Молва людская быстрей стрелы, а потому не перевалило еще стылое осеннее солнце за две трети дня, как уж не только Опашь-острог, но и все окрестные селения, жмущиеся низкими избушками к самому частоколу, знали про заклад между князем и купеческим сынком. Кто-то всерьез рассуждал, что, дескать, пойдет юнец в поход, потому как выбора ему не оставили. Точнее, выбор-то как раз был, да не великий и не завидный — либо от нежити лютой в диких лесах, либо от вострого ножа кого-то из родичей Осмомысла гибель найти. Вот и думай, как лучше дни свои окончить. Иные же лишь махали рукой да усмехались, пустое мол. Всяк в остроге знал Отромунда, старшего сынишку купца Вала, а кто не знал, тот слыхивал. Такого остолопа поискать надо было, потому как детинушка, вымахавший не по годам, будто притягивал к себе беду. Невезуч был сызмальства так, что не стукнуло ему годков и пяти, а с ним из ребятни никто ни на реку рыбу удить не шел, ни в играх не водился. Потому как при нем или лесу оборвешь, или свинью соседскую камнем пришибешь ненароком. Нет уж, лучше стороной. Так и рос бобылем. Тятя-то, конечно, старался по мере сил чаду помочь, в разное дело пристраивал, да только быстро оставил он эти потуги. Себе дороже. То у кожемяки избу чуть не спалит, то у конюха все сено перелопатит так, что погниет оно за ночь, то на верфях обопрется о ладью недостроенную криво, что она со стропил и скатится. Не ладились у юноши ремесла. И ведь без злого умысла случалось, добрым был парень, душевным, а вот нате. Словно недоля в темечко поцеловала. Впрочем, ратное дело кое-как давалось юнцу. Неплохо и копьецом владел, и кистенем, да опять же — слухи да пересуды не топор, щитом не укроешься, а потому не брали молодца ни в дружину, ни в ушкуйники. Кому ж охота в бою под боком беду иметь.
Что уж говорить, что купец в семейное дело сына наотрез допускать отказался. По миру ж пустит, а так… пусть его бегает, резвится. Авось найдет себя.
И теперь многие полагали, что нашел, дурачок.
Доозоровал.
Молодец бодро вышагивал по кривым улочкам Опашь-острога, нисколько не обращая внимания ни на шепотки в спину, ни на дразнилки мальчишек-задир. И если к последним он давно привык, злы дети нещадно, то пересуды были ему в новинку. Пару раз он даже краем глаза замечал, как вслед ему сердобольные бабы чертят пальцами напутку-оберег. Ну да пусть их, наседок, лишь бы не причитали.
Пропетляв порядком мимо торговых рядов и свернув за домом старого бочкаря Евжи к нижнему частоколу, юноша почти сбежал по покатой широкой дороге. Отсюда уже было рукой подать до южных ворот, ведущих к окраинам и дальше, к реке. Знакомые с босоногого детства тропки и переулки послушно ложились под ноги, подсказывая короткие пути, неприметные лазы между заборами и скрытники возле кустов. Кажется, что в остроге, откуда за всю свою жизнь юноша ни разу не выбирался дальше дальних пашен, ничего никогда не менялось. Нет, конечно, строились новые хоромы и палаты, сгорали или рушились старые, перекраивались на новый лад улицы, возводились от нежити новые частоколы и даже, по указу воеводы, с севера начали ладить дивную стену каменной кладки, но все это сразу становилось каким-то родным, своим, привычным. Будто было здесь всегда. Словно родич, которого ты видишь изо дня в день — не стареет, не меняется, оставаясь всегда одинаковым. Но стоит только расстаться на неделю…
Недобрые думы терзали Отра, пока он пробирался между развалом сушеной рыбы и застрявшей в грязи телегой корчмаря Елдыги. Только теперь начал понимать он, что придется расстаться ему впервые с привычными стенами, с домом, с тятей, с братьями и сестрами. Пусть и сторонились они непутевого своего родича, но все же кровь не водица. Нет, юноша не боялся предстоящей дороги или грядущих трудностей, ему вообще редко был ведом страх, но тревожило его то, каким изменившимся встретит его острог.
В том, что он вернется, молодец не сомневался ни мгновения.
Повернув мимо широкого, порядком покосившегося свинарника, сын купца вынырнул вновь на выходную, всю в деревянном настиле, дорогу и, приветливо помахав стражникам на дозорной башне, пробежал через ворота.
В ответ ему показали непристойный жест с заломом локтя, но это уже мало интересовало парня. Он вовсю бежал меж кривых, низких лачуг, туда, где у самой воды средь высокого камыша доживала свой век древняя чахлая избушка.
Дом дядьки[9].
— Нет, ну каков змей! — негодовал юноша, уже битый час меряя шагами небольшую полянку прямо у ворот в лачугу. Гневу его не было предела, и он из раза в раз пересказывал недавнюю свару с князем.
Дядька, кряжистый невысокий мужик в старом, видавшем виды зипуне, поверх которого всегда была натянута не менее древняя кольчужка, давняя блажь, восседал на завалинке, лениво поводя взглядом за метаниями молодца. По всему его виду можно было сказать, что очередная выходка Отера его ничуть не удивляла, да и в целом излучал он такую отрешенность от мирского, будто не было дела ни до чего в мире. Явись под стены острога орды псоглавцев во главе с нойоном Турмегбеем, ужасом Ржавых Степей, то лишь хмыкнул бы дядька и по привычке закусил длинный ус. Всенепременно правый.
Вот и сейчас мужик лишь отрешенно кивал после очередной волны ярости, что извергал юноша, и продолжал строгать охотничьим ножом деревянную фигурку. Любил это дело дядька, и купеческий сын не мог припомнить таких моментов, когда не возился бы его пестун с какой коряжкой.
— Нет, ну ты-то сам понимаешь, дядь, что кругом не прав гад подколодный этот! — потрясал кулаками парень. Был он сейчас грозен, хоть и выглядел словно заспавшийся в канаве с попойки бражник. Грязь, давно высохшая и местами потрескавшаяся, теперь покрывала его коркой почти целиком, а про загубленную душегрейку и говорить было нечего. Тятя, небось, наругает. Но это мало заботило юношу, потому как для него единственно важным была сейчас зазноба-княжна да нависший над головой заклад.
— Это да, — буркнул низким хриплым голосом дядька, пожевав ус. И парень махнул рукой, зная, что не сможет вытянуть из того больше ни слова. Да и чего тут говорить.
К Избаве парень прикипел с полгода назад, по весне. И ведь раньше не было ему дела особо до девиц аль гуляний, когда молодняк, дурной, словно лоси в гоне, ломится на любое празднество, лишь бы улизнуть от докучливых нянек и повседневных забот, а вот пришло, видать, время. Вспорел[10]. Княжна, которую помнили в родных краях лишь малюткой, на несколько лет была отправлена Осмомыслом в стольный Гавран-град. Тамошний владыка, любитель заморских таинств и наук, привечал множество мудрецов со всех концов света, а потому князь сторговался за немалую долю пушнины пристроить к палатам и дочурку. Мол, пускай ума набирается. Вот девчушка и постигала, а аккурат после прошлой зимы вернулась в родные чертоги. Да какой красой. Всем пригожа, всем мила: лицом румяна, косою черною разве что не пол метет, стать лебяжья, а глазищи серые… В них-то юнец и утонул, стоило лишь раз встретиться с ними на скоморошьих забавах, что затеяли как-то на соборной площади. С тех пор и вбил себе в голову — будет моей! И нельзя сказать, чтобы княжна не отвечала молодцу взаимностью, нет-нет да и улыбнется мимоходом или хихикнет в ладошку девичью, игриво подмигнув, но не более. Строг был суровый Осмомысл, крепко следили за девицей многочисленные мамки. А парень изнывал. Все лето пробродил шатуном вокруг хором воеводы, и так и этак норовил подступиться, да все без толку. А тут вот решился, видать. Пошел свататься.
Пришел, выходит.
Дядька еще раз хмыкнул и мотнул длинными, по плечи, волосами, такими спутанными, будто и не знали они никогда гребня. Бирюк бирюком. К нему такому, хмурому, нелюдимому, молчаливому и привык сызмальства парень. Сколько себя помнил, сколько еще мальцом бегал сюда, на окраину, встречал его мужик кивком еле заметным, выйдя из лачуги, садился на завалинку любимую и давай строгать да слушать рассказы молодца. То про беды его горькие, то про очередную кручину великую, то как тятя с досады по седалищу хворостиной отходил… Наверное, дядька был единственным, кто никогда не смеялся над юношей, никогда не попрекал за оплошность сотворенную. Так, разводил лишь руками, бывает, мол.
Хорошо было Отеру здесь, спокойно. Будто на лад приходила жизнь.
Выдохшись, юноша присел на завалинку и стянул с себя заскорузлую душегрейку и рубаху. Поежился от осенней стылости, с силой потер ладони. Гнев в нем вдруг разом сменился совсем детской растерянностью.
— С тятей что будет? — негромко сказал он, глядя себе под ноги. — Как бы псы шелудивые воеводы чего не сотворили.
Дядька молчал. Он даже не глянул на юношу, лишь пожал плечами. И показалось парню в этом несуразном, скупом жесте столько поддержки, сколько не вложить ни в одни самые красноречивые слова.
— Ты прав, — собравшись, твердо сказал Отромунд, сведя сурово брови к переносице и устремив взгляд куда-то к реке, за камыши. — Убоится полозов выкормыш подлость такую совершить, потому как не поймет народ Опашский самодурства. И приблудков своих не отправит на черное дело.
Юноша поднял очи к пасмурному тяжелому небу.
— Вечереет, — слегка отрешенно сказал он и добавил чуть погодя: — пора.
Хлопнул ладонями по грязным коленям, собираясь с духом.
Только теперь мужик оторвался от своего занятия и, как был сутулый, повернул голову, глянул на парня. Долго смотрел. И пускай лицо его, почти всегда недвижное, грубое, не выражало ничего, но в самой глубине глаз тлел теплый огонек ласки и такой привязанности к юнцу, какая может быть лишь у человека, что был рядом с самых первых робких шажков. А может и раньше. И коль окажись возле хижины те, кто крепко знавал дядьку, то без доли сомнения угадал бы в нем почти отеческую любовь к купеческому сыну. Но давно уж не топтали родную землю никто из тех, кто водил знакомство с этим хмурым человеком. Разве что нежитью неприкаянной где бродили, кто ж его ведает.
Долго смотрел дядька на юношу. То ли запомнить старался, то ли для себя вдруг что-то новое в нем разглядел. Да нет, вроде все по-прежнему — вот сидит рядом, оглобля. Перемазанный, как порось, в одних портках да сапогах. С головой непокрытой. Небось, шапку где-то уже потерял, колоброд. Волосы русые всклокочены, торчат в разные стороны копной разворошенного сена, уши топорщатся смешно в стороны, нос широкий репой. На лице, как водится, легкая растерянность, будто и не здесь он. И вроде говорит, в глаза тебе смотрит, а нет-нет да и поймаешь себя на мысли, что не весь он с тобой, не целиком. В каких далях блуждает? Неведомо. И всегда оттого чуть оттопырена верхняя губа, над которой уже пробился порядком молодой пушок. Такой же, что обрамлял уж год как всю челюсть и гордо именовался самим Отромундом бородой. Крепкий парень, всем ладный, только вот михрютка[11]. Да и пустомеля тот еще. Попался на уловку хитрого Осмомысла, наболтал лишнего. Что теперь прикажете делать?
Словно почуяв на себе пристальный тяжелый взгляд, юноша повернулся к дядьке. Долго смотрел глаза в глаза, и сказал:
— Знаю, что наворотил дел. Не кори! Но… люба мне Избавка, мочи нет. Пойми, одна мне теперь дорога. — И, словно ухнув в омут, выпалил: — Пойдешь со мной?
— А то, — коротко буркнул дядька и тут же вернулся к своей поделке.
Чирк, чирк ножичком по дереву.
Ладно выходит.
— Оружием каким разжиться надобно, — явно смущенный от случайной подмоги, пробормотал растерянно парень и стал озираться по сторонам, словно надеясь в ближайших темных зарослях камыша высмотреть годный меч или копье. — Не с голыми же руками в путь дальний идти.
Дядька хмыкнул, как показалось Отеру одобрительно, и коротко кивнул в сторону хижины. Погляди, мол, может что внутри сыщется. И тот, вскочив, нырнул вглубь лачуги. Рубаху свою, когда-то красную, он походя уронил на землю. Разиня! Ну да ей все одно хуже уже не будет.
Князь Осмомысл восседал на троне.
Прошло уже несколько часов, как он выпроводил всех из залы, включая даже верных братьев Нравичей, и остался в уединении. Челядь, что боялась потревожить великие думы владыки, не решилась войти, дабы запалить лучины, а потому сидел теперь князь в тягучем, густом полумраке. Крохотные оконца, забранные частой решеткой, и в солнечные дни-то не пропускали в палаты вдосталь света, что уж говорить о теперешнем вечернем осеннем часе. Так, лишь робкие серые лучи, что силились нарисовать клетчатые сети на дощатых полах, застеленных заморскими паласами. Старались, да только растворялись в давящих сумерках.
Где-то за стенами слышалась возня палатных людей, суетящихся перед вечерей. Еле различимый грохот горшков, топот множества ног, приглушенные голоса.
Отчего-то все это раздражало Осмомысла.
«Старею, — подумал он отрешенно. — Стал брюзжать».
Князь поднял перед лицом ладони, крепкие, широкие, и несколько раз с силой сжал и разжал кулаки. Будто проверял с тревогой, не ушла ли сила.
Хоть был он и не молод, но еще пребывал в той славной поре мужской крепости, когда и топор не в тягость, и младшая жена не мимо ложа. Но при этом старший сын уже был во взрослых летах, не раз участвовал и в набегах на непокорные селения окрест, и в вылазках супротив черных сил поганых да нежити, что изводят края родные.
При мысли о последних князь еле слышно застонал. За что, за что прогневались на нас предки, за что дозволили лиходеям-извергам мир на части расколоть? За какие провинности? Расплодились приспешники Пагубы, распоясались, многие лета донимают добрых людей, извести норовят. И нет полчищам нежити конца-края, потому как умирают живые, а идти им некуда более. Закрыт Лес. Намертво. Хоть и ощетинились грады да остроги частоколами высокими, да только ж сколько можно так прожить, в вечной сваре, в вечной битве. И не видно этому предела.
Да, помнил князь еще те времена, когда ладно было на землях русских, когда светло было и радостно под голубым небосводом, а на дорогах можно было повстречать разве что душегубцев. Где ж вы теперь, жадные до поживы лесные разбойнички? Будто наяву вставали перед взором Осмомысла сияющие города, зеленые леса, золотистые поля да бурные реки и лад, лад кругом. Между Былью и Небылью. И улыбались ему люди из прошлого, махали приветственно руками, звали туда, где было все как прежде, по-старому. И он, молодой еще ратник при дружине князя Ехперя, вчерашний мальчишка, бежал через рожь. Мчался, не замечая тяжести кольчуги, не поправляя сползающего на лоб шелома, еще отцовского, не закидывая назад путающийся в ногах колчан. Несся, несся вперед, окрыленный, счастливый, навстречу зовущим людям. Но чем ближе становился он к ним, тем лучше мог разглядеть, как на лицах их стирались улыбки, как прокладывали себе дорогу глубокие морщины над переносицами, как ползли вниз уголки губ. Все они, други прошлого, смотрели мрачно куда-то вдаль, за спину молодому Осмомыслу. Он остановился в растерянности. Внутри стремительно таяло весенним снегом счастье.
Он не выдержал, оглянулся.
Вдали, среди золотого, нет, теперь уже ржавого, противно рыжего поля замер человек в черных одеждах. Будущий князь не мог разглядеть его лица, но даже отсюда он сразу увидел угольную полоску, перечеркнувшую лоб незнакомца.
Очелье ведуна!
С хриплым рыком Осмомысл вскинул будто бы сам прыгнувший в руку тугой лук, легла привычно под пальцы верная стрела.
Ушла в полет.
Прямехонько между пасмурным багряным небом и ржавчиной поля.
В грудь черному человеку.
Вскинул руку таинственный ведун, и разнесся над бескрайней рожью смех, наглый, глумливый. Стал заполнять собой все, погребать, ломать. Рванулся обратно к другам молодой витязь Осмомысл, спасти, уберечь, да только не было более никого. Лишь до самого горизонта страшное колышущееся поле.
И смех.
Князь рывком вернулся в сумрак палат.
Неужто задремал, разморенный вечерними потемками.
«Старею», — еще раз подумал владыка и обхватил крепко резные костяные подлокотники трона. Сжал.
Краем уха князь вдруг уловил, что в общий приглушенный гомон вплелись новые, чуждые звуки. Частые, дробные, спешащие. Будто топот каблучков дорогих сапожек по доскам.
И не успел князь Опашь-острога ничего толком сообразить, как створчатые двери соборной залы с силой распахнулись, и внутрь влетела сама птица Обида. Заносилась, закружила по покоям, взмахивая черными длинными крыльями-рукавами, зазвенела ожерельями да лунницами, заиграла в сумраке разноцветными камнями кокошника, заголосила гневно высоким, звенящим голоском:
— Ты чего это удумал? Не смей, слышишь, не смей чинить вреда людям добрым!
— И я рад тебя видеть, лапа, — устало улыбнулся князь.
Только одному человеку на всей Руси, а может быть и за ее пределами, дозволял ярый Осмомысл позволял повышать на себя голос и говорить с таким вызовом. Любимой старшей дочке, Избаве. В ней одной не чаял он души, позволяя вертеть собой как вздумается. То ли оттого, что норовом на него самого похожа была, то ли потому, что как отражение была матерью, напоминала о ней, словно зеркальце, что в прошлое глянуть позволяет. При родах умерла жена первая, любимая, оставив заместо себя маленькую агукающую жизнь, а сама ушла…
Князь хотел было додумать, мол, в Лес ушла, да одернул себя. Помрачнел. Потому как явилась лапушка Избавушка в этот мир тогда, когда и мира-то уже не было. И долго стоял молодой князь возле полыхающего жаром погребального костра, сжирающего бренную плоть супруги и больше горя борясь внутри со страхом, лишь бы дух, покоя не обретший, дороги назад не нашел, но… она вернулась через три ночи.
Отрешенно, будто сквозь пелену слушая гневную речь дочки, Осмомысл размышлял над тем, что ни один мудрец, ни один колдун, да даже те из ведунов, кто не успел скрыться и был схвачен по всей Руси, и они под самым лютыми пытками не могли растолковать, как теперь быть. Почему плоть мертвую после смерти коль разрубить, сжечь, по ветру развеять, а все одно почти всегда упырем или умраном вернется. И ведь если потом мертвяка растерзать, утопить, ко дну болота колом прибить, то ладится дело. Нынче каждый от мала до велика умеет приспешников Пагубы изничтожить, но в первую ночь, сразу после смерти… никак. Потому и сносят покойников люди подальше за стены частоколов, не мешкая, в лесах бросают непогребенными, без обряда. Да уж какие тут обряды, коль ни Лес, ни Яги не слышат.
Отогнав от себя совсем уж дурные мысли, князь с лаской поглядел на замолчавшую и теперь выжидательно стоявшую руки-в-боки дочку. Вздохнул тяжело:
— Как я вижу и от тебя не укрылась свара утренняя с сыном купеческим. — Говорил он не спеша, все еще не в силах отойти от плохого. Будто горький привкус на губах осела кручина, как кислого меда хлебнул. — Коль за родню тревожишься, то оставь. Пустое это. Поначалу были мысли наказать, не скрою. Да и дядьки твои, Нравичи, ох не прочь были родственной кровью посчитаться, да только я не для красы венец княжий ношу, а потому крепко поразмыслил, что не повинна семья за беспутство сына своего. Не по закону это, не поймет народ. А сама понимаешь, времена и так не простые, нам лишние волнения ни к чему. Ты ж у меня умничка, сама все разумеешь…
— А молодец? — перебила было отца княжна, но тот лишь нахмурил брови и продолжил:
— А… молодец, — немалых сил стоило Осмомыслу не обозвать бранными словами наглого юнца, ох немалых. Если бы не лапушка. — Молодец при всем честном народе батюшку твоего унизил. Коль не знал бы я, что ты не спустишь мне такое, то тут же приказал бы вспороть ему брюхо. И на толпу не посмотрел. А так… Сама ты все, небось, слышала, знаю я тебя, лису. Согласился юнец на задание княжье, вызвался. Все по укладу. Вернется — сдержу слово.
Девушка блеснула недобро серыми глазами, глянула хищно в сторону все еще распахнутых дверей, не подслушивает ли кто. Шагнула чуть ближе к трону и с нажимом спросила:
— А меня? Меня ты спросил?
Князь долго смотрел прямо в красивое лицо дочери, невольно любуясь. Ну вылитая мать. Не отвел взгляда и сказал в тон:
— Только слово скажи, лапушка, и… не вернется.
Сквозь решетки окон на пол плеснули ярко-алые брызги. Красное солнце, почти упав за край, на миг разорвало густую пелену туч и послало стрелы-лучи прямиком в княжьи покои.
Миг, другой и закатилось.
[9]Дядька — здесь и далее подразумевается не родня, а статус. Дядьками называли наставников, нянек мальчиков.
[10]Пореть — взрослеть.
[11]Михрютка — неуклюжий, неловкий.