся смотрела на него, не шевельнувшись, с отвращением, как на какую-то гадину, и тогда Сашка, при всей его тупости, все же придумал нечто более страшное, чем удар по лицу. Он вынул носовой платок, спокойно его развернул, тщательно вытер плевок, потом, брезгливо держа его на весу двумя пальцами, отнес в угол, швырнул в мусорный ящик, спокойно вернулся на место, снова уселся рядом с Дусей и громко, чтобы всем в этом помещении хорошо слышно было, сказал:

– Ничего-с! Ты еще пока что не заразная!.. А за то, что ты образованному человеку в лицо харкаешь, за это тебе господь бог еще свое слово скажет… А я тебя прощаю, как православный христианин-с…

VIII

Потом Дусю вызывали к какому-то полицейскому чину, и дворник, стараясь не смотреть в Дусину сторону, давал показания насчет Дусиного поведения. Он подтвердил, что Грибунина Евдокия начиная с Нового года не раз и не два, а многократно возвращалась домой поздней ночью на извозчике. Привозили ее всегда мужчины, и эти мужчины всегда и платили извозчикам. А кто они, те мужчины, были, тому он, дворник, не известен, потому как он один, а народу к ихнему большому дому подъезжает на извозчиках масса. Всех не упомнишь. Тем более в ночное время разве разберешь лицо? Видно, что мужчина, а не баба, и на том спасибо. Он только что может сказать определенно: платила не девица Грибунина Евдокия, а мужчины. А в наше время мужчина зря девушку на извозчиках не катает, если это только не настоящая барышня. Дусю дворник, конечно, настоящей барышней не считал. Бить может, он и вспомнил бы что привозил Дусю на извозчике, за исключением одного-единственного раза, все один и тот же мужчина – присутствовавший в соседнем помещении Александр Терентьев. Но связыватьсяс агентом Охранного отделения дворник не рисковал! У него были основания опасаться конфликтов с такими влиятельными государственными деятелями.

Опрошенный по тому же делу крестьянин Дмитровского уезда Терентьев Александр Терентьев сын, на которого в свое оправдание ссылалась Грибунина Евдокия, чистосердечно признал, что действительно, был грех, привез он как-то раз девицу Грйбунину на извозчике до ее дома. Но, узнав вскорости от верных людей, что оная девица Грибунина Евдокия вовсе не девица, а даже наоборот, имеет незаконнорожденного сына, воспитываемого в Воспитательном доме, и что она, таким образом, оказалась женщиной предосудительного поведения, от дальнейших своих, в отношении оной девицы Грибуниной, планов отказался, в брак с нею вступать передумал, а вступать во внебрачные отношения с женщиной ему не позволяет совесть, а также должность, на которой он имеет честь состоять.

Пока шел допрос, явилась приглашенная тем же городовым мадам Бычкова. Она подтвердила, что ей действительно было известно о предосудительном прошлом девицы Грибуниной, но одна высокопоставленная дама рекомендовала ее для работы в заведение мадам Бычковой, поручилась за ее дальнейшее примерное поведение и не ошиблась в своем поручительстве.

Сашка был потрясен таким предательством со стороны Бычковой, с которой у него каких-нибудь два часа тому назад был достаточно острый разговор. После статьи в газете и скандального судебного процесса было не так уж трудно застращать ее излишним вниманием к незавидному положению ее малолетних учениц. Меньше всего мадам Бычкова была заинтересована в полицейских протоколах или, от чего совсем уже боже сохрани, новых газетных заметках; Поэтому Лукерья Игнатьевна, опасаясь козней Сашки Терентьева, согласилась поддержать обвинения, выдвинутые против Дуси «анонимным» заявителем.

Но по зрелом последующем размышлении она пришла к выводу; что для репутации, а следовательно, и прибылей ее заведения официальное, – признание одной из двух ее мастериц проституткой было бы тяжелым, и почти непоправимым ударом.

Уж лучше, было выделить какие-то: дополнительные суммы для ублаготворения нужных полицейских чинов, чем выдавать Дусю, а вместе с нею и судьбу заведения такому опасному шантажисту, как этот Терентьев.

Еще минуту тому назад Дуся смотрела на Лукерью Игнатьевну как на, последний и самый тяжкий камень, который потянет ее на дно. Теперь она видела, в Лукерье Игнатьевне самую справедливую самую добрую и самую мужественную свою защитницу, потрму что: ведь и Дуся понимала, что даже для Лукерьи Игнатьевны, такой человек, как Сашка, может представлять известную, опасность.

IX

Такие, господа, как Терентьев, с их непонятными и не всегда прослеживаемыми связями, представляли для, дворников немалую угрозу. И все же, всего пугающего Сашкиного воздействия: не хватало, чтобы перетянут могущественные связи, с чинами 2-й Мясницкой части жилички его дома Лукерьи Игнатьевны Бычковой. Дворник дрогнул и, теперь уже старательно отводя, глаза не от Дуси, а от Сашки, покорно, признал, что очень может быть, он и ошибся, и привозил Дусю домой на извозчике, все, время один и тот же человек, чем-то напоминающий ему свидетеля Александра Терентьева. Да и было всего, подобных случаев не то два, не то три раза.

Теперь уже и дежурный околоточный смотрел на Сашку без тени улыбки.

Дусе вернули ласпорт, посоветовали в дальнейшем вести себя осмотрительней, Лукерья Игдатьевна ушла «благода-рить» пристава, а Сашка тем временем улучил подходящую минутку, загнал Дусю в угол и зашептал:

– Радуешься?! А ты, Дусечка, рано еще радуешься!.. Еще никому не известно, что ты, иуда патлатая, Егора собственными ручками на каторгу выдала… Так ты, не сомневайся, и Ефросинья Авксентьевна об этом узнает, и Степан, И еще твоя старая стерва Лукерья откуда надо получит предупреждение, что ты с бунтовщиками связь имела… Так что, желтого билета у тебя, может, и не будет, а вот волчьего жди со дня на день… И тогда тебе все одна дорога – на бульвар… Но я это тебе не сразу схлопочу. Не сумлевайся, Дусенька, красавица!.. Ты сначала маленечко помучайся, потерзайся… Может, завтра сообщу, а может, и через месяц… Хи-хя-хи-с!..

Дуся собралась снова плюнуть ему в лицо, но на этот раз Сашка предусмотрительно отпрянул в сторону.

– А может, я еще тебя и помилую! – продолжал он, ухмыльнувшись. – Приходи ко мне сегодня, а? Угощение будет, закусочка всякая!.. Все как всегда. Придешь, будет тебе мое прощение. Не придешь, на себя пеняй!.. Сашка Терентиев зря словами не бросается… Сашка Терентьев – он своему слову хозяин!.. Смотри, жду!..

Дома Дусю встретила зареванная Полина. Дуся молча показала ей свой паспорт. Полина поняла, что все обошлось благополучно, кинулась обнимать подружку, и так, обнявшись, на сундуке с лоскутками, они вдоволь наплакались, пока не вернулась из участка Лукерья Игнатьевна и не призвала мастерскую к порядку. А Дусю Лукерья Игнатьевна вызвала к себе, на чистую половину, для частного разговора. Она сказала Дусе, что вот взяла она на себя тяжкий грех, покривила душой перед полицией, и что другая на месте Лукерьи Игнатьевны с легким сердцем подтвердила бы всю некрасивую правду о Дусином поведении. Но Лукерья Игнатьевна Бычкова решилась на такой грех во спасение Дуси, потому что желтый билет – это уже самое последнее дело, омут, могила, а ей все же кажется, что Дуся еще может образумиться, взять себя в руки и полностью оправдать доверие, которое ей оказали мадам Белокопытова и мадам Бычкова. Как бы то ни было, но при первом же возвращении Дуси домой после десяти часов вечера она найдет свои вещи в воротах у дежурного дворника вместе с полным и окончательным расчетом, потому что больше такого сраму, как сегодня, мадам Бычкова переносить не собирается.

Дуся смотрела на добрую Лукерью Игнатьевну преданными глазами, обещала исправиться, держать на высоте непорочное имя заведения, обливалась слезами благодарности, целовала пухлые и влажные руки благодетельницы, а из головы у нее не выходили прощальные слова Сашки Терентьева: «Может, завтра сообщу, а может, и через месяц», «Может, завтра сообщу, а может, и через месяц»… Плохо!.. Очень плохо!.. Ведь сообщит…

Пойти к нему в гости? И чтобы все снова покатилось, как раньше? Нестерпимое отвращение охватывало ее существо. Значит, надо готовиться к новым ударам, которые он обещался ей нанести. И обязательно нанесет… И не дай бог, если это ему удастся сделать, прежде чем Дуся сама все расскажет и Ефросинье и Степану, единственным ее двум друзьям, не считая Полины.

X

Этим же вечером, сразу после работы, она умолила Лукерью Игнатьевну отпустить ее к Малаховым. Она не знала, чем бы их задобрить, как им еще и еще раз показать, как она их любит, как высоко ценит их доброе отношение. Она собралась было купить Шурке фунт леденцов, или «раковых шеек», или апельсинов, или еще чего-нибудь такого дорогого, необычного, праздничного, но убоялась, что получится это нарочито и может только насторожить всегда очень чуткую ко всяческой фальши Ефросинью.

Так и быть, она подарит Ефросинье будто бы ко дню рождения (хотя до этого дня рождения оставалось ещё недель пять) свой горшок с красной геранью, тот самый, – единственный из украшений той милой, неповторимой комнатки в квартире Белокопытовых, которое ей разрешили взять с собой. Она знала, что Ефросинья любила цветы.

Торопливо словно опаздывая на ее последний в жизни поезд, Дуся закутала горшок в старую шаль, чтобы дорогой не заморозить герань, ни разу не поглядевшись в зеркало, нахлобучила на голову шляпку с вишенками. У самых дверей в сени она остановилась и окинула мастерскую долгим и очень странным взглядом. У Полины защемило сердце в предчувствии какой-то большой беды. Она снова, словно прощаясь на долгие годы, кинулась обнимать и целовать Дусю, а Дуся стояла покорно и безразлично опустив руки, и не плакала, и ничего, ни слова не говорила, словно не ее это касалось – объятия и вечная дружба Полины, и добрые ее, заботливые поцелуи, и мастерская, и девочки-ученицы, Которые испуганно поглядывали на нее, как мышатй, из евбих полутемных закоулков.

– Смотри же, Дусенька – сказала на прощание Полина и поправила ей прядку волос, выбившихся из-под шляпки, – ты одна домой не возвращайся. Слышишь?. Ты меня у Ефросиньи обязательно, слышишь, обязательно жди… Мы с тобою вместе пойдем, слышишь?.. А то еще к тебе снова этот изверг привяжется…

Полина знала от Дуси все-все, и она еще лучше Дуси понимала, что не таков Сашка, чтобы так просто отступиться от человека, в которого он вцепился мертвой хваткой. Особенно если этот человек подневольный, слабый, беззащитный.

Дуся молча кивнула Полине, и Полина так и не поняла, то ли Дуся ей кивнула, соглашаясь ждать ее у Малаховых, то ли подтверждая только, что действительно может к ней привязаться, Обязательно даже привяжется Сашка Терентьев. А может быть, она кивнула каким-то своим сокровенным, никому, даже Полине, неведомым мыслям. Кивнула, звякнула щеколдой двери и с геранью под мышкой канула в промозглую темень Казенного переулка.

Было у Дуси в эти часы каменное лицо человека, которому, – после всего обрушившегося на него, худшего уже бояться нечего. На её долгом и муторном пути на Большую Бренную ей в тот вечер попалось немало встречных; Она смотрела сквозь них, – как если бы они были стеклянные, неживые и совсем неинтересные люди с какой-то непонятной, неприятной и очень чужой планеты. Возможно, нечто подобное переживает человек в те отчаянно считанные секунды, когда, сорвавшись с крыши многоэтажного, дома, летит вниз и создание его работает с гипнотизирующей, неумолимой четкостью. С застывшим лицом смотрит он вниз: видит, как ему навстречу мчится беспощадный и неотвратимый, как судьба, каменный тротуар, а на тротуаре в ужасе разбегаются во все стороны, в то же время всё вырастая в своих размерах и стремительно приближаясь, бесконечно, непостижимо далекие и страшно чужие пешеходы, которым еще жить и жить…

XI

Никогда еще Дусю так не преследовали злоключения, как в этот день. Только она сошла на Страстной с конки, как ее перехватил подкарауливавший её возле аптеки Сашка Терентьев. Он был пьян, сентиментален, обидчив, как дурак в водевиле, и, словно и не было вчерашнего объяснения и сегодняшнего доноса, полон прежней нежности к Дусе. Он дал ей понять, что будто бы именно ему, Сашке, она обязана тем, что ей не вручили тот самый желтый билет, который совсем уже был для нее изготовлен по Сашкиному же доносу. Это было чудовищно нагло и, еще более глупо, но Сашка, кажется, всерьез был уверен, что оказал Дусе неоценимую услугу, не настаивая на своем заявлении, и считал себя поэтому вправе настаивать на продолжении их прежних, отношений на новой, предложенной им утром, по выходе из Второго участка Мясницкой полицейской части, суженной базе, И как было ему не оскорбиться, когда Дуся только и сказала ему в ответ:

– Ах, отстаньте вы от меня, пожалуйста!.. Хоть сегодня отстаньте!

Но не такой был Сашка Терентьев человек, что бы отстать от предмета своей нежной и бескорыстной любви! Он не отставал от Дуси, и все: Он шел с нею рядом, или чуточку забегая вперед, с мольбой и укором; заглядывая ей в глаза всхлипывал, прижимал руки k сердцу, то и дело снимал шапку и вдохновенно крестился и, говорил, говорил, говорил. Его буквально рвало изящными фразами из «Иллюстрированных приложений к „Московскому листку“», из всех когда-либо изученных, им любовных письмовников; он был распален и растроган собой, он молил, и стращал, порывался встать, но ни разу, впрочем, не встал на колени, взывал к воспоминаниям о прошлых их встречах, к жалости, справедливости, напоминал Дусе, что тот человек грех берет перед богом, кто на зло не отвечает добром. Потом он не переводя дыхания и с, подкупающей непоследовательностью стал клясться Дусе, что не Сашка Терентьев он будет, если не выведет на чистую воду эту старую заразу Лукерью, которая не в свои дела суется, а ей надо бы сидеть себе смирненько и помалкивать в тряпочку. Уж будьте уверены, Сашка, Терентьев еще до этой старой суки доберется!.. У Сашки Терентьева хватка орлиная!..

Потом он спохватился, стал в самых униженных выражениях просить у Дуси прощения и принялся врать, как он давно уже ценит и уважает Лукерью Игнатьевну за ее доброту, за ум, за то, как она одна, без помощи мужчины, таким агромадным заведением заправляет и очень даже порядочно зарабатывает денег.

Дусю не раз передернуло бы от отвращения от этого тошнотворного потока суесловия, но Дуся его не слушала. Вот уж никогда она себе до этого не могла бы представить такое, но она действительно ничего не слышала, кроме булькающего журчания Сашкиного голоса. Она шла, все время прибавляя шаг, а Сашка с расчетливым и отчетливым лукавством пьяного человека уже намекал на возможность в более или менее отдаленном будущем его законного брака с Дусей, если она, конечно, докажет, что любит его по-настоящему, а не только за то, что он красивый и такой образованный. И еще Сашка намекал, будто и года не пройдет, как его назначат околоточным, вот пусть он с этого самого места не сойдет, если говорит неправду…

У извозчичьей чайной его обрадованно окликнул какой-то рыжий детина в ладной шубе с волчьим воротником и лаковьгх сапогах гармошкой. В другое время Сашка бы с ним задержался надолго. На этот раз он только ограничился минимумом слов, требуемых законами трактирного этикета, и бросился догонять Дусю.

Он нагнал ее уже в подворотне, пытался схватить за рукав, но Дуся ускользнула из его рук и метнулась в знакомые двери подвала.

Теперь она была в безопасности, а Сашка, как это уже не раз бывало, принялся по ту сторону дверей из подворотни срамить безжалостную Дуську, которой плевать на его молодые слезы. Он снова клеймил ее за жестокость, за равнодушие, но, в рассуждении возможного их примирения, избегал таких слов, как «распутство», не говоря уже о так полюбившемся ему за последние сутки слове, как «шлюха».

Иногда он замолкал на несколько мгновений, набирался в себе жалости, как набирает пары пароход, и еще громче, еще пронзительней раздавался в подворотне его высокий дребезжащий тенорок.

XII

Степану и без Сашкиных воплей хватало сегодня неприятностей. Он еще с осени был должен господину Рымше, акцизному чиновнику из второго подъезда, тридцать пять рублей по векселю. Срок истекал завтра, а денег у Степана не было, и это грозило очень большими неприятностями. Господину Рымше ничего не стоило передать вексель в суд, и тогда придется, кроме всего прочего, оплачивать еще и судебные издержки. По этой причине Ефросинья в шестом часу отправилась за помощью к дяде Федосею, у которого всегда водились деньжата. Она пошла к нему с таким расчетом, что будет ждать его возвращения домой хоть до полуночи. А дяде Федосею, который смерть как не любил давать кому-нибудь деньги в долг, словно сердце говорило, что его ждет на квартире какая-то неприятность, и он проваландался весь вечер по разным гостям… А Степан покуда что сидел за своим постылым верстаком, наводил сапожницкую красоту на чьи-то ношеные-переношеные ботинки и только буркнул Дусе в ответ на ее испуганное приветствие.

Ему осточертели Сашкины концерты из подворотни, которые начинались почти каждый раз, когда Дуся приходила к ним в гости но субботам. А тут она еще ни с того ни с сего завалилась к ним в середине недели. Его томила жалость к Дусе, которой он ничем помочь не мог, и то, что хотелось хоть раз набить как следует морду этому проклятому Сашке, а приходилось сдерживать себя. Потому что, во-первых, этот длинновязый бугай был намного сильнее и здоровее харкавшего кровью Степана. А главное, потому, что, при Сашкиных связях с полицией, Степан бы после этого не вылезал из протоколов и штрафов. Он понимал, что раз Дуся не в урочное время пришла к ним и раз у нее такое лицо, то, значит, что-то у нее неладно; и надо бы ее приласкать, поговорить с нею по душам успокоить. Но из головы не вылезали тоскливые мысли о векселе, о господине Рымше, который дал двадцать восемь рублей в долг, а вексель написал на тридцать пять и еще считает себя благодетелем. Сидит небось сейчас, сукин сын, за столом, лампа над ним светит с ведро величиной, пьет чай с клубничным вареньем. Хлебнет чайку, лизнет вареньица, глянет в свою записную книжечку, кто когда ему еще по векселю платить должен. Хоть бы он сдох, этот румяный, бородатенький паучок!.. Нет, Степану в эти часы было решительно не до Дуси…

Но Дуся, конечно, не могла знать, почему ее так мрачно встретил Степан. Поначалу ее словно молнией ударило: все!.. Не успела!.. Уже приходил Сашка и все о ней рассказал!..

Но по горьким и отнюдь не осуждающим взглядам, которые время от времени на нее кидал будто бы углубленный в свою работу Степан, Дуся определила, что еще не все кончено, что, во всяком случае, самого главного, самого странщого ее позора Степан еще не знает. Она воспрянула духом, так мало ей в тот вечер надо было, чтобы воспрянуть духом. Она осмелилась даже осведомиться у Степана, скоро ли будет Ефросинья. Если бы Степан сам это знал!.. Он сердито промолчал, и Дуся снова пала духом. Теперь ее снова терзали прежние опасения.

Чтобы отвлечься, от мучивших ее мыслей, она осторожно распаковала узелок с геранью. А хитрющая Щурка вертелась вокруг Дуси, старательно разыгрывая роль радушной хозяйки, которой положено не замечать, что, ее гостья расстроена. Щурка неумеренно горячо и восторженно хвалила красоту герани и горшка, который и в самом деле был совсем не такой, как у всех, а весь, в прекрасной зеленой расписной глазури преувеличенно громко и весело, смеялась над тем, что Дуся перепутала, когда мамин день рожденья, яростно, стуча себя кудачишком в грудь, божилась, что не забудет отломить от этой герани веточку, чтобы ее мама, когда пойдет в тюрьму на свидание с Егором, передала ему эту веточку на память от Дуси.

Щурка сама вьгзвалась разогреть самовар и напоить Дусю чаем. Дуся не сказала на это ни да ни нет. Тогда, только тогда Шурка оглянулась на отца. Степан одобрительно кивнул, подумал: «Молодец девка!.. Правильный растет человек!»

Напившись вместе с Дусей чаю, Щурка завела с нею светский разговор насчет соседки Марьи Никаноровны, у которой пошли по шее чирьи и никак она, бедняжечка, с ними не может совладать.

А Дуся старалась слушать Шурку внимательно, но вдруг ей пришло в голову, что, пока она здесь сидит, Сашка сможет перехватить Ефросинью где-нибудь на улице и тогда все пропало. Она вскочила на ноги стала суетливо натягивать на себя сак, сказала, что ей что-то душно, хочется, пока Ефросинья вернется, маленечко пройтись и что ежели Шурочка составит ей компанию, то было бы очень хорошо. Шурка с жаром согласилась, и Степан не возражал.

Тем временем Сашка в подворотне исчерпал все свои соображения насчет Дусиного поведения и ушел к себе домой, на Малую Бронную, отдохнуть, привести себя в порядок.

Ефросинья могла вернуться и снизу По Большой Бронной и со стороны Страстной. Поэтому Дуся, к великому разочарованию Шурки, которую всегда влекла вечерняя уличная толчея на Тверской и на площади, уговорила ее погулять по Большой Бронной, на виду ворот ее дома. Они мотались с Шуркой взад и вперед, то по одному, то по противоположному тротуару, пятьдесят шагов в одну сторону, пятьдесят в другую, ни на секунду не отводя глаз от ворот, и все это время Шурка старательно прикидывалась, будто ее нисколько не удивляет странная молчаливость и встревоженность Дуси. С отчаянной настойчивостью и упорством внимательного и тонко чувствующего человечка она без умолку болтала обо всем, что ей только ни приходило в голову, стараясь во что бы то ни стало ни на минуту не оставлять Дусю наедине с ее мыслями. Иногда это доходило до Дуси, и тогда ее захлестывала теплая волна нежности к этой тоненькой, умненькой и такой сердечной девочке и хотелось сделать ей что-то очень-очень хорошее. А что она могла сделать? Устроить ее ученицей у мадам Бычковой? Устроила, все обговорила с Лукерьей Игнатьевной, а что в этом радости? Хорошо еще, что Шурка полюбилась Полине. Полина совсем не то что Дуся. И мастерица она более опытная, и нрав покруче. Полина не даст Шурку в обиду, даже Лукерье Игнатьевне. А Лукерья Игнатьевна очень за Полину держится: сама хорошо работает, почти никуда не ходит, разве что в полгода раз в цирк или на масленую в балаган на Цветном, посмотреть, как люди горящую паклю глотают, и учениц учит с толком, и ученицы ее любят, слушаются, уважают куда больше, чем самое хозяйку… Нет, уже кто-кто, а Дуся знала, что ничего особенно хорошего она Шурке не сделала, устроив ее в заведение мадам Бычковой…

Она сунула Шурке в ладошку две копейки на леденцы. Шурка была хорошо воспитана, стала отказываться. Тогда Дуся насильно втолкнула ее в крохотную лавчонку, прочно провонявшую керосином, селедкой и экономическим мылом Жукова и компания…

XIII

Вдоль Бронной дул противный ветер, и они вскорости продрогли до костей. Шурка посинела, ее стало трясти, и Дуся настояла, чтобы она возвращалась домой. А сама она подкарауливала Ефросинью на улице еще добрый час-полтора.

Пошел десятый час, и не было ни Ефросиньи, ни Полины. Теперь уже совсем скоро Надо было уходить, а ничего еще не было сделано; чтобы отвратить угрозу, нависшую над Дусей. Уж во всяком случае раньше субботы теперь Дусе к Малаховым не выбраться. А чем к Сашке идти, лучше в прорубь… Значит, завтра вечером Сашка, еще, может быть, повременит, а уж послезавтра с утра обязательно заявится к Малаховым, и тогда Дусе больше в этом доме не бывать… А потом еще к Лукерье Игнатьевне придет то самое, страшное уведомление из полиции, о котором грозился Сашка, и тогда девице Грибуниной Евдокии путь или на бульвар, или в петлю.

Она сидела как на угольях, не отрывая глаз от дверей, и бедная Шурка, которой от волнения и сострадания даже леденцы в рот не лезли, предприняла последнюю, отчаянную попытку развлечь Дусю. Она, такая самолюбивая, так старательно разыгрывавшая из себя в последнее время взрослую барышню, вдруг напустила на себя неправдоподобна густую дурость: предложила взрослой тете Дусе, чтобы скоротать время, тихо-тихо сыграть с нею в игру «Барыня прислала сто рублей». Не стала дожидаться Дусиного согласия. «Барыня прислала сто рублей, сто копеек, сто грошей. Что хотите, то купите, белого и черного не берите, „да“ и „нет“ не говорите!» – выпалила единым духом и сразу задала принятый в таких случаях коварный вопрос: «Вы поедете на бал?»

По правилам нельзя было отвечать «да», «нет». Полагалось сказать: «Поеду». Конечно же Дусе это было отлично известно: в приютах эта игра была так же известна, как и на воле. Но вместо правильного ответа Дуся вдруг в голос, по-бабьи, завыла и, прежде чем Степан и Шурка успели ее задержать, простоволосая, расстегнутая, выбежала из подвала на улицу.

Шурка кинулась за нею.

– Шубейку! – крикнул ей Степан. – Шубейку надень!.. Простудишься!..

Значит, против того, что Шурка кинулась вслед за Дусей, он не возражал. Это тоже кое-что значило.

Щурка на бегу натянула на себя шубейку, стремглав выскочила на Бронную. Дуся была уже у поворота на Страстную, растрепанная, худенькая, она бежала, расталкивая пешеходов, то пропадая за их спинами, то снова на миг возникая.

Второй раз в своей короткой жизни Шурка вплотную сталкивалась с большой человеческой бедой. Впервые это было, когда умирал, Конопатый. Но тогда Шурке было понятно, что тут уже никто ничем помочь Конопатому не может: чахотка, одно слово. И вот теперь, с Дусей, происходило что-то странное и жуткое, и девочка каким-то еще не осознанным чутьем угадала, что Дусино горе – все от людей, что творится с Дусей какая-то страшная беда, которой не случилось бы, если бы люди ей чем-то вовремя помогли.

Шурка бежала за Дусей, испуганная, плачущая, переполненная огромной жалостью к Дусе, какой-то раздирающей сердце болью, непосильной для маленькой, девятилетней девочки.

Она тоже мчалась напрямик, тоже расталкивала прохожих, ей тоже вслед неслись негодующие возгласы, упреки, ругань и угрозы отодрать за буянство как Сидорову козу.

– Тетя; Дуся! – кричала Шурка, перекрывая своим звенящим детским голоском разноголосые густые шумы площади. – Тетя Дусенька, милень-ка-я-а!.. Куда это вы убежали!.. Тятя вам велел обратно воротиться!..

Она уже пересекала поблескивавшие желобчатые коночные рельсы, она уже видела растрёпанную, тяжело дышавшую Дусю. Дуся сидела на открытой всем ветрам скамейке павильона конных городских железных Дорог. Шурка уже совсем хорошо видела каждую черточку Дусиного страшно неподвижного и очень белого лица, каждую складочку, темневшую на порыжевших буфах ее старенького сака. Но самое страшное было, что Дуся смотрела прямо в лицо быстро приближавшейся Шурке и словно ее не видела. А потом она вроде бы только что увидела Шурку, резко от нее отвернулась, как если бы это была не Шурка, а Сашка Терентьев, выхватила из кармана и с маху опрокинула себе в рот водочную бутылку с темной и пенистой, как квас, жидкостью. Но это не был квас. Шурка успела заметить, каким страшным напряжением воли Дуся заставила себя осушить эту бутылку до дна, и как это ей, судя по ее перекосившемуся лицу, было не по-человечески больно, и как из уголков ее рта, пенясь, текли черные струйки. (Кислота! – поняла вдруг Шурка. Она уже слышала о том, как девушки травились кислотой, но дошло это до нее только сейчас.) Шурка даже успела увидеть, как двое прохожих пытались вырвать из Дусиных рук эту страшную бутылку и у них ничего не получилось: с такой, силой Дуся в нее вцепилась! И это было последнее, что девочка успела увидеть, и она потеряла сознание.

Их обеих добрые люди, свирепо расталкивая зевак, отнесли в аптеку, которая была тут же рядышком, под рукой, только пересечь рельсы, шагах в десяти, не больше. Щурку вскоре привели в себя. Случившийся поблизости знакомый Малаховых, невзирая на Шуркины сопротивление и рыдания, отвел ее домой. Ефросинья уже вернулась, и, кажется, с деньгами, беседовала с подоспевшей Полиной, волновалась насчет Дуси. Ефросинья осталась с лежавшей пластом, совсем обессилевшей Шуркой, а Степан с Полиной побежали в аптеку, но Дуси там уже не было. Приехала карета «Скорой помощи», увезла Дусю в Екатерининскую больницу. Там Дуся в пятом часу утра и скончалась.

Ее похоронили на Ваганьковском кладбище, за оградой, как всех самоубийц. Шурка, Ефросинья, горбатый студентик со смешной фамилией Цыпкин плакали. Полина стояла у гроба, прямая, строгая, молчаливая, с сухими глазами. Возвращаясь с кладбища, она все без утайки рассказала Ефросинье, все, что знала о Дусе, Егоре и Сашке Терентьеве, даже о том, что Егор был против царя и говорил, что власть должна принадлежать мастеровым людям…

А Шурка шла между матерью и Полиной, держась за их руки, все-все слушала, ни одного вопроса не задала, но все запомнила.

Загрузка...