Конечно, такого никогда-никогда не случается на самом деле, только в литературных произведениях, — но если бы, скажем, какая-нибудь чайка, пролетающая над Дотом после утомительного дня, проведенного в погоне за паромом в Дэш и обратно, и размышляющая, что делать теперь: слетать в порт или порыться в мусорных баках на рыбном рынке, — так вот, если бы такая чайка, летящая на достаточной высоте, в нужный момент посмотрела бы вниз, она могла бы увидеть на одном конце города Агату, прижавшуюся к Тибо в поисках тепла, и Тибо, прижатого к Гильому из-за недостатка свободного пространства; а если бы эта чайка взглянула своими острыми черными глазками в другую сторону, она могла бы, вероятно, на какое-то мгновение рассмотреть в кухонном окне одного из домов на Александровской улице двух мужчин, сидящих за столом и обедающих. Разумеется, она ни за что бы не услышала, о чем они говорят, — с такой-то высоты, да и ветер свистит в ушах. А поскольку лучшие истории, включая и нашу, состоят из слов, как дом состоит из кирпичей, а песчаный пляж из крошечных песчинок, то мы лучше не будем тратить время на эту гипотетическую чайку.
Но если бы, скажем, кот Ахилл сидел у плиты на кухне в доме на Александровской улице, он услышал бы каждое слово. Ахилл и в самом деле сидел там; он как раз закончил чесать лапкой за ухом и планировал посвятить следующие несколько минут вылизыванию интимных частей своего тела — но тут его испугал и заставил залезть под диван грохот брошенной в раковину сковороды, той самой новой Агатиной сковороды.
— Хлеб еще есть? — спросил Стопак.
— Только этот, — ответил Гектор, вытер толстым куском хлеба жир от бекона со своей тарелки и тут же отправил его в рот.
— А яйца?
— Ты съел всю коробку. Неудивительно, что ты толстый, как бочка.
— Мне нужны силы.
— Я думаю! Эта Агата, небось, многого от тебя требует, а? А? Так?
Стопак изобразил оскорбленную скромность.
— Она просто тигрица какая-то. Никак не могу от нее отбиться. Ей все время хочется. Нон-стоп. Ни минуты покоя.
— А пиво еще есть? — спросил Гектор.
— В угловом шкафу.
Гектор встал, чтобы проверить.
— У тебя осталась всего пара бутылок. Но скоро откроются «Короны». Поскольку ты мой друг, я позволю тебе угостить меня чем-нибудь покрепче.
Они некоторое время посидели в тишине. Стопак уписывал разогретую жареную картошку, Гектор курил, пуская в потолок колечки дыма.
— Значит, эта Агата, она… А?
— Да уж, эта Агата… Такая женщина, ух! Можешь мне поверить.
— Не сомневаюсь. Ты счастливчик, кузен.
Стопак не смог ответить сразу, потому что сражался с огромным куском бекона. Наконец он проговорил:
— Послушай, Гектор, это все не так здорово, как тебе кажется. Я тебе говорю: быть таким видным мужчиной, как я, — проклятие. Сущее проклятие! Она настоящая самка.
— Это, должно быть, ужасно.
— Ужасно, да.
— Бьюсь об заклад, тебе есть что порассказать!
— Ты и половине не поверишь.
— Да, жаль, что матрасы не умеют разговаривать.
Стопак что-то промычал с набитым ртом, но ничего не ответил. Даже когда Гектор поощрительно замолчал, растягивая паузу, которая так и взывала к Стопаку о том, чтобы он заполнил ее рассказом о голой ненасытной Агате, — даже тогда он не произнес ни слова.
Через некоторое время Стопак отхлебнул из бутылки и спросил:
— Что ты делаешь?
— Тебя рисую.
— Что ж, я тебя понимаю.
— Ты — замечательная натура. У меня целые блокноты изрисованы твоими набросками.
— Вообще-то я плачу тебе, чтобы ты клеил обои и красил стены, а не писал портреты. Я думал, ты давно забросил эту свою мазню.
— Не могу. Это у меня в крови. Сиди спокойно.
Стопак слегка повернулся к окну.
— Так лучше? Кстати, продал ты хоть один свой рисунок?
— Рано или поздно это случится.
— Ты бы лучше сосредоточился на покраске водосточных труб и оконных рам. Так хоть на хлеб заработаешь.
— Нельзя же заниматься этим всю жизнь. Кажется, пора?
Стопак взглянул на часы.
— Да, они открылись. Пошли, угостишь меня стаканчиком.
— Подожди, сначала посуду помою.
— Брось. Этим Агата займется, когда придет.
— А где она, кстати?
— В церкви. Снова в церкви. Она оттуда не вылезает.
— Наверняка молит святую Вальпурнию даровать ей целомудрие.
— Поздно, дружище, поздно. Я же говорю, эта моя жена — словно течная сука. Ни минуты покоя. Продыху не дает. Я тебе вот что скажу: нарисуй-ка ты ее! Нарисуй Агату. Напиши большое такое ню, повесим его над камином.
Гектор закрыл блокнот и втиснул его в карман куртки рядом с коричневым томиком Омара Хайяма.
— Не могу, — сказал он. — Написать Агату? Обнаженной? Так нельзя. Я даже подумать о таком не могу.
Дверь за ними закрылась, Ахилл вернулся к плите и принялся вылизывать свои гениталии.
В тот момент, когда он приступил к этому занятию, оркестр пожарной бригады как раз собрался устроить антракт. Щеки надуты, как спелые яблоки, пот течет из-под начищенных касок; оркестранты во весь опор несутся по последним тактам чего-то чрезвычайно бравурного, предвкушая встречу с ящиком пива, что лежит в сторожке, в цинковой ванночке рядом с газонокосилкой. Все смотрим на дирижера! Ритм держим, ритм — это к вам относится, господин глокеншпиль! Все вместе заходим на финальный аккорд, иииии… Аплодисменты!
— Боюсь, осталось вытерпеть еще столько же, — обреченно проговорил Емко Гильом.
— Не могу понять, зачем вы сюда пришли, если все это вам так не нравится? — поинтересовалась Агата.
— Возможно, не столько ради музыки, сколько ради компании. Вам не кажется, госпожа Стопак, что зачастую именно ради этого мы ходим по разным мероприятиям?
В более тихой обстановке, а не в окружении шумной толпы, тихое «гм!», произнесенное Агатой, могло бы быть услышано, но сейчас никто его не услышал; а поскольку она сидела на первом ряду, и все присутствующие смотрели более или менее вперед, то никто, кроме Тибо, не заметил, что она отпустила его ладонь и скрестила руки на груди, слегка надув губы. Но даже об этом было забыто, когда Гильом снял свою шляпу, нацепил ее на трость и поднял в воздух наподобие флага.
— Боже мой, что вы делаете? — изумилась Агата.
— Да, — сказал Тибо, — что это вы такое делаете?
— В моем лице вам предстоит обнаружить, — ответил Гильом, — неисчерпаемый источник удивления и развлечения.
И он улыбнулся такой обаятельной, располагающей, неотразимой, детской улыбкой, что Агата против воли улыбнулась в ответ.
Тем временем Гильом принялся размахивать своей палкой вверх-вниз, как тамбурмажором, и гудеть, изображая ту самую глупую мелодию, которую оркестр исполнял перед антрактом:
— Помм! Помм! Пум-пурум-пум-пум!
Удивительно, но никто из зрителей, казалось, не находил в поведении адвоката ничего странного. Более того, они, похоже, вообще не обратили на него ни малейшего внимания — даже когда он стал вращать шляпу на трости, на манер тех китайских жонглеров, которые два года назад вызвали своими трюками с палками и тарелками такой ажиотаж в Оперном театре.
— Ох, это утомительно, скажу я вам! — пропыхтел Емко. — Не знаю, сколько я еще смогу выдержать.
— Ну, если без этого небо упадет нам на голову или случится еще что-нибудь в этом роде, — хихикнула Агата, — я готова принять эстафету. Помм! Помм! Пум-пурум-пум-пум!
— Весьма признателен вам за это любезное предложение, госпожа Стопак, но, кажется, особой нужды в этом все-таки нет. — И тут, вместо того, чтобы в очередной раз прогудеть «помм!», адвокат опустил свою палку и сказал: — Там-тадах! — Изобразив, таким образом, финальные фанфары.
Рядом с Агатой появился тощий человечек со значком таксиста. В руках он держал складной бамбуковый столик и корзину для пикника.
— Так вы подавали знак! — догадался Тибо.
— Конечно, я подавал знак, Крович. А вы думали, я сошел с ума? Как иначе этот бедняга нашел бы нас? — Гильом произнес эту тираду довольно бодро, но когда обратился к Агате, его голос упал до изможденного шепота: — Госпожа Стопак, будьте добры, не откажитесь выступить в качестве хозяйки. Буду очень признателен.
Водитель такси распрямился, охнул, потер спину и растворился в толпе, предоставив Агате разбираться с содержимым корзины. Она открыла ее примерно с тем же выражением на лице, с каким Эстер Роскова открывала сундук с сокровищами в финальной сцене «Королевы ямайских пиратов».
— Ну и ну! Чего тут только нет! — воскликнула Агата и тут же взглянула на Гильома, опавшего на свою трость, как опадает цирковой купол, когда цирк снимается с места. — Как вы себя чувствуете? — заботливо спросила она.
— Посмотрите, есть ли там что-нибудь попить, — сказал Тибо и положил руку адвокату на плечо. — Похоже, вы слегка перестарались, господин Гильом. Ничего, скоро придете в себя.
— Здесь есть вино, — сказала Агата, передавая Тибо бутылку и штопор. — Я с этим никогда не умела управляться.
Это была неправда. Агата отлично знала, как пользоваться штопором, ей просто хотелось сделать Тибо приятное — ибо открывать бутылки, так же как выносить мусор и поднимать из подвала уголь, — занятие для больших, сильных мужчин.
Тибо зажал бутылку коленями, вытащил пробку и плеснул вина в протянутый Агатой бокал.
— Выпейте-ка, — предложил он Гильому. Тот взял бокал за ножку и отхлебнул немного. Вино окрасило его губы, бывшие только что интересного голубоватого оттенка, в красный цвет.
— Спасибо, — проговорил Гильом. — Там, кажется, есть глазированное печенье. Дайте, пожалуйста, одну штучку.
— Глазированное печенье, — сказал Тибо.
— Глазированное печенье, — повторила Агата. — Пожалуйста! — И она передала печенье с тем выражением на лице, с каким медсестра передает хирургу скальпель в решающий момент сложной операции.
Емко откусил кусочек печенья и стал вежливо жевать его передними зубами, как кролик.
— Не обращайте на меня внимания, дети мои, — сказал он. — Сейчас я приду в себя. Давайте, ешьте. Ешьте все, что есть. Приятного аппетита.
— Здесь на целый полк хватит, — сказала Агата.
— Вы что, ждали, что мы придем? — спросил Тибо. — Не собирались же вы все это съесть в одиночку?
— Как я уже говорил, дорогой Крович, никогда нельзя обманывать ожидания публики. Я собирался пожевать сухое печенье, однако сегодня вечером о моем обжорстве будет судачить вся Соборная улица. Бухгалтеры с безупречной репутацией и служители религиозного культа будут клясться, что видели, как я съел целую корову. Но вы должны мне помочь. — Гильом повернулся к Агате. — Кажется, госпожа Стопак, там должна быть еще бутылка шампанского. Угощайтесь.
И они угостились. Тибо вытащил вторую пробку. Они выпили шампанского и закусили холодным цыпленком, и ветчиной, и нежно-розовой, тонко порезанной говядиной; еще в корзине обнаружилась большая банка консервированных персиков и горшочек со сливками, густыми, как заварной крем. Они ели и смеялись, но Агата время от времени посматривала на Емко с нежной заботой во взгляде. Потом она шепнула Тибо:
— Давайте пересядем, хорошо? Я хочу сесть рядом с ним.
Вот так и вышло, что все второе отделение концерта, до самого марша Радецкого, Тибо сидел на краю ряда, у прохода, вытаскивал из корзинки марципаны и клал их в рот Агате, поскольку у той обе руки были заняты: одна лежала в его собственной руке, а другая покоилась на плече у Емко, время от время по этому самому плечу тихонько похлопывая.
Одному Богу известно, за что пожарный с тубой так мучил свой инструмент, но, как бы то ни было, к тому моменту, как оркестр грянул национальный гимн, Гильом уже совершенно оправился от переутомления, вызванного фокусами со шляпой. Он поднялся на ноги вместе со всеми остальными зрителями, однако, в отличие от Тибо и Агаты, не стал утруждать себя пением.
— Ну вот, теперь до следующего года, — сказал Тибо. — Пора готовиться к зиме.
— Это был замечательный пикник, — сказала Агата. — Помочь убрать со стола?
Гильом покачал головой.
— Этим займется водитель. Было очень приятно.
— Тогда я провожу Агату до трамвая.
— Да, — сказал Емко. Больше он не сказал ничего, но ему удалось вложить в это единственное слово очень многое. Так дикие гуси, улетающие с Амперсанда на юг, всегда издают один лишь единственный однообразный клич, который, однако, наполняет все небо печалью и тоской.
Тибо понял это и решил, что теперь самое время распрощаться и пойти вместе с Агатой через парк навстречу дню, сулящему… кто его знает, что сулящему.
Но Агата тоже поняла это, и сердце ее наполнилось жалостью. За какой-то час холодная ненависть к Емко Гильому сменилась в ней почти материнской любовью. Она посмотрела на него, и ей почему-то (она сама не понимала, почему) захотелось ему помочь. Поэтому, когда добрый мэр Крович сказал:
— Думаю, если мы поторопимся, то успеем на трамвай, — она ответила:
— Да-да. Вы идите пока, а я через минутку догоню, — и снова повернулась к Емко.
Тибо, конечно, никогда бы в этом не признался, но он был немного обижен.
— Да, — сказал он, — конечно. Я подожду вас у ворот.
И он побрел по запруженной народом дорожке мимо опрокинутых складных стульев, время от времени оглядываясь. А Агата стояла лицом к лицу с Гильомом, в шаге от него, и держала его за руку. На горизонте, в стороне моря, Тибо заметил тонкую линию облаков, которая всегда предвещает бурю. На парк вдруг налетел порыв ветра; люди стали поднимать воротники и, смеясь, говорить, что зима, похоже, уже не за горами.
Агата ушла из парка едва ли не последней. Выбравшись за ворота, толпа быстро рассеялась: кто пошел домой пешком, кого развезли по разным уголкам города старательные трамваи.
Стоя в одиночестве у толстой каменной колонны, Тибо заметил, что к его ботинку прилип конфетный фантик. Он нагнулся, отлепил его и бросил в урну, прицепленную к зеленому фонарному столбу. Потом, оглянувшись, заметил, что Агата уже рядом. Она сразу начала отряхивать его спину и плечи облаченной в перчатку рукой.
— Вы к чему-то прислонились, — пояснила она.
Но Тибо жестом попросил ее перестать.
— В следующий раз вы, чего доброго, будете вытирать мне лицо смоченным слюной платком.
Агата стояла с ним лицом к лицу, как с Гильомом, только ближе, так близко, что пуговицы их плащей соприкасались; подбородок поднят, глаза закрыты, на губах — намек на улыбку. Она была счастлива, она была рада его глупым протестам, она была уверена в себе, как бывает уверена в себе женщина, которая знает, что у нее есть право отряхивать пыль с плеча мужчины.
Их тела соприкасались — бедра, живот, грудь — обнаженные, как в брачную ночь, разделенные лишь несколькими слоями теплой ткани. Ветер играл ее волосами. Ее запах наполнил все его существо. Она ждала, что ее поцелуют.
Но Тибо ее не поцеловал. Он отступил на шаг и спросил:
— Чего хотел Гильом?
Ее плечи опустились. Она открыла глаза. Ее тело словно неслышно вздохнуло от разочарования.
— Он хотел предложить мне свою дружбу. Он говорит, что он мой друг. Тибо, а вы? Вы — мой друг?
Добрый мэр Крович бросил на нее быстрый взгляд, затем посмотрел в сторону опустевшей эстрады, потом снова перевел глаза на Агату.
— Я провожу вас до трамвая.
Они не разговаривали, пока стояли на остановке. Когда из-за угла показался трамвай № 36 с большой белой табличкой «Зеленый мост», Агата сказала только: «Ну, пока». И когда она поднялась на заднюю площадку — плащ туго облегает бедра, изгиб икр напряжен, пятки и лодыжки, словно у мраморной статуи — она не оглянулась назад. Когда трамвай отъехал от остановки, мэр Крович обвел улицу взглядом и обнаружил, что остался в полном одиночестве. Он пошел — больше ему ничего не оставалось делать. Вскоре начал накрапывать дождь, но Тибо продолжал идти. Где-то через час он добрался до Литейной улицы, а оттуда до порта оставалась лишь миля. Вокруг было тихо — воскресенье. На тротуаре мокли под дождем старые газеты, распластанные на камнях, как морские звезды. Брусчатка осклизла и почернела, промежутки заполнила угольная пыль. У складских дверей валялись кучи окурков, отмечая места, где в свободные минуты толпились, толковали между собой и плевали наземь портовые рабочие. В темных лужах плавали радужные нефтяные разводы и морщились, когда в них попадали капли дождя.
Унылые чайки злобно смотрели на проходящего мимо Тибо черными глазами-пуговками или ненадолго взлетали, издавая скрипучие механические звуки. Они уже вычистили все рыбные отходы из мусорных ящиков. Им было скучно. Дождь все усиливался. Тибо прошел через весь порт. Брусчатая дорога сменилась тропинкой; та, попетляв немного среди дюн, вывела на длинный каменистый пляж, в конце которого сквозь потоки дождя смутно виднелась высокая серая башня — маяк. Тибо брел, скользя и спотыкаясь, по осыпающейся гальке, пока не добрался до самого края земли, где его встретила гладкая каменная стена маяка. Он вскарабкался на плоский парапет и боком, держась к башне спиной, пошел вокруг нее, глядя в сторону скрытых дождем островов и крича так, что чайки, болтавшиеся на волнах, испуганно взлетели и загомонили. Он кричал:
— Что, черт побери, ты делаешь, Крович? Что ты делаешь? Это, по-твоему, жизнь? Что это за мужчина, который так труслив или так глуп, что не может поцеловать женщину? — Он закрыл лицо руками и снова спросил себя: — Что ты делаешь?
Далеко-далеко в окнах уже начинали загораться огни. За одним из этих окон у раковины стояла Агата и домывала последние тарелки, оставленные Гектором и Стопаком. Ее плащ и сумочка кулем были брошены на кухонный стол, рядом на полу валялись туфли. Агата держала маленькую губку, примотанную к рукоятке тонкой медной проволокой, и каждый раз, погружая эту губку в мыльную воду, злым голосом говорила себе:
— Что ты делаешь, Агата? Что ты делаешь? Как можно быть такой чертовой дурой? Это, по-твоему, жизнь?
Она терла и терла сковородку, пока та не засияла.
А за углом, в таверне «Три короны», по окнам которой молотил дождь, несомый ветром со стороны Зеленого моста, за столиком в углу сидели двое мужчин. Один из них спал, прижимая к огромному пузу бутылку, другой же смотрел, прищурившись, сквозь дым своей сигареты на блокнот, в котором что-то рисовал, зачеркивал и рисовал снова. Он спрашивал себя:
— Что, черт побери, ты делаешь? Рисуешь ее весь день напролет. Каждый день. Пытаешься представить ее голой, а ведь мог бы сходить сам и посмотреть. Что, черт побери, ты делаешь? И это, по-твоему, жизнь?