3

Мать улыбнулась (хоть я этого и не видел; понял только по интонации) и сказала:

— Хорошо, что ты приехал, Юрги!

Я поднял на нее глаза. Она и вправду была мне рада.

Тут откашлялся дед. Я повернулся к нему, вставая с колен.

— Ты растолстел, — сказал он с осуждением.

Ну да, я не следил за собой последние десять лет. У меня были другие заботы.

— И ты сутулишься, — сказал дед уже даже не с осуждением, а с отвращением.

В наших краях не принято сутулиться. Мужчины до самой смерти сохраняют выправку, держа голову кверху, а позвоночник прямым.

Ещё бы — каждый день двенадцать-пятнадцать километров по горам, за овцами.

Дед сидел в своём неудобном древнем кресле прямой, как спортсмен. На нём была бордовая национальная рубаха с вышитым косым воротом, заправленная в чёрные облегающие брюки. Высокие, до колена, сапоги из хорошо выделанной светло-коричневой кожи плотно облегали икры. Начинающую седеть, но ещё густую шевелюру обматывала чёрная вязанная крючком сетка — национальный головной убор для ситуаций, когда нет дождя или ветра, а голова должна быть покрыта.

Голова всегда должна быть покрыта. Кроме того времени, когда мужчина спит.

Седые дедовы усы были опущены по сторонам, выдавая неудовольствие и неприязнь.

Я не ждал ничего другого. Я удрал с острова без благословения его и моих родителей. Я сделал свою жизнь и карьеру сам, никого из них не спрашивая.

Я был отрезанный ломоть.

Дед смотрел на меня как на чужого. Как на неприятного чужого, от которого не знаешь, чего ждать.

— Ну, садись за стол, раз уж приехал, — сказал он, показав мне место в конце стола.

И я сел, и мне подали глубокую глиняную миску с ювеци[3] из молодой баранины, где мелкие клёцки из теста обильно пропитывал красный пряный соус с большим количеством перца, корицей и гвоздикой. И мне налили в большой стакан красного домашнего вина, тёмного почти до синевы.

И дед встал со своего кресла и тоже сел к столу. И все, кто еще не сидели у стола, без суеты, но быстро заняли положенные им места. У нас каждый знает, где кому прилично сидеть на семейном празднике.

И даже лирник пристроился на тяжелом дубовом стуле — в конце стола, рядом со мной.

Почему-то за столом не было дяди со стороны матери, но присутствовал отцов двоюродный брат — мрачный и недовольный, будто и не праздник.

Дед обвел всех тяжелым, неприязненным взглядом из-под густых, тяжелых, седых бровей. Все затихли в ожидании.

До Нового года оставалось пять минут.

Дед приподнял старую, массивную и тяжелую глиняную кружку, единственный сосуд, из которого он пил:

— Да будут благословенны все, сидящие за этим столом! Да покровительствуют им наши Боги!

Он приподнял кружку и, повернувшись, плеснул из нее в очаг, расположенный по традиции за его спиной — от очага и отсчитывались почётные места за столом.

И все, синхронно, будто репетировали, отлили по глотку из своих посудин на пол, специально по этому случаю обильно посыпанный свежей соломой.

Я чудом не задержался — что было бы неприлично. Сработали рефлексы, вбитые с детства.

Дед выдержал паузу и, подняв посудину в воздух, обвел присутствующих взглядом, после чего молча присосался к ней и выпил в несколько глотков до дна.

Выпили и все остальные, не исключая школоту — за что в Германии семейство могло бы крепко пострадать, узнай об этом в социальной службе. Все-таки в наших краях жизнь подчиняется больше семье, чем безличному и равнодушному бюрократическому государству.

Доброе молодое вино с наших семейных виноградников не бьет в голову. Оно пьется как вода и освежает, утоляя жажду. Только надо хорошо закусывать, и не надо пить больше, чем ты можешь — иначе завалишься где-нибудь, когда тебя неизбежно подведут ноги, и проспишь до утра. Хорошо, если ты дома, со своими — а вот пить в какой-нибудь таверне надо аккуратно.

Не то, чтобы могли обобрать спящего — у нас это невозможно, разве что приезжие пошалят, — но под утро может быть холодно, так что недалеко и до простуды.

Я давно не пил хорошего красного молодого вина. Где его брать в Германии? Испанская Риоха — не то, итальянские в нашем городе почему-то редки, а хвалёные французские вина могут нравиться только тем, кто вино не пьет, а дегустирует, и не для удовольствия, а чтобы потом об этом рассказывать.

Только наше, родное, из местного винограда мосхомауро или леатико, которое пьётся как вода и радует как поцелуй — но откуда оно в стерильных универсамах северной страны, одинаковых до отвращения, и не работающих по вечерам?

Здесь оно было, и было оно не просто местное — оно было своё.

Пока все допили, часы пробили двенадцать. Звук этих старых, позапрошлого века, часов заставил меня вздрогнуть. Я будто провалился во времени в те годы, когда я делал уроки, сидя здесь, в этом зале, еще до того, как в него стали пускать туристов.

Тут и пахло как в детстве, теми же пряностями и терпкими мамиными духами.

За воспоминаниями я даже не заметил, кто и когда подлил мне вина в бокал. Дед тем временем снова поднял свою кружку:

— Выпьем за Юрги, который приехал домой! За то, чтобы он остался здесь, где его место и долг!

Я вздрогнул. Оставаться в Алунте больше чем на пару месяцев отнюдь не входило в мои планы, а про какой-то "долг" я вообще слышал впервые. Но дед смотрел мне прямо в глаза, и старый детский страх перед ним заставил меня кивнуть и выпить. До дна, как и дед. У нас это значит — "я принимаю тост и придаю важное значение тому, что в нем сказано".

Третий тост дед произнес, как и положено в наших краях, за умерших. Он перечислил всех близких родственников — и я впервые узнал, что умер брат моей матери — и почему-то особенно выделил отца.

Отец умер лет пятнадцать назад, когда я был уже в Германии и работал в представительстве фирмы ***. Меня уведомили об этом сухой и короткой телеграммой (тогда еще ходили телеграммы, а интернета и электронной почты не было в Алунте). Подробностей я так и не узнал, да и не хотел знать: мне было не до них, а до себя, надо было строить карьеру, да и с личной жизнью тогда были проблемы.

Дед и сейчас не сказал ничего определенного о том, как умер мой отец (а ведь ему оставалось меньше года до пятидесяти — в таком возрасте у нас мужчины обычно не умирают своей смертью).

Помянул он и моего старшего брата Консту, который не так давно разбился на мотоцикле. Я вообще не понимаю, как на нашем острове по нашим горным дорогам можно гонять на двух колёсах: разве что как способ самоубийства. Да и на четырёх, вообще-то. Не зря, ой, не зря по обочинам дорог столько крошечных часовенок в честь погибших…

Три тоста, три бокала, выпитых до дна — это бутылка красного. Я не привык столько пить, тем более, так быстро. Несмотря на похвальные качества нашего вина, меня повело, в голове шумело, и я уже не очень хорошо соображал, тем более, что всё это наложилось на тяжелую дорогу и короткий, урывками, сон. Но выйти из-за стола без разрешения не могло бы прийти в голову человеку, воспитанному в Алунте, в семье Триандес. И я мужественно терпел, сосредоточившись на двух вещах: не сказать ничего глупого и не заснуть прямо за столом.

Четвертый тост был неизбежен, как наступление восхода после ночи. Он был за процветание дома Триандес, за что снова стоило выпить до дна.

Мне стало одновременно весело и грустно; хотелось пожаловаться матери на несправедливость жизни — и в то же время спать. Как всегда, когда выпью лишнего, я зажмурил левый глаз: он у меня видит хуже правого, и, если я пьян, мне это мешает.

В какой-то момент я заметил, что дед пронзает меня взглядом своих темно-карих очей. Я поднял взгляд, и дед, обратившись ко мне, сказал что-то, чего я не понял. Я, кстати, еще в аэропорту заметил, что понимаю не всё, что говорят мои соотечественники — и, видимо, говорю не совсем так, как они. Все-таки два десятка лет в другой стране, где мне практически не приходилось общаться на нашем языке, не прошли даром.

Дед заметил, что я его не понимаю, но, видимо, приписал это вину, а не отсутствию языковой практики. Он нахмурился и велел мне идти спать — снова таким тоном, будто говорил с червём, выползшим из-под камня.

И я пошел спать. Не сам: меня кто-то провожал, возможно, тот же Алекси.

Не помню.

Загрузка...