— Давно не принимаешь лекарство? — спросила Соня.
На следующее утро Скотт говорил с ней по телефону на кухне, наливая кофе в самую большую чашку, какую удалось отыскать.
— Откуда ты знаешь?
— Просто беспокоюсь, поэтому спрашиваю. Вчера вечером ты звонил и сказал, что разваливаешься на куски.
— Фигурально.
Нет, конечно; в тот момент он имел это в виду столь же буквально, как все прочее, сказанное в течение жизни. Очнувшись за компьютером, видя абсолютно точное описание произошедшего, он утратил почву под ногами. Сказав об этом вслух, произнеся слова, испытал непонятное облегчение, погрузился в измученный сон. Настоящие сумасшедшие не понимают, что сходят с ума. Или это ошибочное представление?
— Ну? — допытывалась Соня. — Давно?
— Что?
— Лекарство не принимаешь.
— Не знаю. Как минимум пару недель.
— Какой препарат?
— Лексапро, — ответил Скотт. — Ты что, фармацевт?
Если она и расслышала его тон, то проигнорировала.
— Давно пьешь?
— Года три.
— Когда-нибудь раньше бросал?
— Нет, но…
— Почему перестал принимать?
— Не думал, что задержусь здесь надолго. Не имел возможности пополнить запас. Наверно, надеялся без него обойтись. — Поколебался, не зная, продолжать или нет. — И работа идет хорошо.
Нет ответа. Он посмотрел в окно, воображая ее ответный взгляд, вполне способный поспорить с айсбергом, и повторил:
— Действительно хорошо.
— Не думаю, что это хорошо для тебя, Скотт.
— Сексуальный драйв вернулся. Уже плюс, правда?
Соня не рассмеялась.
— Лекарствами у нас Юдора Гордон торгует. Съезди к ней.
Он не поехал. Пока не поехал. Нынче утром чувствовал себя гораздо лучше, крепче, и еще многое надо обследовать в Круглом доме. Литературные успехи последнего времени подбодрили его, разожгли любопытство, остается целая связка еще не испробованных ключей, неоткрытых дверей в неизвестные комнаты.
В конце коридора на втором этаже обнаружилась лестница — Скотт знал, что наткнется на нее со временем, — голые непритязательные ступени ведут наверх, на еще не осмотренный третий этаж. Странно: нет ни перил, ни балюстрады, словно строители даже не думали, будто кто-то поднимется выше второго.
Но ведь всегда есть следующий этаж, правда? Скотт расхохотался. Смешно или пошло? В Сиэтле знают разницу.
Он захватил с собой чашку с кофе, чувствуя, как с каждым шагом падает температура. Невидимая паутина что-то писала курсивом на голове и шее. Наверху остановился, хлебнул из чашки, вглядываясь в длинный коридор перед собой медленно привыкавшими глазами.
Коридор третьего этажа широкий и длинный, как прогулочная палуба старомодного океанского лайнера из золотого века. Ворсистые алые обои со столетним рисунком из вьющихся цветов, которые так и тянет потрогать. В одном месте Скотт задержался, на мгновение ясно услышал слабые звуки музыки, как бы со старой поцарапанной пластинки. Приложил к стене ухо, прислушался, смутно улавливая далекий жестяной воркующий голос, напевающий:
Нам не надо еды,
Нам не надо еды,
Нам нужна капля рейнской воды…
Открыл находившуюся перед ним дверь. За ней пустая комната. Он застыл на месте, снова прислушался, ничего не услышал. Музыка смолкла. Вообще была ли? Вспомнился разговор с Соней о лекарстве. Несомненно, мир без лекарства стал ощутимее, глубже, открылись целые слои, которых он прежде не видел. С него словно сорвали защитное покрытие, и теперь все вокруг обрело другую, богатую фактуру, включая бесконечную плавность и гладкость общей конструкции. Скотт сделал еще шаг, проводя по обоям ладонью, чувствуя, как под ней вьется рисунок. А вдруг вновь очнешься за компьютером, описывая эту сцену?
«Не думаю, что это хорошо для тебя, Скотт».
— Но мне очень хорошо, — объявил он вслух. — Правда. Я действительно здесь, голова ясная, никакой депрессии, лучше, чем за долгие годы. И пишу. Чего еще можно просить?
Следующие три двери не заперты, за всеми пустые комнаты. Ручка четвертой не поддавалась. Скотт вставил ключ в скважину, он повернулся наполовину, дальше не пошел. Попробовал другой, третий. Требовалось терпение, а его не хватало. Приготовился сдаться или хоть спуститься, налить еще кофе, когда замок щелкнул, створка распахнулась.
Он вошел в самую большую комнату из всех, какие до сих пор видел в доме. Посередине кровать с грубым, необработанным дубовым каркасом, не мужская и не женская. Вокруг нее медные подсвечники с наполовину оплавленными свечами, на деревянном комоде поблизости старый патефон с ручкой. Первая мысль, что именно отсюда слышалась музыка, оказалась ошибочной — пластинки на шпинделе не было, а сам аппарат покрывал такой слой пыли, что вряд ли он заработал бы даже после завода. В потрескавшейся фарфоровой вазе в углу засохшие цветы, которые от прикосновения наверняка рассыплются в пыль. Книги. Смутно знакомый запах с оттенком старого, выдохшегося одеколона или помады для волос, которыми пользовались мужчины, слушавшие ту музыку, что недавно звучала.
Скотт бросил взгляд на книги — сплошь сборники стихов. Элизабет Баррет, Пабло Неруда, Шекспир — любовная поэзия. Посмотрел на свечи вокруг кровати и снова на книги. На глаза попалась чуть приоткрытая дверь в углу.
За ней был стенной шкаф. Внутри висел на крючке пушистый зеленый свитер с дырой на рукаве. Он поднес рукав к носу, принюхался, и какая-то потайная часть лимбической системы распознала отцовский одеколон, хоть не помнится, чтобы отец пользовался какими-нибудь искусственными ароматами. Он снял свитер с крючка. В кармане что-то тяжелое — пачка сигарет «Лаки страйк», золотая зажигалка с монограммой и инициалами Ф. Л. М. Никогда не знал, что отец курит. Фрэнк Маст всегда уподоблял сигареты гвоздям, вбитым в гроб, а курильщиков дымовым трубам.
Скотт открыл пачку. В ней осталось три сигареты. Импульсивно вытащил одну, сунул в рот просто для ощущения. Даже у бумаги затхлый запах, высохшие крошки табака на языке и губах вообще не имеют никакого вкуса. Он щелкнул зажигалкой на пробу, в свете пламени разглядел что-то на стенке шкафа.
Это была картина. Небольшая, примерно двенадцать на четырнадцать, оригинальное живописное изображение в деревянной раме со скругленными углами. Должно быть, художник писал из леса в сумерках. Круглый дом выглядит на полотне даже больше реального, высокий, широкий, освещенные верхние окна смотрят на зрителя.
Скотт шагнул ближе. В одном окне почудилась тень — полупрозрачный серый мазок на тусклом желтом фоне, лицо, выглядывающее изнутри. Вспомнился отец Сони и тетка Колетты, глядевшие на него из окон; оба столь близки к смерти, что уже как бы не принадлежат к этому миру. Он протянул к холсту руку, ощупал мазки, не почувствовал ничего, кроме собравшейся за десятилетия пыли и скользкой пленки грязи, с отвращением отдернул пальцы, будто случайно дотронулся до дохлой крысы. Но не сводил глаз с силуэта в окне, словно ожидая, что он шевельнется.
Вспомнил прапрадеда-художника Г. Г. Маста, повесившегося в Париже, отца внучатного дядюшки Бутча. Хотя в семействе Маст талант не считался синонимом сумасшествия, Скотт увидел в двух этих понятиях сходство, столь же большое, как дом, смотревший на него с холста, и то, что маячило за нарисованным окном.
«Это я, — неожиданно понял он. — Это мое лицо».
Где-то внизу зазвонил сотовый, возвращая его в настоящее. Звуки распространяются здесь причудливо и с невероятной силой. Предполагая, что это Соня, он вышел из комнаты в коридор, где было еще холоднее, бессознательно натянул на себя свитер и направился к лестнице, закутанный в призрак отца.