Михаил Лезинский ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЗАМЕТКИ

ПОПЫТКА АВТОБИОГРАФИИ

Время от времени мы все пишем свои автобиографии. И надо отметить, жанр этот трудный. Что о себе напишешь?.. Ну, родился, ну, женился, ну, устроился на работу... Нет, стоп: устроился на работу, а потом женился.

Раньше хоть на помощь приходили. Устраиваешься на работу, а тебе тут же „Анкету" с длинным перечнем вопросов. А в них полный джентльменский набор: „где", „как", „почему"?.. И отвечаешь на вопросы бодренько: „не был, нет, не привлекался"! А сейчас, отменили анкеты напрочь! Ну, раз нет „Анкеты", сам мысленно ставлю перед собою вопросы и, что характерно, сам на них отвечаю.

Родился я 5-го апреля 1931 года в Одессе. Но этот черноморский город был только фактом моего рождения. Половину жизни (меньшую, но достаточно длинную!) — с 1934 по 1951 годы — я прожил с родителями в Карелии, куда судьба зэковская забросила моего отца. „С родителями" — слишком громко сказано: в 1941 году отец ушел добровольцем на фронт и в 1942 году погиб под Смоленском, обманув тем самым Всесоюзного старосту Михаила Ивановича Калинина. Михаил Ваныч начертал на его послании в Кремль: „Досидит после победы над фашизмом!" Досиживать не пришлось...

Отца, под фамилией Кучаев, я вывел в двух книжках: „Шляхами вийны", которая вышла в издательстве „Веселка", и „Рядовые военного детства" (издательство „Таврия").

Замечу, Кучаев вовсе не вымышленная фамилия. Это был его псевдоним со времен Гражданской кровавой бойни.

Большую часть своей жизни я прожил в Севастополе. Теперь этот факт моей биографии изменить невозможно, — годы хоть и скачут нынче с какой-то бешеной скоростью, но финиш, — смотрите год моего рождения! — близко и надо поторапливаться, еще столько книг не написано!

В Севастополе я живу безвылазно вот уже почти сорок лет, (если не считать кратковременные поездки в южные санатории послеинфарктного профиля и в Арктику для расширения своих познаний по географии!), вправе сказать: я — севастополец!

И об этом я написал в своей самой первой книжке „Они зажигают огни“, выпущенной Крымиздатом в 1962 году.

„Они... огни“. .. Какое паршивое рифмованное название! А когда-то нравилось...

Прежде чем документальная повесть вышла отдельной книжкой, она под названием „О городе моем и о друзьях-товарищах“ была опубликована в последнем сдвоенном альманахе „Крым“ в 1961 году.

Повесть (увы, впервые за все годы моего существования!) была прочитана литературоведом и редактором альманаха Владимиром Семеновичем Вихровым с невероятной скоростью (на третий день!), и тут же была сдана в печать.

От великой радости я считаю Владимира Вихрова своим первым литературным наставником.

— Интересно, —задаю вопрос сам себе, — наставником был Вихров, а кого бы ты выбрал в Учителя?

Я бы, конечно, мог назвать Александра Пушкина с Михаилом Лермонтовым, — звучит солидно! Или Рабле с Ильфом и Петровым! Так же — Антона Чехова и Максима Горького. (Список длинен!). Всех, кого я назвал и не назвал, — боготворил. Но, надо признаться, они мне не только не помогли, они мне мешали. Да, да, мешали! Они своими сочинениями щелкали меня по носу, — а он у меня не маленький! — и приговаривали: не пиши плохо, не пиши скучно и нудно! Дотягивай до нашего уровня!

Но поскольку, а понял я это сразу, до их уровня дотянуться невозможно, я... бросил писать вообще. Назло классикам!

И если б не „зануда Вихров“, как любя называла его крымская писательница Мария Глушко, так бы и не начал больше. Но, умудренный жизнью в литературе, Владимир Вихров посоветовал:

— Писать, брат, нужно не на уровне классиков, а на своем. Попробуй!

И я попробовал, написал на своем уровне несколько десятков книг самого широкого профиля: от документальных до художественных. Но больше всего — краеведческих.

Если я своим наставником числю Владимира Вихрова, то первым литературным учителем был Серега Тихомиров. Именно Серега, а не Сергей! Потому, что свои литуроки он вел на крышах теплушек, — в те жестокие военные 1942—1943 годы крыши товарных и пассажирских вагонов были основным средством нашего передвижения! — и „пахан“ Серега Тихомиров, как и я „шкет“, изучал шероховатости земли.

Об этом времени я написал повесть „Рядовые военного детства". Печатали меня на разных языках: русском, украинском, узбекском, якутском, чувашском, английском, французском и на других языках бывшего СССР и не бывшего мира.

И в разных издательствах: в крымской „Таврии" и в киевской „Веселке", российской „Молодой гвардии" и в узбекской „Еш гвардии"...

Повести, очерки и рассказы — самые разномастные. И возникает вопрос: „Какова же основная тематика моих усилий?“

Самому интересно знать! Но, поднатужась, ответил бы так: в основе всего, что я пишу, лежит собственная биография. И эта биография присутствует не только в документальных книжках, но и в художественных.

Последний вопрос воображаемой „Анкеты":

„Не можете ли вы сообщить какой-нибудь запомнившийся вам жизненный эпизод, ставший для вас поворотным в литературной судьбе?“

Могу. Было это давным-давно, в те годы сотрудничал только в городской газете. Тогда-то я написал очень короткий рассказ „Вечный огонь", и его газета напечатала, сократив при этом две последние строчки.

Увидел „куцый" рассказ напечатанным и мне стало грустно. Пошел выяснять отношения с заведующим отделом культуры. Между прочим, уважаемым мной человеком.

— Зачем же вы сократили две последние строчки?

— Считаю, что они лишние. Не несут смысловой нагрузки.

— Ведь исчезла музыка!

— Какая еще может быть музыка в рассказе? Что это, — нотный лист?

Крыть было нечем: слаб оказался словарный запас. Молча перепечатал рассказ и послал его в Киев, — там объявили республиканский конкурс короткого рассказа.

Признаться, не так обрадовался тому, что рассказ получил первую премию, хотя и безмерно рад был, а тому, что известный прозаик, автор читаемого в то время (да и сейчас!) романа „И один в поле воин“ Юрий Дольд-Михайлик получил вторую. Представляете себе: я — первую, а он — вторую! Наоборот, и то было бы здорово, а тут... Могу, значит.

И стал я писать свою первую книжку. И не писать уже не мог.

ТРИ МИНУТЫ ВОЙНЫ

Памяти Бориса Шейнина.

Но я буду писать о нем как о живом.

В суровый 1942 год, когда у стен Севастополя насмерть стояли матросы и солдаты, защищая свой город, смелостью и храбростью мало кого можно было удивить. И в то время во многих советских и зарубежных газетах появился фотоснимок: „Гибель фашистского стервятника".

Сюжет снимка прост, как правда или солдатская шинель: почти над самой землей, взрываясь и распадаясь на куски, падает вражеский самолет. Какой он марки — „юнкере" или „мессершмитт", — в ожесточении взрыва определить невозможно.

После выполнения подобного снимка остаться в живых было мудрено, — обломки должны были упасть на голову дерзкого фотокорра!

Крупный журнал Америки „Лайф“ напечатал снимок на обложке и сопроводил его текстом:

„Леди и джентльмены! Только человек со стальными нервами мог сделать такой снимок. Вы видите, как разваливается на куски фашистский бомбардировщик, вот так развалится и фашистская Германия".

Автор уникального кадра — Борис Шейнин.

Я много лет знаю, — увы, знал! — и люблю, — увы, любил! — этого человека: немножко взбалмошного, как и все евреи творческого склада, по-южному импульсивного, доброго и надежного товарища.

Он родился в Севастополе, прожил здесь почти всю жизнь, и сейчас на улицах нашего города можно видеть этого моложавого старца, — нет, теперь его можно увидеть только на фотографиях и в документальном кино времен обороны и освобождения Севастополя! — но мы же условились говорить о живом Борисе Шейнине и я больше не буду отступать от данного самому себе слова!

Севастополь вошел в его судьбу, но и он, дорогой мне Борис Григорьевич, останется навечно в истории Севастополя. Особенно — своими военными кадрами. В снимках Бориса Григорьевича Шейнина запечатлены все двести пятьдесят дней обороны города и его освобождение. А это тысячи уникальных кадров, тысячи остановленных мгновений.

В письме к Борису Шейнину Константин Симонов писал:

„Мне по душе Ваши снимки, снятые... в гуще боев. Таких снимков у Вас немало — и их я высоко ценю, хотя в них нет претензий на эпохальность... Жму руку. К. Симонов. 3.V.75 г.“

А писатель Петр Сажин как бы добавил свои строки к письму Константина Симонова. Замечу, и с Константином Симоновым, и с Петром Сажиным Борис Шейнин был знаком с военных лет, не однажды вместе попадали в смертельные переделки.

Итак — слово Петру Сажину:

„Самыми интересными, и, я не ошибусь, если скажу, — уникальными были на выставке фотографии об осажденном Севастополе. Каждый снимок из этой серии точен и правдив. Я бы еще добавил, что снимки эти были сделаны с риском для жизни и без малейшей попытки „организовать" либо насильственно остановить „мгновенье". В начале нынешнего лета (9 мая 1968 г. — М. Л.) в Севастополе, на фотовыставке фронтового фотокорреспондента Бориса Шейнина, я видел, как закаленные, прошедшие нелегкую морскую службу и с безумной отвагой сражавшиеся в обороне Одессы, Севастополя и Кавказа моряки, разглядывая снимки времен обороны Севастополя, подносили к глазам платки..."

Я наблюдал за Сажиным, у него в руках тоже был платок. И в своей книге „Севастопольская хроника, которую он тогда писал, будут примечательные строки о неистовом фоторепортере с „дерзким объективом" Борисе Шейнине.

Я прочитал множество книг об обороне и освобождении Севастополя, и почти во всех упоминается имя Бориса Шейнина, печатаются его снимки.

Маршал Георгий Жуков в своей книге „Воспоминания и размышления" поместил севастопольское фото Б. Шейнина „Моряки в обороне" и с благодарностью прислал ему свою книгу.

Бывший командующий фронтом, народный комиссар, Герой Советского Союза, — несуществующего теперь Союза! — Н. Г. Кузнецов на своей книге „Накануне" написал: „Дорогой Борис Григорьевич! На добрую память! В этой книге есть и Ваш труд, за который я искренне благодарен..."

Свою книгу „Рассказы о флоте" с дарственной надписью прислал Адмирал Флота И. С. Исаков...

Я написал о книгах тех людей, которых сейчас нет в живых. Но на книжной полке бывшего фронтового репортера — сотни книг с автографами.

Борис Шейнин провоевал с первого до последнего дня. Но мне с улыбкой сказал однажды:

— Я воевал всего три минуты!

И, видя, что я не среагировал на его слова, принимая их за очередной розыгрыш, на что он великий мастер, добавил:

— Это моя дочь подсчитала — она у меня математик. И она права: я снял девять тысяч фронтовых кадров, и если в среднем каждый кадр снят со скоростью в одну пятидесятую секунды, то, примерно, и получается три минуты войны.

Что уложилось в эти „три минуты"? Одесские баррикады 1941 года и сражающийся Севастополь, горькие минуты отступления и счастье освобождения родного города, дороги на Берлин и Знамя Победы над рейхстагом... ,,Знамя Победы"— последняя, заключительная точка, поставленная фоторепортером в своей боевой биографии. Снимок был сделан 1 мая 1945 года — Берлин еще не был взят.

Снимок этот публиковался много раз. А к двадцатилетию Победы он был напечатан вместе с письмом Бориса Шейнина в „Литературной России", — нет, нет, это была очень хорошая газета в то застоявшееся время, сейчас от той газеты осталось только название! В комментариях к письму известный писатель Василий Субботин писал:

„Я рад, что печатается здесь снимок известного и прославленного во время войны корреспондента-черноморца Б. Шейнина — снимок, сделанный на крыше рейхстага. Это очень честный и правдивый снимок, как и его письмо. Без грубой театральщины: в нем есть та будничность, та естественность и простота, натуральность, которые сами собой отметают всякую фальшь".

Высказывания Василия Субботина имеют особое значение. В своей книге „Как кончаются войны" есть у него такое замечание, — а надо заметить, книга писалась в то время, когда о многом приходилось умалчивать, и все же, все же, все же:

„Надо, наконец, прямо сказать: особенности обстановки и характер этого последнего боя были таковы, что проникнуть на Королевскую площадь с фотоаппаратом в те первые часы никто не мог. Даже командирам в те минуты было неясно, находятся ли наши в рейхстаге или нет?..“

Перечитываю сейчас книгу Василия Субботина и... улыбаюсь. Хотя, и это так, книга не для чтива, не для приятного времяпрепровождения. Но читая вот такие строки: „Эти часы — из рейхстага. В тот наипамятнейший день мне их дал Коля Беляев, комсорг 756-го. Он и его друзья нашли эти часы в сейфе, в одной из комнат рейхстага...“, я вспоминаю о другом подарке Василию Субботину, о котором не рассказано на страницах книги, о портфеле из рейхстага. О портфеле, который подарил ему Борис Шейнин. А дело было так...

— Вася! — Борис Шейнин посмотрел на распухшую противогазную сумку фронтового корреспондента, — Вася, не иначе ты там жареного поросенка спрятал? Поделись с коллегой!

Василий Субботин, — пусть его Шейнин называет Васей, а нам не положено! — улыбнулся.

— Стихи у меня там хранятся. Уже в сумке не помещаются, хотя противогаз я давно выбросил.

Мог и не говорить, у редкого бойца в сумке можно было обнаружить противогаз: у каждого — маленький склад всякой всячины!

— Вася, — проникновенно сказал Шейнин, — я знаю, ты гениальный поэт, а потому я сделаю тебе царский подарок, отберу портфель у Адольфа Гитлера и подарю тебе.

— Трепач ты, Борька...

Ничего примечательного в этом разговоре нет, если бы не одно обстоятельство: велся он на ступенях рейхстага, который еще не был взят. Рейхстаг был как слоеный пирог, немцы — наши, наши — немцы! И не поймешь, кто где! Перекинулись словечками мастера прессы, — в то время Субботин работал во фронтовой многотиражке! — согрели свои души немудреными шутками и... в бой, — рейхстаг отстреливался, рейхстаг требовал новых жертв...

В имперскую канцелярию Адольфа Гитлера Борис Шейнин ворвался одним из первых. Нет, нет, бой на этом „пятачке" не велся, — это был просто промежуточный этаж: Шейнину нужно было забраться на крышу, на которую с полотнищами уже карабкалось множество бойцов! Но, несмотря на спешку, эти поразившие его апартаменты захотелось посмотреть.

Что больше всего поразило Шейнина в имперской канцелярии Адольфа Гитлера? То, что это канцелярия самого фюрера, он узнал позже! Поразили ордена-кресты, густо рассыпанные по всему полу, да так, что тяжело было передвигаться.

Отшвыривая ногою килограммы наград, Шейнин увидел портфель. Портфель, как говорится, не имел товарного вида: серо-желтая грязь крупными комьями застыла на нем, но в тех местах, где оставались просветы, поблескивал настоящий „крокодил“. Вот тут-то Борис и вспомнил, что обещал портфель Васе Субботину, — „будет знать, как обзывать трепачом!“

Шейнин схватил портфель и чуть было не выронил его, тяжел был.

Наверное, — подумал Борис, — и он орденами набит под самую завязку?! Но нет, в портфеле орденов не было, в портфеле, завернутые в промасленную газету, лежало два кирпича. Огромных, огнеупорных кирпича.

Борис вытряхнул содержимое из портфеля, нашел какой-то плакат, завернул в него грязный портфель, — „потом отмою, кожа, что надо!"

Опускаю в рассказе целый период. Не описываю, как Борис добрался до купола рейхстага, как сфотографировал одно из красных полотнищ на продырявленной снарядами и бомбами крыше, как он с трудом отыскал свой портфель, заначенный в одной из комнат рейхстага, как отмывал его водой из прорванной трубы имперского водовода, как дарил портфель из натуральной крокодиловой кожи Васе — Василию Субботину! — но вот как Борис Шейнин через сутки попал в имперскую канцелярию вновь, расскажу более или менее подробней.

Когда Шейнину сказали, что он побывал в святая святых гитлеровского центра, побывал там, где мог находиться только фюрер со своими приближенными, он вначале не поверил, а поверив, вновь захотел побывать там, чтобы своей бессменной „Лейкой" зафиксировать свое присутствие в этом уникальном месте.

Но тут его встретило несколько „но“. Во-первых, Бориса Шейнина не хотели пускать в имперскую канцелярию Гитлера потому, что там шла опись имущества; во-вторых, — канцелярию тут же объявили секретным объектом и вход стал по особым пропускам, а в-третьих...

— Нет тут никакого Гитлера, — сказал часовой, — а раз нет, то и смотреть не на что!

Но задерживать лейтенанта солдат не стал, особенно после того, как увидел на груди у Шейнина фотоаппарат и тот „щелкнул" часового из этого аппарата. И не просто „щелкнул", а побожился, что пришлет фотки на родину, после демобилизации стража имперской канцелярии.

— Дуй до горы, лейтенант! Скажешь, имел разовый пропуск!

В канцелярии, — часовой был прав на сто процентов! — никакого Гитлера не было, вместо него на этом секретном объекте находились два майора интендантской службы и вели опись имущества. И занимались этим богоугодным делом, видно, давно.

— Часы напольные, — говорил один из майоров.

— Часы напольные, — повторял другой майор и записывал трофейным „имперским" карандашом в толстый, тоже трофейный, гроссбух.

— Статуя фарфоровая в виде голой бабы!

— .. .голой бабы, — записывал майор.

— Два слитка золота, замурованных в кирпичи.

— В какие кирпичи?! — вскрикнул Борис Шейнин.

Оба майора, как по команде, посмотрели в сторону представителя центральной прессы. Увидев лейтенантские погоны, один из майоров снисходительно пояснил:

— Понимаете, лейтенант, эти жлобы хотели нас объегорить! Понимаете, два слитка золота были замаскированы под кирпичи... Хотите сфотографировать? — майор заметил, что Борис конвульсивно дернулся. — Нет? Дело ваше. Вы еще о чем-то хотели спросить?

Да, хотел спросить. И — о многом. Но тут, — Боря Шейнин, славный и достойнейший представитель неунывающих репортеров, никогда не лезший в карман за словом, никогда не искавший этого слова в затылке... растерялся. Ни мэ, ни бэ, ни кукареку! Выпрямились мозговые извилины, заклинил поршень!

Он и сейчас начинает заикаться, вспоминая эту давнюю историю.

— Мишель, — говорит он мне, — не надо мне в личное пользование два кирпича, но на обломочек от одного я бы мог безбедно прожить всю жизнь. Как ты думаешь, мог бы?..

Интересно, хранится ли этот „золотой" портфель из канцелярии Адольфа Гитлера у Василия Субботина до сих пор?

Но вернемся к снимку „Знамя Победы". Как же все-таки удалось его сделать? Об этом он рассказал впоследствии в письме к Василию Субботину, когда тот прислал ему первое издание своей книги „Как кончаются войны":

„У Бранденбургских ворот ко мне подошел фоторепортер журнала „Огонек" и говорит: „Давай, Борька, полезем на крышу, смотри, там уже лазят какие-то солдаты." Подходя к зданию, я увидел на лестнице убитого и еще тогда подумал, какое горе — умереть в пяти метрах от победы. Так вот, добрались мы еще по горящим балкам на крышу рейхстага при помощи какого-то черного, грязного, обстрелянного солдата, и тут я увидел, что один из наших на оставшихся обломках фигур рыцарей на рейхстаге держит на небольшом древке темно-красное полотнище..."

Ну, а остальное, как говорится, было делом техники: Борис Шейнин вскинул фотоаппарат — и мгновение было остановлено.

Это был не тот флаг, не то Знамя Победы, которое хранится сейчас в музее и фотография которого вошла во все энциклопедии мира, напечатана во всех учебниках и стала хрестоматийной: над рейхстагом развевались сотни алых полотнищ, сотни больших и малых флагов, и Борис Шейнин сделал фото одного из них.

А то, музейное Знамя Победы?.. То вообще можно вычеркнуть из истории, делалось то фото, — именно, Делалось! — в то время, когда рейхстаг уже был полностью в наших руках и у подножия рейхстага стояли уже наши танки. И люди у Знамени Победы специально позировали фотокорреспонденту.

И из этого обстоятельства вытекает, что только снимок Бориса Шейнина „Знамя на куполе рейхстага" является подлинным, остальные — грубая подделка.

Из Берлина перенесемся вновь в Севастополь!

На груди у Бориса Шейнина множество наград. По ним можно изучать весь его боевой путь. А совсем недавно у него появился еще „Почетный знак ветерана 2-й Гвардейской армии".

— За что, Борис Григорьевич, вроде бы ты никакого отношения не имеешь к гвардии?

— Я тоже так думал, — ответил он, — а вот гвардейцы рассудили иначе. А дело было так...

И передо мной открылась еще одна страничка военной биографии Бориса Шейнина.

Нам приходилось видеть много снимков городов, объятых пламенем и дымом. Обычно на таком фоне кроме руин и разглядеть ничего не удается. Вот и на шейнинском снимке, кроме развалин, выбивающихся из-под дыма, вроде бы ничего не видно, и если б не подпись „Севастополь в огне", то трудно было бы вообще определить, к какому освобождаемому городу это относится.

Сделан этот снимок на подступах к Севастополю 7 мая 1944 года, то есть за два дня до освобождения города. Снимок в тот же день и час был отправлен самолетом в Москву, и на другой день газета со снимком „Севастополь в огне" была в руках у советских бойцов, стоявших у стен горящего города.

Прочитал газету „Красный флот" и Командующий артиллерией 2-й Гвардейской армии генерал-майор Иван Семенович Стрельбицкий.

Генерал даже вздрогнул, увидев в газете снимок Шейнина: сквозь дым, застилавший город, опытный глаз различил едва заметные просветления.

— Да это. же огневые точки противника! — воскликнул генерал. — Шейнина разыскать и доставить ко мне! Немедленно!

Фоторепортера нашли на Радиогорке на Северной стороне Севастополя, он через приставку фотографировал город. Когда Шейнина привели к Стрельбицкому, тот спросил, показывая на снимок в „Красном флоте":

— Много подобных? -

— Воз и маленькая тележка!

— Отлично! — воскликнул генерал. — Немедленно составьте панораму города!..

Ориентируясь по шейнинской фотопанораме, артиллерия открыла огонь.

А через сутки в Севастополь вошли наши войска и своими глазами увидели, какими точными были попадания наших снарядов.

Тогда же, в день освобождения города от фашистов, Стрельбицкий сказал:

— Трудно сказать, трудно подсчитать, сколько бойцов обязаны вам своей жизнью, но знайте и помните, ваше имя навеки будет связано с нашей гвардией. И вы — гвардеец!

В мирное время получил „Почетный знак гвардейца" Борис Шейнин и в сопроводительном письме было сказано:

„Дорогой наш гвардеец Борис Григорьевич!

Артиллеристы Гвардии помнят Вас по совместной деятельности в боях за Севастополь. Мы ценим Вашу товарищескую, профессиональную помощь нашим фотогвардейцам в создании фотопанорам в целях управления артиллерийским огнем... За Ваш фронтовой труд, за подвиг в освобождении Севастополя и Крыма, за Ваше хорошее чувство поддержки боевых друзей благодарим...

Генерал-лейтенант артиллерии в отставке, бывший заместитель командующего 2-й Гвардейской армией и Член Военного совета И. Стрельбицкий“.

...На стене в квартире у Бориса Шейнина висит старенький, потертый фотоаппарат. Висел! Сейчас фотоаппарат — экспонат музея героической обороны и освобождения Севастополя и находится на Сапун-горе! Под ним табличка: „Этим фотоаппаратом „Лейка" № 282179 лейтенант Борис Григорьевич Шейнин — фоторепортер газеты „Красный флот" — сделал около девяти тысяч кадров в период обороны Одессы, Севастополя и штурма Берлина. Негативы хранятся в Центральном музее Революции СССР в Москве".

Что и говорить, уникальная „Лейка", на которую давно посматривают служители севастопольских музеев, — дождалась она своего часа! А в свое время ее увидел американский фотокорреспондент Ричард Гопкинс.

Было это на Ялтинской конференции.

И тут я себя останавливаю и читаю газету „Известия" за 15 ноября 1991 года. Под рубрикой „Фотография с историей" (или история с фотографией), сказано о том, как капитан Самарий Гурарий, военный фотокорр „Известий" сделал фотографию на Ялтинской конференции.

„Ну и что? — скажете вы. — Разве не мог Самарий Гурарий сделать подобное фото?"

Мог, еще как мог! Но ведь дальше пишется, что Гурарий был единственным военным фотокорреспондентом на съемках.

Вот как об этом написано:

„...заходит Андрей Януарьевич Вышинский, знал меня хорошо, я ведь Сталина часто снимал: „Смотри, Самарий, ты единственный от советской прессы..."

Прочитал и думаю: как же так!? Ведь из советских фотокорреспондентов не один Самарий Гурарий освещал это событие, а, — известно точное число! — 40 (сорок) военных фотокорреспондентов, не считая иностранных и множества киногрупп! И одним из сорока был мой дорогой лейтенант, фотокорреспондент „Красного флота" Борис Шейнин. И раз мы уже коснулись Ялтинской конференции, я хочу рассказать об истории, которая произошла с Борей Шейниным, — с ним всегда что-то происходило!

На уникальную „Лейку" „положил глаз" американский фотокорреспондент Ричард Гопкинс — процветающий журналист, для которого не существовало невыполнимых желаний. Это и ежу было понятно: его отец Гарри Гопкинс — друг и советник президента США Франклина Рузвельта. Не знаю, как его отец, но сын неплохо изъяснялся по-русски:

— Борья, — это Ричард Гопкинс так называл Шейнина, — ты мне нравишься, Борья! Хочешь виски?

— Не пью, — отвечал „Борья", хотя, если честно, всегда не прочь был приложиться к рюмочке, — ты мне, Ричард, лучше устрой протекцию: хочу Черчилля с Рузвельтом щелкнуть! Поможешь?

— Это нам, что стакан водка хлопнуть! — смеялся Гопкинс. — Это нам, что два пальца, как ты выражаешься, пис-пис.

И ведь — устроил. Несмотря на то, что Рузвельта с Черчиллем всегда фотографировали „большие чины", а погон лейтенантский Шейнина не проходил по габаритам.

Забегая далеко вперед, замечу, великолепные снимки Уинстона Черчилля и Франклина Рузвельта, выполненные Борисом Шейниным, в 1985 году появились в том же журнале „Лайф", где появлялся уникальный снимок „Гибель фашистского стервятника".

Услуга за услугу и кое-что в придачу! Ричард Гопкинс захотел заполучить „Лейку“ Бориса Шейнина. Он обнял Шейнина:

— Борья, один вопрос: не этой ли машиной, — он указал на шейнинский фотоаппарат, — был сбит фашистский сволочь?

— Этим, коллега, этим! Русские пули вылетали вот из этого отверстия.

Американец расхохотался. Вообще, Гопкинс был,смешливым парнем и Шейнин ухахатывал его до слез.

Отсмеявшись, Гопкинс неожиданно предложил.

— Борья, я согласен меняться с тобой фотоаппаратами, — и он протянул Шейнину „спид-график" самый современный аппарат. — Повезу в штаты сувенир. Америка любит сувениры.

— Я не меняюсь, — отстранил фотоаппарат Шейнин, — этот сувенир, сэр, и мне дорог.

— Как! — воскликнул ошеломленный американец. — Ты не хочешь делать маленький бизнес? Моя фотокамера стоит двух автомобилей!

Что верно, то верно, „спид-график“ — машина классная и, надо признать, возможности у нее гораздо больше, чем у шейнинской „Лейки“. Да еще и такой, у коей нужно менять детали! Но слово „бизнес" могло убить и менее слабонервного человека. Такое предложить советскому человеку! Пусть эти капиталисты сами занимаются бизнесом, а у „советских собственная гордость, на буржуев смотрим свысока"! Так сказал один из талантливейших поэтов нашей эпохи, пустивший себе пулю в лоб.

А если честно, боялся мой дорогой Боря Шейнин „всевидящего глаза и их всеслышащих ушей"! Как заметил другой очень хороший поэт, не знавший ни НКВД, ни КГБ: погибнуть на боевом посту — разрешалось, а пускаться в преступные сделки с иностранцами... Ни боже мой! Упекут в кутузку! Эту математику Борис Шейнин хорошо усвоил.

Так и улетел Ричард Гопкинс в Штаты со своим двухавтомобильным „спид-графиком“. „Эх, Борья, Борья, умный ты парень, но дурак..."

Эту прощальную фразу Борис Шейнин пронес через всю жизнь и просил, чтобы я ее „воткнул" в какую-нибудь статью. Я попытался сделать это в своей книге, куда вошел очерк о Борисе Шейнине, но редактор ее вычеркнул...

Мы стоим, — стояли! — с Борисом Григорьевичем на Графской пристани — это его самое любимое место в Севастополе — и молчим. Я и не пытаюсь угадать, о чем он сейчас думает. Но мне, знакомому с его жизнью, кажется: именно сейчас он вспомнил прожитое...

Вот он, молодой краснофлотец, печатает свой первый снимок в „Красном черноморце", вот его конкурсное фото публикует „Правда", после чего Шейнина приглашают работать в военно-морскую газету „Красный флот"; вот он бороздит волны Балтики... И вот оно снова, родное Черноморье...

Трудная битва за Одессу и Севастополь — и в объективе военного фотокорреспондента появляются герои битвы: зенитчик миноносца „Шаумян" Петр Скворцов и начальник разведки бригады морской пехоты Дмитрий Красников, командир крейсера „Красный Кавказ" Алексей Гущин и медицинская сестра с Малахова кургана Фрося Радичкина, снайпер Василий Рубахо и командир подлодки, Герой Советского Союза, — да, да, было когда-то такое звание! — Михаил Грешилов, Маршал Эстрады Аркадий Райкин... Молодые, красивые, мужественные. Многие из них так и останутся молодыми в веках!

— Смотри туда, — и Шейнин указывает в сторону моря, — суда, наверное, только что вернулись из плавания.

Он безошибочно называет, — называл! — их имена, угадывая по профилю корпусов и надстроек...

Борис Шейнин скончался 10 мая 1990 года и похоронен в Севастополе на Военном мемориальном кладбище.

Прощай, друг!

В ГОСТЯХ У СТАРИКА ХОТТАБЫЧА

Встретиться с автором всем известной повести-сказки „Старик Хоттабыч“ оказалось очень просто.

Мне посоветовали:

— Назови пароль и вход в его апартаменты свободный.

— А какой пароль?

— Пароль у всех, кто защищал и освобождал Севастополь, кто его отстаивал и кто сегодня живет в городе, один: „Я из Севастополя!“

Москва. Позвонил прямо с Курского вокзала:

— Лагин слушает и слушает внимательно!

Началось! — подумал я. — Волшебник! Даже по телефону отвечает не так как все!

— Я приехал... Мне бы хотелось встретиться с вами... — замямлил я, — мне сказали...

— Для встречи не готов: выбрит не чисто, галстук и носки не поглажены, ботинки без шнурков!

Выдавил из себя:

— Я из Севастополя!

На том конце телефонной линии буквально за доли секунды подменили человека. Не только человека, но и его голос.

— С этого бы и начинали! Севастопольцы могут придти-приехать ко мне в любое время дня и ночи. Что сейчас, день или ночь?

— День.

— Сейчас можете приехать?

— Могу.

— Тогда по коням! — ив трубке раздались гудки отбоя.

Признаться, я основательно подготовился к этой встрече. В Севастопольской Морской библиотеке хранятся подшивки газет военных лет.

Перелистал газету Черноморского флота „Красный черноморец" за 1941—1944 годы и встретил имя Лазаря Иосифовича Лагина много и много раз. И хотя Лагин не числился в штате редакции, — работал в политуправлении флота, — но его участие в газете было более чем заметным: автор „Старика Хоттабыча", — книга вышла за несколько лет до начала Великой Отечественной войны и была популярной, как сейчас говорят, — был просто находкой для газеты.

Лазарь Лагин для своей журналистской деятельности избрал в газете юмористический отдел „Рынду".

Что такое — рында?! Объясняю. У опытных современных мореманов не спрашивайте, а то они вам скажут, что рында — это судовой колокол, что будет неправильно. А я, как сухопутный товарищ, поясняю: на судах торгового флота и в парусном флоте, — раз „парусном", значит это было в старое доброе время! — троекратный бой в судовой колокол. „Били рынду" в момент истинного полдня.

После того, как я прояснил вопрос с рындой, перейдем к фельетонисту Лазарю Лагину (Гинзбургу) и посмотрим, что он сделал только за один сентябрь военного 1941 года в „Рынде".

4-го сентября. Печатает басню , „Прохожий и бандит".

5-го сентября. Появляется „Геббельс на небесах".

9-го сентября. К одесскому сезону, — немецкие войска в это время подошли к Одессе! — писатель дает рекомендации румынским солдатам и офицерам о необходимости приобретения в универсальном магазине „Торгашеску и сыновья" следующих вещей, столь нужных при походе на Одессу-маму.

„1. Кальсоны защитного (коричневого) цвета. Необходимы при встрече с советскими моряками..."

Советов много, — писатель потрудился на славу.

Не забыл он и о душе, — политработники, вытеснив священников, заняли их место. Лагин предлагает приобрести все в том же магазине граммофонные пластинки типа: „Голос моего хозяина", песни — „Лакейская хоровая" (слова Антонеску в обработке Геббельса); романс „Бей меня, режь меня" (посвящается Адольфу Гитлеру); „Ликуй, Румыния!" — концерт для четырех скрипок, в сопровождении похоронного оркестра.

В этом же номере Л. Лагин, по-отечески заботясь о будущем румын, помещает объявление:

„Отправляясь на русский фронт, не забудь заказать изящный и гигиенический гроб. Господам офицерам гробы доставляются на дом.

„ С почтением, похоронное бюро „Румынская доля".

11-го сентября. Совместно со Львом Длигачем и Александром Ивичем Л. Лагин составляет обширную „Приходно-расходную книжку фашистского генерала:

„1.1Х.41 г. Пришли две дивизии наших войск.

3.IX.41 г. Обе дивизии израсходованы полностью."

14-го сентября. Л. Лагин и Л. Длигач публикуют письма в „обработке Геббельса" и помещают телеграмму:

„Срочная из Рима, Итальянской обл., гитлеровской вотчины. Командующему Одесским фронтом Румынской королевской армии.

Подтвердите. Правда ли, что из Одессы стреляют?

Удиралиссимус Драпалини."

18-го сентября. Технические обозреватели Л. Лагин и П. Панченко сообщают:

„В связи с тем, что советскими и английскими бомбардировщиками разрушен ряд немецких электростанций, в германском министерстве народного хозяйства срочно разрабатывается проект строительства гидроэлектростанций, основанных на использовании воды из геббельсовских статей.

Специальные фильтры будут очищать воду от нечистот."

28-го сентября. Фашисты подошли к Перекопу. Для господ генералов, офицеров, унтер-офицеров и нижних чинов германской армии советский политработник (поп — по-нынешнему!) майор Лагин составляет санитарнокурортную справку:

„Крым — место курортное. Голубое море, чистый воздух, виноград, фрукты, горы — все это бесспорно обладает выдающимися целебными свойствами.

Наиболее действенные лечебные процедуры, предлагаемые советскими бойцами фашистским бандитам:

1. Ванны: а) холодная, б) грязевая (Сивашская).

2. Уколы (штыковые).

3. Горячие припарки (артиллерийские).

4. Свинцовые примочки из первоклассных советских пуль.

5. Массаж прикладом...

Возможны варианты!"

Это работа только за один месяц войны. Я не учел еще здесь многочисленные подписи под сатирическими рисунками Леонида Сойфертиса и Константина Дорохова, не учел и лагинские псевдонимы.

„Рында" на страницах „Красного черноморца" станет рабочим местом политработника Лагина. Под „Рындой" он и напечатает свою первую военную сказку „Шел трепач", — случилось это 23 октября 1941 года.

Забегая вперед, скажу, когда Лазарь Лагин подарил мне свои „Обидные сказки", выпущенные журналом „Крокодил" в 1959 году, на одной из сказок — „Испекла бабка пирог" — он написал: „Опубликована в „Кр. черноморце" во время обороны". Но я не смог обнаружить ее в газете. Возможно, писатель ошибся. Зато на страницах „Красного черноморца" было напечатано множество других сказок: „Страхи-ужасы", в двух номерах публиковалась сказка „Чудо-бабка и волшебное зеркальце", в четырех — „Крымские приключения барона Фанфарона"...

Как бы я ни готовился к встрече с Лагиным, но надо признаться, шел я к нему с душевным трепетом. Как там ни крути, а шел я к „отцу“, — он же и мать! — прославленного во всех странах света джинна Гассана Абдурахмана ибн Хоттаба. Во мне, взрослевшем на лагинской волшебной сказке, продолжал жить мальчишка. „А вдруг и правда Хоттабыч живет в квартире писателя!?“ Вдруг я не понравлюсь этому джинну, который сам заявил о себе:

„Я могущественный и неустрашимый дух, и нет в мире такого волшебства, которое было бы мне не по силам... Назови мое имя первому попавшемуся ифриту, или джинну, что одно и то же, и ты увидишь, как он задрожит мелкой дрожью и слюна в его рту пересохнет от страха.“

Страшно-то как! Вдруг выдернет этот „неустрашимый дух“ пару волосков из своей бороды, произнесет над ними магическое слово, и я повисну на люстре, или вылечу в форточку и буду летать по улице Черняховского, — там живет писатель! — пугая прохожих. Бр-р...

А, может, и сам писатель чем-то похож на своего героя? Ведь сказал же Флобер:. „Эмма Бовари — это я!“

— Какой он из себя, писатель Лагин? — поинтересовался я у севастопольского поэта Афанасия Красовского перед отъездом в Москву.

Поэт Афанасий Красовский, — бывший штатный репортер „Красного черноморца" — часто встречался с Лагиным во время войны. Да и как было не встречаться: сотрудничали вместе в „Рынде“. А к более поздним очеркам Л. Лагина А. Красовский, как фоторепортер, давал снимки.

— Лагин-то? Это, брат, сила-мужик! Я, тогда еще молоденький морячок-корреспондент, глядел на него как на бога. Еще бы, ведь он был автором волшебной повести, которую читали в окопах Севастополя. И, когда он появлялся на огневых позициях, вслед ему неслось с уважением: „Смотрите, Хоттабыч идет!"

Здоровый он был, крупный. Брови кустистые нависают над пронзительными глазами. Одним словом, обличьем похож на поэта Владимира Луговского... Встречался с Луговским? Он недавно побывал в Севастополе!

— Но у Луговского не было бороды!

— А кто тебе сказал, что у Лагина борода? Может, только сейчас завел для солидности, которой ему не занимать...

Почему-то портретов зрелого Лагина публиковалось мало. Во всяком случае, мне они не попадались. Все больше, — дружеские шаржи. В „Обидных сказках“ Ю. Ганф нарисовал его довольно молодым человеком с черными прилизанными волосами и с неизменной трубкой во рту, но без бороды. А. Н. Лисогорский в „Литературной газете" „приклеил" ему бороду, кончик которой покоился в кувшине. В том самом кувшине, из которого, согласно достоверным источникам, появился на свет божий старик Хоттабыч. ..

Двери мне открыл пожилой, очень пожилой человек. Я на минуточку выпустил из виду, что Лагину уже за семьдесят, и продолжал думать о нем, как о тридцативосьмилетнем, — таким он был в дни обороны Севастополя. Пышной шевелюры, — мечта севастопольских связисток! — и в помине не было, — лысина! И бороды не было. Я, как и шаржист Лисогорский, „прилепил" бороду Хоттабыча его „отцу".

— Проходите. Садитесь. Отдыхайте. Здравствуйте. Из самого Севастополя?

— Из самого, самого, что у самого Черного моря.

Лагин вздохнул:

— Се-вас-то-поль... Там я еще мог по горам лазить.

— Могли, — подтвердил я, — не только лазить по горам, но и бегать, перепрыгивая огромные горные расщелины.

— Откуда вы знаете?

— А мне художник Сойфертис рассказал.

С Леонидом Сойфертисом я встретился за день до встречи с Лагиным, и он мне рассказал, как вместе с Лагиным побывал в Балаклаве, в военной сражающейся Балаклаве, в старых генуэзских башнях, где в 1941—1942 годах занимал оборону Сводный пограничный полк.

— Точно. Мне довелось бывать у пограничников много раз. А с художником Леней Сойфертисом мы были в Балаклаве в самые трагические дни, последние дни обороны города, в июне 1942 года.

— И об этом мне рассказывал Леонид Владимирович. Он еще сказал, что вы тогда сочинили надпись: „С миру по нитке — Гитлеру петля!“

— Было, было такое дело. А Леонид Владимирович... Тогда просто Леня, через проем, выбитый снарядом, взобрался на второй этаж генуэзской башни и аршинными буквами написал эти слова на самой верхотуре.

— После войны я тоже лазал по башням генуэзской крепости и множество надписей там обнаружил.

— А мы много и делали. Выпускали своеобразную газету и стены крепости нам были вместо бумаги.

— А потом, — продолжил его рассказ, — вы по горному спуску возвращались в город и попали под минометный обстрел.

— Верно, — засмеялся Лагин, — я тогда с испугу прыгнул в сторону... Кажется, действительно перемахнул через огромную расщелину. Леня меня ею часто подначивал... Да что это я вас утомляю разговорами, с дороги кофе не мешало бы выпить. Выпьем по чашечке кофе и... по рюмочке можно. Наталья! Сообрази джентльменам кофе по высшему разряду!

Я с опаской посмотрел на его дочь, затянутую по моде в узкие джинсы, — ничего девочка! — на телевизор, на котором стояла фирменная табличка, заимствованная, как я понимаю, в каком-то ресторане с предупреждением: „Стол не обслуживается. Распитие спиртных напитков запрещено. Официантка Лагина Н. Л.“ и... отказался.

Лагин улыбнулся.

— Спасибо — не хочу? Или спасибо — неудобно?

Я не знал, что ответить. Конечно, не худо было бы выпить сейчас чашечку кофе. Да и рюмашечка бы не повредила! Но, действительно, неудобно распивать с писателем в рабочее для него время, — на столе разложены листы будущей книги и видна, — взглянул краем глаза! — недописанная фраза. А недописанные фразы, как известно, самые гениальные. Да еще эта табличка с предупреждением!

— Будем пить кофе, — твердо сказал Лагин, — мне тоже было неудобно есть мандарины у Маяковского, а я — ел!

— Вы были знакомы с Маяковским?

— Да, я тогда называл себя поэтом, а посему писал стихи в необозримом количестве.

— Расскажите, пожалуйста.

— О стихах или о мандаринах?

— О том и о другом.

— Коротко это выглядело так. Был вечер встречи с Маяковским и, как обычно, на этом вечере все графоманы города могли читать свои стихи перед строгим мэтром. Я прочитал отрывок из своей огромной поэмы и небольшое стихотворение на Закуску. Владим Владимыч все внимательно выслушал, скептически посмотрел на меня и сказал: „Ваша поэма родилась не из сердца. Это, батенька, литературщина. Своими глазами надо смотреть на окружающий мир, а не через пенснэ классиков. А вот маленькое ваше стихотворение мне, как ни странно, понравилось".

— А что это было за стихотворение, которое понравилось Владимиру Маяковскому?

— Стихотворение называлось „Отделком" — это командир отделения. Из жизни, так сказать, взятое: было это в 1926 году в Ростове и был я тогда военным человеком. После творческого вечера Маяковского я еще несколько раз встречался с Владимиром Владимировичем, и однажды он пригласил меня к себе домой. Представляете мое волнение, когда я летел к нему?

— Очень даже представляю.

— Пришел к нему, чинно разделся, вытер ноги о половичок и... не знаю, что дальше делать.

Маяковский ухмыльнулся, заметив мое замешательство:

„Что ты там, Лазарь, казенный паркет протираешь? Проходи!"

Прошел. Он меня, как маленького, к столу подводит. А на столе, в хрустальной вазе, высится горка мандаринов. Живут же люди! Маленьких таких, красно-желтых мандаринчиков... Так мне захотелось впиться зубами в этот шарик мандариновый, аж в горле запершило, — у нас в полку щи да каша, вот и вся солдатская пища наша. А мандарины и апельсины почему-то считались буржуйским лакомством.

Маяковский заметил мои перекатывающиеся желваки, придвинул ко мне вазу:

„Жми, Лазарь, на всю катушку!"

Проглотил я слюну и ответил:

„Спасибо. Не хочу."

Маяковский презрительно посмотрел на меня:

„Спасибо — не хочу? Или — спасибо, неудобно?"

Тут я не выдержал:

„Хочу, Владимир Владимирович, очень хочу!"

„Вот и делай, что хочешь, интеллигент с ружьем!"

И стал я уплетать мандарины, только за ушами трещало. Маяковский засмеялся довольный:

„Вот теперь, святой Лазарь, я окончательно убедился, что писать ты будешь! Страсти не должны нас подавлять, надо давать им выход"...

— Будем пить кофе, Лазарь Иосифович. И к кофе можно еще чего-нибудь покрепче.

— Вот то-то! Наталья, бисова дочка! Обслужи гостей!

Мы пили черный пахучий кофе и еще кое-что, и вспоминали Севастополь. Точнее, Лагин вспоминал, — мне что вспоминать, я там живу! — а я ему помогал. Напоминал.

— Помните, в декабре 1941 года, вы опубликовали стихотворение „Тебе отвечаем, родная Москва"? В нем есть севастопольские строки:

Над нашим окопом задумчивый тополь,

И южного неба синеет канва,

Но мы, защищая родной Севастополь,

Деремся, как нам говорит Москва...

Лагин подозрительно посмотрел на меня: специально, чтобы подковырнуть его, я выбрал именно эти стихи? Но я, хоть и выпил маненечко, был непроницаем.

— Ох, — вздохнул Лагин, — лучше бы вы мне не напоминали об этих стихах! „Тополь — Севастополь!" Как небо не обрушилось на меня за такую рифмованную стихоплетину!?

— Но в тяжелое время все виды оружия были необходимы.

— Не спорю, необходимы. Но все же хорошо, что я вовремя спохватился и понял, что стихи у меня швах! И если приходилось все же писать для „Рынды", то прибегал к помощи классиков. Даже у Пушкина помощи просил.

— Я встречал эти стихи. Вы их написали вдвоем с Сашиным и назывались они „Почти по Пушкину":

На гористом на обрыве

Дети кликали отца:

„Тятя, в Керченском проливе

Тонут фрицы без конца!"

„Пусть сдыхают бесенята, —

Отвечал сынам отец, —

Это правильно, ребята.

Что приходит им конец."

— Это Сашин меня подбил, ему и ответ держать!

— Возможно. Но замечу вам, что в декабре 1943 года вы опубликовали „Балладу об энском, десанте". Баллада публиковалась с продолжением в трех номерах.

— Что-то мне это не нравится! — промычал Лагин, тайком от дочки опрокидывая рюмку водки. — Что-то тут дело не чисто. Уж не собираетесь ли вы стать моим биографом? Предупреждаю: не так-то будет легко опубликовать что-либо обо мне.

— Это почему же?

— Сам не пойму, вокруг меня какой-то заговор молчания. Как вы думаете, сколько рецензий появилось на белый свет после того, как вышел мой „Старик Хоттабыч"?

Ну и вопрос: откуда я могу знать? На такую книгу, наверное, было не меньше ста рецензий. Мне приходилось читать повести самого среднего уровня и рецензии на них, во много раз превышающие объем книги.

— Несколько сот! — ответил я.

— Ни одной, — в тон мне ответил Лагин.

— Не может быть!?

— Все может быть. И лишь в журнале „Звезда", в номере 12-м за 1956 год появилось нечто вроде рецензии. Написал ее Л. Ершов...

Отрывок из этой рецензии я тут же переписал. Вот он:

„...В конце 30-х годов Л. Лагин создал повесть „Старик Хоттабыч", перекликавшуюся отдельными комическими ситуациями и стилевыми особенностями с романами Ильфа и Петрова. Но все же это была лишь приключенческо-фантастическая, смешная и назидательная повесть для детей с неглубоко разработанной социальной проблематикой. Она свидетельствовала о замирании и вырождении крупного сатирико-юмористического жанра. В „Старике Хоттабыче" социальная соль комических положений без остатка растворилась в авантюрно-фантастической струе или выродилась в плоскую дидактику по типу статей „Пионерской правды"...

— Невероятно!

— Но факт! — горько усмехнулся старый писатель. — В последние годы, вот так, мимоходом, стали вспоминать. Не иначе, как смерть мою чуют... Так на чем мы остановились? Ах да, на балладе... Я должен был написать эту балладу, не мог ее не написать. Если вы листали подшивки „Черноморца", то встречали мои очерки о Герое Советского Союза Константине Федоровиче Ольшанском. Ольшанский после гибели Цезаря Куникова командовал батальоном морской пехоты. Кстати, ваш севастопольский поэт Афанасий Красовский, — мы его Ваней Чиркиным звали, это был его псевдоним в „Рынде", — делал к этому очерку фотографии.

— Я и в газете читал этот очерк, и отдельной книжкой. Она вышла под названием „Николаевский десант".

— Я живой, еле живой, — пошутил Лагин, — свидетель этих десантов и в дни войны писал о них. Почти каждый мой очерк кончался словами: „геройски погиб", „геройски погибла"... Я помню Женю Хохлову. На Малой земле она была медсестрой, спасала раненых. Но своего мужа, Николая Селичева, — он был краснофлотцем! — спасти не смогла. С тех пор она стала дерзкой и бесшабашной. Женя погибла при знаменитом штурме Новороссийска, помянем ее по-солдатски, остограммимся!..

Позже я нашел этот очерк Л. Лагина. Он так и назывался „Женя Хохлова — черноморская морячка":

„Ей говорили: „Женя, пригибайся. Кругом фрицы". Она отвечала подмигнув: „Мне мама говорила: если орешек в рот попадет — проглотишь, если в лоб — отскочит. А поразит меня фашистская пуля, напишите на могиле: здесь лежит черноморская морячка Евгения Афанасьевна Хохлова, погибшая за Родину"...

Она лежит в Братской могиле на Новороссийской набережной, на самом берегу Черного моря.

— Много моих друзей погибло в Новороссийском и Николаевском десантах, на Малой земле. Тогда и родились строки „Баллады об энском десанте"...

Эта поэма-баллада, в которой грохочет время, в которой разгулялась смерть. Но заканчивается она светло и просто. И провидчески:

...Когда, смеясь, в тот порт сойдут

Весною радостного года

На час, другой, в тени, в саду

Размяться люди с теплохода,

Они увидят склоны гор

В зеленой бурке мелколесья

И клумб сверкающий узор,

И площадь, звонкую, как песня...

Эти строки писались тогда, когда враг находился в разрушенном Севастополе, когда лежали в руинах черноморские города Новороссийск, Херсон, Керчь, Феодосия, Николаев...

И только новизна домов

И в парке братская могила

Расскажут лучше ста томов

О том, что здесь происходило.

И встанут молча перед ней

Взволнованные экскурсанты

И вспомнят битвы прежних дней,

И город в зареве огней,

И подвиг энского десанта.

Поражаешься, как много сделал в войну майор Лазарь Лагин. Тот самый Лагин-Гинзбург, которого после появления на свет „Старика Хоттабыча", причислили к чистым мастерам фантастического жанра. Помимо многочисленных сказок, басен и юморесок, помимо подписей к карикатурам Сойфертиса, Решетникова, Дорохова, помимо десятков очерков и зарисовок, в войну им была написана повесть „Броненосец Анюта" и ее первая публикация под названием „Трое уходят в море" появилась с „продолжение следует" во многих номерах флотской газеты „Красный черноморец".

В 1946 году сразу два издательства — Военмориздат и Воениздат — выпускают повесть отдельной книгой.

После войны, сняв военный мундир, Лазарь Лагин написал много новых книг, читаемых всеми возрастами. И снова стал фантастом...

Дымится кофе на столе, уменьшается содержимое в бутылке. Подходит дочь и накрывает ладошкой чашку отца, переворачивает рюмку:

— Тебе хватит, ночью опять возиться с тобой!

— Хватит, так хватит, — отвечает Лазарь Иосифович, осторожно массируя сердце, он наклоняется ко мне и шепчет: — Сегодня я, кажется, перебрал, пойду, прилягу.

Дочь выжидающе смотрит на меня, — пора и честь знать, пора уходить. С жадностью смотрю на книжные полки, на лагинские книги: „Патент „АВ“, „Остров Разочарования", „Атавия Проксима", „Съеденный архипелаг", „Голубой человек"...

С книжных полок „смотрят" на меня бородатые Хоттабычи Абдурахманы. Множество Хоттабычей. Похожих друг на друга и не похожих: индийские и французские, испанские и норвежские, английские и индонезийские, молдавские и грузинские, армянские и таджикские, узбекские и эстонские... Седобородые и чернобородые, с выпуклыми глазами и миндалевидными...

В этом не было ничего удивительного: известный нам джинн, родившийся в России, изъяснялся на всех языках, — „Старик Хоттабыч" переведен чуть ли не на все языки народов мира и республик.

С жадностью смотрю на Хоттабыча, изъясняющегося по-русски. Лагин улавливает мой взгляд, ухмыляется понимающе:

— Хотите получить моего „Старика"?

— Очень! — чистосердечно признаюсь.

Он снимает с полки издание 1972 года.

— Признаюсь честно, я никогда не собирался писать волшебную сказку.

— Не собирались, но написали.

— Я писал памфлет на книжки подобного рода, а Хоттабыча изувечили, выбросили из книги несколько глав и так отредактировали, что памфлет превратился в волшебную сказку. Я вам подпишу эту книжку, изданную именно в 1972 году, потому, что я восстановил свои собственные слова и все-таки воткнул в нее недостающие главы!..

Лагин надевает очки с немыслимо толстыми линзами и надписывает книгу:

„...севастопольцу и журналисту от автора этой глубоко правдивой повести. Л. Лагин. 25 июня 1974 г.“

Перечитал свою надпись и в скобках дописал: „На всю жизнь севастопольца".

Через несколько лет его не стало.

ТАЙНАЯ МИССИЯ ФРАНЦУЗСКОЙ ГРАФИНИ В КРЫМУ

ВЕЧЕРНИЙ ЗВОНОК ПОСЛЕДНЕГО ГОДА ЗАСТОЯ

Что ж, теперь можно признаться: этот пронзительный междугородний звонок в вечернее время меня напугал. Не люблю неожиданных звонков. Даже перед праздником. Хочешь поздравить — пришли открытку! Но на звонки принято отвечать.

— Это квартира?..

Называется моя фамилия. Не стал отрицать, это действительно моя севастопольская квартира, в которой я живу уже не один десяток лет.

— С вами сейчас будет разговаривать Анатолий Николаевич Старостин. Севастополь, с вами сейчас будет разговаривать Симферополь!

„Старостин, Старостин! Уж не известный ли это футболист прошлых лет? Уж не собирается ли он создавать футбольную команду пенсионеров?"

На том конце провода видно уловили работу моих мозговых извилин.

— Старостин — начальник Крымского областного бюро судебных и медицинских экспертиз.

Час от часу не легче! Не хочу говорить о каплях, — крупных и мелких, — но они сразу появились на лбу. И стало тепло, тепло, даже жарко! Сигарета в моей руке выполняла какой-то замысловатый танец.

Представьте себя на моем месте! Вечерний звонок и... откуда?! А за окном — год 1984, последний год великого застоя со всеми вытекающими отсюда последствиями.

— Что за судебное бюро? Чем оно занимается? При чем здесь я? Я никакого отношения к медицинским экспертизам не имею!

Боже, какой у меня дребезжащий противный голос! Ну почему мы так боимся людей оттуда, — из милиции или суда, медицинского бюро экспертиз или из прокуратуры?!

Мне вдруг на минуточку захотелось встать „во фрунт" и четко отрапортовать:

„Не состоял! Не привлекался! Родственников за границей не имею!"

На том конце трубки выжидательно посапывали. Беру инициативу разговора на себя. Когда мне страшно, я перехожу в наступление первым. v — Что же вы молчите, гражданин Старостин, я же спрашиваю вас, чем занимается ваше богоугодное заведение?

— Потрошим трупы! — весело ответил голос.

— Это фи... фи... фигурально выражаясь?

— Нет, в прямом значении этого слова. Не вешайте трубку, с вами сейчас будет разговаривать Анатолий Николаевич Старостин.

— А вы разве — не Старостин?

— Я его правая рука. И вообще, что это вы ко мне обращаетесь как к мужчине, женщина я.

Тут не только мужчину с женщиной перепутаешь, забудешь собственную фамилию!

У Старостина оказался голос густой и... страшный:

— Скажите, Михаил Леонидович, вы знакомы с графиней де Ла Мотт?

„Ла Мотт, Ла Мотт, де Ла Мотт... Первый раз слышу!.. Ах, эта самая де Ла Мотт! „Миледи" коварная! Как же, писал о ней!“

— Да она, вроде бы, усопла, так сказать, со святыми упокой! — ответил я, не уверенный в своей правоте.

— Естественно, — пророкотала трубка, — наша фирма и имеет дело с покойниками.

— А почему вы, Анатолий Николаевич, обратились именно ко мне, с де Ла Мотт были знакомы многие.

— Кто именно? Назовите фамилии! Клички!

— Об этой графине многие писали: Фридрих Шиллер, например, Братья Гонкуры, Стефан Цвейг. И, конечно, не мог пройти мимо этой коварной женщины Александр Дюма-отец. Свидетелей, правда, этих сейчас нет в живых, но вы же сами сказали, что имеете дело с покойниками.

Старостин выдавил афоризм:

— Эх, Михаил Леонидович, Михаил Леонидович, от живого до покойника — один шаг!

— Возможно, вы правы, но не о бренности жизни вы хотели бы со мной говорить?

— Совершенно справедливо! В последнее время вы многим рассказывали, — устно и печатно! — о жизни и смерти де Ла Мотт. Например, в „Крымской правде" был ваш очерк об этой удивительной женщине. И в клубе любителей истории города .Севастополя вы выступили с докладом об усопшей. Было такое дело?

— Было, было. А что, нельзя?

— Нет, отчего же, не только можно, но и нужно. Но дело в том, что „Крымская правда" с вашей публикацией попала во Францию. Да, да, не удивляйтесь, ведь вы сами потревожили дух неординарной женщины.

— И что же? — мне по-настоящему стало интересно.

— Звонили из Москвы, — Украина еще тогда не была независимой и звонок из самого Центра многого стоил! — из посольства Франции. Они требуют доказательств, что их француженка де Ла Мотт похоронена в Старом Крыму, а не в Англии, что документально подтверждено.

Впору обидеться:

— Так, по-вашему, я выдумал все?! У меня есть свидетельства. Литературные и документальные.

— Вот и приезжайте ко мне со своими доказательствами. Мне только что сообщили, создается специальная комиссия по установлению истины. Будет она состоять из французских представителей и наших. К нашим отношусь я. Будем разрывать могилу и производить эксгумацию.

— Что? Что?

— Потревожим косточки графини!

— Но ведь столько лет прошло! Там, наверное, и косточек-то не осталось.

— Это для вас „ни-че-го“, а мы и через много лет после физической смерти доберемся до истины. В конце концов, определим по одежде. Вы же сами описывали последний наряд де Ла Мотт! Короче, приезжайте и разработаем план наших совместных действий. Ничего не имеете против, если я и вас включу в смешанную франко-русскую комиссию?

— Что я буду делать в этой комиссии?

От иностранцев лучше держаться подальше, а то там, в высших инстанциях не так поймут!.. Но Старостин, это я понял уже, мужик напористый, он дожмет кого хочешь!

— Что будете делать? То же самое, что делали до сих пор: с пеной у рта доказывать, что эта заморская штучка нашла свой последний приют на Крымсхой земле. Точнее, в Крымской земле.

— Но это так и есть!

— А хоть бы было и не так! Учтите, Михаил Леонидович, своих покойников никаким Франциям и Англиям не отдадим!

ЖАННА ДЕ ВАЛУА БУРБОН, ГРАФИНЯ ДЕ Л А МОТТ, ГРАФИНЯ ДЕ КРУА, ОНА ЖЕ — ГРАФИНЯ ГОШЕ, ГАШЕ, ГАШЕТ И...

А теперь познакомимся поближе с той женщиной, из-за которой разгорелся сыр-бор.

В одном из старых журналов „Вокруг света“ я прочитал письмо художника Л. Л. Квятковского такого содержания:

„...Однажды я провел лето в городке Старый Крым близ Феодосии. Там я услышал одну историю, которая меня очень заинтересовала. Полковник Карамалинин, у которого я поселился, рассказал, что еще перед первой мировой войной приезжал сюда французский археолог и представитель Русского археологического общества с какими-то чертежами, чтобы открыть место захоронения некоей графини де Ла Мотт. Вскоре один местный житель сообщил, что наткнулся на какую-то плиту с рисунками и узорами. Эта история меня чрезвычайно заинтересовала. После долгих поисков я вновь нашел эту плиту, очистил ее от земли, сделал зарисовки и постарался узнать о таинственной де Ла Мотт. Оказалось, что эта французская графиня была отчаянной авантюристкой королевского происхождения. Путем каких-то комбинаций, сблизившись с высокопоставленными людьми королевства, Жанна обманом завладела бриллиантовым ожерельем, предназначенным для фаворитки Людовика XV. Когда это все было раскрыто, Жанне выжгли на плече позорное клеймо и приговорили к пожизненному заключению..."

Действительно, Л. Квятковский видел могилу Жанны де Валуа в 1913 году. Об этом мне сообщил симферопольский историк-краевед А. Столбунов. Он же сообщил, что другой художник — П. М. Туманский — через несколько лет после Квятковского, — в 1930 году, —также зарисовал могилу с надгробием и домик, в котором жила графиня, — репродукция с рисунка, Туманского долгие годы хранилась у дочери акцизного советника Михаила Карамалинина, члена Таврической архивной комиссии Аглаи Михайловны Ляховой, а сейчас находится в одном из петербургских архивов.

Я пишу так подробно о могиле де Ла Мотт только потому, что для эксгумации важно найти те останки, которые сохранила земля, а могила знаменитой француженки исчезла, будто ее вовсе не существовало.

А именно мне, как члену будущей франко-русской экспедиции, Анатолий Старостин поручил отыскать точное место захоронения графини. Отсюда и возникла переписка с историками-краеведами.

Валерий Зеленский, ученый и знаток Старого Крыма, сообщил мне печальную весть: нет больше могилы де Ла Мотт. Могила находилась вблизи армяно-григорианской церкви и церковь эту снесли. И снесли не в первые годы революции, не в тридцатые годы, а в 1967 году. А возле церкви, уже бывшей, проложили асфальтовую дорогу, которая и прошла над могилой графини.

Но в подтверждение того, что могила была именно на этом месте, Зеленский сообщил, что у симферопольского краеведа Федора Антоновского есть фотографический снимок надгробной плиты...

Впоследствии я увидел этот снимок, он был подарен Антоновским члену клуба любителей истории Севастополя!

Но вернемся пока не к смерти, а к жизни графини: Жанна де Валуа, она же — Гоше, Гаше, Гашет, а также, де Круа и прочая, прожила свою жизнь словно для того, чтобы помочь Александру Дюма-отцу создать образ миледи в „Трех мушкетерах" и написать роман „Ожерелье королевы".

Итак, графиня Жанна де Ла Мотт-Валуа, в жилах которой текла голубая кровь Генриха IV, родилась в 1756 году, — ее мать Николь де Савиньи была любовницей Генриха!

Есть свидетельства, что будущая героиня многих романов, — жизненных и литературных, — еще в детские годы овладела' многими способами отнимания денег у простофиль простого и королевского происхождения, но развились эти способности в полной мере тогда, когда она вышла замуж за жандармского офицера графа де Ла Мотт и перекочевала в Париж.

О-о-о, Париж!..

Там-то она и познакомилась с кардиналом Страсбургским Луи Роганом и итальянцем Джузеппе Бальзаме. Нам Бальзамо больше известен под именем Калиостро.

Да, да, это тот самый Калиостро, который врачевал все болезни, как сегодня Кашпировский или Чумак; оживлял трупы, как наш современник колдун Лонго; мог любой металл обращать в золото, читать мысли собеседников, проходить сквозь стены и тюремные решетки, и... прочая, прочая, прочая. Легче перечислить то, чего не умел делать почтеннейший маг и волшебник Калиостро!

Чтобы полностью охарактеризовать любезнейшего друга графини де Ла Мотт, — „Скажите, кто ваши друзья, и я скажу, кто вы!" — почтеннейшего графа Джузеппе Бальзамо, припомним один из самых правдивых случаев в его жизни.

Однажды в Страсбурге Калиостро увидел картину. На живописном полотне был распят Иисус Христос. Калиостро внимательно осмотрел картину, поморщился при виде ржавых гвоздей, вбитых в ладони Христа и вдруг обрадовался:

— Браво, художник! Ему удалось добиться поразительного сходства с живым Иисусом Христом!

— Вы были знакомы с самим Христом? — удивились ошарашенные этим признанием посетители музея. — Вы видели самого Иисуса Христа?

Калиостро небрежно пожал плечами.

— Что тут удивительного, я был с ним на ты. У Иисуса был удивительно певучий голос, — и, обратившись к своему слуге, Калиостро спросил: — Друг мой, ты помнишь тот вечер в Иерусалиме, когда распяли нашего приятеля Христа?

Слуга помотал отрицательно головой и развел руками, словно извиняясь:

— Граф, простите меня, но я не могу этого помнить, я служу у вас всего полторы тысячи лет, а распятие вашего друга случилось на несколько веков раньше...

Браво, Калиостро! Он умел выбирать себе слуг-помощников! Браво, Жанна де Валуа Бурбон! Она умела выбирать себе друзей!..

Впрочем, в Калиостро она разочаруется, как и в другом лучшем друге кардинале Страсбургском, когда неразлучную троицу обвинят в похищении бриллиантового ожерелья, и она, со своими подельничками, предстанет перед судом.

А поначалу шло все так хорошо, так здорово, ну прямо бриллиантовое ожерелье само шло в руки! Ну, как его не взять, люди добрые?..

Но, прежде чем взять это ожерелье, Жанна провела тонкую интригу.

Вот какие „показания" даст по этому поводу наш современник, доктор исторических наук Евгения Черняк:

„...Авантюристке (вы, конечно, догадались, кого имела в виду Е. Черняк — М. Л.) становится известно, что придворные ювелиры Бемер и Боссанж настойчиво, но безуспешно убеждают Марию-Антуаннету купить ожерелье... Осенью 1784 года Ла Мотт знакомится с ювелирами Бемером и Боссанжем, и вскоре Роган узнал, что Мария-Антуаннета „просила" его взять на себя роль посредника в переговорах и приобретении знаменитого ожерелья..."

Конечно, кардинал Страсбургский Луи де Роган усомнился поначалу в такой просьбе, переданной „по просьбе королевы" прелестной француженкой де Ла Мотт, — не станет же врать жена самого жандармского офицера! — ведь был он в немилости у королевы и между ними, вот уж который год, длилась глухая вражда, а тут... такая просьба. Чего это вдруг Мария-Антуаннета сменила гнев на милость? Нет, нет, тут дело не чистое, тут какой-то подвох! — Луи де Роган слыл умным и хитрым кардиналом. Его не так-то легко было обвести вокруг пальца.

Неизвестно, чем бы закончилось „дело о бриллиантах", не вмешайся в события лучший друг кардинала, честнейший малый граф Калиостро. Вкупе с неотразимой Жанной, — а она действительно была женщиной очень и очень красивой! — Калиостро ненавязчиво убедил кардинала, что тут дело, что ни есть, самое чистое и чище быть не может. И, если королева просит рогановского соучастия, то только для того, чтобы найти способ примирения с опальным кардиналом.

Что ж, речи Калиостро звучали убедительно. Рогану и самому хотелось бы остановить эту, пока бескровную, вражду. О королевских нравах он знал не понаслышке, — того и гляди он может погибнуть под колесами кареты, сбитый „случайно". Нет, нет, лучше плохой мир, чем хорошая война!

Кардинал, в принципе, дал согласие. Но все же потребовал у Ла Мотт, чтобы та представила ему письменное обязательство королевы, — вот какой Фома-неверующий!

Чудак-человек Луи де Роган, хоть и кардинал! Да хоть десять, хоть сто бумажек могла предоставить ему Ла Мотт! Письменное обязательство на 1600 ливров за подписью Марии-Антуаннеты?.. Нет ничего проще, новый друг графини Калиостро мог бы расписаться за весь цвет Франции, Англии и за всех монархов остальных государств мира, — очень способным человеком был граф Калиостро!

Луи де Роган такой „документ" получил. Но Жанна попросила кардинала, чтобы он не распространялся о „свидетельстве королевы", чтобы это не дошло до ушей мужа-короля.

Кардинал мог быть доволен, — он на свои кровные выкупил ожерелье у ювелиров и привез его на показ Жанне.

Жанна с минуту полюбовалась блеском камней, вздохнула, взяла кардинала под руку, — ему это было приятно, — и повела в соседнюю комнату. Там, по ее словам, находился посланец королевы.

Действительно, посланец уже ждал. Графиня передала ожерелье посланцу и...

Ежу понятно, никакие бриллианты Мария-Антуаннета не получила, а попали они прямехонько в руки „честнейшего" жандармского офицера графа де Ла Мотт и он знал, как распорядиться ожерельем: муж-жандарм тотчас выехал в Англию и там освободился от „вещественных доказательств", — устроил распродажу бриллиантов. Поштучно! На целое ожерелье мало у кого хватило бы денег!

Все было сделано на высоком профессиональном уровне, но в мире нет таких тайн, которые бы, в конце концов, не стали бы достоянием общественности: графиня де Ла Мотт, кардинал Луи де Роган и „всевидящий-всеслышащий" маг Джузеппе Бальзамо-Калиостро оказались за решеткой.

На суде выяснилось, что кардинал был втянут в авантюристическую историю сам того не сознавая, а Калиостро, как ни странно, — а, впрочем, что тут странного!? — тоже оказался жертвой коварной Ла Мотт.

Но все же, авантюра есть авантюра и отвечать нужно всем: кардинала лишили духовного сана, а Калиостро — гражданина всего земного шара! — попросту попросили покинуть Францию в двадцать четыре часа! Иначе...

Когда стало ясно, что Калиостро в очередной раз ускользает от тюремной решетки и, что придется всю ответственность принять на себя, — эх, Калиостро, Калиостро, не по-рыцарски это — валить все на женщину! — разгневанная де Ла Мотт, схватив с судейского стола тяжелый медный подсвечник, запустила его в голову великого мага и волшебника. В его мерзкую голову!

Тут уж Калиостро — вот что значит предвидеть! — не упустил этого момента, вовремя среагировал и, увернувшись, разразился бранью по адресу этой стервы! Причем нецензурные слова произносились на всех языках мира — великий маг был не менее великим полиглотом!..

А тридцатилетняя красавица графиня, в жилах которой текла слегка разбавленная королевская горячая кровь, 21 июня 1786 года была высечена плетьми, — о времена, о нравы! — на Гревской площади в Париже и заклеймена воровским позорным клеймом.

Но жизнь прекрасной авантюристки на этом не кончилась. И не одно журналистское перо прикасалось к жизни и деятельности Ла Мотт, не одно писательское перо додумывало историю жизни и смерти миледи. Из этих свидетельств мы и черпаем подробности жизни удивительной француженки.

Но еще больше свидетельств мы могли бы извлечь из мемуарной книги самой графини Жанны де Ла Мотт-Валуа Бурбон, которая была издана в Англии. Именно в той стране, куда уплыла львиная доля „королевских" бриллиантов. Ее скандальные воспоминания, — о боже, в каких красках обрисована Мария-Антуаннета! Только женщина о женщине так может написать! — были скуплены французами и все издание, по приказу короля и королевы, было уничтожено.

Полностью ли был выполнен указ королевских особ?.. Вряд ли, сохранились отдельные экземпляры и потому до сих пор появляются новые пикантные подробности из жизни королевского двора.

Но нас сейчас интересуют не подробности ее французской и английской жизни, нас интересует, каким образом графиня попала в Крым? И какую жизнь она здесь прожила?..

ГРАФИНЯ ДЕ ЛА МОТТ-ВАЛУА ПРИБЫВАЕТ В КРЫМ

Нам, современникам, некоторые подробности жизни де Ла Мотт стали известны по исследованиям Луи де Судака, он же — Луис Алексис Бертрен, писатель, философ, корреспондент французских и швейцарских газет, член Таврической архивной комиссии, награжденный за свою деятельность орденами Франции, Турции и России, — каков послужной список!

И умер Луис Алексис Бертрен в 1918 году в Крыму, и похоронен на старом феодосийском кладбище. Слава Богу, хоть этот факт французы не оспаривают!

Луи Бертрен своей журналистской деятельностью и пролил свет на пребывание в Крыму графини де Ла Мотт. Он опубликовал статьи: „Графиня Ламотт Валуа" и „Героиня процесса „Ожерелье королевы". Но из его очерков непонятно все же, каким образом попала в Крым опальная графиня? Нам же известно, что в 1787 году де Ла Мотт бежала из тюрьмы и... погибла, бросившись с тюремной стены. Ее похоронили в Англии...

Нет, нет, тогда она не умерла, умерла она несколько позднее, но тоже в Англии. Там и похоронена. В книге Ламбертской церкви в Лондоне за 1791 год имеется соответствующая запись о погребении Жанны де Ла Мотт после самоубийства.

Арсений Маркевич — председатель Таврической архивной комиссии сообщает:

„Большинство биографов графини Ламотт полагали, что она умерла в Лондоне в 1791 году, упав или бросившись после ночной оргии из окна. Они основывались при этом на собственноручном письме ее мужу, написанном якобы перед смертью, и на официальном документе, именно метрическом свидетельстве о ее смерти или самоубийстве в Лондоне... У биографа графини де Ламотт г. Бертрена, французского вице-консула в Феодосии, имеется копия этого документа... “

Копия документа о смерти графини де Ла Мотт-Валуа демонстрировалась на заседании Таврической ученой архивной комиссии 26 ноября 1911 года директором Феодосийского музея древностей Л. П. Колли.

Но вернемся вновь к великой авантюристке. Нам неизвестно, как отнесся жандармский офицер граф де Ла Мотт к „смерти" своей супруги, но мы сейчас знаем, что вернувшись с „того света", графиня вышла замуж за графа Гаше и, сменив тем самым фамилию, начала новую жизнь, не попавшую на кончик пера писателя и знатока женской души Александра Дюма-отца.

Став графиней Гаше, авантюрная женщина покидает Альбион, конечно, без мужа и появляется в Петербурге.

Надо же так случиться, в Петербург приезжает ее очень даже хорошо знакомый Джузеппе Бальзамо. Да, да, Калиостро собственной персоной.

На этот раз он предстает перед вельможами Петербурга не только как врач, профессор тайных наук, но и как „великий мастер масонской ложи".

Но главная цель приезда Калиостро в Петербург, — встреча с Екатериной Великой: великий маг и волшебник хотел Великую из царицы превратить в обыкновеннейшую женщину, а это ключ к успеху.

Не удалось! Екатерина II была поистине Великой. Она раскусила все хитросплетения Джузеппе Бальзамо.

После того, как Калиостро был „вышвырнут" из России, из-под пера писательницы Екатерины II родятся сразу две пьесы: „Обманщик" и „Обольщенный". В „Обманщике" под именем Калифалкжерстона она выведет своего неудачного обольстителя Калиостро.

А как же быть с писаниями самого Калиостро, — вот где зависть берет, все умели сочинять! — в которых он живописал, как птичка императрица все же попала в расставленные сети?..

На это Екатерина Великая ответила так:

„У сей великой Монархини, которую Калиостро столь жестоко желалось обмануть, намерение его осталось втуне. А что в рассуждении сего писано в записках Калиостровых, все это вымышлено и таким-то образом одно из главнейших его предприятий, для коих он своих старейшин отправил, ему не удалось; от этого-то может быть он принужден был и в Варшаве в деньгах терпеть недостаток, и разными обманами для своего содержания доставать деньги".

Ай да, императрица! Ай да, умница!.. Раскусила все-таки этого масона великого!

А, может быть, не раскусила? Может быть, ей помогли раскусить? Кто? Графиня де Ла Мотт, приехавшая в Петербург под именем Гаше!..

Графиня Гаше была давно знакома с приближенной при царском дворе „мистрисс" Бирх, урожденной Cazalet, и через эту особу успела шепнуть в царские уши правду о своем „парижском подельничке". Уж де Ла Мотт хорошо изучила повадки Джузеппе Бальзамо!

Не день, не два, а целых десять лет прожила в Петербурге графиня де Ла Мотт-Гаше. Французское правительство не раз делало запрос по поводу выдачи авантюристки, так оболгавшей Марию-Антуаннету, но царские сановники только плечами пожимали:

„По проверенным и точным данным графиня де Ла Мотт в Петербурге не проживает!"

Не проживает и... все!

Когда в очередной, — сотый раз! — французские „друзья" сообщили, что им доподлинно известно, что под именем Гаше скрывается де Ла Мотт, русский император Александр I хоть и воскликнул: „Не может быть, графиня скончалась в Англии!", все же стало понятно, что, надо что-то предпринимать.

Император вызвал к себе мистрисс Бирх и приказал:

— Завтра же я хочу видеть графиню и говорить с нею tet-a-tet!

Бирх не стала переспрашивать, какую графиню пожелал увидеть император, она умела понимать без слов. И „завтра" же встреча состоялась.

О чем беседовали русский царь и французская авантюристка, история умалчивает. Известно только, что после конфиденциального разговора графиня Гаше поспешно выехала в Крым.

ТРИ ГРАФИНИ И ОДИН ФРАНСУА ФУРЬЕ

С первой версией „императорской" мы познакомились, познакомимся и со второй!

Документы Таврического департамента полиции, ставшие сейчас историческими, наталкивают на мысль, что в поспешном выезде графини Гаше из Петербурга в Крым „виноват" Франсуа Мари Шарль Фурье. Да, да, тот самый французский, — о-о-о, опять Франция! — социал-утопист, который всю свою жизнь выступал против капитализма и призывал бороться с язвами буржуазного общества созданием коллективных организаций — фаланг-фаланстерий. Это что-то вроде наших колхозов или кибуц в Израиле!

Каждая фаланга могла состоять из четырехсот семей и совместно обрабатывать землю, добывая тем самым достаточный минимум продуктов для поддержания своей жизни на этой жестокой земле.

Известно, что социал-утописты не верили, что рабочий класс сможет освободить сам себя, они мечтали добиться своих целей путем пропаганды социализма среди правящего сословия.

Идеи Франсуа Фурье, как это ни парадоксально, впервые попытались применить на практике в Крыму три женщины, ставшие близкими подругами: великая смутьянка Варвара Крюденер, жена посланника в Париже, женщина, которая своими вольнодумными мыслями снискала себе славу в Германии (именно там!) и за крамолу была выслана под конвоем из Германии в Россию; Анна Голицина, известная в высшем свете Петербурга сановница, близкая к царскому двору, и... Жанна де Ла Мотт-Валуа Бурбон, ставшая в этот исторический отрезок времени графиней Гашет, Гоше, Гашер, Гаше, а также — де Круа.

Эта великолепная тройка и прибыла в Крым для создания фаланг — первых общественных ячеек.

Если богатейшие особы Варвара Крюденер и Анна Голицина имели собственные особняки-дворцы на Южном берегу Крыма и им нашлось место, где преклонить усталые головы, то графине Гаше пришлось начинать свою жизнь с нуля: временно она нашла приют в Кореизе у Анны Голициной, а потом перебралась в Артек во владения графа Густава Олизара.

Жила графиня со своей престарелой служанкой неподалеку от моря в небольшом домике с двумя парными окнами, — это была так называемая дача Ашера. Дача сохранилась до сих пор на территории артековского лагеря „Морской".

Местные жители окрестили этот домик старинной постройки из бутового камня чертовым.

Об этом домике с метровыми стенами в 1840 году писала французская поэтесса Оммер де Гелль, путешествовавшая по Крыму с... Михаилом Юрьевичем Лермонтовым.

Что!? Лермонтов никогда не был в Крыму?! Действительно, не был. Он не был, а Оммер де Гелль с ним путешествовала! И именно по Крыму!..

Но об этом казусе я расскажу вам несколько позднее.

Но вернемся вновь к Варваре Крюденер, Анне Голициной и графине де Круа, она же — Гаше... Изысканные наряды, к коим привыкла замечательная троица, были заменены на костюмы... монахинь! Великие Иисус Христос и Франсуа Фурье настаивали на этом. Костюмы монахинь должны были придать грешной плоти видимость чистоты и непорочности.

Осенив себя крестом, отправилась троица по татарским селениям, чтобы обратить мусульман-татар в христианскую веру, а из „слуг христовых”, то есть из православных крестьян, обрабатывающих каменистую крымскую землю, изгнать дьявола сомнения и тем самым помочь им разобраться в политической ситуации, — создать первые ячейки социализма фаланстерии.

Достучались ли наши проповедницы до душ пахарей и виноградарей, не знаю, история о том умалчивает, но то, что проповедями божественных монахинь заинтересовалась полиция, это точно.

Конечно, департамент полиции был заранее осведомлен о шалостях фурьеристок и на корню пресек это занятие: пугали идеи социализма!

Каждая из последовательниц Франсуа Фурье и Иисуса Христа, — великая путаница была в прелестнейших головках наших героинь! — в конце концов нашла себе место под знойным небом Крыма: Анну Голицину похоронили в Кореизе, Варвару Крюденер — в Карасубазаре, а графиню Гаше — в Старом Крыму.

Поражаешься причудам истории и не можешь до конца осознать, какие еще тайны скрываются под покровом Времени!

Казалось, теперь-то уж можно ставить точку, мятежный дух графини наконец-то нашел успокоение. Да будет ей пухом старокрымская земля! Но не тут-то было! По-видимому, Жанна Валуа Бурбон де Ла Мотт при жизни получила такой заряд авантюризма, что разряды продолжаются уже не одно десятилетие и после ее физической смерти. И уже не жизнь, смерть ее окружена тайной.

Впрочем, смерть и есть продолжение жизни.

„ДЕЛО № 9“ О ПОХИЩЕНИИ ШКАТУЛКИ

Мой друг, ялтинский писатель Станислав Славич, чье творчество пронизано Крымом и, который тоже „царапнул” пером графиню де Ла Мотт, заметил:

— Ну для чего мы пытаемся узнать обстоятельства, приметы и подробности чужой жизни? Чтобы извлечь урок? Из любопытства? Или просто потому, что так устроен человек: он обязательно должен выпотрошить курган ли, куклу ли, атом или Луну, чтобы узнать, что там внутри?

По-моему, в вопросе Станислава Славича заложен ответ: народ-человечество — люди страшно любопытные. Вот и мы, если до конца и не разгадаем тайну Миледи, то постараемся приблизиться к ней вплотную.

Итак, к делу! К „Делу № 9”!

Графиня Гаше умерла весной 1826 года. Местные жители, подготавливая покойницу в последний путь, обнаружили на ее плече два знака, выжженных железом. Так местные жители клеймили своих лошадей!

Почему два знака?..

На Гревской площади Парижа, выполняя решение суда, графиню Жанну де Ла Мотт, перед тем как упрятать в тюрьму, высекли розгами и палач раскаленным клеймом должен был нанести на плечо тавро — бурбонскую лилию. Одну лилию. Но графиня рванулась из рук палача, содрогнулась всем телом и лилия смазалась.

В нарушение всех существующих тогда законов, было решено клеймить ее еще раз, что и было сделано. Второй раз графиня даже не шелохнулась, она была без сознания.

Среди имущества покойной было обнаружено несколько шкатулок.

Вот тут-то вновь начинается история, достойная пера несравненного Александра Дюма!..

А в канцелярии Таврического губернатора возникает „Дело № 9”, названное — „Об отыскании в имуществе покойной графини Гаше темно-синей шкатулки”. На это дело обращает наше внимание Арсений Маркевич:

„Интерес этого дела заключается в том, что в нем точно и официально указывается место — (То-то доволен будет начальник Крымского областного бюро судебных и медицинских экспертиз Анатолий Николаевич Старостин! Его первый телефонный разговор до сих пор вспоминаю с содроганием! — М. Л.) и время смерти ее, именно в Старом Крыму в мае 1826 года, а также сообщаются некоторые подробности относительно завещанных ею г-же Бирх двух шкатулок и об отыскании... бумаг...“

Значит, за графиней следили?.. Арсений Маркевич дает утвердительный ответ. Да, и документы свидетельствуют о том же!

Барон И. И. Дибич, начальник штаба его Императорского Величества пишет Таврическому губернатору Д. В. Нарышкину:

От 4 авг. 1826 г., № 1325.

„...В числе движимого имущества, оставшегося после смерти графини Гашет, умершей в мае сего года близ Феодосии, опечатана темно-синяя шкатулка с надписью: „Maria Cazalet", на которую простирает свое право г-жа Бирх. По высочайшему Государя Императора повелению, я прошу покорно вас, по прибытию к нам нарочного от С.-Петербургского военного генерал-губернатора и по вручению сего отношения, отдать ему сию шкатулку в таком виде, в коем она осталась по смерти графини Гашет".

Тотчас же, по получению этого послания, Нарышкин Д. В., губернатор Таврического края, пишет предписание чиновнику особых поручений при губернаторе Мейеру:

„.. .имущество ее описано тамошней ратушей при бытности назначенных графинею Гашет изустно перед кончиною своей душеприказчиков: колл. секр. барона Боде, иностранца Килиуса и заведовавшего делами покойной феодосийского 1-й гильдии купца Доминика Аморети, которое, по распоряжению губернского правительства, взято в ведомство дворянской опеки.

В описи имуществу показано четыре шкатулки, без означения однако, каких они цветов, но одна, под № 88... вероятно, это та самая шкатулка, о которой г. начальник главного штаба пишет мне..."

Но имущество графини уже находилось в Судаке у барона Боде и коллежского регистратора Банке. А сами шкатулки были опечатаны печатями старокрымской ратуши и личной печатью Аморети.

Но, как сообщает нам Арсений Маркевич, шкатулки, несмотря на печати, были, как бы это мягче сказать, слегка потревожены. И Маркевич ссылается при этом на документ, написанный дотошным Мейером:

„.. .Мейер нашел две шкатулки: одну темно-синюю, с надписью золотыми литерами: Miss Maria Cazalet, другую — красную, при коей на ключике имелся на ленте билетик с надписью: рои М. de Birch. Но обе... не были опечатаны и, так сказать, открыты, ибо ключи от них находились у того же барона Боде".

Коллежскому секретарю барону Боде, несмотря на его почтенные седины, учинили допрос, но Боде „не раскололся", как сказали бы сейчас, он не уставал повторять, что хоть шкатулки и были вскрыты, — Мейер и без него это видел! — но содержимое их в целости и сохранности и, что он, — барон Боде, — как и жена Цезаря, вне всяких подозрений.

— Смотрите! — барон приоткрыл крышку шкатулки и показал содержимое „проклятому немцу". — Все уложено точно так же, как и при описи в Старом Крыму!

Мейер был опытным человеком, он сразу понял: нет причин подозревать Боде, этого честного человека с безупречной репутацией, но... Но шкатулки же были вскрыты!

И тут-то выяснилось, что в Старый Крым Боде прибыл через сутки после смерти графини, а за сутки не только можно выпотрошить шкатулки, но и саму графиню Гаше украсть, будь в этом надобность.

Но Мейер, имея указания свыше, меньше всего беспокоился об усопшей и ее драгоценностях, он искал бумаги, которые, — жандармерии об этом доподлинно было известно! — должны были находиться в ларце. Должны! Но их не было!

Были допрошены все местные жители. Причастные к делу и не причастные. Они рассказали множество любопытных деталей из жизни графини Гаше, — старосветовцы называли ее именно так!

Ну, например, графиня была нелюдимой и избегала общества; и одевалась она странно: на ней был полумужской костюм, — „разве бабе пристало обряжаться так?!“ — и непременно пара пистолетов за поясом. А когда графиня предстала перед всевышним, — царство ей небесное и всепрощение! — то на мертвой обнаружили еще один костюм, плотно закрывающий ее с головы до ног. И только когда сняли его, тогда и обнаружили клейма на плече: сморщенные какие-то цветки, синеющие на такой же сморщенной коже.

Но Мейера меньше всего интересовали эти подробности, он о них и так знал. Мейера интересовали бумаги, которые могли оказаться в шкатулке.

Татарин Ибрагим, — мальчишка лет пятнадцати, — неожиданно заявил:

— Я видел графиню перед смертью, она много бумаг сожгла. А один свиток поцеловала и положила в шкатулку.

— Как ты мог это видеть? — полюбопытствовал Мейер.

— А я в щелочку смотрел. Щеколду приподнимаешь, а там — дырочка. Большая дырочка!

— Замочная скважина?

— Ага. Щеколдная дырочка.

— Молодец! — похвалил паренька Мейер. — Вот тебе рубль!

Рубль — были огромные деньги и у многих, при виде серебряного кругляшка, развязывались языки: графиня де Ла Мотт-Валуа Бурбон, волею судьбы превратившаяся в Гаше, была женщиной экзотической и всегда находилась под наблюдением не только полиции, но и местных жителей, страдающих, как и весь род людской, любопытством.

И так, благодаря любопытству Ибрагима, достоверно было установлено, что в одной из шкатулок, скорее всего, в темно-синей, находились бумаги. Но душеприказчики уверяли обратное: не было никакого свитка, не было никаких бумаг!

Так был ли свиток? Были ли бумаги в шкатулке?..

Управляющий Новороссийской и Бессарабской областями граф Пален 4 января 1827 года писал Нарышкину:

„Г. генерал Бенкендорф препроводил ко мне письмо на имя барона Боде и записку, из коей видно подозрение, падающее на некоторых лиц, находившихся в дружественной связи с умершею вблизи Феодосии графинею де Гаше, в похищении и утайке бумаг ее, кои заслуживают особенное внимание правительства и сообщил так же мне Высочайшую Его Императорского Величества волю, дабы, по поручению упомянутого письма г. Боде, были употреблены все средства к раскрытию сего обстоятельства и отысканию помянутых бумаг. Сообщая о чем... я покорнейше прошу Вас... употребить все зависящие от вас распоряжения к точному и непременному исполнению таковой Высочайшей Его Императорского Величества воли, — и о исполнении того меня уведомить в непродолжительном времени...“

Можно только догадываться, что было в тех бумагах! Скорее всего Его Императорское Величество учитывал страсть опальной графини к мемуарной литературе, — вон в каком свете она выставила Марию-Антуаннету! — и не хотел, чтобы имена царских особ фигурировали в этих записках.

Найти бумаги во что бы то ни стало! Найти и доложить об исполнении.

Началось дополнительное следствие, по истечению которого Палену было доложено:

„Факт похищения бумаг установить удалось, но фамилии похитителей неизвестны..."

Тоже — открытие! Это еще Мейер установил!..

Наверное, разыскания Мейера были известны и в кайзеровской Германии. Потому что во время оккупации Крыма в 1918 году немецкими войсками, офицеры тут же отыскали могилу Гаше и фотографировались возле нее. Да так, чтобы была видна могильная плита с королевскими вензелями Марии-Антуаннеты!

Упорно муссировались слухи, что, отступая из Крыма, кайзеровские солдаты прихватили с собой и надгробную плиту. Как реликвию, в которой они понимали толк. Но, это, мягко выражаясь, враки: помните, художник П. Туманский сделал рисунки с надгробья в 1930 году, а снимок краеведа Антоновского датируется 1956 годом? Так что, делайте выводы сами!

Бумаги великой авантюристки, — пока я знакомился с жизнью де Ла Мотт-Гаше, успел полюбить ее! — так и не были обнаружены. Видно так же, как кому-то хотелось взглянуть на них, кому-то очень не хотелось чтобы их видели. Нам остается только одно: строить догадки.

Очень хотелось бы взглянуть на те бумаги хоть одним глазком. Взглянуть и прочитать: что за тайны они в себе содержали? И хочется надеяться, отыщутся еще бумаги героини Александра Дюма, нашей „землячки", и мы прочтем то, что по-французски написала таинственная Миледи. Мы любим тайны и не находим себе места, пока их не откроем.

Тайны! Тайны! Тайны! Без них было бы неинтересно жить, а их еще столько таит необъятная Крымская земля!

Ну, а если бы не было тайн, мы бы их все равно выдумали. Выдумали и попытались бы их разгадать.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

Вновь телефонный звонок из бюро судебных и медицинских экспертиз: — Старостин беспокоит!..

Мог и не представляться, его голос мне по ночам снился. Но сейчас, я стал смелым. Я никого и ничего не боюсь, кончились годы застоя и началась перестройка,

— Очень приятно, Анатолий Николаевич! Осмелюсь доложить: выполняя ваше задание, я, как член созданной вами франко-русской комиссии по поиску костей, принадлежавших когда-то графине де Ла Мотт, направил многочисленные письма в нижеследующие инстанции!

— Отставить! Ружья зачехлить! Взрыватели из гранат вытащить! — в трубке веселый смех, доказывающий, что и у потрошителей трупов юмор — врожденное чувство!

— Как прикажете вас понимать, сэр?

— В прямом, как наша жизнь, смысле: никакой комиссии не будет.

— Но почему же? — голос у меня растерянный, уж очень хотелось пообщаться с французами.

Вопрос на вопрос:

— Луи Алексиса Бертрена знаете?.. Не задумывайтесь, Михаил Леонидович, он же — Луи-де-Судак?.. Знаете?

— А как же!.. Его книга „Путешествие по Крыму" в последних годах прошлого столетия изучалась во всех французских школах. В Париже изданы также его книги „Императорские резиденции в Крыму", „Путешествие по мертвым городам Крыма", „Морской порт Феодосия".

— А что у нас издано? — ехидно спросил Старостин.

Пожал плечами, как будто я разговариваю с ним по видеотелефону.

— Не могу припомнить, Анатолий Николаевич! Луи-де-Судак — забытый Богом и людьми писатель. А жаль... Припоминаю, где-то я читал, что когда во Франции случилось великое наводнение, а произошло это, если мне не изменяет память, в 1906 году, Луи Бертрен срочно сочинил пьесу под названием „Неизвестный", поставил ее в Феодосии, а все собранные за нее средства тотчас отправил бедствующим во Францию. В этом деле ему помогал Макс Волошин.

— Я рад; что вы так высоко цените Луи Бертрена, похвально. А во Франции его не только знают, но и почитают. И, что немаловажно, доверяют полностью.

— Ну и что?

— А то, что этот известный во Франции и неизвестный у нас писатель, подставил вам ножку, о которую вы, и я тоже, блестяще споткнулись. Вы думаете, мне не хотелось поработать с французами!? Познакомиться с передовыми методами исследования? Но Луи-де-Судак!..

— Что натворил этот джентльмен?

— А то, что еще в 1913 году Луис Алексис Бертрен создал смешанную франко-русскую комиссию, в которую забыли включить вас, — боже, сколько ехидства в голосе! — и комиссия под руководством этого писателя доказала, что возможная пациентка нашего Бюро не совсем добрых услуг, действительно похоронена в Старом Крыму, а не в Англии, несмотря на официальные бумаги. А раз так, решили во Франции, то и эксгумировать графиню нет смысла. Вы только не проговоритесь, что могила де Ла Мотт потеряна, заставят найти!

— Но о комиссии Луи-де-Судака было давно известно. Был же запрос на уровне послов. Может, они захотели перепроверить писателя, мало ли что можно написать!

Ах, как хочется поработать с французами и написать совместную книгу жизни и смерти этой прелестной графини, которая лично мне не сделала ничего плохого!

Снова в трубке веселый смех представителя мрачного заведения.

— Как только я приступил к работе и стал создавать комиссию, о чем и поспешил сообщить во французское посольство, послы стали здорово смеяться, — дай бог им здоровья и многих лет жизни! — и заявили, — посольский запрос, не больше чем шутка и, что они вполне доверяют своему соотечественнику Луи Бертрену, он же — Луи-де-Судак...

Эх, научиться бы и нам смеяться на таком высоком уровне!.. И, если бы я не назвал эту краеведческую детективную повесть „Тайная миссия французской графини в Крыму", я бы назвал ее — „Смех на уровне послов".

СЛЕДСТВИЕ ПО ДЕЛУ „ЧЕРНОГО ПРИНЦА“

Речь в этом документальном рассказе пойдет об английском пароходе, известном нам под названием „Черный принц" и об известном, всеми нами любимом писателе Михаиле Зощенко.

На первый взгляд кажется, что никакой связи между ними нет, но это только на первый взгляд.

В дневниковой записи Михаила Зощенко есть такие строки:

„В январе 1936 года мною задумана повесть „Черный принц"...“ И в связи с ее написанием он инкогнито появился на берегу Черного моря.

Большинству читателей Михаил Зощенко известен как сатирик, и при одном упоминании его имени на лице невольно появляется добрая улыбка. А тут — „Черный принц"! Строгая, документальная проза. Недаром критики, — а их было предостаточно! — сразу подметили, что эта повесть стоит несколько особняком в творчестве писателя. Конечно, это не так, — Михаил Михайлович Зощенко был на все руки мастер!

Повесть „Черный принц" интересна сама по себе, но нас сейчас интересуют выводы, которые из нее вытекают, и та скрупулезная исследовательская работа, которую проделал писатель. Чтобы уяснить суть этой работы, необходим небольшой экскурс в историю.

Как сообщают различные энциклопедии и крымские путеводители, „Черный принц" прибыл на балаклавский рейд в ноябре 1854 года. Это был первый год Севастопольской обороны. Пароход привез для своей армии амуницию, медикаменты и тридцать бочонков золота в английской и турецкой валюте на сумму два миллиона рублей, — жалование английскому войску за будущее взятие Севастополя.

Кстати, о двух миллионах! Я привел данные только из одного источника, а если заглянуть в другие, то можно узнать, что „Черный принц“ привез „как известно, двести тысяч фунтов стерлингов “, что „на этом корабле было до десяти миллионов рублей одной золотой монеты“, что „золота было в двадцати бочонках на сумму около пяти миллионов" Александр Куприн, не ссылаясь ни на какие источники, утверждал: „Золото достигает огромной суммы — шестидесяти миллионов рублей звонким английским золотом". Умри, красивее не скажешь!

Всюду и всеми, как видите, приводятся „точные" цифры. И только в Большой энциклопедии, выпущенной издательством „Просвещение", сказано весьма уклончиво: „Бочонки с золотом на огромную сумму".

Но не будем сейчас слишком придирчивы, для нас пока ясно главное: „Черный принц" имел на борту золото.

27 ноября 1854 года над Балаклавой разразился ураган невиданной силы, сопровождаемый грозовым дождем и градом. Градины, кар жаловались англичане, были размером с куриное яйцо и даже больше.

Возможно они перепутали русскую картечь с птичьими яйцами, но выяснять это мы сейчас не будем!

Вражеский флот разметало ураганом по бухте, и из двадцати семи британских кораблей двадцать один разбились о прибрежные скалы и затонули. Нашел свое последнее пристанище на дне бухты и „Черный принц" — гордость Великобритании, железный винтовой пароход.

Давно отгремела Крымская война. Забыты все затопленные корабли, и лишь „Черный принц" не дает покоя многие годы. Как же! Ведь на нем было золото! А золото, как известно, не ржавеет и рыбы его не употребляют в пищу.

Многие страны пытались извлечь золото из балаклавских глубин, но тщетно. Поработали в балаклавской бухте французы и немцы, американцы и норвежцы, итальянцы и... Легче назвать тех, кто не бывал в Балаклаве, в надежде разбогатеть.

Осенью 1923 года к Феликсу Эдмундовичу Дзержинскому, — вот каким разносторонним человеком был Феликс Дзержинский, за все он отвечал: за воспитание бездомных детей, за новые веяния, за ЧК! — пришла группа инженеров во главе с В. С. Языковым с просьбой помочь организовать поиск золота „Черного принца".

Языков еще в 1908 году пытался начать поиски золота, но не было на то царского волеизъявления, а когда министры-капиталисты, разрешили ему испробовать и такой способ обогащения царской казны, было поздно. Шел 1914 год, шла первая мировая война!

Но материал о „Черном принце" он собрал богатый, убедительный даже с сегодняшней точки зрения, все подтверждало: золото на утопшем „Черном принце" есть. И его — много!

Рассказ Языкова заинтересовал Дзержинского. Он только спросил:

— Почему же до сих пор не подняли золото?

На что Языков убедительно ответил, что старым дедовским водолазным способом это сделать было невозможно, но вот сейчас после того, как его помощник Даниленко изобрел глубоководную камеру, подъем „Черного принца" стал возможен.

— У нас мало денег, — сказал Дзержинский, — Россия разрушена и восстанавливается.

— Затраты потребуются самые минимальные, — успокоил Языков железного Феликса, — незначительные. И прибылью окупятся.

Что ж, и „железных людей" можно убедить!

17 декабря 1923 года приказом по ОГПУ за № 528 был создан ЭПРОН, — экспедиция подводных работ особого назначения, — и первым ее начальником стал Лев Николаевич Захаров. Чекист.

Каким был начальником Лев Захаров, история умалчивает. Говорят только: разве может быть плохим начальником бывший командир взвода охраны штаба Высшего Военного Совета республики, член РКП (б), заведующий крупнейшим отделом по борьбе с подозрительными элементами в ВЧК? Той самой ВЧК, которая наводила ужас на всех живых!?

Но зато остальная, руководящая группа ЭПРОНа подобралась высококвалифицированная: инженеры В. С. Языков, Е. Г. Даниленко, А. 3. Каплановский, водолазный специалист Ф. А. Шпакович, врач К. А. Павловский, опытный капитан-черноморец, командир катера А. Н. Григорьев. Первыми водолазами вновь созданного ЭПРОНа были Ф. К. Хандюк, Я. Ф. Жуков и В. Т. Сергеев.

Забегая вперед, скажем: несмотря на такую солидную команду, были найдены только некоторые детали от „Принца", — таково точное название английского парохода! — разбросанные по морскому дну. Стало ясно, что железный английский пароход раздавлен прибрежными глыбами, подмытыми прибоем, и нашел свое пристанище под многопудовыми скалами.

Чтобы разворотить эти горы, требовались огромные средства, которых попросту не было. К тому же, хитрый чекист Захаров провел дополнительное расследование, — это он умел делать хорошо! — и факт наличия золота на „Черном принце" поставил под сомнение. Работы по поиску и подъему „Принца" были прекращены.

А что же с ЭПРОНом? Он продолжал существовать. Созданный для поиска золота, он оказался очень нужным для других целей: эпроновцы расчищали севастопольские бухты от затонувших кораблей, которых было великое множество.

Внесли свой вклад в поиск золота и японцы: частная фирма „Синкай Когиоесио лимитед" предложила сдать ей в концессию поиски всего, что покоится на дне наших бухтой в открытом море. А также — поиск золотого английского парохода. Фирма даже обязывалась возместить России все убытки, связанные с розыском ЭПРОНом „Принца" — 7000 рублей золотом, а позднее все золото, снятое с потерпевшего крушение корабля, поделить поровну.

С одним из косвенных участников японской экспедиции мне довелось встретиться в 1976 году.

Однажды я услышал фамилию Капитанаки. Мне уже где-то встречалась эта фамилия. Уж не куприновский ли это „листригон"? А если так, то где его искать?

В поисках помог сам Александр Куприн:

„...Добрая треть балаклавских жителей носит фамилию Капитанаки, и если вы встретите когда-нибудь грека с фамилией Капитанаки, будьте уверены, что он сам или его недалекие предки — родом из Балаклавы..."

И — точно! Капитанаки, — необходимый мне Капитанаки, — прожил в Балаклаве всю свою жизнь. И только дожидался, когда я с ним встречусь.

Петру Ивановичу Капитанаки далеко за семьдесят. Старик за свою долгую рыбацкую жизнь насквозь проветрен и просолен. По-русски говорит чисто, а если и есть акцент, то украинский. Я б его назвал так: русско-украинский грек!

— Рассказывайте, Петр Иванович, все что вы знаете о японской экспедиции?

— Японцев хорошо помню. Вместе с ними работал, — ихнюю экспедицию обслуживал. Помню, сообщили из Севастополя, что японцы прибывают в Балаклаву, ждите их в конторе. Конечно, всем интересно поглазеть, что это за такая японская нация, полная контора народом набилась. Накурили, надымили, хоть бычков копти!.. Час ждем, другой, а их все нет и нет! Тут прибегает мальчишня и кричит:

— Тю на вас! Пока вы махорку с ушей струхиваете, японцы с рыбаками на причале водку глушат!

И точно: вся японская команда на берегу вместе со своим переводчиком Като...

Капитанаки назвал Като переводчиком. Это так и не так. Да, Катаока, директор фирмы „Синкай Когиоесио лимитед", хорошо знал русский язык, но переводчиком был, так сказать, внештатным, между делом. Сейчас Като — Катаока — представлял японскую водолазную фирму, и это он пожелал войти в „комиссию" с ЭПРОНом, с тем, чтобы не только поделить золото „Черного принца", но и извлечь из наших морей все затопленные корабли.

Фирме и ее директору Катаоке вежливо отказали, — наш ЭПРОН сам в состоянии справиться с кораблями, затопленными в Черном море, а что касается „Черного принца" и его золота... Пожалуйста, ищите, мы уже пытались, ваши условия для нас приемлемы!..

„Шиш вы там что найдете, — думали чекисты, успевшие провести экспертизу на предмет нахождения золота на пароходе, — но, чем черт не шутит, найдут и нам достанется хорошая доля. Не найдут, — мы не в убытке. “

Но предоставим слово очевидцу событий Петру Ивановичу Капитанаки.

— Японцы, конечно, водку не глушили, даже не попробовали, — у них для нашего самодельного кишкодера кишка тонка! А рыбачки наши, врать не стану, приложились по стаканчику. И по пьяному делу, врут напропалую. Като-сан... Мы его еще саном называли, спрашивает:

— Как по-вашему, есть ли золото на утопшем корабле?

— А как же! — отвечают рыбаки — Сами доставали. Некоторые даже очень разбогатели на этом деле!

Японцы улыбаются, по сердцу им такие слова. Но, видно, все же сомневаются. Като, ох и хитрющий малый... Там, где японец побывал; греку делать нечего! Прищурил он глаза, да так, что их совсем видно не стало, и спрашивает:

— Чего ж тогда, если вы так разбогатели, роба ваша рыбацкая, извините, рвань-рваньем?

Усек самурай! Но наши рыбаки тоже не пальцем деланы, отвечают:

— Да ведь золотишко-то мы пропили... Что ж, рыбаку уж и выпить нельзя?

Память у Капитанаки преотличнейшая, — вот бы нашим политикам такую же! — и от него я многое узнал о японцах и „золотом" корабле. Он рассказал мне, что японцы привезли с собою секретную маску, надев которую, можно быстро уходить на большие глубины и быстро подниматься на поверхность...

Капитанаки рассказал, как сам пробовал нырять в этой маске и достал при этом со дна бухты замечательный перламутровый портсигар. Рассказал он и о землетрясении в Балаклаве, после которого японцы хотели бежать из рыбацкого городка, но так и остались, — их удержало золото, которое снилось им и, которое они „видели" сквозь толщу воды.

Но сам факт, что японцы расспрашивали балаклавских рыбаков о золоте „Черного принца", немаловажен: несмотря на их, почти стопроцентную уверенность, сомнения и им были не чужды.

А сейчас, когда нам, хоть и в общих чертах, известна история „Черного принца", попрощаемся с Петром Ивановичем Капитанаки и предоставим слово Михаилу Михайловичу Зощенко:

„Однако давайте попробуем провести следствие по делу „Черного принца"... Автор этой работы был в свое время следователем уголовного розыска. И вот когда эта профессия нам снова пригодилась. В общем, требуется установить: 1) был ли найденный пароход действительно „Черным принцем" и 2) было ли золото на пароходе?"

Странный подход к делу, не так ли? Ведь еще итальянская экспедиция доказала, что найденный ею корабль и есть „Черный принц"! А очевидец событий писатель Александр Куприн утверждал в „Листригонах", что самолично, — (заметьте, самолично! — М. Л.) присутствовал при поднятии букв, входящих в название „золотого" парохода. Черным по белому он писал:

„...от трехмачтового фрегата с золотом, засосанного дном, торчит наружу только кусочек корабля с остатками медной позеленевшей надписи ,,...ск Рг...“

Зощенко-следователь легко, я бы заметил, грациозно, опровергает „показания“ беллетриста Александра Куприна:

„Писатель сообщает, что были найдены... буквы... ск Рг..., то есть буквы от английского названия „Black Prince" — „Черный принц". Но так как „Черный принц" получил свое название только в легенде и корабль назывался на самом деле просто „Принц", без эпитета „черный", то вся эта история с буквами ничего не говорит..."

Будьте добры, продолжайте, Михаил Михайлович!

„Что касается специалистов морского дела, то их доказательства основывались главным образом на паровых котлах... Но эти доказательства строились на шатких основаниях: будто на балаклавском рейде не было железных паровых судов, кроме „Черного принца". Это основание легко опровергается... “

Действительно, только у входа в Балаклавскую бухту в то время погибло несколько первоклассных транспортов.

В самый разгар событий французская газета „Курьер де Леон", — в декабре 1854 года, — писала:

„Первым разбился о скалы „Прогресс", вторым — „Резолютт" — английский транспорт, третьим — „Вандерер" (разбился в куски), четвертым — „Кенилворт", пятым — „Принц", шестым — „Рип ван Винкль", седьмым — „Панола"..."

„Следователю" Зощенко не попалась в руки эта газета, подтверждение своим мыслям он нашел в журнале „Универсаль" от 23 декабря 1854 года и по нему установил названия паровых кораблей. Перечислим только те, о которых не сообщила „Курьер де Леон": „Виктория", „Эвон", „Мельбурн"...

Но ведь в письме от 28 октября 1927 года Катаока утверждал:

„Черный принц" погиб на том самом месте, где мы производили расследование..."

Писатель-следователь на этот „выпад" отвечает так:

„Сейчас, конечно, трудно сказать что-либо утвердительное, но можно допустить, что найденный пароход, который был признан „Черным принцем", на самом деле был транспортом „Резолютт"... Если же найденный пароход все же не „Резолютт", а „Черный принц", то тогда многое становится непонятным. Во-первых, непонятно, куда же делись орудия, которыми был вооружен военный пароход... Во-вторых, непонятно, куда подевалась средняя часть кузова, если не было взрыва..."

Итак, на вопрос: был ли найденный пароход „Черным принцем", мы можем ответить лишь гадательно: тридцать пять процентов (из уважения к авторитетным мнениям) за то, что это был действительно „Черный принц", пятьдесят процентов за то, что это был „Резолютт", и пятнадцать за то, что это был какой-нибудь иной пароход, над которым поработали итальянцы.

Не буду приводить все документы, которые „подшил к делу" писатель Михаил Зощенко, скажу только одно: они очень и очень убедительны, и понимаешь, что тогда, на следовательской работе, Михаил Михайлович не зря ел свой хлеб.

А что касается золота на „Черном принце" — правильнее было бы сказать, на „Принце", но мы так свыклись с известным названием, что не хочется перестраиваться даже в годы перестройки! — то „следствие по делу" продолжается:

„Уже поверхностный взгляд говорит за то, что вряд ли золото (в такой сумме) было на пароходе. Предположим, что в Балаклаву прибыло пять миллионов рублей для уплаты жалования армии. Пароход теряет якорь. Находится во время первого шторма (10 ноября) в явно рискованном положении. Тем не менее начальник порта не желает принять в гавань прибывший пароход. Вместо этого начальник порта посылает „Принцу" один якорь.

Обстоятельство чрезвычайно абсурдное в том случае, если на „Принце" было золото. Все поведение капитана порта говорит за то, что на „Принце" золота не было, в противном случае желанный корабль был бы бережно поставлен в гавань, и его не стали бы подвергать опасности на одном якоре."

Михаил Зощенко изучает все печатные источники, могущие пролить свет на это, ставшее легендарным дело, и приходит к выводу:

„За то, что золото было, говорит... вся печать, более близкая нашему времени. Более ранняя печать о золоте не упоминает... В отчете английского парламента значится... показание Джона Вильяма Смита..."

Заметим, этот отчет был составлен в 1855 году, т. е. по свежим следам событий. В то время, когда к „Принцу" еще не приклеили эпитет „черный".

„Показания" Джона Вильяма Смита: »

„Я должен установить, что накладная на шестьдесят тысяч соверенов пришла для комиссариата с этим судном. (Имеется в виду пароход „Принц" — М. Л.). И хотя я не имел специального приказания в отношении распоряжения этими деньгами, тем не менее я взял на себя ответственность выгрузить их утром в воскресенье в Константинополе и, таким образом, спас их..."

Вот ведь как просто! Когда знаешь о существовании такого документа, вывод напрашивается сам собой. И с этим документом давно могли ознакомиться заинтересованные люди: на нем никогда не стояло грифа „сов. секретно". Могли, но не ознакомились. И авторы соответствующих статей в энциклопедиях ничего не знали о подобном документе, проясняющем многое. А Михаил Зощенко разыскал, обнародовал, добавив при этом:

„За все восемьдесят лет (эти строки были опубликованы в 1936 году! — М. Л.) англичане не проявили активного интереса к своему золоту, лежащему на дне моря. Больше того, почти все страны в той или иной степени приступали к работам, либо высказывали желание отыскать затонувшее сокровище. Англия же оставалась равнодушной к своим деньгам... Итак, проверив все, мы склоняемся к мысли, что золота на затонувшем пароходе не имелось..."

Ох уж эти англичане! Ох уж этот черный английский юмор, перешагивающий все пределы дозволенного!.. Что, они сразу не могли сообщить, что никакого золота на „Принце" нет? Сколько бы средств было сэкономлено!

Я привел лишь малую толику доказательств, которыми оперировал Михаил Зощенко. Что еще добавить к сказанному? Лишь то, что свое „следствие по делу" Михаил Михайлович назвал „предположением". Зощенко-следователь знал, что следствие, как бы умело оно ни велось, может быть только предварительным. Последнее слово всегда остается за судом.

И „суд" сказал свое слово: лет этак тридцать назад (в начале шестидесятых годов) англичане официально оповестили мир, что золота на утонувшем „Принце" не было. И дело о „золотом" пароходе можно считать законченным.

Законченным ли?!

Недавно, совсем недавно я побывал на мысе Айя, — это неподалеку от Балаклавы, — и увидел в море множество яликов. В яликах были одни мальчишки и это вызвало удивление — если началась путина, то куда же подевались взрослые?!

Мальчишки вели себя странно: удочек в их руках не было и они, раздевшись догола, то и дело ныряли, стараясь пробыть под водой как можно дольше.

Когда эта шумная ватага высадилась на скалистый айинский берег, я поинтересовался:

— Ну как, клюет?

Мальчишки зыркнули на меня десятками глаз, оценивая, можно ли со мной вступать в разговор? Но, видно, я им „показался" и молодые джентльмены вступили в разговор.

— А кто вам сказал, что мы рыбу ловим?.. Мы промышляем золотишком мал по малу.

— Откуда в этих местах золото?.. Я что-то впервые об этом слышу.

— С „Черного принца", — не задумываясь ответил один из мальчишек, — слыхали о таком?

— Так „Принц" затонул при входе в Балаклавскую бухту!

Мальчишка хитро улыбнулся:

— Все так думают, а он утоп в этих местах! Старые греки врать не станут.

— Ну хорошо, если даже так, золота все равно на корабле нет. Его сняли в Константинополе. И это на сегодняшний день доказано!

Мальчишка посмотрел на меня очень даже внимательно, словно прикидывая, на сколько же мне все-таки можно доверять?!

— Побожитесь, что будете молчать, как камбала на берегу!

— Клянусь, — торжественно сказал я, — клянусь, что все, что увижу и то, что услышу, останется во мне!

— Не, дядя, можешь рассказывать, только фамилии наши не называй, а то начнут приставать.

— Да я их и не знаю!

— И не надо знать!

Удостоверившись, что тайна будет соблюдена, один из мальчишек вытащил из кармана какой-то кругляшок, завернутый в грязную марлю, развернул тряпку и на меня „глянула" сама королева Великобритании Виктория, — золотая монета чеканки 1854 года.

Вот так-то!

ТАЙНА КРЫМСКИХ ПИСЕМ АДЕЛЬ ОММЕР ДЕ ГЕЛЛЬ

Все завязалось-закружилось в двух знойных южных городах — Пятигорске и Кисловодске, городах, пропитанных солнцем, буйной зеленью, сухим терпким вином и любовью с горчинкой.

Очаровательная француженка, жена российского консула Ксавье Оммер де Гелль, известная парижской публике поэтесса Адель Оммер де Гелль, при помощи только ей известных хитростей, сумела влюбить в себя первого, — после Александра Пушкина, — поэта России Михаила Юрьевича Лермонтова. „Мишеля", — как ласково называла его француженка.

Еще не начавшийся роман должен был быть прерван, — Михаилу Лермонтову срочно нужно было выезжать в Кисловодск к месту своей основной службы и он буквально умолил свою „королеву" тоже переменить обстановку, уговорить мужа ехать за ним. Он рассказывал несравненной Адели, какой великолепный город Кисловодск и он обязательно ей понравится!

Адель Оммер де Гелль, судя по; всему, не осталась равнодушной к речам поэта и без колебаний согласилась. Только спросила:

— А как же быть с Машенькой Ребровой, вашей невестой, Мишель?

— Какая невеста! — искренне удивился Лермонтов. — Ах, да, вы имеете в виду эту смазливую девушку? Перед ней у меня нет никаких обязательств! Лучше скажите, не будет ли ваш муж сопротивляться поездке? Кажется, он за нами следит?

Адель рассмеялась:

— Мой маленький, мой глупенький, мужа я беру на себя! Пусть вас это не волнует.

Слова Лермонтова о Ребровой дали повод Адели Оммер де Гелль написать своей приятельнице:

„Пятигорск, пятница, 14-го Августа 1840 года.

...Веселая компания, и в особенности Лермонтов меня тянут в Кисловодск. ..

Пари держу, что на Ребровой он не женится, хотя она очень хорошенькая. Она созналась, что влюблена в Лермонтова, что Лермонтов ее тоже любит, но только не хочет в этом признаться...“

Все верно, у Машеньки Ребровой и тени сомнения не было, что ее мил-друг Мишель может увлечься другой. Реброва даже сама пришла уговаривать Адель, чтобы та быстрее ехала в Кисловодск, если того хочется Михаилу Юрьевичу, — „он такой весь издерганный военной службой, что не надо ему лишний раз перечить!“

Машеньке Ребровой даже немножко жалко было свою соперницу, — „бедняжка, каждой женщине хочется любви!“ — и она даже пришла провожать свою „соперницу" перед отъездом в Кисловодск.

Прощаясь, Машенька сняла с себя кружевной платок, накинула его на колыхающуюся, как огнедышащий вулкан, грудь Адели, зашептала на ухо:

— У нас не принято так декольтироваться, люди не поймут. А этот платок вам к лицу, он так гармонирует с вашими бронзовыми туфельками... Ой, какая у вас маленькая ножка! Прямо, игрушечная!..

Адель Оммер де Гелль вздохнула, она считала, что грудь очень даже украшает женщину, но что поделаешь, в этой стране не принято афишировать красоту!

В Кисловодске иностранцев уже ждали и в их честь был дан бал.

Среди приглашенных русских гостей был и наш соотечественник Михаил Юрьевич Лермонтов, известный иностранцам своими дерзкими выходками и не менее дерзкими стихами.

Знатные вельможи поглядывали на него с добродушной укоризной, дивясь шалостям этого молодого человека, и не верили, что это из-под его пера вышли гневные строки о гибели русского поэта Александра Пушкина. Кажется, именно в этих стихах он позволил себе неприлично выразиться о французах.

А опальный поручик Михаил Лермонтов, не обращая ни на кого внимания, тем более на свою потенциальную невесту Машеньку Реброву, танцевал с очаровательной француженкой Аделью и видел только ее, одну, единственную и неповторимую.

Пусть болтают, что хотят! Что такое бал, Михаил Юрьевич знал не понаслышке. Его дерзкое перо описывало не один бал:

„Откуда ты?“ — „Не спрашивай, мой друг!

Я был на бале!“ — „Бал! а что такое?"

„Невежда! это — говор, шум и стук,

Толпа глупцов, веселье городское, —

Наружный блеск, обманчивый недуг;

Кружатся девы, чванятся нарядом,

Притворствуют и голосом и взглядом..."

Ни Мишеля Лермонтова, ни Адель Оммер де Гелль не смущало, что на них указывали глазами, а мужу француженки, Ксавье Оммер де Геллю, шутливо, — ох, уж эти шутники! — незаметно подставляли к голове рожки из двух пальцев, намекая, что „солдафон" наставит рога господину консулу! И преогромные рога!

Но Ксавье только посмеивался, — ясное дело, французы могут себе позволить и не такое!

И никому было невдомек, что де Гелль и прелестная Адель, по-существу, давно уже не муж и жена, они давно побили горшки и собираются оформлять развод! Вот только помалкивают до поры, до времени!

Жаль было только Машеньку Реброву, которая все-таки начинала о чем-то догадываться и, стоя у стены, скорбно заламывала пальцы, и по ее красивенькому личику бродили багровые пятна.

Дамы, обмахиваясь пышными веерами от гнетущей жары, — даже вечерами не становилось прохладней! — перешептывались между собою:

„Что особенного нашла эта француженка в поручике Лермонтове? В этом мужлане с общеармейской наружностью! Пишет стихи?.. Да кто их сегодня не пишет! Вот только времени не всегда достаточно!..“ „Красив, не красив!" А это какими глазами взглянуть на поручика Лермонтова!.. Красив, очень даже красив в своей влюбленности!.. И выбор поэта хорош! Ничего не скажешь, француженка великолепна, а ее грудь, не скованная приличиями, колыхалась подобно океанским отливам и приливам. Она рискованно прижималась к своему Мишелю и шептала в его ждущее ухо стихи, только что написанные:

Благодарю, поэт! Тебе — огонь священный,

Что в тайниках души пылает сокровенный,

И память милая умчавшихся времен,

И славы призрачной неутомимый сон...

Французским языком Михаил Юрьевич владел, как своим родным, и тут же одарил Адель ответным поэтическим экспромтом.

После этого упоительного бала Адель Оммер де Гелль напишет: „Кисловодск, 26-го августа 1840 года.

Лермонтов заявил Ребровой, что он ее не любит и никогда не любил...

Было около двух часов ночи. Я только что вошла в мою спальню. Вдруг тук-тук в окно, и я вижу моего Лермонтова, который у меня просит позволения скрыться от преследующих его неприятелей. Я, разумеется, открыла дверь и впустила моего героя..."

Муж Адели Ксавье, не принимая во внимание любовные похождения своей „супруги", все же постарался увезти ее подальше от поручика Лермонтова. Нет, нет, он не ревновал, но разговоры, что страшнее пистолетов, жалили его, как потревоженные осы, все сильней и сильней.

В Одессе, куда они срочно уехали, „супруги" были недолго. Уже в письме от 30 августа, все того же 1840 года, Адель напишет своей приятельнице:

„Из Одессы я еду в Крым, куда меня зовут Нарышкины. Пиши в Ялту!"

И, после этих строк, снова о нашем гениальном поэте:

„Лермонтов всегда и со всеми лжет, — такая его система. Но обо мне ни полслова. Я была тронута и написала ему любезное письмо, чтобы поблагодарить его за то стихотворение, которое для русского совсем не дурно".

Что позволяет себе эта женщина! „Совсем не дурно!" Да мы и заинтересовались этой поэтессой только потому, что в ее судьбе был этот „русский"!

Но не будем спорить с француженкой, пишущей стихи! Все равно, отдаленная столетиями, она нас не услышит. И то, что вышло из-под ее пера, увы, не перепишешь!

„Я обещала ему доставить мои стихи, которые у меня бродят в голове. С условием, однако, что он за ними приедет в Ялту..."

Ох, уж эти женские хитрости! Нет бы просто написать: „Люблю, приезжай, жду. Целую!"

Но и слов о стихах было достаточно: Михаил Лермонтов тотчас прибыл в Ялту.

Нам неизвестно, каким видом транспорта он добирался с Кавказа в Крым, но факт остается фактом, приехал. Прилетел на крыльях любви! .

Биографы Лермонтова, вкупе с достойным памяти Ираклием Андрониковым, умалчивают о крымских приключениях Михаила Юрьевича, но кто запретит это делать прекрасной француженке? Она и вписывает в „лермонтоведение“ крымскую страницу. И из ее писем-дневников, которые потом превратились в толстенный роман, мы знаем о Лермонтове многое. Знаем, что Крым не просто понравился ее Мишелю, но он был от него в восторге!..

Михаил Юрьевич шумно, — „какой он все-таки мальчишка!" — восторгался усадьбой Густава Олизара! Того самого Олизара, который в своем замке-усадьбе дал приют польскому поэту Адаму Мицкевичу, а стихи Мицкевича Лермонтов не только любил, но и переводил:

Аллах ли там среди пустыни

Застывших волн воздвиг твердыни,

Притоны ангелам своим;

Иль дивы, словом роковым,

Стеной умели так высоко

Громады скал нагромоздить,

Чтоб путь на север заградить

Звездам, кочующим с востока?..

Радовался Лермонтов еще и потому, что он попал в те места, которые вдохновляли его кумира Александра Пушкина!

Люблю, облокотись о скалы Аю-Дага,

Глядеть, как борется волна с седой волной,

Как, пенясь и дробясь, бунтующая влага,

Горит алмазами и радугой живой...

Вот они, — рукой подать! — скалы Аю-Дага! Медведь-горы!..

Эти земли, после того как Густав Олизар убежал от несчастной любви к графине Потоцкой, были необитаемы и лишь после того, как Олизар построил свое имение-замок, они стали называться Кардиа-Иатрикон. Неудобное для произношения название со временем стало упрощаться и из Кардиа-Иатрикона превратилось в просто Иатрикон, затем — в Атрикон, Артикон, пока не стало знакомым для нас Артеком!..

Ну, что ж, Адель Оммер де Гелль, рассказывай нам и дальше о нашем поэте! Веди нас и дальше по лермонтовским крымским дорогам!..

„...Я ехала с Лермонтовым — после смерти Пушкина — величайшим поэтом России. Я так увлеклась порывами его красноречия, что мы отстали от нашей кавалькады. Противный дождик настиг нас в прекрасной роще Кучук-Ламбада. Затаившись в павильоне, мы спокойно смотрели, как нас искали в роще...

Когда люди стали приближаться к павильону, Лермонтов вдруг вскрикнул:

„Они нас захватят! Ай, ай, ваш муж!“

И выпрыгнул в окно, сел на лошадь и ускакал из лесу. Мне и в ум не приходило, что это была импровизированная сцена из водевиля.

Г-н де Гелль спокойно сказал, что Лермонтов, очевидно, школьник, но величайший поэт, каких в России еще не бывало.

Между тем, Лермонтов появился в Ялте, как ни в чем не бывало. Я на Лермонтова вовсе не сердилась и очень хорошо понимала его характер: он свои фарсы делал без злобы. С ним как-то весело живется. Но мне жаль Лермонтова, он дурно кончит, а ведь он — великий поэт. Он описал наше первое свидание очень мелодичными стихами. Я их ставлю выше стихов, которые мне посвятил Альфред Мюссе..“

„Лермонтов сидит у меня в комнате в Мисхоре и поправляет свои стихи... Это новое светило, которое возвысится и далеко взойдет на поэтическом горизонте России...“

Помимо сухопутных путешествий, были и морские. В „записках" Адели Оммер де Гелль есть такие строки:

„Графине Л. Г. Шхуна „Юлия" 5 ноября 1840 г.

Тет-бу доставил нас на своей яхте „Юлия" в Балаклаву. Вход в Балаклаву изумителен. Ты прямо идешь на скалу, и скала раздвигается, чтобы тебя пропустить, и ты продолжаешь путь между раздвинутых скал..."

„Тет-бу“ — Тетбу де Мариньи и Оммер де Гелль, как станет известно позднее, доставляли контрабанду горцам на Кавказ. И доставали ружья и пушки не где-нибудь, а в Севастополе. Тетбу де Мариньи и Адель Оммер де Гелль, по-видимому, занимались и шпионской деятельностью. Во всяком случае, „мемуары" очаровательной француженки смахивают на шпионские донесения. В них есть все: состав и вооружение Черноморского флота, расположение морских батарей и ремонтных доков...

Больше того, Адель Оммер де Гелль проявила завидное понимание стратегии: в ее „донесениях" содержатся рекомендации по захвату крепости Севастополь. »

Уж не пользовался ли главнокомандующий французскими войсками Пелисье записками Оммер де Гелль, когда стоял под стенами Севастополя в первую его оборону 1854—1855 годов?

Но вернемся к шхуне „Юлия"! Так вот, по утверждению этой прекрасной девы с авантюристическими наклонностями, на шхуне находился поэт Михаил Лермонтов. И, глядя на красоты Балаклавы, вел любовный диалог со своей дамой сердца — Аделью.

Можно воскликнуть — „Ура!" Недаром современники называют Балаклаву меккой писателей. Кто только ни побывал в этом бывшем рыбацком поселке за его многовековую жизнь! Василий Капнист и Жильбер Ромм, Адам Мицкевич и Александр Грибоедов, Василий Жуковский и Алексей Константинович Толстой, Мамин-Сибиряк и Леся Украинка... А вот еще, как стало известно из мемуаров француженки, — Михаил Юрьевич Лермонтов!..

А сейчас, когда нам это стало досконально известно, прошу вас набрать в легкие побольше воздуха, вздохнуть всей грудью при неприятнейшем сообщении и понять главное — Михаил Юрьевич Лермонтов никогда,, заметьте, никогда не бывал не то, что в Балаклаве, но и вообще в Крыму!

Как?! А письма Адели Оммер де Гелль? А романы, вышедшие из-под ее пера? А стихи? А мемуары? Что, и этого никогда не было?

Были же свидетели, черт побери!

Были, были и свидетели! Одни из них утверждали, что Лермонтов все-таки побывал в Крыму, и ссылаются при этом на Адель Оммер де Гелль, другие, разобравшись и прикинув, что к чему, утверждают, что это чистейшей воды мистификация!

И это, что ли, мистификация?

„Лермонтов торопится в Петербург и ужасно боится, чтобы не узнали там, что заезжал в Ялту. Его карьера может пострадать. Графиня В. ему обещала об этом в Петербург не писать ни полслова. Не говори об этом с Проспером Барантом: он сейчас напишет в Петербург и опять пойдут сплетни..."

Если Михаил Юрьевич никогда не был в Крыму, то и любви не было?!

А Павел Петрович Вяземский, — сын князя Петра Андреевича Вяземского, поэта-романтика и литературоведа, человека, дружившего с Александром Пушкиным и знавшего Михаила Лермонтова, — утверждает, что и он был знаком с Михаилом Юрьевичем. И это он сделал публикацию „Лермонтов и г-жа Омэр де Гелль в 1840 году", для которой журнал „Русский архив" за 1887 год предоставил свои страницы. Именно архивный журнал, который всегда печатал только правду и ничего кроме правды.

Так вот, в примечаниях к своему сообщению, Павел Петрович не приминул нам намекнуть о своем знакомстве с поэтом:

„Я помню, как в зиму 1840—1841 года Лермонтов набрасывал стихи то карандашом, то пером. Француженка-красавица носилась еще в воображении Лермонтова в 1841 г...“

Ах, Павел Петрович, Павел Петрович, ах, достопочтеннейший князь, теперь-то мы знаем, вы сами сочинили и письма г-жи Омэр де Гелль и сами их наизусть выучили!

Конечно, человека, хорошо знакомого с творчеством и биографией Михаила Юрьевича Лермонтова, сразу насторожат „крымские" воспоминания француженки, но, положа руку на сердце, честно признаемся: много ли среди нас подобных знатоков?!

Но для чего же Павел Петрович Вяземский так жестоко нас обманул? Для чего он „перевел" несуществующие письма Адели Оммер де Гелль?..

Для того, чтобы в эпоху, когда имя поэта Михаила Лермонтова пытались не афишировать, словами француженки сказать:

„Это Прометей, прикованный к скалам Кавказа. Коршуны, терзающие его грудь, не понимают, что они делают, иначе сами себе растерзали бы грудь!"

Как иначе скажешь об этом, когда всякие восторженные отзывы о гениальном поэте, после его трагической гибели на дуэли, были запрещены!? Вот Павел Вяземский, — ай да, князь! — и „переводит" письма Адели Оммер де Гелль, письма, которых в природе не существовало. А любовная интрига? Она подобна рыболовному крючку, который и проглотили не только доверчивые читатели, но и литературоведы, — ведь эти сочинения Павла Вяземского считались подлинными вплоть до 1935 года! До тех пор, пока в журнале „Новый мир" не появилась статья П. С. Попова „Мистификация".

Так для чего я Сейчас пишу эти строки, если доказано, что Михаил Юрьевич Лермонтов, — очень жаль! — никогда не бывал в Крыму и, естественно, не мог быть и в Балаклаве?..

Для того, чтобы об этом стало известно как можно большему числу читателей! Потому, что время от времени в печати, — особенно в газетах и журналах! — вновь и вновь появляются статьи и очерки, в которых доказывается пребывание М. Ю. Лермонтова в Крыму. Даже севастопольские краеведы грешили этим.

Совсем недавно, развенчивая миф о пребывании поэта в Крыму, я сделал в газете сообщение по этому поводу и сразу последовал отклик на эту публикацию: „Мистификация? Но с какой целью?"

Ее автор, писатель, переводчик, историк Евгений Веникеев пишет:

„Я не являюсь безусловным сторонником подлинности „Писем и записок" Адели Оммер де Гелль, но, согласитесь, что во всей этой истории еще много таинственного..."

Кто же спорит, Женя!.. По праву многолетнего знакомства, я имею право так его называть!.. Продолжай, Женя!

„С борта этого судна (имеется в виду шхуна „Юлия" — М. Л.) 5 ноября 1840 года она (Оммер де Гелль — М. Л.) пишет своей приятельнице, графине Легон: „Мне ужасно жаль моего поэта. Ему не сдобровать. Он так и просится на истории. А я целых две пушки везу его врагам. Если одна из них убьет его наповал, я тут же сойду с ума. Ты, наверно, понимаешь, что такого человека любить можно, но не должно..."

Я думаю, читатель уже понял, почему сомнения в подлинности записок и писем Оммер де Гелль были доказаны именно в 1935 году. Великий русский поэт и какая-то авантюристка, быть может, шпионка/ к тому же контрабандистка, доставлявшая оружие врагам России! Это знакомство следовало исключить из биографии Лермонтова...

П. С. Попов, автор статьи в „Новом мире", недолго думая, объяснил, что князь, сенатор и известный ученый П. П. Вяземский совершил свои гнусные действия в состоянии старческого маразма. Ничего себе маразматик — сочинил том чужих мемуаров и настолько правдоподобно, что Академия наук СССР издает их без всякого сомнения!

Но указания свыше есть указания свыше, и П. П. Вяземский как бы официально стал „психом"!

Что ж, пожалуй, Евгений Веникеев в одном, прав: долгие годы мы все жили как ненормальные и сейчас, вот так сразу, трудно поумнеть!

Ну, ну, продолжай, Евгений!

„В 1984 году литературовед из Саратова Л. Прокопенко почувствовал нелепость этой версии и выдвинул другую: письма Оммер де Гелль, опубликованные в 1887 году, являются фрагментом романа, сочиненного П. П. Вяземским, о чем редакция забыла упомянуть. Автор версии явно забыл, что „Русский архив" романов не печатал.

Наш земляк, севастопольский писатель М. Лезинский, дал третий вариант разгадки тайны!"

Но я и не знал, что мой вариант будет значиться под таким номером!

Ведь если сегодня существует три версии, то почему бы не быть четвертой, пятой...

И все же, несмотря на то, что мы знаем, что Михаил Юрьевич никогда не был в Крыму, сидит в головах, — уверен, у Жени Веникеева тоже! — мысль „а вдруг!"

„Ничего не понимаю!" — вправе сказать читатель. — „А прелестная француженка и шпионка Адель Оммер де Гелль, она была?"

Была, была, дорогой читатель! И Михаил Юрьевич Лермонтов был с нею знаком. Знаком да и только! Но в Крыму он никогда не бывал.

Жаль, что с Евгением Веникеевым не удалось доспорить, — это он был автором публикации в „Крымской правде" о пребывании Михаила Лермонтова в Крыму! — он рано ушел из жизни.

Загрузка...