Глава 28

В свете моих давешних демонстраций «мятежного духа», как выразилась мама, и неуемно растущего недовольства отца, от мамы поступило предложение уладить наши проблемы и разногласия за чудесным семейным ужином в День благодарения, «как в старые добрые времена».

И вот в давящей тишине мы сидим вокруг стола. Отец забрасывает в рот куски индейки под клюквенным соусом, не глядя в нашу сторону; мама оставила попытки завязать разговор после того, как отец приказал ей «заткнуться». Едва сдерживая слезы и прикусив губу, она ковыряет начинку и катает по тарелке фасоль.

Похоже, настроение у родителей не праздничное.

А я тем временем радуюсь, что ем за столом — давненько не доводилось. На третий день моего возвращения лопнул один из швов у меня на лице, и кусок загнивающей ткани упал в приготовленный мамой гаспачо.

Стоит ли удивляться, что с тех пор за стол меня не звали.

К счастью, швы у меня сейчас держатся крепко, хотя прошло уже четыре месяца. И я счастлив. Еще месяц назад я и не подозревал, что у меня будет так много причин для радости.

Я радуюсь, что у меня есть группа поддержки.

Я радуюсь, что есть Рита.

Я радуюсь, что познакомился с Реем.

И радуюсь, что ко мне возвращается речь.

Я по-прежнему произношу лишь самые простые звуки. Впрочем, если раньше мой лексикон состоял из мычания и хрипов, до которых далеко даже Кожаному лицу[13], то улучшением можно считать что угодно.

Кроме «Иэ, Ита» я научился озвучивать несколько других фраз:

«Ыляи лёо». (Выглядишь клёво.)

«А, ажаата». (Да, пожалуйста.)

«Аиба». (Спасибо.)

И «А я ахну?» (Как я пахну?)

Возможно, исходи такой лепет от сидящего на детском стульчике младенца с испачканным кашкой ртом, он вызвал бы умиление. Но от тридцатичетырехлетнего разлагающегося полутрупа со стекающим по подбородку пюре вперемешку с подливой… э-э, скажем так: вряд ли кому-нибудь взбредет в голову радостно хвататься за видеокамеру.

Поэтому я уплетаю потихоньку свой ужин, то и дело посматривая на расстроенную маму и насупленного отца, на великолепную еду и роскошную сервировку стола, пока мой взгляд не останавливается на покрытой пупырышками индейке: ее мясо исчезает на глазах. Чем дольше я смотрю на нее, тем больше понимаю ее, сочувствую ей, и меня поражает, сколько у нас с ней общего. Она мертвая, ее запекли в духовке и уже наполовину съели. Со мной происходит нечто похожее.

Мало-помалу с тушки снимают мясо, и одна за другой появляются кости, выглядывают хрящи и ребра. В конечном счете от нее останется лишь скелет. Интересно, меня тоже уничтожают люди?

Таю от процесса разложения?

Разрушаюсь оттого, что приходится существовать в мире, где всем заправляют живые?

Чем дольше я смотрю на индейку, тем сильнее вижу в ней родственную душу. Тем явственнее улавливаю в ней связь со своим теперешним существованием. Тем больше понимаю, отчего Том решил стать вегетарианцем.

Чтобы не дать отцу отрезать еще один кусок от грудки или оторвать крылышко, я хватаю индейку за ногу и тащу к себе через весь стол.

— Эй-эй, — возмущается отец, из набитого рта вылетают куски начинки. — И как, черт возьми, это называется?

Интервенция.

Спасение.

Освобождение.

Выбирайте, что вам больше нравится! А я знаю точно — так надо.

На пути ко мне индейка опрокидывает соусник, ее начинка вываливается на скатерть и в клюквенный соус.

— Да чтоб тебе! — орет отец, бросает нож и вилку и тянется за индейкой.

— Действительно, милый, — обращается ко мне мама — она счастлива, что началось хоть какое-то общение, — если ты хотел добавки, нужно было просто сказать.

Не успевает отец схватиться за вторую ножку, как я притягиваю увесистую птицу к себе и нечаянно толкаю локтем тарелку; она падает со стола и раскалывается на две части, а весь мой ужин разлетается по полу.

— Энди! Это наши лучшие тарелки! — негодует мама.

— А ну, дай сюда индейку! — беснуется отец.

Он встает и обходит стол, вытянув вперед шею, — знак того, что ему не до шуток. В детстве у меня поджилки тряслись, когда я видел его в таком состоянии, но теперь-то я уже не маленький. И свою индейку ни за что не отдам.

С уверенностью, какой не испытывал ни разу за последние месяцы, я поднимаюсь, прижимаю праздничное олицетворение своего бытия к животу и отступаю в направлении погреба. Почти догнав меня, отец поскальзывается на размазанном по полу картофельном пюре и падает, ударившись локтем о стол.

— Как ты, дорогой? — заботливо спрашивает мама, сидя за столом, будто вокруг не происходит ничего необычного.

Не удостоив ее ответом, отец встает и бежит за мной. У двери погреба нагоняет меня и хватает индейку за торчащую ногу. Вряд ли он собирается ее есть. Просто не хочет, чтобы она досталась мне.

С одной стороны, непонятно, какого рожна я все это затеял. И как это поможет исправить мое положение. С другой — этот День благодарения получился самым веселым из тех, что я могу припомнить, и меня начинает разбирать смех.

— Ничего смешного, — шипит отец, пытаясь вырвать птицу, но я крепко держу ее за ногу и отпускать не собираюсь.

Через его плечо я вижу, как мама убирает с пола разбитую тарелку, сетуя, что испорчен прекрасный ужин.

Мы с отцом продолжаем драться за индейку, каждый за ногу тянет ее к себе, обдирая руками кожу и мясо. И я вспоминаю о том, как происходит отслоение эпидермиса.

На первых стадиях разложения человеческого тела из лишенных энзимов клеток истекает жидкость, скапливается между слоями кожи и разрыхляет их. Иногда кожа сходит с целой кисти или ступни. А со временем от тела начинают отделяться огромные лоскуты.

Такой только что сошел с ножки, за которую держится отец.

И если до этой минуты аппетит у меня еще не окончательно испарился, то теперь желание съесть индейку отбито начисто.

Мгновение спустя ножка в руках отца неожиданно отрывается, он подается назад и задевает старинный черный буфет с маминой коллекцией чайных чашек. Буфет опрокидывается с оглушительным треском и грохотом, дерево и фарфор вдребезги бьются, я, покатываясь со смеху, падаю на пол в обнимку с индейкой, а мама плачет.

Как в старые добрые времена.

Загрузка...