Эпилог

Эпилог


Ника

— Знаешь, Ника, вот хоть убей, но я тебя не понимаю! — Вера сердито посмотрела на Нику. — И его не понимаю. Ну ладно, он — дурак, упрямый как осёл, но ты-то!

— Вер, отстань, а?

Нике хотелось и не хотелось говорить об этом. Всё было по-дурацки. Её подруга уже не первый раз заводила с ней этот разговор, о Кире. Звала вместе с собой на шестьдесят пятый, где тот жил с родителями. Удивительно, но после всего случившегося Кир с Верой не только не возненавидели друг друга, но стали чуть ли не лучшими друзьями. Вечерами и почти все выходные они — Вера, Кирилл, Марк и примкнувшие к ним братья Фоменки — пропадали внизу, то на шестьдесят пятом, то на семьдесят втором у Марка, и им, судя по всему, было здорово и весело. Наверно, весело, если верить тому, что Вера ей рассказывала. А Вера рассказывала регулярно. И регулярно звала к ним присоединиться.

— Я не понимаю, почему ты отказываешься? Тебя отец не пускает? Так давай я с ним поговорю.

Отец был ни причём, дело было в другом.

Ника помнила, как там, в том вонючем отсеке, когда они сидели плечом к плечу на неудобном диване, Кир положил свою руку на её ладонь, как гладил её пальцы, как смотрел на неё, и тогда… тогда она почему-то решила, что всё же нравится ему. Ну хоть чуть-чуть. Но она ошиблась. Если бы это было так, он бы сам поднялся к ней, не дожидаясь, когда она спустится вниз. Уж нашёл бы способ: попросил Веру, оформил пропуск на общественный этаж и пришёл со всей компанией (всё же иногда её друзья вспоминали, что она существует на этом свете) или ещё что-нибудь. Но он этого не делал. Ему было не надо.


Странно, но почему-то ей казалось, что теперь, после того как она вернулась домой, всё должно пойти по-другому. Оно, конечно, и было по-другому, но совсем не так, как воображалось. Она по-прежнему почти всё время проводила дома, слоняясь из угла в угол, отец ещё больше пропадал на работе или торчал у себя в кабинете, зависая на телефоне — после его официального назначения на вновь сформированный пост Главы Совета работа отнимала у него все силы и время, а Сашка… О Сашке думать было неприятно. Нет, вскрывшиеся факты о его доносах её почти не трогали, эту новость Ника восприняла спокойно и как-то отстранённо, словно, речь шла о совершенно постороннем человеке, но вот, когда она вдруг столкнулась на общественном этаже с Сашкой и Оленькой, и явно было видно, что между этими двумя отношения больше, чем просто дружеские, она вдруг вспыхнула, резко остановилась, а потом, так же резко развернувшись, быстро зашагала от них прочь.

Оленька её нагнала, схватила за рукав и, семеня мелкими шашками рядом, пытаясь заглянуть в глаза, быстро и виновато заговорила:

— Ника, пожалуйста, не сердись. Я хотела прийти к тебе сама, сказать про нас с Сашей, но не решалась. Ника, прости, пожалуйста. Давай поговорим…

— Ну давай поговорим, — Ника остановилась и повернула к Оленьке своё горящее лицо. — Давай. Что ты там мне хотела сказать?

— Ну… — промямлила Оленька. — Что мы с Сашей… мы теперь вместе. Ты не возражаешь?

— Я? С чего бы мне возражать. Вместе и вместе. Совет да любовь!

Нике было стыдно. Не за себя, а за этих двоих, которые когда-то были её друзьями, а один из них был даже больше, чем друг. Впрочем… эту страницу своей жизни она перелистнула, а вот другая, другая почему-то так и не началась.


— И знаешь что ещё… Ника, ты меня слушаешь? — Вера толкнула её в бок. — Знаешь, этот твой Кирилл ведет себя ровно также. Когда я ему говорю: пойдём с нами наверх, начинает всячески уворачиваться, переводит разговор на другое. Да, и говорит, прямо как ты: Вера, отстань.

— Ну и отстань от него. Видишь же, он сам не хочет.

— Да он просто дурак.


Девчонки говорили громко, особенно Вера, и Павел волей-неволей всё слышал. Он, конечно, не прислушивался нарочно, но этот разговор возникал уже не в первый раз, и, хоть и в разных вариациях, но всегда сводился к одному.

Вообще-то, Павел был согласен с Верой: парень действительно дурак. Упрямый дурак. Взять бы за шкирку да потрясти, как следует, авось, мозги-то на место вправятся. Если есть чему вправляться.

Павел вздохнул. Его девочка страдала. Он видел, как она переживает, молчит, ничего не говорит и постоянно витает где-то в облаках, отвечая невпопад на его вопросы и рассеянно улыбаясь. А иногда горько плачет, закрывшись у себя в комнате.

До него не сразу дошло, в чём дело.

Сначала он решил, что это из-за поганца Полякова. Парень вызывал у него брезгливость, чувство тошнотворного отвращения, которое возникает при виде неприятного шевелящегося насекомого. Поляков, как и многие, кто так или иначе был связан с Литвиновым, был привлечён к судебному разбирательству, но почти сразу же начал активно сотрудничать со следствием и к тому же был взят под протекторат Кравцом, ещё одним омерзительно неприятным для Павла типом, которому удалось каким-то образом выйти сухим из воды. Чувствовалось, что мальчик далеко пойдёт, и Павлу оставалось лишь облегченно вздыхать, что пойдёт этот мальчик дальше, по счастью, уже без его дочери. Вот только Никины переживания больно ранили.

Потом Павел понял, что Поляков ни при чём. Вернее, не понял — подслушал из девчоночьих разговоров. Удивился, конечно. Пришла, что называется, беда, откуда не ждали. Этот пацан, Кирилл Шорохов, похоже, тот ещё… герой.

Павел спрашивал себя, что там за чувства могли вспыхнуть между этими двумя детьми, пока они бегали и прятались по вонючим отсекам, но что-то, видно, вспыхнуло, а теперь, то ли из-за нелепого упрямства, то ли ещё из-за чего, эти двое засели каждый на своём этаже и не желали делать первый шаг навстречу друг другу. Ни один, ни второй. И Павел не знал, смеяться ему по этому поводу или плакать.


Кир

Интересные повороты всё-таки делает жизнь — иногда резкие, на сто восемьдесят градусов, а иногда и на все триста шестьдесят. И вот, когда жизнь залихватски разворачивает тебя на эти триста шестьдесят градусов, и ты летишь стремительно, так, что закладывает уши, и мир скачущим калейдоскопом мелькает мимо, тасуя события и людей, как опытный картёжник колоду карт, что кажется, что теперь-то, уж теперь тебя развернёт, так развернёт, но… но по факту ты в результате опять оказываешься ровно на том месте, с какого и стартовал.

Именно так всё и случилось с Киром, и сегодня, ритмично взмахивая мотыгой, наклоняясь и разгибаясь, он испытывал прилипшее к нему в последнее время и ставшее уже привычным чувство déjà vu.

Всё те же грядки, всё та же влажная удушающая жара, тот же Колобок, уже восстановивший все потерянные за время карантина килограммы и досматривающий свои послеобеденные сны в центральной конторе, тот же Лёха Веселов, уже пришедший в себя и ловко сплёвывавший сквозь дырку между зубами.

Хотя нет… всё-таки кое-что изменилось.


Кир, вернувшись героем к себе на шестьдесят пятый, обласканный славой и вниманием, неожиданно понял, что всё это — громкие слова, почёт, демонстративное уважение — ему не нужно. Его тяготили и заискивание вчерашних приятелей, и показная дружба со стороны авторитетного Татарина, и заинтересованные взгляды девчонок, и воскресшие чувства Ленки Самойловой. Он словно повзрослел как-то вдруг и разом, перешёл невидимую черту, оставив на той стороне вчерашнюю бестолковую жизнь.

Что этому было виной? То, что он неожиданно в свои девятнадцать лет столкнулся лицом к лицу со смертью, которая прямо на его глазах собрала свою нехитрую жатву, не побрезговав тем, чей срок ещё не пришёл?

Кирилл старался не думать об этом, гнал прочь мысли, стараясь задушить приступы памяти монотонным и отупляющим трудом. И иногда это даже получалось…

Он инстинктивно сторонился родителей Вовки Андрейченко, хотя слова Савельева «расскажешь, когда они будут готовы тебя выслушать» сидели в голове крепко. В глубине души он надеялся, что это время не наступит никогда, но оно пришло.

Мать Вовки явилась в их жилой отсек сама. Села на подставленный отцом Кира стул, аккуратно сложила руки на коленях. Сидела, как примерная школьница на первой парте, выпрямив спину, не сводя глаз с Кира. Он принялся рассказывать, но в какой-то момент понял — она его не слушает. Просто смотрит и смотрит выплаканными досуха глазами, и вопрос, который Кирилл прочитал в её взгляде испугал и оттолкнул его.

— Почему не ты? — говорил Киру этот взгляд. — Почему мой сыночек, а не ты? Почему? Почему?

Вечером, уже перед сном, Кирилл слышал, как мать сердито выговаривала отцу:

— Чтоб больше эту Андрейченко не пускать у меня. Понял? Нечего ей тут делать, — и в словах матери сквозил такой испуг, как будто присутствие чужой, убитой горем женщины может отнять у неё её собственное счастье.


И было ещё кое-что, вернее, кое-кто, о ком Кир запрещал себе думать — смешливая рыжая девчонка, живущая где-то там, за облаками, в огромном хрустальном шаре, в мире, где солнце будит по утрам, а звёзды поют колыбельную ночью. Но запрещай — не запрещай, а всё равно думалось, а уж когда однажды воскресным утром на пороге их квартиры объявились Марк с Верой, мысли о Нике вспыхнули с новой страшной силой.

Марк и Вера буквально вытянули его из той раковины, куда он добровольно заполз, и жизнь Кира опять сделала очередной виток, ещё больше отдаляя его от прежнего привычного и нехитрого существования.

Кир не мог объяснить себе, почему эти ребята, безбашенный Марк, надменная Вера, братья Фоменки, с которыми его познакомили, вдруг стали ему интересны и близки, несмотря, казалось бы, на два года разницы. И дело было не только в их уме и в трёх классах, которые отделяли их от Кира — если бы решало только это, наверно, Кирилл сбежал бы из этой компании после первой же встречи — нет, не это было определяющим.

Они разительно отличались от всех его приятелей: от Лёхи, от Татарина и его вечных прилипал и подпевал, даже от Вовки Андрейченко, и Кир впервые в жизни подумал, что дело совсем не в том, в каком месте ты родился, дело в том, что живёт внутри тебя. Внутри этих ребят жила мечта. Да-да, они умели мечтать, они видели свою будущую жизнь так же ясно, как если бы она лежала у них на ладони, и пусть однажды шутница-фортуна могла повернуться, как угодно, они всё равно самозабвенно верили, что способны выковать своё счастье сами. А Ника была одной из них.

Прежний Кир посчитал бы их чудаками и лохами, но Кир сегодняшний думал иначе. Он смотрел в восторженное лицо Марка и насмешливые глаза Веры, видел, как серьёзно морщит лоб старший из братьев Фоменко, Лёнька, и как мягко, по-девчоночьи улыбается младший, Митя, и понимал — у них действительно всё получится. Он заражался их верой. И одновременно с этим ещё острее ощущал свою никчёмность и необразованность. И ругал себя за глупые и наивные мысли о том, что у него чего-то там могло быть с Никой. Что он вообще может ей быть интересен.

Впрочем, Ника внизу за всё это время так ни разу и не появилась, и это говорило само за себя, и когда ребята звали его с собой наверх, он отказывался. Раз за разом. И чем настойчивее они его звали, тем больше он упорствовал.

Веру злило его упрямство, Марк и Лёнька откровенно недоумевали, и только Митя, который чувствовал людей тоньше и глубже, чем остальные, кажется, обо всём догадывался, но деликатно молчал.


— Кирилл! Шорохов!

Кир разогнулся, вытер грязные руки о комбинезон.

— Смотри-ка, начальство само к нам пожаловало, — удивлённо присвистнул Лёха.

Кирилл обернулся. По узкому проходу, разделяющему ряды агроплатформ, спешил Колобок, переваливая своё жирное и рыхлое тело с боку на бок, отдуваясь и тяжело дыша.

— Шорохов, — Колобок остановился, отёр пухлой рукой выступивший на лбу пот. — Кирилл, пойдём со мной, живо.

То, что Колобок появился на картофельных грядках собственной персоной и собственными ногами, было слишком, даже с учётом ещё неугасшей славы Кира.

— Чего, ещё один карантин? — неуклюже пошутил Кирилл, глядя в одутловатое и потное лицо бригадира.

— Типун тебе на язык, — сплюнул Колобок. — Скажешь тоже.

И придирчиво оглядев Кира, добавил:

— Руки, руки вытри хорошенько.


У дверей конторы Колобок остановился, ещё раз внимательно окинул Кира взглядом, снова отёр тыльной стороной ладони проступившую испарину и сказал:

— Иди. Гость к тебе пожаловал.

И, открыв дверь, буквально втолкнул его внутрь офиса. Кирилл хотел было возмутиться, но застыл на пороге, не в силах поверить своим глазам.

— Ну, здравствуй, герой, — от рабочего стола бригадира навстречу Киру шагнул, протягивая в приветственном жесте руку, Павел Григорьевич Савельев.

— Здравствуйте, — Кир замялся, хотел было ответить на приветствие, но, испугавшись, что рука недостаточно чистая, снова принялся отирать её о штаны комбинезона.

Савельев засмеялся.

— Да, хорош. Думаешь, я испачкаться боюсь?

Рукопожатие у Павла Григорьевича было крепким, а серые глаза смотрели прямо и весело. В них прыгали те же солнечные смешинки, что и у Ники.

— Как родители? Как сам?

— Нормально.

Кир переминался с ноги на ногу. Он не знал, как себя вести. Теперь Савельев не казался ему таким страшным и не нагонял ужас, как при первой встрече, но появление его здесь, на шестом подземном уровне, было неожиданным и странным.

— Догадываюсь, о чём ты сейчас думаешь. Спрашиваешь себя, чего здесь забыл этот старый дурак?

— Павел Григорьевич…

— Да ладно, — Савельев засунул руки в карманы. — Не буду тебя долго томить, сразу скажу. Я ведь пришёл тебя в гости к нам позвать.

— А Ника? — неожиданно вылетело у Кира.

Он хотел спросить, а что она… она тоже зовёт его? Она хочет его видеть? Но эти вопросы так и повисли несказанными в воздухе.

— А что Ника? — глаза Павла Григорьевича чуть похолодели. — Хочешь спросить меня, что об этом думает Ника?

— Ну да…

— А вот об этом ты спросишь у неё сам. Понял? — Павел Григорьевич прищурился, и снова в его глазах промелькнули знакомые Киру смешинки.


Павел

— Павел Григорьевич, ну вот вы, как всегда, ей-богу, — бубнил Костя, охранник, следуя за Павлом к лифту. — Я всё думал, выберут вас Главой Совета, вы хоть тогда одумаетесь, перестанете со всеми вместе на грузовых лифтах ездить. Другие, вон посмотришь, мелкие сошки, и то, чуть что, себе персональный лифт требуют. Карету мне, кричат — карету…

— Это Чацкий так кричал, — засмеялся Павел.

— Может, и есть среди них какой Чацкий, буду я ещё всяких запоминать…

— Не бухти, Костя.

Павел находился в приподнятом настроении, и привычное недовольство охранника его не трогало. Да и привык он к нему. Вот если б Костя вдруг перестал бубнить, то было бы уже что-то не то.

Двери медленно закрылись, и лифт пополз вниз. Павел слышал за спиной сердитое Костино сопение и едва заметно улыбался. Вспомнил лицо дочери, когда она увидела этого мальчишку (и что Ника только нашла в этому оболтусе), вспыхнувшие глаза, улыбку, которую она старалась погасить, но которая упорно рвалась наружу.

Доставив Кирилла Шорохова наверх, собственноручно, опять же к великому неудовольствию Кости, который всем своим видом показывал, насколько он не одобряет такой поступок, Павел решил оставить ребят наедине. Чувствовал, его присутствие тяготит обоих: и дочь, и этого пацана.

К тому же было у него ещё одно незакрытое дело. И дело это имело вполне себе знакомое имя и фамилию — Анна Бергман…


Встречу с Анной Павел всё откладывал. И чем больше проходило времени, тем менее вероятной эта встреча становилась. А, тем не менее, она была нужна и важна.

После истории с фальшивым карантином, после ареста Литвинова, вскрытия ещё массы махинаций и преступлений, после обнаружения тайного схрона и выявления нарушения Закона Анной, но самое главное — после долгого и трудного разговора с дочерью — Павел принял нелёгкое для себя решение: заморозить на время Закон. Больницу Анны не закрыли, она продолжала функционировать практически в том же режиме, что и раньше, а саму Анну не арестовали, но все вокруг чувствовали это подвешенное состояние, и надо было что-то решать, но Павел никак не мог себя заставить. Он находил тысячу отговорок и причин, и, если б не разговор с Борисом, неизвестно, насколько бы ещё всё это могло затянуться.


— Что, Паша, пришёл навестить бывшего друга?

Борис даже не удосужился подняться с койки, так и остался лежать на спине, чуть скосив глаза в сторону Павла.

— Можешь присесть, что застыл? — в голосе сквозила неприкрытая насмешка. — Вон в углу, рядом с санузлом, стульчик имеется.

Борис держался молодцом. Узкая полутёмная камера-одиночка, с обшарпанной раковиной и биотуалетом в углу, от которого исходил стойкий, ничем не выветриваемый запах, не сломили дух Бориса. Он по-прежнему находил в себе силы саркастически шутить и улыбаться широкой и всё такой же обаятельной улыбкой.

— Что там в миру делается? Как новая ноша? Не давит на плечики?

— Не давит, — Павел уселся на стул, почувствовал спиной холодный пластик. — Борька, вот скажи, чего тебе, гаду, не хватало?

— Это, Пашенька, вопрос философский — на него просто так не ответишь. Да и надо ли? Дело сделано, финита ля комедия. Я проиграл, ты победил. Всё честно.

— Я с тобой не играл…

— Паш, ну хорош святого-то из себя корчить, — Борис чуть приподнялся на локте и посмотрел на Павла. Насмешка в его глазах исчезла, взгляд стал колким и злым. — Все мы в этой жизни играем. И идём к своим целям и вершинам. Ты же тоже к своей вершине упорно шёл. И по трупам шёл. Они тебе не снятся, не? Хотя бы свои, родные трупы. Лиза. Сынок…

— Борька! — Павел вскочил. Кровь отлила от лица, в глазах потемнело.

Борис тоже, быстро, как мячик, соскочил с кровати, оказавшись рядом с Павлом. Павел, не помня себя от злости, схватил Литвинова за ворот рубашки, дёрнул со всей силы на себя, почувствовав треск разрываемой ткани, увидел насмешку в зелёных глазах, оказавшихся почти вровень со своими, и, выплескивая всю скопившуюся в сердце ненависть и боль, впечатал Борьку в стену — головой о бетон.

— Сильно, Паша, — прохрипел Литвинов. — Эти на допросах не бьют, видно, на десерт меня для тебя приберегали. Ну давай…

Но злость уже отпустила Павла. Он медленно разжал руки и смотрел на Бориса, на его лицо, пошедшее красными пятнами. Смотрел слегка удивлённо, словно не понимая, что сейчас произошло. Что он только что сделал. Человек напротив всё ещё был его другом. Всё ещё им был.

— И как давно ты знаешь? — Павел сделал шаг назад, словно стоять рядом с Борисом было невмоготу.

— Недавно. Но догадывался о чём-то таком чуть ли не с самого начала, — Борис поднял руку, ощупал затылок, чуть поморщился. — Не знал только, насколько далеко ты мог зайти в своём стремлении забраться повыше.

— Ты всерьёз думаешь, что мною руководило это?

Это, Паша, всеми нами руководит.

Борис отошёл от стены, снова сел на кровать, сгорбившись и уперевшись локтями о колени. Посмотрел на Павла.

— Человек — такое животное, что всегда и везде думает в первую очередь о себе. Некоторые — о своих близких, но и те, когда жопу прижмёт, всё равно сначала будут думать о себе. Поэтому я, Паша, тебя не осуждаю. Я тебя понимаю.

— Ты не прав.

— Ой, только не говори мне, что это всё ради мира во всем мире, ради нашей Башни, ради нашей великой цели — сохранить жизнь и бла-бла-бла, — Борис криво усмехнулся. — Мы не на собрании. Мы здесь вдвоём. Я и ты. Ты и я. Хоть раз будь честен, не передо мной — мне не надо — перед собой. Выскажись, душу облегчи. А потом пойдёшь дальше. Втирать людям про великие цели и великие жертвы.

В чём-то Борис был, конечно, прав. Но это была слишком простая, слишком примитивная правда, которая многое оправдывала, но ничего не объясняла. Она не объясняла ни его чувств к жене, ни той ответственности перед будущим, которую он чувствовал, хотя, может быть, и зря чувствовал. Может, и нет никакой ответственности, а будущее, какое никакое, наступит само собой и без него. И, значит, все зря…

Борис молча смотрел на него. Пристально, испытующе. Понимал его колебания. Ждал, когда он уступит. Сделает первый маленький шажок навстречу.

Павел медленно покачал головой. Нет, это всего лишь одна правда из сотен тысяч других правд. Это правда Бориса, Кравца, Полякова и им подобным. Но есть и другие. Есть правда Ледовского, прямая и солдафонская. Есть правда его дочери. Есть правда её друзей — серьёзной Веры и смешного, открытого миру и людям Марка. Есть правда этого мальчишки, Кирилла, который упорно шёл наверх ради людей, запертых где-то внизу по приказу Бориса, и ради его дочери, которую знал каких-то пару часов.

Так что напрасно Борис с иезуитской настойчивостью пытается продвинуть только своё представление о жизни. У него ничего не получится. У него уже не получилось.

— Ты не понимаешь. Не можешь понять. И, наверно, так никогда и не поймёшь.

— С последним высказыванием всецело согласен, Паша, — невесело рассмеялся Борис. — Времени у меня уже не осталось, чтобы успеть понять.

Павел побледнел. Они не касались приговора Бориса, но оба знали, каким он будет.

— Да ладно, расслабься, Паша, и не горюй. Кстати, как там насчёт последнего желания приговорённого?

Улыбка исчезла с лица Бориса, и Павел вдруг увидел, насколько Борис устал — смертельно устал.

— Я сделаю, что ты попросишь.

— Не трогай Анну, — в зелёных глазах Литвинова разлилась горькая тоска. — Ты наверняка читал протоколы допросов и видел, что я не упомянул Анну ни словом. И не упомяну. Но и без меня найдутся, уже нашлись те, которые наговорят и наговорили на неё и то, чего не было… Паша, обещай мне, что ты её не тронешь.

— Я понимаю, — медленно сказал Павел. — Ведь между вами…

— Ты дурак, Паша? — неожиданно зло перебил его Борис. — Какое «между нами»? Между нами всегда было только одно — ты…

* * *

Дверь в её кабинет была открыта. Павел видел, как она сидит, почти уткнувшись носом в компьютер и нервно грызет ноготь на большом пальце — привычка, которая так раздражала его в детстве и в юности. Она и сейчас раздражала — привычка, не Анна.

Сколько лет они знакомы? Можно было, конечно, посчитать, но стоило ли? Анна была в его жизни всегда. Анна — маленькая девочка, на которую однажды слишком много всего свалилось, Анна — угловатый подросток, свой в доску парень, Анна — девушка, наверно, красивая, хотя Павла в те годы интересовали другие, Анна — молодая женщина… Такая разная, но всегда — рядом. К ней можно было прийти в любой момент, без приглашения, вывалить на неё всё, спросить совета, посмеяться или помолчать, неважно…

Даже работая на станции, тремя сотнями этажей ниже, он при каждом удобном случае прибегал к ней в больницу — дома её практически было невозможно застать, она дневала и ночевала на работе. Он врывался в ординаторскую, там все его уже знали, и, если её не было на месте, кто-нибудь обязательно подрывался её найти — Паша, посиди, сейчас мы за ней сбегаем. Главврач и наставник Анны (как его звали? сейчас уже и не вспомнить) хитро улыбался и потирал кончик большого носа, спелой сливой нависавшего над тонкогубым ртом. Павел не замечал ни этой хитрой улыбки, ни веселых переглядок врачей и медсестёр, он вообще ничего не замечал, ведь это была его обычная жизнь. Жизнь, к которой он привык. Жизнь, в которой всегда была Анна.

А потом, приходя к ней, он стал всё чаще сталкиваться с Борькой. И однажды почувствовал себя лишним. И стал бывать у Анны всё реже и реже, а потом… потом в его жизни появилась Лиза.

И вот, что же выходит? Он просто дурак? Слепой дурак, как его назвал Литвинов…


Павел, не отрывая глаз от Анны, громко постучал по дверному косяку. Она вздрогнула, подняла голову. Удивление на её лице сменилось испугом, но она быстро взяла себя в руки — это же была Анна — поднялась со своего места, вышла из-за стола, но приближаться к Павлу не стала. Стояла, чуть опершись руками о стол и наклонив голову.

— Здравствуйте, Павел Григорьевич.

Павел видел — она закрылась. Об этом говорила и напряжённая поза, и нарочито официальный тон, и сжатая ниточка губ, тонких и почти бескровных. Он с силой потёр переносицу. Что ж в его жизни всё через одно место-то?

Анна и Лиза.

Две женщины.

Две сестры.

Одна — острая, непримиримая, закрытая на все пуговицы, но, если копнуть поглубже, кто когда-либо понимал его лучше, чем она? Другая — наоборот, открытая и нежная, но, если вдуматься, ему так и не удалось выманить её из одной ей понятного и придуманного мира.

— Мы будем разговаривать официально? — Павел прошёл в кабинет, прикрывая за собой дверь.

— А как ещё мне разговаривать с Главой Совета?

Павел пожал плечами.

— Я вас слушаю, Павел Григорьевич. Если мне нужно сдать больничные дела, скажите кому. У меня всё подготовлено.

— Зачем сдавать дела? — удивился он.

— Ну как же… Больнице нужен главврач. И после моего ареста, хорошо бы, чтобы главврач был назначен сразу. Так будет лучше для всех, для больницы, для пациентов, для человека, который придёт мне на смену в конце концов…

— Ань, не будет никакого другого человека. И ареста не будет. И…


Анна

Она всё думала, как это произойдет? Придут люди и на глазах всего персонала скрутят ей руки, наденут наручники и уведут? Или обойдётся без наручников и прилюдной демонстрации? Лучше бы уж так, чем…

Поэтому Анна даже — нет, не обрадовалась, чему тут радоваться — но вздохнула с облегчением про себя, когда увидела Павла на пороге своего кабинета. То, что он пришёл её арестовывать, она даже не сомневалась. Единственное, спрашивала себя: что же так долго-то? Чего тянут?

Когда события стали разматываться с катастрофической скоростью, когда Башня содрогнулась от ошеломившей новости про фальшивый карантин и от последующего вслед за этим вала арестов, допросов и увольнений, Анна поняла, что её арест — лишь вопрос времени. Таймер её жизни поставлен на счётчик, просто Анна почему-то не видела цифры на дисплее.

Она стала потихоньку готовить дела к сдаче. Пока, за неимением преемника, передавала всё старшей медсестре, втайне надеясь, что персонал не тронут.

Немного её смущала нелогичность поступков Совета: закрытие глаз на производство наркотиков в её больнице (для самой Анны это было ударом, оказывается, она и понятия не имела, что творится у неё под боком), полное игнорирование действий медиков, кто был так или иначе вовлечен в преступную организацию укрытия, и самое главное — заморозка Закона. Достоверные источники в лице Мельникова, который был назначен исполняющим обязанности начальника департамента здравоохранения вместо арестованной Ольги Ивановны, докладывали, что, якобы, это инициатива самого Савельева, что само по себе, зная принципиальность и упертость Павла, было странным.

Больница кое-как работала. После заморозки Закона, часть тех, кого Анна укрывала, вернулись к себе. Она видела — люди были растеряны, не знали, что делать, чего ждать, но в любом случае её больница перестала быть для них укрытием и спасением. Анне было стыдно смотреть в глаза этим людям, особенно в глаза матерей, которые в глубине души, и Анна это знала, всё-таки надеялись на чудо и на исцеление своих больных детей. Иногда люди, прежде чем уйти, вернуться в те отсеки, где они жили раньше, приходили к ней, объявляя о своём решении, но чаще уходили молча, не ставя никого в известность. В больнице осталось совсем немного народу: в основном тяжёлые, неходячие, да те старики, которым некуда было идти.


А теперь перед ней стоял Павел и говорил странные вещи. Что ей не только не собираются предъявлять никаких обвинений, но и оставят на должности главврача, и — самое невероятное — Закон отменят.

— Совет в настоящее время прорабатывает план действий и мер, которые должны быть предприняты. Это потребует мобилизации дополнительных сил и средств, а их у нас мало.

Павел посмотрел на Анну долгим взглядом. Ждал её реакции, но Анну как будто парализовало. Она не могла, не готова была поверить ему. Он ещё немного подождал, отрывисто выдохнул.

— Но эвтаназия останется. Для тех, кто сам… сам предпочтёт.

Вот и сказано основное. Никто ничего не отменит. Сейчас они просто ещё раз всё обсудят, в лучших традициях казуистики, подведут человеческую жизнь и смерть под правовую базу, завернут в красивую обёртку, как всегда делали, и презентуют восторженной толпе.

— Понятно. Ищете лазейки, — Анна покривилась.

— Лазейки? О чём ты? Ань, ты знаешь нашу основную проблему — ресурсы…

«Я сейчас взвою, — подумала она. — Ещё одно слово про ресурсы, и…».

— …я говорю даже не про энергетические, — продолжил Павел, словно не замечая гримасы на её лице. — Мы почти истощили те запасы, которые использовали для производства лекарств. Отчасти это было связано с неумелым управлением, отчасти с тем, что большое количество сырья шло на производство наркотиков.

— Наркотиков?

— Ну да. Они ж не из воздуха делались, — вздохнул Павел. — Расход был просто ужасающим. Именно поэтому Борису и потребовался фальшивый карантин, чтобы списать недостачу. Ну а сейчас мы в общем-то опять стоим перед тем, от чего ушли четырнадцать лет назад. Перед нами всё та же дилемма… но, Анна…

Он отошёл к стене, повернулся спиной к Анне и несколько раз с силой ударил кулаком о стену.

— Я так тоже больше не могу. Я ведь человек. Человек, Ань. Может и не очень хороший, но человек…

Ей захотелось подойти к нему, обнять, прижаться всем телом. Вспомнилось почему-то, как в детстве, когда Пашкины родители ругались, и в звенящем от ругани доме находиться было невмоготу, Пашка прибегал к ней, сидел в её комнате, насупленный, несчастный и какой-то застывший, а она просто прижималась к нему, молча, и эта молчаливая поддержка была лучше всяких слов и действий, и Пашка постепенно оттаивал, и на круглом веснушчатом лице снова появлялась улыбка. И сейчас надо было просто подойти. Но Анна не могла заставить себя сделать это.

Павел обернулся.

— Поэтому Закон отменят, но насколько это будет гуманно — оставлять людей практически без лечения, просто медленно умирать… тут я не знаю. Поэтому и приходится, как ты сказала… искать лазейки. Но… есть и хорошие новости. Ивлев, который тут у вас лабораторию содержал, последние несколько лет искал способы приготовления наркотиков из подручного сырья, то есть не из запасов, а из того, что мы можем взять из природы, из моря, из того, что нас окружает. Он оказался неплохим химиком и биологом, и его записи поистине бесценны. Во всяком случае так говорят фармакологи, которые сейчас изучают его наработки. Они думают, это пригодится и для изготовления лекарств. Увы, самого Ивлева придётся реабилитировать, чтобы он поработал на благо общества, хотя по-хорошему я бы придушил его собственными руками.

Сказав это, Павел в какой-то растерянности посмотрел на собственные руки, большие, сильные, и Анна поняла — это не преувеличение, Пашка действительно придушил бы, свернул бы тщедушную Ивлевскую шею, не поморщившись.

— Да, это неплохая новость, — осторожно сказала Анна.

— Но на это уйдут годы.

— Я понимаю.

— И ещё… я об этом разговаривал с Мельниковым… Скорее всего он займёт должность главы департамента здравоохранения, и, я чувствую, — губы Павла чуть тронула усмешка. — Попьёт у меня крови этот твой Мельников.

— Попьёт, — согласилась Анна и добавила. — Он тебя ненавидит.

Она сама не заметила, как уже забыла официальный тон, и они снова были на «ты».

— Ненавидит, да. Ну да ладно. Пусть ненавидит. Мельников — мужик с головой, как-нибудь сработаемся. Так вот. Мельников предлагает переделать твою больницу полностью под хоспис. Можно привлекать волонтёрами старшеклассников, всё равно некоторые балду пинают. Ты как, согласна?

— Про волонтёров тебе, наверно, Ника идею подкинула? — улыбнулась Анна.

— Ника.

Анна видела, что при упоминании дочери, его лицо разгладилось, просветлело, тяжесть во взгляде исчезла, и за каменной маской лица медленно проступал прежний Пашка — весёлый, вихрастый, тот, родной, с которым можно было и в огонь, и в воду, и в медные трубы.

— Я не против. А что будет со стариками?

— Тут вот такое, — замялся Павел. — Те, у кого есть близкие, кто может их содержать и заботиться, те вернуться к родным, а одинокие… или те, у родственников которых нет возможности их содержать, те тоже останутся здесь, у тебя. Так нормально?

Она кивнула.

— И, Аня… Ника сказала, что у тебя тут… — Павел опустил глаза, будто боялся встретиться с ней взглядом. — У тебя тут Иосиф Давыдович. Я могу… с ним увидеться?


— Сюда, — Анна толкнула рукой дверь палаты. Пропустила Павла внутрь, но сама не вошла.

Иосиф Давыдович, сгорбившись, сидел на краю больничной койки. Он скучал. Бывшего его соседа забрала домой дочь, и старый учитель остался один. Передвигался он уже с большим трудом, так что даже Катя перенесла свои вечерние посиделки из соседней женской палаты к Иосифу Давыдовичу. По вечерам Анна слышала, как громко стучат об пол ходунки неугомонной Софьи Андреевны. Слышала и улыбалась — значит, весь табор, возглавляемый старой сплетницей, спешит на свои собрания.

— Иосиф Давыдович, вы меня не уз…

— Паша…

Стариковское дребезжание голоса не могло скрыть любовь, нежность и ласку, которые, окутывая тёплой мягкой волной, затапливали и сбивали с ног. И — Анна видела — Павел не устоял. Он медленно опустился на колени перед старым учителем, уронил голову в подставленные морщинистые стариковские ладони, ветхие, хрупкие, похожие на жёлтый полуистлевший лист бумаги, и прошептал, еле слышно, почти беззвучно, но Анна точно знала, что:

— Простите меня, Иосиф Давыдович…


Кир

Кир проснулся от того, что его как будто кто-то щекотал: ласково и нежно проводил чем-то невидимым, тонким и едва ощутимым по щеке, отчего было приятно и одновременно щекотно.

Он открыл глаза и прямо перед собой увидел лицо Ники. Девушка спала, подперев щёку кулачком. Её пушистые ресницы чуть подрагивали, а на губах играла счастливая улыбка. Кир глядел на её лицо, на золотые пятнышки веснушек, переводил взгляд со смешного вздёрнутого носа на медный завиток, упавший на розовое ушко, и опять на лицо, на тонкую линию золотистых бровей, чуть приоткрытый рот, неровный контур губ, распухших от поцелуев. От его, Кира, поцелуев.

Ему захотелось опять поцеловать её, дотронуться до нежной детской шеи, прикоснуться губами к хрупкой ключице, выглядывавшей из мятой, чуть сползшей с плеча рубашки, но он сдержался. Не хотел будить так рано.

Кирилл вспомнил вчерашний день. Кажется, это было целую жизнь назад.


— Ника! Выходи встречать гостя!

Зычный голос Павла Григорьевича покатился по квартире, мягко отскакивая от светлых стен, рассыпаясь на звуки и тона и снова собираясь в одно целое, сильное эхо, раскатами отзывающееся откуда-то из глубины, из дальних комнат, и вплетающееся в знакомый тёплый солнечный смех.

Она появилась словно ниоткуда. Как будто тающий вечерний свет соткал её из своих лучиков, вплетя немного золотисто-пыльной паутины, добавив капельку звонкого воздуха, сбрызнув свежестью и надеждой, и она очутилась перед ним. И улыбка, слетевшая с её губ, и нежность, озарившая тонкое полупрозрачное личико, отразились и на его лице совершенно глупой улыбкой и рвущейся ей навстречу радостью.

Кир не помнил, как ушёл Павел Григорьевич. Кажется, он что-то сказал. Кажется, Ника кивнула, не глядя на отца и ничего ему не отвечая. Тихо захлопнулась дверь, где-то далеко, на краю другой Вселенной, а в этой Вселенной были только они. И они стояли друг напротив друга, и она то улыбалась, то хмурилась, и Кирилл никак не мог понять, почему она хмурится, улыбаясь.

А потом они поругались.

Это было так неожиданно. Она говорила, сердясь и запинаясь, что ему совершено не обязательно было приходить к ней, если он так этого не хочет, что не надо слушать её отца и Веру, и вообще никого не надо слушать, потому что если ему не надо, то она уж как-нибудь это переживёт, и если ему не хочется, то ну и пусть… А он стоял и не мог понять, чего он не хочет, чего ему не надо, и растерянно улыбался, и ничего не мог ответить. И вдруг, разом догадавшись про что это она, нахмурился, шагнул ей навстречу и заговорил. Нервно. Невпопад. Перескакивая с одного на другое. Он говорил, что он и не слушает никого. Что он хотел, но думал, что она… И вообще зачем он ей, вот такой, и как он ждал, что она придёт, и…


Медленно угасал вечер, и откуда-то из другого мира на бесшумных кошачьих лапах подкрадывалась ночь. Лиловая, глубокая, в золотых крапинках звёзд.

А они всё никак не могли наговориться.

— Папа, наверно, сегодня уже не придёт, — сказала она.

— Наверно.

Он согласился с её словами легко, совершенно не думая ни об её отце, ни о ком-либо другом. Всё это было где-то далеко. Не здесь. Не в этой реальности.

— Можно я тебя поцелую? — спросил, уже наклоняясь к её губам.

Она замотала головой, засмеялась, обхватила его голову руками, запустив тонкие пальцы ему в волосы. И почти одновременно её смех замер, накрытый его поцелуем…


Кирилл улыбнулся, по-прежнему не отрывая глаз от лица девушки и воздушной копны медных волос, и вдруг с удивлением заметил, что волосы её засияли, переливаясь золотым и розовым — это медленно-медленно за её спиной вставало солнце, нехотя поднималось, протягивая жаркие руки сквозь панорамные, ничем не задёрнутые окна.

— Ника!

— Что?

Она сонно заворочалась, перевернулась на спину, приоткрыла глаза и тут же крепко зажмурилась, смешно наморщив нос.

— Ника! Встань, пожалуйста! Ну, пожалуйста, встань.

Она удивлённо посмотрела на него, но подчинилась. Ещё не понимая до конца, что он от неё хочет, поднялась, зевая и потирая глаза руками.

— Ну чего ты, Кир. Не смотри, я лохматая и вообще…

— Не-не.

Он вскочил, мягко подтолкнул её, смеющуюся и упирающуюся, к окну, развернул к себе лицом и чуть отступил, на полшага назад.

Позади неё огромным и огненным шаром вставало Солнце. И Кир видел, как вспыхивают золотым нимбом разлетевшиеся кудряшки, как сверкает, переливаясь, золотая россыпь веснушек, оставленная когда-то на её лице горячим солнечным поцелуем, а само лицо, фарфорово-нежное, начинает светиться, словно там, в глубине её души разом включились сотни волшебных фонариков.

— Ты сияешь… — пробормотал он. — Я всегда хотел посмотреть, как ты сияешь…


За её спиной вставал новый день.

За его спиной начинался новый мир…

Загрузка...