В одиннадцатом веке нашей эры в Цветущей Средине жил-поживал великий литератор, историк и философ Оуян Сю (тут уместно будет заметить, что из-за определенного сходства фамилий некоторые из знакомцев полагали Богдана Оуянцева-Сю его дальним потомком — но сам Богдан, не имея подобному родству ни подтверждений, ни опровержений, в это не верил и чтил себя чистокровным русским). Настал однажды день, когда император милостиво дозволил прославленному Оуяну составить полный каталог рукописей, хранившихся в дворцовых библиотеках тогдашней столицы. То было время расцвета династии Сун, когда после нескольких десятилетий страшных и кровавых нестроений вся тогдашняя Цветущая Средина оказалась вновь объединена под властью правящего дома. Междоусобицы прекратились, светила упорядочили свой бег по небесам, урожаи сделались соразмерными, а благодушествующие реки разлюбили выходить из берегов. Понятно, что в такие времена в любом приличном государстве, не слишком зараженном любострастием и стяжательством и потому имеющем какую-никакую историческую перспективу, в среде благородных мужей всегда возрастает интерес к родной культуре.
И не только к родной.
Скажем иначе: когда жизнь становится более-менее устойчивой, подпорки неба не грозят рухнуть в любой момент и человек уверен в завтрашнем дне, границы мира, который он считает родным, головокружительно раздвигаются. Если уже в соседней деревне тебя могут убить или, во всяком случае, обобрать до нитки (а по правде сказать, полное право имеют это сделать, если тебя, дурака, туда занесло, потому что это не твоя деревня, а их), родными для тебя волей-неволей становятся лишь твой собственный двор да хлев. А вот когда ты можешь невозбранно, не нуждаясь ни в тысячном конном эскорте, вооруженном до зубов, ни в возах золота для подкупа местных вождей, чиновников и разбойников, с одной лишь котомкою, полной рукописей, да скромной связкой чохов в кошеле пройти от Желтого моря до Тянь-Шаня и с бережным любопытством вглядываться в неторопливую многообразную жизнь, почтительно внимать сведущим старцам, с улыбкою помогать озорным несмышленышам, ночевать в простых придорожных харчевнях да чайханах, выводить подле масляных светильников формулы вселенского устройства или слагать стихи, утонувши взглядом в слепящем роении ночных светил, а каждая твоя неприятность в пути — не привычная нудная рутина, не обыденность, а беспримерная катастрофа, из-за коей могучее твое государство непременно и без проволочек напрягает все свои мускулы, чтобы ты не пострадал или хотя бы получил воздаяние за утраченное, а потревоживший тебя человеконарушитель — наоборот, пострадал и получил возмездие, тогда… Тогда твой родной мир становится очень, очень широким.
И ровно в той же степени, в какой материк больше и разнообразнее твоего двора, ты становишься тогда мудрее и богаче.
Блистательный каталогизатор и отменный человеколюбец, Оуян Сю отнюдь не ограничивал составляемые им перечни только ханьскими манускриптами. За многие столетия, особливо — за три века процветания предшествовавшей Сун Танской династии, в библиотеках скопилось невообразимое количество текстов на языках и наречиях вассальных империи народов, сопредельных империи стран и, что драгоценней всего для пытливого ума, дальних держав, вовсе или почти что вовсе не ведомых. Дня не хватит, чтобы перечислить все пути, коими стекались в книгохранилища и сокровищницы овеществленные той или иной азбукою свидетельства людской мудрости. Их дарили, их привозили, их покупали и продавали, их завоевывали наравне с яхонтами и смарагдами, ими хвастались, точно редкостными зверушками, их обменивали на должности и привилегии… То ли сам будучи большим знатоком наречий, то ли подобрав себе удивительной грамотности толмачей (сие точно не ведомо), Оуян Сю старался, сколько было в его силах, учитывать в своих перечнях и творения варварского гения.
Разумеется, и речи не шло о том, чтобы тут же, мимоходом, в качестве побочного продукта систематизаторской работы, все их перевести. Будь в распоряжении Оуяна Сю не пятьдесят, а хоть бы и пять тысяч пятьсот пятьдесят помощников, эта задача все равно осталась бы невыполнимой. Да и, сказать по правде, столько толмачей не нашлось бы во всей Срединной империи. Но, занося данные о том или ином свитке в реестр, руководимые Оуяном единочаятели, а в наиболее сложных случаях — и он сам, по тем или иным косвенным признакам или пользуясь описательными пересказами хоть как-то знавших данную грамоту иноземцев, отмечали вероятное название сочинения, краткое его содержание и количество составляющих его иероглифов или иных каких знаков, посредством коих данное сочинение было увековечено.
Собственно, практика сия ничуть не устарела и во всех библиотеках мира живет и побеждает. Выходные данные — краткая аннотация — объем… Что еще можно добавить к этой нефритовой триаде!
А ведь это впервые придумал именно Оуян Сю…
В двести сорок седьмом бэне пять тысяч восемнадцатого цэ списка книг библиотеки Восточного дворца, расположенной в Павильоне Сладкой Росы[127], под уготованным ему историей многодлинным номером означен был некий рукописный трактат невеликого объема, но даже по названию и аннотации — крайне интересный. Упомянуто, что трактат привезен был в страну Тан цзянцзюнем Эр Мо-лоу — одним из раннетанских полководцев, участвовавшим во главе вверенного ему соединения в дальнем походе в глубь Центральной Азии (первым танским императорам пришлось долго и упорно «утруждать солдат», чтобы после изнурительного периода слабости и зависимости от кочевников утвердить границы устроения далеко на западе). Трактат был подарен полководцу правителем одного из карликовых государств-оазисов, которыми, можно сказать, только и жили в ту пору выжженные просторы этой не духовной, а географической сердцевины материка, в благодарность за то, что Эр Мо-лоу, проявив вдобавок к чисто военным дарованиям недюжинный талант дипломата, спас его столицу от штурма и разорения, оставив на месте всю старую администрацию и лишь течение налогов частично перенаправив из местного бюджета в имперский; основная масса населения, к своему удовольствию, даже не заметила того, что власть сменилась.
Это ли не победа — когда довольны и завоеватели и завоеванные и никто не ощущает стыда и горечи оттого, что стал либо насильником, либо жертвою насилия?
Конечно, завоевание — это само по себе плохо; но ежели вспомнить, что в предыдущие три века сей край завоевывали, каждый раз вырезая до половины населения, все кому не лень, — невольно начинаешь смотреть на дело иначе…
Воротившись из похода, Эр Мо-лоу почтительнейше поднес манускрипт дворцовой библиотеке, где его, увы, тоже никто не в силах был прочесть и где он благополучно затерялся на несколько столетий. Империя Тан достигла расцвета и склонилась к упадку, рухнули устои, и страна распалась, затем, как водится, собралась вновь — а небольшой свиток благополучно лежал себе полеживал в уголку Северной пристройки к павильону Пионовых ароматов и там бы и сгнил, если бы не чисто крестьянская добросовестность Оуяна Сю[128], однажды поутру сдувшего с него четырехвековую пыль.
В сделанной Оуяном Сю аннотации к трактату сказано: «Аэрцахэ-намэ. В одной цзюани. Семь тысяч двести сорок два знака — все непонятные. Привез танский цзянцзюнь Эр Мо-лоу. Знающие люди говорят: это описание народа, проживающего на дальнем западе в горах Кавака-Шань. Народ немногочислен, но велик духом. По горам ходит как по равнине. Самый добрый, самый отзывчивый, самый гостеприимный и самый даровитый в Поднебесной. Чтит человеколюбие, пасет баранов и коз. Сначала зарывает в теплую землю виноградные косточки, потом хорошо поет».
Давным-давно местность, к коей можно было с достаточной степенью вероятия отнести краткую географическую характеристику, данную Оуяном Сю («горы Кавака-Шань на дальнем западе»)[129], оказалась под властью Ордуси и составила Теплисский уезд Тебризского улуса. Когда полное собрание документов, написанных собственноручно Оуяном Сю, было в очередной раз переиздано в Цветущей Средине и бывшая в числе оных аннотация на «Арцах-намэ» наконец-то попала на глаза теплисским народознатцам, ликованию их не было предела. Легко догадаться, сколь великим было с тех пор их желание обрести и сам трактат. Но многократные поиски в Ханбалыкских (и прочих) архивах и книгохранилищах так и не увенчались успехом. По всей видимости, трактат погиб во время монгольского завоевания Китая, а может, и позже — во время войны Китая за независимость от монголов или в период кровавых междоусобиц, которые потом много десятилетий корчили и мучили уже ставшую совершенно независимой страну Мин… Возможностей пропасть у него, покуда не устоялось ордусское устроение, было много. Дворцы горят, люди горят, и рукописи тоже горят, а уж как горят ксилографы, в течение десятилетий заботливо сохранявшиеся старательными библиотекарями в благостной чистоте и сухости, — не передать. Огню все равно, справедливая война или нет, за правое дело спалили город осаждающие или, наоборот, за левое, свободу ли утверждали огнем и мечом темпераментные поданные или, напротив, несвободу — во всех этих многоразличных ситуациях он жрет культуру с одинаковым удовольствием.
Поэтому главный вопрос, который волновал теплисских ученых, так до сих пор и оставался без ответа.
Вопрос же был таков: какой именно народ из проживающих ныне в горах, отождествляемых с Кавака-Шань, имелся в виду в «Арцах-намэ»?
Ибо народы те были весьма многочисленны. Едва ли не в каждой горной долине, в коей умещались дай Бог три-пять деревень, население почитало себя за отдельный народ. И каждому страстно хотелось, чтобы столь лестные характеристики относились именно к нему…
Поэтому поиски самого трактата не затихали. Ведь не могло же оказаться так, что он существовал в единственном числе; пусть подаренный Эр Мо-лоу список и пропал безвозвратно, должны же были где-то остаться иные копии! Более того, для теплисцев эти разыскания по понятным причинам из удела книжников и чудаков, из занятия сугубо научного, малоинтересного широким массам трудящихся выросли в дело общенародное. И поистине — трудно их за это осуждать! Людям свойственно тянуться к тем, кто их хвалит, и отворачиваться от тех, кто их поносит, с той же непреложностью, с какой подсолнух следует за солнцем, а перелетные птицы — за летом. Ведь даже в Библии говорится: «И сказал царь Израильский Иосафату: есть еще один человек, чрез которого можно вопросить Господа, но я не люблю его, ибо он не пророчествует о мне доброго, а только худое»[130]. И это не от порочности человеческой, а, скорее, напротив: ведь только совсем пропащие люди окончательно портятся от сообразных похвал и начинают капризничать да колобродить, вожделея славословий вовсе уж несообразных; на людей же совестливых доброе слово воздействует вдохновляюще — они тянутся к добру, которое им было приписано, и, пусть хотя бы задним числом, начинают все более и более соответствовать прекрасному образу… Потому и уподобляются они в сих случаях подсолнухам — хвала согревает их и способствует созреванию. Великую ошибку совершает тот, кто полагает, будто улучшить людей можно, лишь бесперечь указывая им на их недостатки, — напротив, раньше или позже он лишь ожесточит даже самое доброе и смиренное сердце и дождется того, что в оном останется только: ах я плохой? ну тогда держись!
Так помаленьку произошло и с согретыми добрым словом аннотации теплисцами. Конечно, были и досадные казусы: например, за последние сто лет в уезде восемнадцать раз, то в заброшенном амбаре, то под каменюкой какой, обнаруживался долгожданный трактат, но на поверку всякий раз он оказывался фальшивым; зато, правда, в любой из подделок совершенно однозначно указывалось, которая именно из народностей уезда столь хороша. Можно себе представить радость оной народности, когда трактат находился, и горечь остальных; можно представить и силу разочарования развенчанных, частенько не желавших даже и слышать о том, что ИХ «Арцах-намэ» оказался поспешно сляпанным новоделом, и требовавших все новых и новых научных разборов в нелепой и безумной (но по-человечески такой понятной!) надежде, что хоть пятидесятая докажет его подлинность… Однако ж, если не считать этих несообразностей, в течение весьма долгого времени все народы уезда по мере способностей и разумения подтягивались к идеалу, сформулированному Оуяном Сю с ханьскои лаконичностью, но достаточно четко; все они стали для Ордуси образцом гостеприимства, все наперебой чтили человеколюбие и доброту, и отзывчивость их, поразительно искренняя и душевная, вошла в поговорки, а уж пели они так, что заслушивались даже тугие на ухо.
А как они закапывали виноградные косточки!
Теплисцев в Ордуси любили. Порой незлобиво подтрунивали над ними за их несокрушимую, немного детскую веру в то, что раньше или позже будет получено несокрушимое же письменное свидетельство их принадлежности к наилучшему народу Поднебесной; но — любили.
Прельщенные отчасти отменными душевными качествами местных жителей, отчасти целебным горным климатом, отчасти некоторой неразвитостью уезда, предоставлявшего, следовательно, широчайшее поле для излюбленных ими видов деятельности, в теплисские края за последние лет сорок переселилось из своего улуса немалое количество ютаев. Переселение сие пошло на пользу и им самим, и уезду. Добросердечие теплисцев да трепетную любовь их к родному краю, взращенные уверенностью в том, что все похвальные слова Оуяна Сю относятся непосредственно к каждому из них, отлично дополнила хозяйственная сметка ютаев; за считаные годы уезд, долгое время считавшийся, говоря по правде, захолустьем, с двадцать седьмого места по благосостоянию передвинулся в Тебризском улусе на пятое. Расцвели экономика и наука, тучные бараны и козы улыбались днем и ночью, с благодарностью воздавая хозяевам за заботу сторицею, теплисское великое училище стало одним из просвещеннейших в стране, а шейх ибн аль-Амбарцуми прославился тем, что разработал новую, никому прежде даже в голову не приходившую концепцию возникновения и развития звезд небесных; даже самые высокогорные деревни запестрели искусно выполненными вывесками современных лавок и харчевен, а не посмотреть новую кинофильму, снятую на теплисской студии, сделалось в Ордуси признаком такого же бескультурья, как, скажем, незнание того, что сказали друг другу при встрече Конфуций и Лао-цзы. Редкий теплисец не имел теперь в своем личном пользовании одной, а то и двух-трех (нужно ж и жене, и старшему сыну — да мало ли кому!) повозок «тариэль» или иных того же класса — а надобно пояснить, что для многих жителей даже столь именитых городов, как Александрия Невская, оные повозки оставались лишь предметом несбыточных мечтаний. «Мы в Теплисе ныне живем, как в теплице», — скаламбурил кто-то из местных чиновников с десяток лет назад, и слова эти были правдой.
Немногим более полутора лет назад группа древнекопателей под руководством Решефа Вихновича в обнажившихся после схода весенней лавины развалинах старого монастыря нашла клад рукописей, где среди прочего обнаружился и список «Арцах-намэ».
Поначалу о том не сообщили. Слишком несообразное волнение могла вызвать находка, слишком ужасным было бы разочарование. С великим трудом сохраняя тайну, ученые провели несколько самых скрупулезных экспертиз; приезжали древнезнатцы из Александрии, из Ханбалыка… Работала изощренная аппаратура… Манускрипт был подлинным.
Настал день, когда новость эту обнародовали, и тут же, чтобы не мучить людей попусту, в общеордусских «Ведомостях древнезнатства», во всех главных газетах Теплисского уезда и в нескольких улусных, а заодно и в сети были разом опубликованы переводы трактата на современные наречия.
Что тут началось!
Но для теплисцев несказанная, выстраданная долгими десятилетиями ожидания и надежды радость была омрачена.
Потому что все в трактате оказалось именно так, как и означил в свое время в краткой аннотации Оуян Сю. Трактат, принадлежавший, как теперь выяснилось, перу некоего путешественника и купца из Парса, изобиловал восхищенными описаниями бесподобных качеств тех людей, среди коих он волею судеб на время очутился. Добрые, честные, храбрые, справедливые, трудолюбивые, глубоко почитающие родителей, всей душою влюбленные в свой прекрасный край, преклоняющиеся перед поэзией и мудростью… Да что там! Не рождала еще земля столь совершенных существ!
И ни единым словом не было сказано, о ком именно идет речь.
Заезжему чужестранцу и невдомек было, что это не один народ, а несколько, по крайне мере три, или уж во всяком случае два!!!
Некоторое время ученые еще пытались спокойно разобраться в этом совсем уже не научном вопросе. По косвенным признакам, по деталям описаний они честно тщились установить, кто, собственно, мог произвести в шестом веке нашей эры на перса такое впечатление. Вотще. Могучий поток научной мысли, как это частенько бывает, тут же разветвился на множество тонких ручейков, журчащих каждый по своему руслу, прыгающих по своим камушкам и в своем направлении. Одни фразы указывали на один народ, иные — на иной, и подытожить доказательно, достоверно, наверняка, что имеется в виду какой-то единственный, оказалось невозможно. То ли перс был невнимателен, то ли не обращал он внимания на существенные только для самих древних теплисцев мелочи, то ли полтора тысячелетия назад и впрямь ситуация здесь была совсем иной, нежели теперь… К тому ж некоторые листы рукописи оказались невозвратимо повреждены. Высокоученый спор мог затянуться на десятилетия — и то безо всякой уверенности в том, что он принесет столь желанные плоды. Нужно было привлекать материалы иных источников (еще неизвестно — каких именно), нужно было искать иные списки трактата… Наука. А покамест Кавака-Шань — и более ничего.
Поначалу напряжение среди теплисцев нарастало, тлея подспудно. Их радушие и прочие превосходные качества, ставшие для соседей давно привычными и казавшиеся незыблемыми, мало-помалу сделались какими-то принужденными, вымученными, даже утрированными, словно теплисцы продолжали из последних сил играть самих себя, уже не чувствуя при том ни малейших теплых чувств ни друг к другу, ни к гостям из иных градов и весей. Петь они стали как-то меньше и без былого задора, совсем перестали интересоваться точными науками, в блеянии баранов и коз начали слышаться нотки неудовлетворенности, а порой — и безнадежности; когда в главном здании великого училища от ветра вылетело оконное стекло, его полторы седмицы не могли собраться вставить, а виноградные косточки — страшно выговорить такое! — кое-где теперь валялись на теплой земле незакопанными, точно мусор.
Положение быстро становилось невыносимым и даже опасным.
Но справиться с ним могли, говоря по совести, только сами теплисцы.
Три дня назад решительная попытка такого рода была наконец предпринята. Теплисский меджлис как раз собрался для проведения очередных слушаний относительно дальнейшего благоустройства уездных горнолыжных центров — во всяком случае, такова была официальная повестка дня, хотя обмануть кого вряд ли можно было надеяться; не зря же на заседание оказались приглашены в качестве консультантов все сколько-нибудь крупные ордусские древнезнатцы, занимавшиеся расшифровкой и толкованием «Арцах-намэ». Опять-таки официально было заявлено, что приглашены они лишь потому, что все, будучи притом людьми значительными и заведомо разумными, являются, или по крайней мере в молодые годы являлись, большими любителями и поклонниками горнолыжного спорта (что, в общем-то, было недалеко от истины), а значит, их соображения по данному вопросу могут оказаться для исполнителей народной воли чрезвычайно важными…
Великий Учитель наш Конфуций в двадцать второй главе «Лунь юя» отмечал: «Народ можно запутать, но нельзя обмануть»[131].
И в этот раз не получилось.
Стоило начаться первому заседанию, многотысячная толпа теплисцев стянулась к зданию меджлиса, завалила снаружи все его двери предусмотрительно принесенной с собою рухлядью и объявила, что меджлис не разойдется и не будет получать пищи (для воды, правда, было сделано исключение — не звери ж теплисцы, в самом-то деле!), покуда не вынесет определенного, однозначного и уже неотменяемого впоследствии решения: О КОМ, В КОНЦЕ КОНЦОВ, написан «Арцах-намэ». Местные вэйбины, столь же неравнодушные к проблеме, сколь и все, от мала до велика, штатские жители уезда, либо остались подчеркнуто безучастны к беспорядку, либо прямо приняли в нем участие.
Все это, вкупе со многим прочим, уже не столь существенным, узнала Магда, просидев несколько часов кряду за компьютером и посетив добрых два десятка разнообразных, ордусских и иноземных, информационных сайтов.
Интерес ее не был праздным. Впервые узнав из новостной программы Иерусалимского телевидения о страстях, кипящих в относительно недалеком (по меркам Ордуси, разумеется), но не имевшем прежде к их с мужем жизни ни малейшего отношения уезде, Магда обеспокоилась не на шутку. Было ясно, что уезду грозит серьезное нестроение, и было столь же ясно, что ни официальные власти, ни понаехавшие в Теплис древнезнатцы не в состоянии с ним справиться. Они лишь подливали масла в огонь. Нужны были люди со стороны, не имевшие своего интереса в этом сложном деле, равно далекие по крови от всех народов Теплиса — и вдобавок не простые люди, не обыватели, но те, кто наделен обостренным чувством справедливости, не приемлет насилия ни в каком виде и ни под каким предлогом, а к тому ж не боится говорить правду, как бы горька она ни была.
Короче, нужны были они — Мордехай да Магда.
Мордехай в последнее время беспокоил Магду. Ей казалось, он как-то отдалился от нее. Он вновь стал ездить в свой институт, порою пропадал там допоздна, он совсем забросил общественную деятельность и на все попытки Магды поговорить снова так же страстно и бескомпромиссно, как беседовали они каждый вечер еще совсем недавно, отвечал лишь слабой, детской улыбкой: не сейчас, прости, устал. Она не могла добиться от мужа даже ответа на простой и прямой вопрос: чем уж он так занят. Впервые Мордехай что-то недоговаривал или даже прямо скрывал от нее. Это было нестерпимо. С этим нельзя было мириться. Магда отчетливо понимала: то, что так волновало их обоих в последние годы, похоже, отошло для него на задний план. Магда чувствовала себя одинокой, почти покинутой.
С другой стороны, она прекрасно понимала, какого напряжения стоят ее Мордехаю постоянные схватки с косной властью. Нескончаемое противустояние китайскому засилью и ютайской спеси кого угодно доведет до нервного истощения. Выступления мужа перед иноземной прессой делались в последние месяцы все более нервными и невнятными; сердце кровью обливалось наблюдать его неуклюжие, беспомощные попытки высказаться о наболевшем. Мордехай и впрямь сильно сдал, Магда не могла этого не заметить — но не знала, как еще может ему помочь. Она и так делала все, что в ее силах: была и секретарь, и корректор, и повар, и домохозяйка, и даже порою — экскурсовод, когда мужу вдруг хотелось бросить все на несколько часов и пойти побродить или поехать за город — в Кинерет, или, например, к Иордану, напоминавшему ему, вероятно, столь милую его сердцу русскую Дубинку (о тамошних лугах он жене все уши прожужжал), или еще куда-нибудь, где зелено и малолюдно… В общем-то, Магда тоже валилась с ног. Но она не роптала, она несла свою ношу радостно, она выкладывалась, жила на износ — и, пока Мордехай боролся, Магда готова была тянуть эту лямку сколько угодно, хоть сто лет; но только — пока он боролся. Стоило ему отступиться — и у нее сразу опускались руки; Мордехай да Магда и впрямь были как две половинки. Но именно сейчас, в последние седмицы, когда муж занялся чем-то своим, отвлеченным, пустым — звездами, наверное, какими-то опять, — он стал выглядеть лучше, стал реже э-экать, вроде даже помолодел, в глазах появился блеск; он насвистывал, как мальчишка, собираясь на работу, он реже стал жаловаться на сердце…
Надо было как-то противустоять этому. Надо было Мордехая как-то встряхнуть, как-то снова спустить с небес на землю.
Звезды подождут.
Главное — на Земле. Главное всегда остается на Земле.
Конечно, Магду немного беспокоило то, что ни она, ни даже Мордехай ничего не смыслят во всем этом кава-кашаньском народознатстве. Но, в конце концов, они же не расшифровкой текста будут заниматься и не отождествлением древних черепков. А в понимании человеческой природы с нею, с Магдой, мало кто может потягаться; в интуитивном же знании, кто прав, а кто ошибается — ни один человек на планете не сравнится с ее Мордехаем. Значит, победа — за ними. Что греха таить — это будет не первый и, конечно, не последний случай, когда неспециалисты смогут посрамить ученых болванов. В атласе король или в бархате? В бархате или в атласе? А король-то голый! Главное — слушаться внутреннего голоса, он всегда подскажет правильное решение. Справедливость недоказуема. Ее нужно чувствовать — чувствовать всею кожею, всею душою… А кто не чувствует — тому не помогут и горы исписанной бумаги.
Например, Магда уже сейчас, всего-то на пятом часу знакомства с проблемой, почему-то предощущала, что, скорее всего, правы фузяны. Именно о них написан «Арцах-намэ».
Ах, если бы кто-то сейчас объяснил бедной женщине: ее переходящее в уверенность подозрение возникло оттого лишь, что среди услышанных ею сегодня впервые звуков кавакашаньской речи только у фузянов согласные звучат очень твердо и потому напоминают ей ее родной немецкий! Если бы кто-то подсказал: то, что мы именуем справедливостью, — частенько всего лишь наши предрасположенности, вызванные уж такими мелочами, о которых наш разум порой и не подозревает; и потому, справедливостью бряцая, надобно соблюдать особую осторожность.
Но некому было ей это объяснить…
Впрочем, она бы и слушать не стала.
Куда сильнее, чем незнание истории, беспокоило ее то, что среди ученых, приглашенных на заседание меджлиса, было двое ютаев. Более того — ютаи были даже среди самих народных избранников! Без году седмицу живя в теплисском уезде, они уже и в законодательный орган его пробрались… Тут для теплисцев таилась немалая опасность. Уж теперь-то, после всего пережитого за последние годы, Магда знала как дважды два: эти любой разговор о любых проблемах сумеют свести на себя и свои болячки — а все остальные, из сочувствия или хотя бы такта не умея поставить наглецов на место, будут только сидеть с открытыми ртами от изумления, хлопать глазами и ошарашенно думать: да разве ради этого мы собрались? В итоге вопрос так и останется нерешенным, а ютаи, коль уж им не поддакнули немедленно и поголовно, в очередной раз с удовольствием — так им легче потом самим на других плевать — укрепятся в мысли, что весь свет к ним презрительно равнодушен…
Тем более им с мужем надо быть там. Теплисцы не справятся сами, они к ютайским выкрутасам не готовы…
Народам Кавака-Шань необходимо помочь. Помочь дружески, искренне, бескорыстно, от всей души. Восстановить для них историческую справедливость.
Когда Мордехай вернулся домой, его уже ждали сложенные аккуратной стопкой и сообразно подколотые листы распечаток: сам текст «Арцах-намэ», основные публикации по теме, сводки новостей из Теплиса…
А он пришел такой усталый и такой довольный, что у Магды, даже малость растерявшейся от его вида, язык не повернулся бабахнуть сразу: «Собирайся». Муж выглядел, как кот, до отвала наевшийся сметаны. Он выглядел, как старый сибарит после парной. Как юнец после ночи любви. Он сутулился больше обыкновенного, но глаза его искрились, точно новогодняя елка, а с губ не сходила слабая, измученная, но донельзя удовлетворенная улыбка. Уйдя с пустыми руками, вернулся он с большим, раздутым баулом. Баул, похоже, был очень тяжелый. Когда Мордехай поставил его — почти выронил, чувствовалось, он смертельно устал переть эту тяжесть, — баул тупо, монолитно тукнул об пол, словно был наполнен гранитными валунами.
— Эй, жена, не зевай — муж голодный, есть давай! — пропел Мордехай еще в дверях и только потом присел на стул у входа, чтобы разуться. Она, напоследок недоверчиво оглядев его с головы до ног, молча пошла на кухню — метать на стол ужин. Останься он жить в Александрийском краю, не раз думала она, он наверняка до мелочей соблюдал бы все предписания кашрута[132]. Здесь же, в ютайской цитадели; муж вечно требовал то мясных щей со сметаной, то какой-то даже по самому названию на редкость нездешней гречневой каши с молоком…
Это, впрочем, в глазах Магды делало ему честь.
Не заходя в ванную, чтобы помыть руки, Мордехай следом за женою прошел в кухню и, не дотрагиваясь до Магды уличными ладонями (муж всегда был щепетильно чистоплотен, но сейчас, похоже, ему было невмоготу, его распирала какая-то тайная гордость и радость), неловко ее обнял — серединой руки, локтевым сгибом…
— Магдуся! — сказал он млеющим от счастья голосом. — Магдуся, какую я гору свернул! Если бы ты знала, родненькая…
Она повернулась к нему с половником в руке.
— Вот и хорошо, — ответила она спокойно. — Я рада. А теперь тебе надо отдохнуть, сменить обстановку. Мы едем в Теплис.
Мордехай бы, вероятно, отказался. Пока он ел, а она объясняла ему, время от времени зачитывая выдержки из подготовленных бумаг, почему им насущно необходимо рассудить древний спор и почему без них этот спор никто не рассудит, он все время думал: «Не поеду. Ни за что не поеду». Безусловно, несправедливость там, похоже, готовилась вопиющая, и, понятное дело, его долг просто как порядочного человека — постараться эту несправедливость предотвратить, жена права, это правда, но… но… Однако потом Мордехая осенило: сама судьба посылает ему возможность испытать изделие «Снег» так, чтобы, если испытание пройдет успешно, но его последствия будут замечены ордусскими станциями слежения, это не сразу связали с его, Мордехая, именем. Его приятно изумило и обрадовало невесть откуда прорезавшееся хитроумие; жизнь научила — он, похоже, стал не глупее иного кадрового разведчика. Пока вспомнят историю с разрушением изделия, пока сообразят, что оно могло уцелеть, пока просчитают ось конуса поражения, пока будут выяснять, что Мордехай во время преобразования космического объекта не был ни в Яффо, ни вообще в Иерусалимском улусе, пока выяснят, что он уезжал именно на эти несколько (два? три? не больше) дней как раз в Теплис… А они тем временем уже вернутся из Теплиса, а тут уж Йом ха-Алия, потом — Пурим… В праздники здесь никто его ловить не станет… И все свершится.
Все свершится через несколько дней.
За эти дни они с Магдусей еще успеют выручить добрых, красивых, доверчивых, по-детски наивных теплисцев. Напоследок.
— Заказывай билеты, — сказал Мордехай.
Просияв, Магда наклонилась к нему и поцеловала в щеку.
По дороге с теплисского воздухолетного вокзала Биноц в гостиницу фон Шнобельштемпель развлекал честную компанию анекдотами. Этот человек был неисчерпаем, и теперь, во время первой дальней совместной поездки, открылся Магде с новой стороны: Иоахим оказался кладезем смешных историй и, в частности, — с кавакашаньским колоритом. Его коллеги, владевшие ордусскими наречиями не столь блестяще, порой не понимали юмора и смеялись несколько принужденно, как бы с иностранным акцентом — похоже, просто потому, что по интонации понимали: пора смеяться. Но Магда веселилась от души. Она знала юмору цену. Только вот Мордехай ее по-прежнему беспокоил; он весь путь просидел с отсутствующим видом, думая о чем-то своем. Магда надеялась, что в ответственный момент он сумеет сосредоточиться на деле — но мало-помалу начала понимать, что этого может и не случиться, и теперь прикидывала, как ей вести себя, если такое и впрямь произойдет. Ограничившись поистине спартанским, поразительным даже для такого аскета, как он, минимумом действительно необходимых в дороге вещей, муж зачем-то поволок с собою тот самый громадный тяжеленный баул и уже у стойки контроля в аэропорту устроил скандал (это он-то! который всегда тише воды, ниже травы! из которого в быту хоть веревки вей!), категорически отказавшись сдавать громадину в багаж и после долгих препирательств взяв-таки ее с собою как ручную кладь. Пришлось доплачивать за вес. Громадина перегородила проход между креслами, и все, кто во время полета проходил мимо, вынуждены были буквально скакать через нее — а Мордехай каждый раз вскидывался в кресле и заполошно следил, не заденут ли ногою его бесценный багаж. Про то, как над баулом переносили запросившихся в туалет детей, можно было бы снимать комедийную фильму — но Магде было не до смеха. Потому что муж был просто смешон. И более всего оскорбило и уязвило Магду то, что он так и не сказал ей, что за пудовое сокровище он с собою тащит. Она спрашивала дважды; в первый раз он отшутился, заявив с улыбочкой: «Золото и брильянты»; во второй то ли не услышал, то ли сделал вид, что не услышал.
Поэтому остроумие фон Шнобельштемпеля оказалось как нельзя кстати. Хотя, Магда не могла не заметить, и журналист поглядывал на баул странновато — с интересом нешуточным. Будто пытался просветить мужний багаж насквозь.
Город понравился Магде. Небольшой, уступами взбегающий на аккуратные горы, тянущиеся по обе стороны покойной, мерно текущей речки, очень ухоженный, чистый, изобильный на памятники конных царей с серьезными, добродетельными лицами. Прекрасный край, прекрасные граждане… Да, Теплис заслуживал лучшей участи, нежели та, что уготовили ему быстро прибиравшие тут все к рукам ютаи. Несомненно. «Мы вовремя успели, — думала, глядя в окно, Магда. — Во всяком случае, хочется верить, что вовремя…» И лица людей на улицах ей сразу понравились. Люди останавливались, провожали взглядами вереницу повозок такси, на которых от Биноца в гостиницу перемещались они с мужем и сопровождавшие их журналисты, — и Магде думалось, что люди знают, кто это приехал и зачем, и они смотрят с надеждою и ждут помощи… Больше-то им надеяться не на кого.
Гостиницу Магда сочла небольшой и уютной, расселились приехавшие легко, народу не было. Лишь в коридоре на их этаже попался навстречу неприятный тип — то ли ханец, то ли монгол, — сопровождаемый здоровенным и злобным с виду котом; хоть и не черным, а рыжим, но от того было не легче. Тип проводил ее и мужа пристальным взглядом, даже остановившись на мгновение, — и это не был, как на улицах, взгляд одобрения или, тем паче, надежды. Взгляд был тяжелый и… пустой. И коту они не понравились: зверюга, проходя мимо, дернула хвостом и, обернувшись, посмотрела с неодобрением. Впрочем, надо говорить так: нам кот не понравился. Тогда все сразу встает на свои места. Отвратительный кот. Почти собака: в ошейнике! Только намордника не хватает, а зря. Кто знает, что взбредет в голову такому-то хищнику! Удивительно, что котов вообще в гостиницы пускают.
Подозрительная пара. Конечно, плечистый невысокий монгол никоим образом не мог быть ютаем — и все же вид у него был неприятный. Он походил на кубиста. В конце концов, ютаи могут купить и монгола. Купили же они тех арабов, что остались жить в их улусе… В Ордуси они кого угодно могут заставить плясать под свой шофар[133] — только до западной прессы еще не дотянулись, ручки коротки…
Уже торопясь, разложили вещи. Магда надеялась попасть в меджлис нынче же — шел пятый день вынужденной голодовки народных избранников, можно было опоздать; дорога была каждая минута. Она очень опасалась, что муж и в меджлис потащит с собой свою невероятную и, главное, непонятную тяжесть, она уже и к тому была готова — но, по счастью, до крайностей не дошло. После короткого колебания Мордехай сдал баул в гостиничную камеру хранения.
Конечно, их попытались не пустить. Остановитесь, это же закрытое заседание, там все так сосредоточены, там судьбы решаются, что вы, как можно… Мордехай ушел бы, вероятно, несолоно хлебавши — да и хваленые творцы новостей наверняка спасовали б. Стоило ехать в такую даль, чтобы смиренно и безвольно кивать в ответ на вежливое, но безапелляционное «нельзя!». «Вы что, не понимаете, кто приехал?!» — сразу закричала Магда. И дальше все как по маслу: одного вэйбина громко назвать бандитом, другого — нацистом, третьему — пощечину, а когда тот попытался перехватить ее руку, чтобы защититься от следующей оплеухи, — уже под жадно распахнувшимися буркалами телекамер, под хворостяной треск и полыхающий перепляс фотовспышек, — в полный голос закричать о насилии… Надо было либо на глазах у всего мира и впрямь арестовывать ее, причем поскольку муж нипочем бы того не стерпел — вместе с ним, с великим оружейником, справедливцем и свободоробцем, либо махнуть рукой и подчиниться: воевать с сумасшедшей бабой — себе дороже… Магда уж давно поняла действенность такого оружия. Может, Мордехай и придумал водородную бомбу — да, вот только применять ее нельзя, даже против ютаев; Магдина же бомба была безотказна. Одну из баррикад разобрали сами вэйбины; через десять минут Магда, Мордехай и все журналисты были уже в зале заседаний.
Что бы они все без нее делали…
В первые минуты, еще в горячке битвы, она не слышала и почти не видела, что, собственно, происходит в зале. Надо было отдышаться, оглядеться. Жаль, в зале нельзя было курить — действительно, увы, нельзя, и не следовало вести себя совсем уж вызывающе; право курить где угодно — не самое, мягко говоря, уважаемое в мире. Магда прекрасно знала, в чем следует идти наперекор тому, что принято, а в чем лучше, напротив, продемонстрировать полное уважение к законам и нормам. Ее совсем не устроило бы, если бы их с мужем сочли просто хулиганами. С сомнением она покосилась на удивленно озиравшегося по сторонам Мордехая: не было в нем, по-прежнему не было настоящей увлеченности, он блуждал мыслями где-то в заоблачных своих высях, хотя некая сочувственность теплисцам в его глазах появилась. Но этого же мало! Они приехали не сочувствовать, а бороться!
Опять придется все тащить на своих плечах. Она оглядела зал. Усмехнулась. Не очень-то они тут исхудали…
На вошедших тоже посматривали, не понимая, что это за люди и откуда они взялись.
Ничего, поймете.
Когда Магда смогла включиться в происходящее (не железная же она, в конце концов! ей тоже нужно хоть несколько минут, чтобы перевести дух!), на трибуне выступал как раз ютай. Магда лишь покачала головой. Судьба… Глянула назад. Журналисты уже в полной готовности. Хорошо.
Цзиньши исторических наук Йоханнан Левенбаум был очень доволен своей речью. Тому было сразу целых две причины. Во-первых, цзиньши был уверен, что научная правда за ним. Он провел очень кропотливый анализ текста «Арцах-намэ», сопоставил его с некоторыми иными древними текстами, которые остальным ученым просто, похоже, в голову не пришло привлечь, и не сомневался в добросовестности и точности своих выводов. Как историк и народознатец, он имел полное право гордиться собой. И во-вторых, просто по-человечески, просто как ордусский подданный, он был рад, что столь щекотливая, столь взрывоопасная проблема решалась так мирно и ко всеобщему удовлетворению.
А еще цзиньши от души надеялся, что его выступление положит конец голодному сидению в стенах меджлиса. Пять дней на одной воде давали себя знать. В желудке уже не сосало, и чувство голода, собственно, давно притупилось, но кружилась голова, в ушах слегка звенело, руки-ноги были точно ватные. По разговорам с коллегами — только разговорами и курением со стаканом воды в руке они и поддерживали себя все это время — Левенбаум знал, что и остальным не легче. Но истина должна была восторжествовать наконец, и потому никто не роптал. Народ истомился в ожидании. Проблему действительно пора было решить.
Уезд и впрямь попал в опасное положение. А Левенбаум искренне переживал за эту землю и за населяющих ее людей; прожив тут уж без малого тридцать лет, он считал ее родной и относился как к родной, кровной — точно его предки так же, как предки фузянов или саахов, веками проливали тут кровь, обороняя ее от захватчиков, и пасли коз на здешних сказочной красоты пастбищах, за коими вечно присматривают, хмуря брови облаков, головы горных вершин в острых снеговых папахах… Общеизвестно, что, скажем, Левитан лучше многих русских чувствовал красоту русской природы и изображал ее. Левенбаум не хуже теплисцев видел красоту и обаяние их края, не меньше теплисцев любил его — а то, что Бог не дал ему таланта художника или поэта, так на то у Бога, вероятно, были свои причины. Быть может, как раз вот эта минута и есть искомая причина — минута, когда он, Левенбаум, благодаря своим знаниям спасет Теплис.
Цзиньши не был чрезмерно тщеславен. Просто сердце не терпело глядеть, как хорошие люди вот-вот вцепятся друг другу в глотки из-за ерунды. Вслух Левенбаум в том никому бы из простого чувства такта не признался, но все эти национальные дела он почитал давно отжившей требухой, лишь осложняющей жизнь.
— Бывает так, что на протяжении сотен лет общей исторической судьбы разные народы мало-помалу сливаются в один, более крупный и более значимый, — неторопливо говорил он, возвышаясь над залом заседаний меджлиса и с трибуны окидывая пытливым взглядом лица слушателей, ближних и дальних: понимают ли его? Не обидел ли он кого неловким словом? В нынешней обстановке осторожным следовало быть вдвойне, втройне. — А бывает и наоборот. Некогда единая народность распадается на несколько. Понятно, что ни в том, ни в другом варианте нет и не может быть ничьего злого умысла. И оценивать их в категориях «плохо» или «хорошо» тоже вполне бессмысленно. Процессы этногенеза очень сложны и противуречивы, испытывают на себе воздействие сложнейшего комплекса факторов. Но я полагаю совсем не случайным то, что всякая попытка провести этноисторическое и этногеографическое отождествление упоминаемых в тексте трактата реалий постоянно завершалась обескураживающим результатом: трактат указывал в той или иной степени на все более или менее значимые народы уезда. Осмелюсь высказать гипотезу, которую, честно говоря, полагаю истинной. Во время написания трактата «Арцах-намэ» все народности нашего уезда были единым народом!
Левенбаум специально сделал паузу, давая слушателям осмыслить свои слова. И не зря. В зале, набирая силу, побежал от первых рядов назад ропот голосов. Пока — негромкий, нерешительный.
И — выжидательный.
— Подтверждения тому можно найти не только в анализируемом нами трактате, — чуть добавил голосу зычности Левенбаум. — Они просто бьют в глаза, и лишь тем, что именно очевидное заметить труднее всего объясняется тот факт, что мы до сих пор этого не поняли. Ну, скажем, черные и белые папахи, к которым так привык наш взор. А ведь писал же наш замечательный древний поэт Важа Куджава; «В темно-красном своем будет петь предо мной моя Дали, в черно-белом своем я склоню перед нею главу…»
Магда наклонилась к мужу и саркастически прошептала:
— Ха! Наш! Да в ту пору, когда творил Куджава, их и духу тут не было!
Мордехай на миг обернулся к ней, и ее поразили его глаза: они были несчастными, как у покорного, но невпопад наказанного ребенка. Сейчас-то с чего?
— Кого — их? — непонимающе спросил он.
Магда сперва подумала, что муж над нею подшучивает. Но потом поняла: он всерьез. Она молча отвернулась.
Ропот в зале нарастал.
— Понимаете? — еще повысил голос Левенбаум. Голос у него был хорошо поставлен и тренирован годами преподавательской работы. Цзиньши знал, что почти наверняка столкнется с шумом, и потому с самого начала говорил куда тише, чем обычно читал лекции, — чтобы оставить изрядный резерв. Сейчас этот резерв шел в ход. — В черно-белом склоню главу! Это значит, что в те времена папахи были черно-белыми, и лишь потом по неизвестным пока причинам произошло разделение. Более того — пожалуй, я смогу даже ответить на вопрос, когда именно и по какой причине оно произошло!
Левенбаум опять сделал паузу. Расчет его оправдался: гул в зале начал стихать. Всем стало интересно; а у некоторых — он ясно видел сверху — в глазах забрезжила надежда. Надежда на благополучный исход. И у саахов, и у фузянов. Одинаково. Победа. Теперь главное, сказал себе Левенбаум, — не подать виду, как сам он ликует. У него от волнения и восторга даже задрожало веко. Победа!
— В ютайском трактате «Берейшит-Тода», относящемся к восьмому веку — то есть ко времени, на сто или сто пятьдесят лет более позднему, нежели предположительное время написания «Арцах-намэ», приводится притча о горных братьях, которые жили душа в душу, но, когда в их краях почти одновременно появились христианский и мусульманский проповедники, один из братьев принял христианство, другой — магометанство. Просто чтобы на опыте выяснить, какая именно из религий лучше, и чтоб ни одному из проповедников, оба из коих показались братьям вполне достойными людьми, не было обидно.
Левенбаум не стал, конечно, уточнять, что в «Берейшит-Тода» оба варианта приводятся как примеры поведения, одинаково ошибочного. По виду вроде поступки разные, а по сути — одно и то же. Братьям, доказывается в притче, надо было принимать иудаизм, тогда их не разнесло бы в разные стороны. Но это сейчас можно было — нужно было! — оставить за скобками. Для науки важны сообщаемые в источнике факты; их идейная интерпретация — объект совсем иного рода изысканий. Понятно, что всяк кулик свое болото хвалит, а углубляться в тонкости теперь, когда страсти и без того накалены, — не время и не место. В древние времена — из песни слова не выкинешь! — все лишь себя за людей почитали. Только начни перебирать старые писания да брать их в качестве руководства к нынешнему действию — в тот же день камня на камне нигде не останется…
— Опять они всех мирят, — не сдержав возмущения, на ухо сказала Магда Мордехаю. — Ты видишь? Это просто издевательство.
Он не ответил.
— Ты будешь выступать? — спросила она.
— Знаешь, Магдуся, я еще… э-э… не определился, — проговорил Мордехай нерешительно. Даже уклончиво. У нее упало сердце. Ну что за человек! В такой момент — еще думает!
В который раз ей придется брать все на себя.
Когда под нерешительные хлопки части избранников Левенбаум вернулся вниз, Магда, ни у кого не спрашивая разрешения, встала и решительно пошла к трибуне. Пожалуй, она была единственной женщиной в этом зале, полном горцев. Ну, разве что на балконе прессы могли быть женщины еще — она отсюда не видела; но пресса и не в счет. В наступившей тишине ее каблуки били в пол, как колокола.
— То, что нам тут пытается предложить этот человек, — она вытянула руку с указующим на Левенбаума пальцем, — не более чем сладенький сироп. Вас пытаются сделать дураками. И кто? И не саах, и не фузян… Вообще неизвестно кто. Неужели вы не видите, куда он клонит? Конечно, ему куда как удобно, чтобы вы продолжали оставаться людьми, напрочь лишенными чувства национальной гордости, чувства достоинства, чувства преемственности поколений. Родства не помнящими! Безликой однородной массой без исторической памяти, а не полноценными самостоятельными народами, каждый из которых имеет свою историю и свои святыни. Такой массой гораздо удобнее управлять. Они вам будут диктовать, кто народ, а кто нет! Конечно, в итоге получится, что единственный народ — это они, а вы все просто, как это в их так называемой науке называется, — историческая общность людей! Заметьте — не народов, а людей! Они вам даже в праве чувствовать рядом плечо единородца отказывают. Хотят разобщить вас, хотят, чтобы каждый из вас остался в одиночестве, один на один с их властью. Если вам по нутру подобное существование, я умолкаю. Но если вы найдете в себе силы очнуться от летаргии, в которую ввергло вас господство пришельцев, — лучше всего сделать это сейчас! Самостоятельные свободные народы, как и самостоятельные свободные люди, должны уметь владеть тем, что им принадлежит, и уметь уступать то, что им не принадлежит. Это азы свободы. А примирительные сказки чоха ломаного не стоят. Стоит лишь вглядеться повнимательней, поразмыслить непредвзято, прислушаться к стуку своего сердца, и любому порядочному человеку становится ясно, что справедливость на стороне фузянов!
Зал ахнул.
Величаво голодавший в председательском кресле глава меджлиса, член академии Ханьлинь[134] Самвел Буниян словно бы и впрямь наконец очнулся после короткой летаргии, а скорее — ступора, в который его поначалу ввергло появление на трибуне никому не ведомой маленькой седой дамы в строгом темном костюме.
— Жэнщина, — нерешительно сказал он, глядя на Магду с озадаченным недоверием, будто на морок, способный рассеяться так же неожиданно, как и сгустился. — Ти кто?
Магда на миг обернулась и небрежно бросила через плечо, стараясь в то же время не слишком отстраняться от микрофонов — чтобы ее по-прежнему слышали все.
— А ты кто, толстый? — спросила она[135]. Академик побагровел и начал беззвучно хватать ртом спертый воздух.
Зал взорвался.
Когда Магда, закончив выступление, пошла к своему месту, Мордехай загодя встал. Словно страж почетного караула во время приближения императора, восхищенно глядя на жену, он стоял едва ли не по стойке «смирно», пока она приближалась. А когда Магда села наконец на свое место, предельно измотанная этим коротким, но потрясшим всех противуборством, опустился на краешек соседнего кресла и сказал:
— Я… ты… знаешь, он… э-э… конечно, не согласен с тобой, но когда ты уходила… по-моему, он смотрел на тебя с уважением… Спасибо тебе, Магдуся, ты… ты сделала невозможное. Ты нам всем открыла глаза…
Она слабо улыбнулась и с благодарностью положила голову ему на плечо. Только теперь ее начала бить нервная дрожь.
— Я старалась, — тихо ответила она.
«Ну не убивать же мне ее», — в сотый раз механически думал Буинян; его будто заклинило на этой мысли, и никаких иных не зарождалось. Беспомощно глядел он с высоты на разом взбесившихся народных избранников. В ушах ломило от криков.
Тут и там орали: «Даешь!», «Долой!», «Фузяны!», «Какие, ядрен шайтан, фузяны!» Где-то уже дрались, где-то уже показывали друг другу, полувынимая их из висящих на поясе драгоценных ножен, дедовские кинжалы… Левенбаум, скорчившись, сидел на своем месте и без слез плакал, спрятав лицо в ладонях.
В спальне гостиничного номера было темно и тихо. Магда лежала в той же одежде, что была на ней во время заседания, укрывшись одеялом до самого подбородка, и все равно ее знобило; она уже отчаялась заснуть и просто отлеживалась с открытыми глазами, глядя в смутно тлевший в вышине, похожий на поле светящейся плесени потолок. Тупо ныло сердце. Лютое усилие, исступленная вспышка энергии, длившаяся от силы, быть может, полчаса — а на трибуне она вообще пробыла не более десяти минут, — проглотила, наверное, год жизни, а то и все два. Теперь, верно, она несколько дней будет ходить квелая, капризная, будто недоваренная… Она ненавидела себя в такие периоды слабости. На что же делать…
Лишь бы не зря. Лишь бы не зря. Лишь бы не зря…
Они уехали из меджлиса, не дожидаясь конца заседания. В конце концов, теперь решение принимать тем, кто живет здесь. Похоже, ей удалось их разбудить… И на том спасибо. Проезд на повозке по городу обратно до гостиницы прошел мимо нее, она была ровно во сне. По улицам бегали какие-то люди, что-то кричали… Шнобельштемпель пробовал завязать беседу — она отвечала односложно, нехотя, неинтересно. Невдохновенно. Журналист отстал. Потом корреспонденты вообще разбежались кто куда — наверное, смотреть, какова реакция простых теплисцев. Магда тупо добрела до номера, хотела было принять душ, чтобы согреться, — но вовремя поняла, что не хватит сил, что может только лежать и молчать. Собралась было включить телевизор — муж почему-то не разрешил. Даже не разрешил включить свет. «Отдохни пока так…» — непонятно сказал он. Что такое — пока? Она спросила, но он посмотрел на нее искоса, лукаво, весело… Похоже, ему до нее совсем не было дела. На словах признает, что она совершила подвиг, — а думает по-прежнему о чем-то своем… «Я не хочу, чтобы были наводки… — пояснил он и этим окончательно все запутал. — Посторонние поля могут помешать настройке, чувствительность такая, что…» Она только рукой махнула. Дитя, право слово, дитя.
Переехать, что ли, к сыну? Он зовет!
Наверное, тем дело и кончится. Здесь ютаи не дадут ей житья. Их злопамятность известна всему свету.
Но как без нее Мордехай? Он же пропадет.
Еще года полтора назад она в разговоре с мужем осторожно тронула тему переезда. Сначала муж долго не мог ее понять. Потом долго не мог поверить, что она всерьез. Потом так удивился, будто Магда предложила ему впредь надевать штаны на руки. Она догадалась, что на эту тему с ним лучше не заговаривать. Полагает, что противник мифологического сознания, а сам… Странно, как в людях уживается вроде бы и широта мысли — с какой-то ветхозаветной окостенелостью… Ладно. Потом. Сейчас просто нет сил.
Магда, наверное, все же забылась на какое-то мгновение — потому что не слышала, как он вошел. Вроде бы только что она лежала в темной комнате с наглухо задвинутыми шторами на окнах, с плотно прикрытой дверью, одна-одинешенька, и вдруг — дверь открыта, из светлого проема веет свежим весенним воздухом, будто с улицы, а муж стоит на пороге… не муж, а темный контур. У себя-то в комнате он свет зажег. Ему можно. От его света этих… как их?.. наводок, разумеется, нет. Только от ее света наводки.
— Магдуся… — едва слышно позвал Мордехай на пробу. Наверное, он не был уверен, что жена не спит, и со света не видел, что она смотрит на него. Чувствовалось, он чем-то очень доволен. Даже горд.
— Что? — бесстрастно спросила Магда.
— У меня получилось, — сказал Мордехай тихо.
Мгновение она не отвечала.
— Что? — снова спросила она столь же безучастно.
Как будто она была в курсе того, что он там вытворял! Как будто он ей рассказывал! Ну просто невозможный человек. Замечательный, добрый, заботливый, но порой — совершенно невозможный.
Он приблизился к постели и аккуратно сел на край. Положил легкую, как перышко, плоскую ладонь Магде на укрытое одеялом плечо.
— Когда-нибудь, — тихо и мечтательно проговорил он, — народы Кавака-Шань будут гордиться, что первое испытание произошло именно здесь. На их земле.
— Я тебя не понимаю, Мордик, — устало ответила она.
— Идем, покажу, — просто сказал он. Пришлось вставать.
Окно было распахнуто настежь — вот почему в дверь, когда Мордехай ее открыл, так тянуло холодом. Магда зябко поежилась. На столе светилась лампа, а за окном мир будто кончался, там загустела слепая тьма; фонари перед гостиницей почему-то не горели, и не горели окна домов на том берегу реки — а где-то вдали, видимые, лишь если заслониться от настольной лампы, в черное небо воткнулись чуть подсвеченные снизу тревожным багровым светом клубы дыма.
— Смотри, — сказала Магда. — Пожар. Мордехай, усевшийся спиной к городу на широкий подоконник окна, коротко глянул через плечо.
— Правда, — удивился он. — Я не заметил…
— Как плохо тут работают коммунальные службы, — осуждающе сказала Магда. — Ты не простудишься? Может, закроем окно?
— Подожди, — сказал Мордехай. — Ты что, ничего не видишь?
По набережной на той стороне, будто гонясь за улетающим в ночь светом собственных фар, с визгом тормозов промчалась полная вэйбинов грузовая повозка.
— Что? — спросила Магда.
Да, действительно. На подоконнике стояла, тускло отблескивая, какая-то железная оглобля. Магда присмотрелась. Игрушка мужа была сложной. Магда мигом поняла: это ее, в разобранном, верно, виде, он таскал с собою в бауле. Хоть снимай в фантастическом боевике. Какие-то кнопочки, какие-то огонечки, какие-то рожки…
— Сейчас я тебе расскажу, — проговорил Мордехай. — Надо было раньше, но я… не смейся… боялся сглазить.
И он ей рассказал.
Некоторое время Магда молчала. Потом повела взглядом по комнате, ища шаль. Подошла к стулу, на спинку которого торопливо бросила ее днем, по приезде, — та до сих пор так и висела, косо, клоком. Накинула шаль на плечи. Озноб не проходил.
— И ты хочешь сказать, что отсюда, безо всяких телескопов и локаторов, вот просто в эту рогульку, разглядел в космосе бак старой ракеты? — спросила она.
Почему-то ее это поразило больше всего. Куда больше, чем чудо преобразования чего-то в ничего. В конце концов, люди этим часто занимаются и без столь изощренных средств. И с не меньшим успехом. Кто-то построил — а потом кто-то разрушил. В горах Кавака-Шань нынче был испытан лишь новый технический прием; само деяние было старо, как мир.
Мордехай счастливо улыбнулся.
— Ну, не то что разглядел, — признался он. — Я, конечно, оптически объекта не видел. Тут… э-э… гравиметрические засечки… — начал он.
Это было неинтересно.
— Что ты теперь будешь с этим делать? — перестав слушать, спросила она.
Он умолк.
— Закрой окно, — сказала она. — Дует.
И в этот момент из темного провала, откуда-то снизу, раздался приглушенный, опасливый голос:
— Прер еч Ванюшин!
Мордехай обернулся. Сощурился, вглядываясь.
— Прер еч Ванюшин, я узнал вас… Позвольте мне к вам подняться! За мною гонятся пьяные ютаи, помогите мне!
Мордехай ошалело уставился на Магду. Та размышляла не более мгновения. Шагнула ближе к окну — но так и не подошла вплотную, боясь свежести весенней ночи.
— Поднимайтесь, — сказала она. — Шестнадцатый номер.
Снизу раздался поспешно удаляющийся в сторону входа топот — неизвестный человек, которого им так и не удалось разглядеть, пустился бегом.
— Ты уверена? — тихо спросил Мордехай.
Она посмотрела на него с высокомерным упреком. Потом сказала:
— Человек в беде.
— Ну да, да, конечно… — безропотно согласился муж с очевидностью.
— Убери железку, — велела она. Обвела комнату взглядом. — Где мои папиросы?
Она едва успела закурить, как в номер постучали. Мордехай нехотя, по-стариковски шаркая — куда делось его радостное мальчишеское возбуждение! — подошел к двери, открыл. Замок клацнул гулко и веско, как затвор старой винтовки. Лампы в коридоре неприятно дотлевали через две на третью; в красноватом издыхающем свете виднелся человек средних лет — явно местный. Без папахи. Без бороды; только небольшие ухоженные усики украшали его гладкое лицо с красивыми, но странно холодными, словно бы фарфоровыми глазами.
— Меня зовут Зия Гамсахуев, — негромко сказал он. — За мною гонятся пьяные ютаи с пожарными, саперными и снеговыми лопатами. Спрячьте меня.