Юрий Магалиф
В ТЕ ЕЩЕ ГОДЫ!..

Чистота-а!.. Ах, ну и чистота!.. Похлеще стационарной! Там гражданин докторша каждый день марлевой салфеточкой проводит по плинтусам, по филенкам и подоконникам; за каждой пылинкой гоняются, начальства трусят; берегись, санитарочка — в случае промашки на общие работы мигом загремишь, коньки на морозе отбросишь запросто!.. А здесь кого бояться? Здесь кто за пылинками гоняется? Уж не сам ли гражданин майор Шуриков? Что, ему делать больше нечего?.. Эх, какой порядочек! В плевательнице ни одного „бычка“; светлая водичка застыла в белом кружочке. И, как раз, посредине лампочка отражается: будто глаз в камерном „волчке" смотрит внимательно... Ах, ты! — лампочка-то, все-таки, известкой забрызгана: когда потолок белили, замарали и не вытерли. Нет, ребята, не та здесь больница, не тот стационар...

Зато — тишина... Кашлянуть боязно. Там, за дверью — дежурный; что он там, сдох, что ли? Тихо... И не вспомнить даже: когда было так тихо? Подумать только — пять лет все на людях, в шуме, в гомоне, в ночном храпе, в скрипе дверей, в скрипе тачек, в собачьем лае, в конвойных окриках. Миллион отвратительных звуков на свете... А тут — хорошо. Как хорошо! Тихо-тихо...

Сколько здесь предметов? Считаем по пальцам: эмалированная плевательница — раз, деревянная скамья — два, коврик из половинки байкового одеяла — три, лампочка под потолком... Дверь, обитая клеенкой коричневой. Ручка дверная медная — начищенная, похожая на знак вопроса...

Все-таки, зачем меня Шуриков вызвал? Что ему надо?

Погоди-ка, а вдруг решили дать расконвойку? Виташинского тоже вот так же вызывали, а после расконвоировали: на объект ходит теперь не в партии, а по обочине дороги; да еще хвастается, что скоро ему, паразиту-придурку, в город разрешат поехать за радиолампами. Ушлый тип, начальству приемники мастырит — приспособился, многих вольных взял на этот крючок... Говорят, даже самого Шурикова... Приемники-то запрещено теперь иметь — с первых дней войны отобрали; а инженер Виташинский мастырит втихую, для начальства... Вдруг и меня тоже хотят расконвоировать? А что? — у него полная десятка, а у меня только шесть лет. Вполне могут дать пропуск на вольное хождение.

Мамочка! Увидела бы ты меня на улице! Как пойду по тротуару в сапогах!.. Если меня за вахту выпустят — расшибусь, а сапоги достану! Кирзовые, солдатские!..

— Войдите, Ставин!

Шуриков неслышно и внезапно распахнул дверь. Он стоял на пороге и улыбался приветливо.

Вот, значит, он какой, этот майор Шуриков: невысокий, толстенький; щеки к подбородку мешочками свисают; на курносом носике круглые роговые очки. Брюки, гимнастерка чуть поношенные, и выглядит Шуриков простенько, по-домашнему. А сапоги-то у него хромовые... нет, шевровые сапожки, мягонькие.

В кабинете темно. Толстые шторы на окнах. Только настольная лампа бьет в стекла на зеленом сукне. Свет отражается в очках майора и едва мерцает на новеньких погонах.

Что же ему надо от меня, этому Шурикову? Хочет расконвоировать? А зачем? О чем будет спрашивать? Что буду отвечать?

— Садитесь, Ставин. Присаживайтесь. Располагайтесь.

В кабинете два кресла: одно в самом углу, за столом; другое — новенькое — с этой стороны стола. Ну, и конечно, посредине комнаты — простейший древнетрестовский стул. Господи, сколько раз на таких вот стульях!..

— Садитесь, Ставин... Да нет, не сюда, не сюда... Вы к столу присаживайтесь. Прошу в кресло, к столу... Запросто!

Это похуже. Когда сидишь на стуле посреди комнаты („ладони рук должны неподвижно лежать на коленях") — тогда все ясно, что к чему... А кресло напружинилось, клеенка на нем скользкая.

— Как живете, Ставин? Давно хотел познакомиться с вами, да некогда все. Курите, пожалуйста.

Ага. Так уж везде. Как это у Багрицкого? — „А штабной имел к допросу старую привычку — предлагает папиросу, зажигает спичку..." Профессионал. Что же ему надо? Подбирается, как змей.

— Мне говорили, что вы замечательный музыкант, трубач? Учились специально?

— Нет, я учился в оптико-механическом. У нас там был духовой оркестр; маленько наловчился.

— Ни разу не видел вас на концертах лагерной самодеятельности.

— Не положено. Говорят, инструкция есть такая: контрикам разрешается играть только на малом барабане в оркестре народных инструментов.

— Что вы! Ха-ха! Здорово! Не знал, первый раз слышу. А если, к примеру, в шумовом оркестре? На бутылках или на пиле?

— Не положено. Нельзя нам в шумовом играть. Только в народном. На малом барабане.

— Не слышал я о такой инструкции. Ах ты, черт — придумают же! Да ведь сколько их существует, этих самых инструкций, — особенно в лагере; разве все перечитаешь? Ничего, я поговорю с начальником КВЧ — думаю, разрешит он вам играть на трубе.

— Спасибо.

— Вы сказали, Ставин, „контрикам" — то есть, осужденным за контрреволюционную деятельность. Это же неправильно. Ну, какой вы контрреволюционер? Просто — мальчишка. У вас какая статья?

— У меня нет статьи. У меня — „Особое совещание". Без суда.

— И за что же вас, такого молодого? Я ведь не знаю.

Шалит Шуриков. Все-то он знает: „Дело" лежит у него в ящике стола. Играет начальничек. Это уж старые номера — сколько уж раз начальники вскидывали ручки: „Ах, расскажите, за что же вас запихали в эту сумку?"

— За фамилию.

— Не понял. Можно конкретнее?

— Наша настоящая фамилия — Сталины. Прадед был доменщиком или сталеваром; будто бы с него пошло... В тридцатом году отец изменил фамилию — он печатал в журналах фельетоны, частушки всякие — рабкором был. Ну, и неудобно показалось ему подписываться таким великим именем. А только все равно... Через восемь лет посадили нас обоих — отца и меня. Шпионаж шили, диверсию, террор... Все отпало. Осталось — фамилия. Следователь сказал, что мы будто потому ее переменили, что презираем. Идиот какой! Вот, честное слово, мамой клянусь — я всегда гордился, что Он взял нашу фамилию!

— Не горячитесь. Вам сколько лет?

— Двадцать второго года рождения.

— Двадцать один... С отцом переписываетесь?

— Он умер на этапе. В бухте Ногаева. До Колымы не довезли...

— Умер? Может быть, ошибка?.. Откуда это известно?

— Мне его товарищ рассказал.

— Какой товарищ?

— Заключенный Берг. Инженер-конструктор. Знаете?

— Кто же его не знает? Как же!.. Берг. Великий, мудрый Берг! А что он вам еще рассказывал?

Осторожно! Внимание!

— Больше ничего и не рассказывал.

— А все-таки?

— Ну... как отец умирал. И все.

— Все?.. Бросьте, Ставин! И даже про Колыму не рассказывал?

— Про Колыму рассказывал, конечно. Говорит: „счастье твое, что в Сибири оставили11. Там на Колыме произвол: убивают почем зря — и конвоиры, и бытовики-уголовники. Да вы и сами, гражданин начальник, наверное слыхали?..

— Честно говоря, слыхал. Доходит кое-что. Ну, у нас, в Новосибирске, разумеется, другая жизнь, а?

— Еще бы! За пять лет я только один раз видел, как человека убили. Цыганенок. Малолетка. Проигрался в карты, его и пришили. Как раз во время пляски... Нет, здесь хорошо.

— Теперь во всех лагерях хорошо. И на Колыме, и на Печоре. Времена переменились. Война идет. Самое главное теперь — сохранить контингент. Такова задача. А про коров Берг не рассказывал?

— Про каких коров?

— Про голландских. Про мировую рекордистку „Красавицу Эльзу“?

Сволочь Шуриков. Все знает. Кто-то стучит ему...Ладно, тут ничего особенного...

— Ах, про Эльзу? Рассказывал, кажется. Он, когда в Америку ездил, то через Голландию проезжал, и там видел выставку коров. А больше ничего... Я, вообще, с Бергом мало разговаривал.

— Значит, кроме смерти отца и выставки коров, заключенный Берг ничего вам не сообщал?

— Ничего. То есть, — вот, про Колыму...

Какое скользкое кресло. Все скатываешься куда-то в сторону.

— У нас с вами, Ставин, разговор простой, дружеский. Беседуем неофициально. И вы в лагере не до старости. И на фронт, наверное, хочется. Ну, по-честному, хочется на фронт?

— Еще бы!.. Да ведь и мечтать нечего. Не пустят — контрик.

— Ну, сегодня еще не пустят. А завтра, может быть, и призовут. Тут ведь и наше слово будет не лишним... На фронт надо идти здоровым, а вы вон в какой обуви ходите! Вижу, что нет у вас приличных сапог. Такому красивому парню гулять в кордовых лаптях — это как-то, знаете ли... В сапогах и на работе лучше. Правильно говорю?

— У нас в бригаде только двое в сапогах. Остальные — кто в чем: кто в чунях, кто, вроде меня, в „четезе“.

— Вот видите — сапоги очень даже кстати. Я знаю: вы в бригаде бетонщиков. Норму перевыполняете. Я все о вас знаю, Ставин... Или — почти все. Конечно, есть такое, о чем я и знать бы не хотел! Например, эта ваша дружба с Бергом. Он вдвое старше вас. Человек избалованный жизнью, испорченный. В заграничных командировках всякого навидался. Развращенный капитализмом человек. Ну, язык-то у него здорово подвешен: говорит — заслушаешься!

— Два института кончил. С академиками был знаком. И — с Кировым, с Орджоникидзе.

— Да, специалист... А как в лагере-то приспособился! Главный консультант строительства! Ему, придурку, отдельную комнату в бараке выделили; на простынях спит. Ну, что скажете?

Зачем спорить с Шуриковым — он, все равно, останется прав. Не надо, не надо спорить в Шуриковым.

— Да, Берг, действительно, нормально живет, не по-лагерному... Разрешите папиросочку, гражданин начальник?

Легкий табачок — не то что самосад! — щекочет горло, заполняет всю грудь, душит. И голова кружится, кружится... А ведь давно мы папиросочек не куривали... Внимание! Майор Шуриков встал из-за стола, прошелся по кабинету: сейчас будет главный вопрос — это всегда у них так... Спокойно! Держаться непринужденно: сбросить пепел мизинцем, взять с чернильницы бронзовую крышку с орлом, рассмотреть ее как следует... Спокойно!..

Двое беседуют в полумраке. Неторопливо, негромко. Два человека в небольшой комнате, как на необитаемом острове. Оба русские, советские. У обоих тысячи одинаковых желаний: чтобы скорее война кончилась, чтобы ночью спалось хорошо, чтобы скорее лето, чтобы... Что еще?.. Оба одинаково хотят есть? Оба одинаково хотят пройтись по улице в сапогах?.. Что еще сейчас между ними общего? Ни-че-го!.. Двое советских — на разных островах. Между ними тишина, как океан. За дверью дежурный стрелок и плевательница, как волчок камерный. Двое курят неторопливо и говорят как бы небрежно — так, между прочим... А мозг работает, как перегретый мотор.

Ну, Шуриков, начинай. Ваш ход, гражданин начальник.

— Ах, да! Между прочим, Ставин...

Вот-вот... Знает дело Шуриков! Все главные вопросы начинаются с „между прочим".

— Между прочим, Ставин, у вас хорошая память? Не припомните ли один ерундовский случай. Мелочь, сущая мелочь, но хотелось бы уточнить. Где-то в середине сентября... Ах, да — шестнадцатого сентября сорок первого года... Вы тогда содержались еще в пересыльной тюрьме... Помните?

— Пересылку-то? Конечно, помню.

— А вот, этот день... точнее — вечер? Вас конвоировали на четвертый километр разгружать вагоны с цементом...

— Помню. А что?

— Кажется, дождь шел...

— Еще какой! Вредительство, гражданин начальник! Я даже хотел жалобу написать куда-нибудь, а нарядчик сказал „заткнись!" Представляете: весь день дождь хлещет, как из ведра, а они придумали цемент разгружать. Прямо в лужи! Мешки рваные, цемент сыплется. А когда почти все выгрузили — тут уж такой ливень саданул — даже охрана не выдержала, под навес кинулась вместе с собаками! Вот какой ливень! Сколько народных денег, наверное, пропало... Ведь четыре пульмановских вагона, гражданин начальник! Хоть бы брезентом прикрыли.

— Согласен. Черт знает, что такое!.. А когда ливень саданул — вы где находились, где спасались? Помните?

— Под вагоном, на рельсах сидели.

— Все там сидели?

—Почему? Кто принимал внизу мешки — те на рельсах; а кто подавал сверху — те в вагонах остались.

— Ну, и...

— Что?

— Ну, и чем же вы там занимались, под вагоном? Дождь лил как из ведра, так?..

Глядите-ка, все знает гражданин начальничек!

— Чем занимались?.. Не помню... Сидели, трепались о всякой ерунде.

— Ас кем именно трепались?

— Ну, разве сейчас вспомнишь!

— Ставин! Разговор у нас прямой. О чем трепались и с кем трепались?

— Честное слово, не помню! Полтора года прошло... Бытовики — они в вагоне сидели — конвой дразнили. А мы под вагоном смеялись...

— А еще?

— Больше ничего.

— На ваших глазах, Ставин, провокатор вел гитлеровскую пропаганду, а вы, значит — ничего?..

— Пропаганду?.. Сумерки были, а под вагоном и вовсе темновато. Ничего я там не видел и не слышал.

— Не желаете говорить? Ладно, я вам напомню. Вот, документ. Слушайте: „...а рядом с заключенным Ставиным сидел заключенный Берг и говорил, что у Гитлера очень сильные танки, которые совсем не из фанеры сделанные, как до войны в кино показывали. И наша песня „Любимый город может спать спокойно" — дурацкая песня". Был такой разговор, Ставин?

Ах, вот оно что! Вот, значит, в чем дело! Если сказать „был"?.. Если сказать „Не был“?.. В капкан лезу. В капкан, в ловушку... И сволочь же ты, Шуриков!

— Ну, что вы так долго копаетесь, Ставин? Это же мелочь. Чепуха. Был — не был... Вы, конечно, вспомнили этот разговор, и мне хочется, чтобы вы честно подтвердили его. Каждый гражданин обязан помогать советской контрразведке, так что бояться тут нечего... Нам, разумеется, и без вас известны многочисленные факты антисоветской агитации со стороны Берга. И мне, в общем, безразлично — подтвердите вы тот разговор или нет. Мне-то безразлично, а вот вам, заключенный Ставин... Понимаете меня?

Чертово кресло! Скользко на нем — можно на пол съехать. Надо сесть прямо и не ерзать... Грубо Шуриков работает, грубо. Грубо, но наверняка. Даже холодок по брюху прошелся — страшно. Думал, что после „Крестов" и „Шпалерки" больше уж нечего бояться — все позади; сиди себе и отбывай срок. И вот — снова замаячило... Помню, помню, как Берг говорил о немецких танках. И о песне „дурацкой" помню. Помню все, что сам говорил тогда Бергу. А потом, когда пришли с цемента, Берг в сортире шепнул: „Ты, дружок, заткни свой язычок в задний проход — здесь кругом глаза и уши, и многим желательно на чужом хрене в рай проехать". А ну как Шуриков достанет из стола еще одну такую паскудную бумагу и в точности повторит, что я говорил Бергу там, под вагоном?.. Сейчас охотятся на Берга: его срок к концу подходит, а выпускать не хочется — в лагере такие специалисты вот как нужны! Крупнейший инженер!.. На него охота. А я — мелкая шушера... Он-то еще, может, и выкрутится. А меня, в случае чего — в мешок и на Колыму. А, все равно, Берга поймают! И так, и так поймают. Со мной или без меня. Поймают...

— Долго думаете, Ставин. Надоело.

— Не понимаю, гражданин начальник, чего вы хотите? И без меня все знаете: был такой разговор или не был.

— Моя работа аккуратная, Ставин. Я знаю все. Но мне нужно, чтобы вы подтвердили. Документ нужен. Для точности.

— Разрешите пересесть на стул, кресло какое-то... Я уж и не помню...

— Курите.

— Накурился... Ну, допустим, я подтверждаю. Что тогда?

— Тогда — молодец. Правильно понимаете жизнь. Тогда — сапожки кирзовые!.. Я знал, что вы хоть и молодой, но смышленный. Соображаете, что к чему... Подтверждаете, значит?.. Ну и подписывайтесь... вот здесь... И еще вот здесь, внизу страницы...

— Где еще?

—Хватит. Больше не требуется. Все.

— Разрешите быть свободным?

— Идите, Ставин. Не задерживаю. Понадобитесь — вызовем.


Дверь отворяется и закрывается бесшумно. Все здесь смазано — и дверь, и допросы. Из угла глядит проклятая плевательница. Еще одна дверь — полуоткрытая; за нею дежурный дремлет, надвинув ушанку на глаза.

Нет, нет — не хочу! Страшно — и так, и так... Стукачом стал. Удавиться впору.

На крыльце ветренно. Из трубы санпропускника низко стелется серый вонючий дым. Снег грязный.

Берг сам виноват: зачем говорил со мной о войне — я же еще пацан, а он со мной, как с равным. Отца моего знал? И что с того? Мало ли кто кого знал!

— Эй! Как тебя? Ставин, чи как? Бумажку забыл!

— Какую? Спасибо, гражданин дежурный!


„Начальнику лагпункта.

Работающий на бетонных работах заключенный Ставин обратился с жалобой на невыдачу ему надлежащей спецодежды. Прошу отдать распоряжение вещскладу о выдаче таковой з/к Ставину. А именно: 1 (одну) пару сапог кирзовых.


Шур..."

Улыбка — естественное выражение лица Лины Артюшкиной. Как будто она все время говорит: „Ну-у, стоит ли огорчаться, когда жизнь, в общем-то, не так уж плоха".

Лина — худенькая-прехуденькая. Острый носик красноватый, а губы слегка синеватые. Все заключенные догадываются, что живется ей — ой-ой-ой! До самой июльской жары щеголяет она в зеленом зимнем пальто, на котором заметно прибавляются новые штопочки. В сильные морозы это круглогодичное пальтишко перепоясано широким армейским ремнем — память о муже-фронтовике. От него полтора года нет никаких вестей. Когда начинаются разговоры о фронте, Лина перестает улыбаться, и лицо ее сразу же делается испуганным и некрасивым.

В жару Лина надевает розовое сатиновое платье и носит с собой немыслимой твердости брезентовый дождевик.

Артюшкиной лет тридцать. А солидности никакой. Не хочется называть ее „гражданин инспектор"; когда поблизости нет других вольнонаемных, заключенные обращаются к ней запросто: „Лина". И редко кто разговаривает с нею серьезно. Впрочем, какой тут серьез: от инспектора культурно-воспитательной части жизнь огромного лагеря не зависит... А после ее ухода мужчины всегда думают о своем доме, о жене, о детях. Становится как-то совестно, что вот они такие выносливые, жилистые сидят тут вдали от бомбежек, от очередей, а жены там... с рваными, как у Лины мозолями: „Ой, мы с мамой вчера дрова кололи — нам целых два кубометра выделили — осиновые, сырые, конечно... но ведь высохнут! Только бы перезимовать, верно? А фрица-то мы уже сломали! Вот я вам сейчас расскажу последнюю сводку..."

— Вы, пожалуйста, подождите, начальник скоро придет. Грейтесь — смотрите, как печка пылает. Уголек такой хороший попался...

Ставин прислонился к стене, расстегнул ватный бушлат.

Лина Артюшкина аккуратно макает кисточку в склянку с „зеленкой" — выпросила в медсанчасти — малюет на листе бумаги страшенного „крокодила".

— А что же ваши художники? — спрашивает Ставин.

— Их не допросишься. Картмазов пишет портрет начальника Сиблага, а Никонов — таблички на кабинеты... Вы умеете рисовать крокодилов?

— Дайте попробую.

— О! У вас прекрасно получается! А теперь возьмите карандаш — нарисуйте пятнадцать лодырей-отказчиков.

— Пятнадцать?

— А что?

— Много.

— Не вышли на работу сегодня. Это мое упущение — не смогла их уговорить. Не знаю, что делать? Посадят их в карцер — триста граммов хлеба и вода — они же ослабнут вовсе. И без того, все опухшие. Нет, плохо мы заботимся о сохранности рабочего контингента.

— Не поместятся они.

— В карцере?

— На этом листе. Слишком громадный крокодил получился; а сюда еще пятнадцать фигурок надо...

— Ну, как—нибудь, а?.. А стихи сочинять вы умеете?

— Пробовал на воле — давно. Здравствуйте, гражданин начальник!

— Здорово! Продолжайте, продолжайте... Крепко! Говорю, толковый „Крокодил" будет, злой. Правильно... Продолжайте!.. Капитолина Петровна... Товарищ инспектор, вам нужно будет заново переписать эти акты об отказчиках. Я же вам указывал, что нужно в такой последовательности: „Мы, нижеподписавшиеся — начальник производственно-технической части, начальник медико-санитарной части, начальник культурно-воспитательной части..." А вы меня раньше медиков написали. Нескромно. Прошу переписать. Все пятнадцать актов.

— У нас с бумагой плохо, товарищ лейтенант.

— На такое дело нужно бумагу приберегать... А как ваша фамилия, художник?

— Ставин. Я не художник. Я бетонщик.

— Норму выполняете?

— На сто двадцать пять.

— Почему сегодня не на объекте?

— Оставлен в зоне по распоряжению гражданина майора Шурикова.

— А... Понятно, понятно... Гм...

— Я ему заявление написал насчет обуви. Никак не мог добиться сапог, а работаю на бетоне... И вот — видите?

— Новые! Товарищ майор очень отзывчивый, чуткий товарищ... В каком бараке живете, Ставин?

— В двенадцатом.

— Ко мне у вас дело? Или просто так?

— Насчет самодеятельности. Я на трубе могу...

— Инструкция вам известна?

— Известна.

— Ну вот...

Лина Артюшкина не улыбается. Она стоит возле стола и смотрит на стриженый затылок Ставина.

— У вас на темени две завитушки, — тихо говорит она. — Это к счастью.

— Пятнадцатый отказчик готов! — Ставин разгибает спину, кладет на стол карандаш. — Значит, нельзя, гражданин начальник?

— Не положено. Инструкция.

— А майор Шуриков ничего не говорил вам обо мне?

— Пока что не говорил.

— Разрешите идти, гражданин начальник? — Ставин застегнул бушлат. — До свидания, гражданин инспектор!

— Спасибо, Ставин! — успела крикнуть Лина. — Замечательный „Крокодил“ вышел, верно?

Лейтенант не отвечал. Он смотрел в окно на нескладную высокую фигуру Ставина, который шел по двору, оглядываясь — рассматривал на снегу следы от своих новеньких кирзачей.

— Неплохой „Крокодил"! — вздохнул наконец начальник культурновоспитательной части. — Д вывешивать не разрешаю. Узнают, кто его рисовал — неприятностей не оберешься... Вы, Капитолина Петровна, на нашей работе недавно, вы их не знаете, этих, из пятнадцатого барака. Политическую бдительность развивать нужно.

— А инженер Берг?

— Что — Берг?

— Работает на такой ответственной должности: завод строит. Руководит, консультирует.

— То завод, а то идеология. Тут, знаете, как навредить можно!.. Не спорьте: „Крокодил" вывешивать не будем. Разорвите его. Только аккуратно — на обратной стороне писать можно: вот вам и бумага для актов... Улыбочки не вижу, товарищ Артюшкина!


Очень тесно, жарко, накурено. Воздух сплошь состоит из старого дыма, который слежался, расслоился и набряк.

— Откройте форточку, — попросил судья и желтыми дрожащими пальцами стал скручивать новую цыгарку.

Судьи и народные заседатели плотно прижались друг к другу. Перед ними, на маленьком столике две стопы серых папок. Слева — уже прошедшие дела; справа — те, что предстоит еще рассмотреть. Посредине, перед судьей — дело Берга.

Секретарь суда — толстенькая рыженькая девчушка с удивительно розовыми руками; она прилежно пишет, торопится, не поспевает — служит в суде совсем недавно, и так боится, что ее выгонят с этой первой в ее жизни работы. Если Выгонят — ужас! — дома совсем нечего будет есть. И еще: ей всегда немного страшно во время суда. Не от того страшно, что судят преступников — раз преступники, значит, так им и надо. А от того страшно, что судья Иван Михайлович во время процесса часто делается сам не свой — как-то неестественно морщится; голос его начинает трещать, повизгивать, а на иссохших щеках проступают красные паутинки.

Сегодня с утра выездная сессия рассмотрела уже четырнадцать дел. До вечера — еще три дела! Самых сложных.

— А если в следующий раз не найдете более просторной комнаты, мы сюда не приедем, так и знайте! — кричит судья коменданту лагпункта. — Для вас это, может быть, вполне приличный кабинет, а для суда — конура! Хоть в этом можно уважать судью?.. Да откройте же форточку пошире!.. Свидетель Ставин, вы знакомы с подсудимым Бергом?

— Я?.. Знаком... Конечно.

Поймав взгляд Берга, Ставин коротко кивает ему.

Бергу приятно смотреть на розовые локти секретарши; давным-давно не видел такую здоровенькую девчонку.

— Где познакомились? Когда?

— Мы случайно на пересылке вместе оказались. Это еще в самом начале войны было... Он как-то услышал мою фамилию, подошел и сказал, что знал на Колыме моего отца. Они там дружили. Сказал, что отец умер у него на руках.

Судья, подперев ладонью подбородок, внимательно разглядывает стоящего перед ним молодого человека.

„Гадина... — думает судья. — Прохвост... Откуда такие берутся? Конечно, спасает свою шкуру, мерзавец...“

Лицо у Ставина продолговатое; возле губ юношеский прыщик. Большие серые глаза глядят испуганно.

— Ну-ну!.. Рассказывайте дальше, свидетель. Вы, конечно, подтверждаете показания, данные вами на предварительном следствии?

— Какое предварительное?.. Я не знаю...

Берг воспринимает не смысл слов, а тон, каким Ставин их произносит. Берг поворачивает голову и с интересом начинает слушать свидетеля.

— Свидетель Ставин, не отрывайте у. суда время. Давали показания об антисоветской агитации подсудимого Берга?

— Мы просто беседовали с гражданином майором. Он просто спрашивал меня, вот и все...

— Спрашивал или допрашивал?

— Какая разница?.. Ну, сначала мы разговаривали о всяком... Вообще-то, я там, конечно, подписывал... Только я даже и не думал, что... Нет, я добровольно подписывал! Верно, гражданин начальник?

Майор Шуриков скромно присел на диванчике возле самой двери, за спиной старика-конвоира.

Берг, сидя, наклоняется вперед, слегка отодвигает плечом конвоира и в упор глядит на Шурикова.

Шуриков чистит ногти обломанной спичкой.

— „Я подписывал!" — передразнивает судья, гримасничая. — Здесь сказано,с предельной ясностью: „В моем присутствии Берг активно восхвалял гитлеровскую армию, сомневался в возможности нашей скорой победы над коварным врагом и вел пораженческую агитацию, выражавшуюся в том, что высоко оценивал боевую мощь фашистских танков. Кроме того, Берг восхвалял продуктивность капиталистического сельского хозяйства. Например, голландская корова Красавица Эльза..." В общем, тут все в таком вот духе. Подписывали вы это, Ставин?

— Не знаю... То есть, там же стоит моя подпись. Значит...

— Значит, вы понимаете, свидетель Ставин... — судья старается говорить как можно спокойнее, но пальцы резко постукивают по бумагам. — Вы понимаете, что эти ваши показания могут повлиять на судьбу человека, на руках которого умер ваш отец?

— Видите ли, — объясняет Ставин, — я тут сижу по постановлению Особого Совещания, и на суде никогда раньше не был... Видите ли, меня приговорили без суда... Я не мог себе представить, что те вопросы, которые гражданин майор...

— Ты мне тут ваньку не валяй! — судья вдруг озверел и кулаком стучит по столу. — Отвечайте суду: давали показания на предварительном следствии? Добровольно?

— Да.

— Еще раз спрашиваю: добровольно?

— Да... Понимаете, гражданин судья, — Ставин озирается; он ищет поддержку у окружающих, но никто не глядит на него. — Ведь тут же нет ничего такого... Ну, сидели мы во время дождика и болтали про войну; и он сказал, что у немцев сильные танки... Что ж тут такого — по-моему, врага надо оценивать по-настоящему. И про коров тоже... Он ведь не говорил, что Красавица Эльза лучше наших советских; он говорил, что она дает много молока. Вот что он говорил.

— Подсудимый, есть вопросы к свидетелю?

— Есть.

Берг вскакивает, как раскрученная пружина. Маленький, с приплюснутым носом, он похож на боксера в легчайшем весе. Две недели заключения в подземном изоляторе даром не прошли — лицо пожелтело, веки опухли, покраснели. Он одергивает черную телогрейку, расправляет плечи. Всем корпусом поворачивается к Ставину: у Берга, вообще такая манера — разговаривать, глядя прямо в лицо.

— Скажите, свидетель, кто, кроме вас, присутствовал при этих моих разговорах о танках?

— Не помню... Рядом, конечно, кто-то сидел... Нет, не помню.

— А, может быть, кроме нас с вами там никого и не было?

— Может быть. Не знаю.

— Ни одного человека не можете припомнить?

— Сейчас не могу.

— А когда я рассказывал о моих заграничных командировках — слышал это кто-нибудь, кроме вас?

— Там, кажется... Нет, не помню.

— Плохая же у вас память, Ставин! — вмешивается судья.

— Да, наверное...

—Больше нет у меня вопросов! — Берг плюхается на свою скамейку.

Судья перешептывается с членами суда. Один из них — мужчина с изуродованной верхней губой, с яркими нашивками за ранение и контузию, спрашивает:

— Скажите, товарищ... то есть, свидетель: обвиняемый, то есть, инженер Берг рассказывал вам еще что-нибудь о своих заграничных приключениях?

— Да, конечно! Он рассказывал, как его товарищ Орджоникидзе... Ну, в общем, нарком Орджоникидзе командировал в Америку. И там подсудимый Берг работал на разных работах — от простого крановщика до главного инженера, включительно. Практиковался там. И так здорово напрактиковался, что американцы предложили ему остаться там насовсем. Громадную зарплату предлагали.

— Ну-ну...

— А он сказал, что согласен остаться в Америке при одном условии.

— При каком же?

— Вы послушайте! При таком условии, чтобы там была Октябрьская революция. Здорово он их разыграл, верно?

— Садитесь, свидетель. Подсудимый, вам предоставляется слово для защиты. '

Берг встал. Теперь у него вид был смертельно усталый. Помолчал, поскреб пятерней давно не бритую щеку, и как будто в атаку бросился. Заговорил быстро, пронзительно, от волнения подчеркивая букву „ч“.

— Ччепуха, ччепуха! Все ложь, ложь и ложь! Ниччего, никому я не рассказывал ни про Америку, ни про коров, ни про танки. Это все служебные выдумки майора Шурикова. Все придумано от первого до последнего слова. Придумано, как видите, плохо и, простите, глупо! Почему против меня выставлен только один свидетель? Почему вы приняли к производству это дело, гражданин судья? Это же чепуха!.. Можно, конечно, спросить: а для чего это сделано? Разве у нас с майором Шуриковым личные счеты?.. Нет у меня с ним личных счетов и быть не может. Я инженер, технический консультант огромного строительства, имеющего оборонное значение, а Шуриков... Ну, вы сами, наверное, знаете кто такой Шуриков. Придумано это для того, чтобы задержать меня в лагере. Шурикову сверху дали такую команду, вот он и старается. Но плохо старается. Отвратительно работает. Хотя бы двух свидетелей выставил. Так ведь не нашел двух!.. А, скорее всего, второго свидетеля вы, гражданин начальник оперативно-чекистской части, не желаете выставить напоказ. Бережете своих сексотов — кадры свои оберегаете, так?.. Но если против меня свидетельствует один-единственный неразумный щенок сопливый, которого чем-то подкупили, то я утверждаю: все его показания, от первого до последнего слова — ложь! Ложь, клевета и провокация!.. И, кроме того, вредительство. Да, я заключенный, но я строю здесь важнейший объект. А Шуриков снял меня с работы, посадил в следственный изолятор на том, дескать, основании, что начальником строительного треста является мой бывший студент. Дескать, я вступаю в недозволенные отношения с вольнонаемным. Это не просто клевета — это форменное безобразие! Это вредит общему делу нашей скорейшей победы над врагом, над фашизмом. Все! Я кончил, гражданин судья.

Берг закашлялся; стал утирать рот рукавом телогрейки.

— Суд остается для совещания. Прошу освободить помещение! — объявил судья.

— Сейчас, сейчас... Секундочку! — пискнула секретарша. — Вот, только допишу последние слова...

И даже забрызгала чернилами написанное.


* * *

С одной стороны, конечно, липкая история. Но, с другой стороны — красота: уже третий раз оставляют в зоне! Отдыхай зэка Ставин от виброрейки. А в бригаде, наверное, думают... Пусть думают — вслух никто не скажет, о таких вещах громко не говорят. Пусть думают. Я-то ведь не стукач, и ни в чем не виноват. Хоть у самого Берга спросите — он объяснил бы, что я ничего такого не сделал. Тут кто-то другой сработал. Вот, хоть убей, не могу вспомнить: кто там еще сидел под вагоном, рядом с нами?.. Берг назвал меня сопливым щенком — пусть! Он свою шкуру спасал, от нового срока уходил — тут ругай кого хочешь самыми распоследними словами!..

Третий раз оставляют в зоне. Гуляй, Ставин, береги свое драгоценное. Нарядчик объявил: „По распоряжению культурно-воспитательной части". В бригаде кто-то усмехнулся, гад!..

А, действительно, почему меня в КВЧ вызвали?

В клубе неприбрано. Занавес оборван. „Задник" прямо на стене писан: речка, лебеди плавают, рожь желтеет, самолеты летают. Чеховского „Медведя“ в такой декорации играли. И вечно тут нетоплено. Известка на стенах сырая — посинела, облупилась.

— Фамилия?

— Ставин.

— Барак?

— Двенадцатый.

— Топай к начальнику. Кличет.

Не забыть бы подстрелить у начальника старую газетку — курить не из чего. А уж если две — одну бригадиру в подарочек.

Табличка новая: „Начальник КВЧ“. Все буквы разноцветные — старался художник-подхалим.

— Разрешите?.. Вы меня вызывали?

— Заключенный Ставин? Вызывал.

А это и не начальник КВЧ. Это какой-то не наш, не лагерный. Совсем молодой парень; может, чуть постарше меня. Гимнастерка из синей „диагонали“. Огромнейшая шевелюра — пишет человек, наклонил голову, лица не видать.

— Я пригласил вас... Я вызвал вас, заключенный Ставин, чтобы побеседовать относительно вашего возмутительного поведения.

Голос у парня ломкий — то низкий, то высокий. И любопытно было бы узнать, почему этот добрый молодец в тылу сидит, а не на передовой?

— Вы — новый начальник культурно-воспитательной части?

— Я? Да вы что?.. Я помощник прокурора по надзору. Разве вам не объяснили?

— Нет, в зоне оставили по распоряжению начальника КВЧ.

— Да-да, это я так попросил. Ведь для вас удобнее?.. Итак, заключенный Ставин, догадываетесь, за какие такие дела вами интересуется прокуратура?

— Не догадываюсь.

— А мы вот знаем... Следствие — наука точная... Месяц тому назад вы давали показания в суде. Припоминаете? Или вы так часто даете фальшивые показания, что уже забыли?.. По делу заключенного Берга, вспомнили?

— Почему фальшивые? Я ничего...

— Помолчите, заключенный Ставин! Надеюсь, вам суд разъяснил, что за дачу за-ве-до-мо ложных показаний к вам может быть применена санкция, предусматривающая лишение свободы сроком до двух лет. Говорил вам судья?

— Это каждому известно.

— Почему же вы потянули на суде такую явную липу? Про танки, про корову Елизавету?

— „Красавица Эльза“ ее звали.

— Неважно. Мы теперь прекрасно понимаем, как вами было состряпано это грязное дело. Не воображайте, что мы такие идиоты и ни о чем не догадываемся. Следствие — наука точная.

— Здорово! Как же я состряпал это дело?

— А вот вы сами нам об этом расскажете.

— Нечего мне рассказывать.

— Запираешься, сволочь?

— Меня вызвал к себе майор Шуриков и сказал, чтобы я там подписал. И все дело.

— Ка-акой ребеночек! Агу-агу-агусеньки!.. А совесть у тебя имеется? Ты же молодой парень — на фронте такие, как ты, кровь проливают за Родину. Про Зою слышал? Про капитана Гастелло слышал? Про панфиловцев читал?.. Нет, я вижу — слабовато у вас тут поставлена агитационно-массовая работа. Твои сверстники кровь проливают, а ты тут сидишь себе, как в сберкассе, на всем готовом и подлую карьеру делаешь! Не сметь спихивать на майора Шурикова, заключенный Ставин! Майор Шуриков наш испытанный работник, и мы не дадим клеветать на него!

— Да ведь сам Берг на суде говорил...

— Что он говорил?.. Прочтите, прочтите, что говорил на суде заключенный Берг! Тут все написано. Читайте.

Круглые школьные буковки; все строчки валятся вниз слева направо — очень уж спешила рыженькая секретарша, а Берг говорил так быстро....

„Ничего я не рассказывал." Это придумал плохо и глупо. У нас нет личных счетов. (Густо зачеркнуто)... дали такую команду задержать. Против меня неразумный щенок. Клевета и вредительство. Меня сняли с работы, где начальником мой студент".

— Все! Щенок — это вы, заключенный Ставин.

— Но ведь Берг говорил про Шурикова.

— Слушай, парень, ты Шурикова оставь. И брось темнить. Сейчас не тридцать седьмой!.. И клеветать на товарищей, одетых в военную форму, мы тебе не позволим... А хочешь, расскажу, как было? Я тебе в точности все расскажу!

— В натуре?

— Не улыбайся. Вот как было. Вы наверняка просили у Берга, чтобы он вас перевел с бетона куда-нибудь в контору. Чтобы ручки поберечь: как же, музыкант, трубач! Тачку вам катать несподручно: интеллигенция!

— Давай дальше.

— А Берг вам отказал. И тогда вы, заключенный Ставин, пошли к майору Шурикову и оклеветали инженера по злости. Что в башку пришло, то и понесли. А майор у нас человек простодушный — поверил на слово... Счастье, что судья попался опытный, старый.

— Берга оправдали? Не может быть!..

— Берга отсюда этапировали — может, в Караганду, может, на Колыму, не знаю... А дело его направлено в Особое Совещание. Там решат. А Шурикова в обиду не дадим, так и знайте!

— А что от меня надо?

— Вас могут вызвать для нового допроса ... кто-нибудь из Областной прокуратуры. Так я советую вам чистосердечно признаться, что вы оклеветали заключенного Берга из корыстных побуждений. Имейте в виду, заключенный Ставин, если вы и впредь будете давать такие лживые и неуверенные показания, то...


* * *

Виброрейка такой инструмент: два метра обыкновенного рельса, на нем — электрический мотор с эксцентриком; эксцентрик крутится, рельс трясется мелкой дрожью. По бокам рельса приварены два длинных толстых прута, как оглобли — за них нужно тащить виброрейку. Тащить не по ровному — по бетонной щебенке. Рейка трясется, давит на щебень — он оседает в цементной жиже. После такой трамбовки получается ровный бетонный пол.

Работа — ничего, не пыльная. Силенка требуется, конечно. А так, чтобы думать, мозги утомлять — ни-ни! И процент всегда хороший получается — девятьсот граммов пайки отдай, начальник, не греши! Ударную кашу тоже отдай! Еще бы: целый день в таком грохоте, а руки... После работы, пока с объекта до зоны идешь — пальцы все время трясутся, как под током.

А работать интересно! Пол получается, как биллиардный стол, только с блеском! Эту виброрейку не дурак придумал. Конечно, сил она забирает до чертиков, но, все-таки, механизм, аппарат. Интересно!


— Ставин!.. Ставин!.. Я вас ищу!.. Да выключите мотор — ничего не слышно!..

Ставин кладет наземь стальные оглобли, вырубает рубильник. Сжимает и разжимает пальцы.

— Привет, гражданин инспектор! — подает он руку Лине Артюшкиной и на всякий случай озирается: рукопожатие с вольняшками категорически запрещено.

— Отдохните немного, Ставин.

— А бригадир?

— Он разрешит. Кузнецов! Александр Николаевич, пожалуйста, отпустите Ставина со мной минут на двадцать. Он мне поможет „Боевой листок" повесить.

— Аккурат на двадцать, Лина. Бетон стынет... Слышь, Ставин?

— Я знаю, Александр Николаевич. Не тревожьтесь.

— Хороший у вас бригадир, — говорит Лина. — Солидный.

— Председателем колхоза был. Орденоносец.

— Сразу видно. Солидный.

— В гражданскую партизанил... Между прочим, не матерится.

— Хороший, хороший. Вам повезло.


Вокруг стройка. Длинные кирпичные корпуса выросли в березовой роще. И розовые корни деревьев разорваны глубокими магистральными траншеями. Рядом со штабелем сырых досок торчат желтые цветы одуванчиков. Зеленая травка на взгорочке припудрена известкой.

После железного воя виброрейки все вокруг кажется тихим. Ноги разъезжаются в грязи и жидкой глине. Нагретая солнцем листва пахнет волей. Такой волей!..

— У вас шаг очень широкий, — говорит Лина. — Вы вот какой высоченный да молодой. А я маленькая и старая.

— Где же „Боевой листок"?

— В конторке у прораба. Дело не в „Листке"...

— Опять?

— Честное слово, Ставин — последний раз!

— Мне-то не жалко. Мне даже наоборот...

— Нет-нет, я понимаю — это неудобно, даже неприлично с моей стороны. Но хочется, чтобы было лучше, верно? А лейтенант не разрешает. Уж я его просила, просила. „Не положено!" — и весь разговор... Но сегодня, во-первых, такое событие! А, во-вторых, у меня для вас — маленький сюрприз.

— Какое событие?

— Да что вы! Потрясающие дела! Каменщики из триста сорок пятой бригады Иванов, Боровой и Федотов опять дали двести пятьдесят процентов! Красота?

— Без туфты?

— Конечно! Какой здесь может быть обман — все замерено.

— Молодчики. Должны им сбросить по годику.

— Ну, и надо строчки две-три... Вот тетрадка, карандаш. Сядем за трансформаторной будкой, там солнышко. А?.. Вы только не обижайтесь...

— Помолчите... помолчите... Сейчас...

Лина Артюшкина замирает. Она комкает свой неподатливый брезентовый дождевик, прижимает его к груди и, щурясь, смотрит на высокое небо. Солнце греет ее худенькие, незагорелые руки.

А Ставин глядит на темный, точно вырезанный, силуэт караульной вышки; там замер человек с винтовкой — лица его не видно отсюда, но винтовочка молнией посверкивает на солнце. Человек на вышке... Ему, наверное, тоже домой хочется.

— Пишите, гражданин инспектор!

— Уже?.. Не может быть! Талантливый вы...

— Записывайте: „Мы стоим, как и всегда стояли, на победной вахте трудовой! Двести пятьдесят процентов дали Иванов, Федотов, Боровой!" Годится?

— Еще как! Спасибочки вам, Ставин! И про вахту трудовую складно получилось... Спасибо! Так выручили!..

— А сюрприз?

Артюшкина вдруг становится серьезной.

— Хорошо... Только это очень большой секрет. Не проболтайтесь. Я вчера письмо получила. Неожиданно... Знаете от кого? Ни за что не догадаетесь! От Берга!.. Странно. Мы с ним почти не были знакомы. Он все подшучивал надо мною. И я его побаивалась: он такой умный, такой деловой, а я перед ним дура дурой. И вдруг — замечательное письмо... Он теперь на Печоре. Ему три года добавили... А не унывает! Вот характер! Письмо веселое. Кланяется вам и просит, чтобы я о вас позаботилась, не давала в обиду.-.. Вы с ним дружили?

— Были знакомы.

— Пишет: „Его легко сбить с панталыку"... А что такое „панталык"?

— Не знаю.

— Целый день все думаю о Берге. Почти не разговаривали, и вдруг написал... Мы с мамой ни от кого теперь писем не получаем. Вы расскажите о нем поподробнее.

— Я с ним тоже мало разговаривал.

— А я, можно сказать, совсем его не знаю... Хорошо бы посылочку ему собрать. Он что любит? Я ему сало пошлю. Он любит сало? Можно будет что-нибудь сменять на сало... Бегите, Ставин, — бригадир рассердится. Спасибо за стихи! И молчите про письмо!


Александр Николаевич соскреб стеклышком на своей фанерке вчерашние записи и уже выводил против фамилии бригадников новые цифры.

— Нажимай, нажимай, Ставин, — сказал он, покосившись на кучу бетона. — Живее планируй!

— Какой гад увел мою лопату?

Лопатой орудовал Доронин — он в другом конце цеха тоже планировал щебенку.

— Тебе что, сука, одной лопаты мало?

— Не серчай, Ставин. Ну, взял твою лопатку — эко горе! У моей рукоятка треснула... А вот, глянь-ка: я солидольчику расстарался для твоих сапогов — вон на щепочке лежит. Ты помажь головки; голяшки не трогай, они кирзовые, им смазка ни к чему. А головки-то поласкай солидольчиком... Ты помажь пока, а я свое допланирую и отдам лопатку.

— Хитрый Митрий!

— А без хитрости подохнешь. Тут, сам знаешь, каждый каждого объехать норовит. А мы по-честному: я тебе солидольчику, ты мне лопатку.

— Па-а-аберегись! — с визгом и лязгом в цех въехали шесть вагонеток с бетоном. • - '

— Чего они там на бетонном с глузду зъихалы? До поверки какой-нибудь час, а чахоточные гонят и гонят вагонетки!

Бетонный завод — за рабочей зоной. Там вкалывают вольняшки и солдаты стройбата. Кто-то пустил слух, что это такие солдаты, которых по состоянию здоровья на фронт не берут.

— Налетай, хлопчики! — крикнул бригадир, и сам, первый, побежал к вагонеткам с лопатой.

Были бы вагонетки опрокидывающиеся! Нет, зэки для таких мордой не вышли.

Вся бригада набросилась на бетон. Четко стучат лопаты о железные борта вагонеток. Скорей, скорей! Еще — навалить на тачки, еще — развезти по цеху, еще — распланировать и утрамбовать виброрейками... Скорей, скорей! Времени почти не остается — вот-вот звонок на поверку.

Все посбрасывали ватники. Суетятся. Смешно как-то, по-медвежьи, косолапо переступают в своих кордовых чунях, под которыми зиму и лето напялены ватные чулки.

По бетонному полу прокинуты доски-трапы. Уже одна за другой застонали тачки. Худосочные руки растопырены и натянуты, словно гужи; каждый работяга прет что лошадь, гоня тачку с доски на доску — в самые дальние углы цеха.

А цех — громадина. Сами строили, сами меряли: девяносто метров в длину и сорок в ширину. Сейчас здесь зябко — сквознячок посвистывает. А, не до этого: скорей! Давай-давай! Да что ты, дьявол, крутишься, как кожа на пальце! Споткнулся — отвали в сторону, не мешайся со своей тачкой!

Вагонетки выпихнули из цеха, и они своим ходом покатились за зону. На передней вагонетке бригадир вывел мелом „Шабаш“ — дескать, больше бетона не шлите.

Эх, еще парочку тачек в свой угол! Когда все вот так дружно берутся, то работается очень даже весело. И всегда в такую минуту мама вспоминается: „Ты у нас слабенький, неврастеничный". Видела бы ты, сколько мне сейчас бетона поднавалили — доски у тачки выгнулись. Ничего, дюжим. Пайку полную получаем!

Лина Артюшкина... Ах ты, дело-то какое: она чуть-чуть на маму смахивает. И смех очень похожий.

— Скорей, скорей!

Навстречу с пустой тачкой Мчится Батька — полный землячок: мы с ним оба с Выборгской стороны — мужик совсем молодой, а бороду отпустил чуть не до пупа. Пустая тачка громыхает, какая-то щепочка цепляется за спицы колеса — словно бы пулемет строчит. ■

— За Родину! За Сталина! — кричит Батька и взбрыкивает ногами, как конь.

— За кого? — кричу я в ответ, будто не расслышав.

И тогда во всю гулкую, звенящую пустоту цеха Батька орет:

— Эй, бригадир! Ставин предлагает кричать: „За Родину, за Ставина!"

— Заткнись, Скиба! — обрывает Александр Николаевич; он такие опасные шуточки смерть как не любит.

— А ей Богу! — с хохотом разевает Батька свое мохнатое хайло. — Я кричал „За Сталина!", а он спрашивает „за кого?" Правда, век свободы не видать!

Никто не смеется. Все вкалывают.

Доронин свое распланировал и включил виброрейку. Потом спохватился, принес мою лопату. Принес и с интересом посмотрел на меня. Он что — всерьез поверил Батьке?

Подойти и дать Батьке по морде? Будет так: он здоровее меня — это раз; все подумают, что я в самом деле крикнул такой лозунг — это два.

...Щебенка с трудом лезет на лопату. Ух, елочки-палочки, сколько еще надо распланировать! Поясница ноет, ноги гудят... Подбираем бетон снизу, с края кучи — швыряем подальше, но не очень далеко. На земляных такая работа считается перекидкой, и ее отдельно запроцентовать можно. А здесь почему-то аккордно — разгрузка вагонеток, развозка на тачках, планировка, трамбовка — процентуют с квадратного метра готового пола.

...И я же ничего не сказал. Я только спросил: „За кого?2 А Шуриков спросит: „Вы что, глухой?" — Нет, не глухой. „Не знаете нашего священного лозунга?" — Знаю. „Выходит, смеетесь над ним?“ — Я не смеюсь. „Не ври, сволочь, у Берга врать научился..." И — в подземный изолятор... Да-а, с этим шутить нечего. И Доронин внимательно поглядывает. Почему?.. Серенький такой мужичок; кажется, из баптистов. В зоне его не слышно и не видно; по вечерам бегает куда-то из барака. Куда? Молиться?.. „Каждый каждого объехать норовит...“ Ах, черт, как же это я раньше не замечал!.. „За Родину, за Ставина!..“ — что за это могут дать? Трешка — меньше не бывает. А остался всего-то годик... И еще три в довесок?.. Боюсь Шурикова. Боюсь, боюсь Шурикова...

Разбросал последнюю кучу бетона... Вон, в том месте неровно будет — туда еще лопату подкинуть... Пол — загляденье, любо-дорого! Заревела виброрейка — загрохотало железо о камень. Завыла виброрейка, затряслась. Почему-то тяжело сегодня таскать эту дуру... Сволочи, сволочи!.. Боюсь Шурикова.

Что же это я — по одному месту пятый раз таскаюсь? Щебенка давно уже осела, жидкий* раствор сверху выступил...

Бригадир крутит рукой — поторапливайся, хлопчики! До звонка минут десять осталось — солнце совсем снизилось и сквозь окна заливает огнем железные фермы; в цехе посветлело, стало как на празднике. Хороший цех. Интересно, что же в нем будут делать? Кто говорит — самолетные моторы, кто говорит — танки. Спросить бы у Берга — он точно знал... Наш цех, мой цех! Наш завод! Мы пришли сюда еще той зимой, снег был по пояс. Отбрасывали снег, оттаивали землю, ковыряли ее кайлами да зубилами. Рыли траншеи, бутили фундаменты,.. Незаметно, незаметно, а четырнадцать цехов поставили. Вот этими ручками! А полы забетонируем и уйдем отсюда. Совсем уйдем.

Виброрейка упирается. А ну, родимая, вот сюда... и еще сюда... А теперь еще разик по этому месту... и по этому... Стой! Хорошая мысль пришла...

Там, где жидкий раствор еще не схватился, где гладенько сияет, как масло и даже отражает солнце, — там я нагибаюсь, растопыриваю пятерню и аккуратно вдавливаю ее в сырой пол. А под этим выдавливаю пальцем: „Ставин. 1943“. У самой стенки — никто сразу и не заметит. А уже к завтрашнему утру раствор схватится намертво. Будет память обо мне... и что бы со мной ни случилось — хоть еще трешку влепят по новой, хоть в карцере сгноят — здесь обо мне память навсегда.

Сейчас, бригадир! Вот последний кусочек утрамбую... На завтра останется метров пятьдесят. Завтра все сделаю. А потом, гражданин майор Шуриков, сажайте еще хоть на десять лет! „Ставин. 1943“.


.. .Что такое? ну-у га-ады! В цех опять въехали вагонетки с бетоном.

Виброрейки смолкли, как по команде.

И в тот же момент вдалеке раздались редкие удары по рельсе. Звонок на поверку. Конец работе.

Никто не смотрит на вагонетки. Все накинули телогрейки и пошли из цеха. У вахты, под березками уже копошилась небольшая толпа — это из одиннадцатого цеха, они всегда за полчаса до звонка шабашат; сходит им с рук такое дело.

Никто из нас не смотрит на вагонетки.

— Неправильно это! — вдруг говорит Батька, досадно матерится и возвращается в цех.

Я тоже матерюсь. Я тоже бегу за лопатой.

— Виноват, хлопчики! — признается бригадир. — Не надо было мне пустые вагонетки тогда отправлять. Простите, не учел...

А вагонетки-то не полные! Значив, чахоточные последнее подчистили — правильно, не пропадать же добру.

И опять: скорей, скорей! Если бетон оставить в вагонетках до завтра — его потом и кувалдой не вышибешь.

У вахты уже вся партия собралась. Орут, торопят.

Похлопывая веточкой по сапогу, подошел сюда начальник конвоя — ему тоже не терпится. Пришел, покрутился возле нас — подался обратно.

— Эй, начальничек! — крикнул кто-то. — Поиграй с тачечкой!

— Иди ты!.. — послал его начальник конвоя и улыбнулся.

Сегодня конвой хороший — понимает, что к чему.

Скорей! Скорей!

Из вагонеток все выкинули. Лежит бетон серой кучей.

— А-а-а! — завопили мы, не сговариваясь.

И давай грузить тачки. Пропадет же до завтра бетон. Нам, конечно, не больше всех надо. Нам, вроде бы, все равно — был звонок, и наше дело сейчас строиться на поверку; за бетон пусть вольняшки отвечают, начальники... Но — жалко: стройка-то наша, собственная. Что у нас, кроме этого, собственного? Своего? Ничего, только стройка.

И снова тачки скрипят по трапам.

И снова завывают виброрейки.

— Давайте, хлопчики! Давайте, родненькие!

Не торопитесь, Александр Николаевич, — надо все по совести сделать...

Руки одеревенели, пальцы отекли до синевы.

Работаю не хуже других. Сам знаю — хорошо работаю, стыдиться нечего... А вот Шурикова боюсь. Боюсь Шурикова! Как подумаю о сегодняшней глупости — виброрейка спотыкается, через крохотный камешек не перетащить рельсу... Боюсь, боюсь... Очень боюсь! Шуриков не забыл про меня — он мне тот суд с радостью припомнит.

А пусть припоминает. Пусть. И чего это я психую?.. Ведь работаю-то хорошо! Можно сказать, отлично работаю...

Шабаш! Теперь законно — шабаш!.. Чуть подправил лопатой; счистил раствор с мотора и с рельсы.

Ноги дрожат, как после поноса.

Вся бригада — еле-еле — потащилась на поверку.

Еще пять километров до лагеря топать.

Батька толканул меня в плечо: „За Родину! За Ста!..“

Валий, валяй, Скиба, — ничего не боюсь.

Солнце спустилось за рощу, и полторы тысячи работяг стоят в тени.

За открытыми воротами лают кобели.

— Перва пятерка, выходи!.. Втора пятерка!.. Третя!.. Четверта!.. Пята!..


Начальнику оперативно-чекистской части лагпункта № 3 гражданину майору Шурикову.

Сегодня, во время работы на объекте, бетонщики из сто двенадцатой бригады — заключенные Ставин и Скиба, имея в виду враждебную пропаганду, выкрикивали комические лозунги, издеваясь над фамилией самого дорогого и любимого человека — гения всех времен и всех народов.


Источник


Новосибирск 1947—1995

Загрузка...