Глава 9

Глава 9. Борис

Когда-то здесь был сад.

Великолепный сад: причудливое сочетание цветов и камней. Нежно-сиреневые островки лаванды, разбавленные белоснежными звёздами эдельвейсов, и золотые гроздья барбариса в обрамлении изумрудных листьев; голубые лужицы незабудок и лохматые разноцветные астры; ощетинившийся колючками можжевельник и плотный, пряный ковёр тимьяна с вкраплениями пушистой серебряной полыни — и среди всего этого пёстрого разнотравья щедрой пригоршней разбросаны массивные валуны, серые камни, безмолвные свидетели коротких людских жизней. Серпантины дорожек, извилистые и петляющие. Журчащие ручьи, спотыкающиеся о камни и проливающиеся мини-водопадами. Круглые блюдца озёр с неземными кувшинками-нимфеями… Да, это был прекрасный сад. Сад, который умер вместе со своим садовником.

Сегодня от сада остались лишь камни да чахлый пыльный кустарник, остервенело, словно человек, цепляющийся за жизнь. И ещё — то тут, то там — ржавые остовы труб, по которым некогда подводилась живительная влага.

Борис опустился на один из валунов. Не то чтобы он чувствовал себя уставшим, но это место — уже не живое, но ещё и не мёртвое — требовало особого настроя и созерцания. А разве можно созерцать на бегу? Губы Бориса сами собой растянулись в грустной улыбке.

С тем, что осталось от сада, так и не решили, что делать. Воду давно перекрыли, а сам участок обнесли — отгородили от всего мира уродливыми пластиковыми щитами. Люди, гуляющие в парковой зоне, натыкаясь на безликий серый забор, спешили его обойти, уйти подальше, словно уныние и тлен могло коснуться и их, окутать, забрать, унести с собой. Что ж… отчасти Борис понимал их, хотя сам и не разделял такого иррационального страха. Напротив, само место ему нравилось. Нравилось даже больше, чем во времена его юности, когда здесь царило буйство красок, и кипела жизнь. Сегодня умирающий сад был едва ли не единственным уголком, где можно было уединиться, а в их муравейнике это дорогого стоило.

Борис взглянул на часы. До встречи с Анной оставалось десять минут.

Он ещё раз мысленно пробежался по событиям последних недель, перед глазами — у Бориса была отличная фотографическая память — замелькали строчки отчёта, переданного Антоном. Юноша Александр Поляков исправно докладывал обо всём, чем жило семейство Савельевых. О всех мелочах, незначительных разговорах, пересудах, анекдотах. «Удивительно старательный мальчик и так быстро на всё согласился», — Борис брезгливо поморщился. Увы, пока всё, что он сообщал, не стоило внимания. «Может, поднадавить на парня?» — подумал он, но тут же одёрнул себя. Не надо торопить события. Он, Борис, умеет ждать. Да и Антон своё дело знает. Подождём ещё. Подождём. Никто не безгрешен, даже Паша Савельев. Его лучший друг. Его единственный друг…


На самом деле копать под Савельева Борису было противно. Но иного выхода он не видел. Несколько последних лет Борис с маниакальным упорством строил свою «империю». Играл, где в открытую, где тайно. Договаривался, подкупал, обещал. Влияние административного управления росло и ширилось, и уже редко какой документ обходился без подписи Бориса Литвинова. Все подразделения так или иначе от него зависели. И по сути, единственным, до кого пока ещё не дотянулись щупальца управления, был сектор систем жизнеобеспечения. Пашин сектор. В руках Савельева была не эфемерная, бюрократическая власть, как у Бориса, но власть реальная. Ему негласно подчинялся весь энергетический комплекс, и за ним стояли военные, дремлющая, но великая сила.

Если бы Пашка согласился с доводами Бориса, и объединился с ним, они бы свернули горы. К чёрту Совет, он уже своё отжил. К чёрту! Но Пашка не соглашался. И его упёртость, его святая вера в справедливость и общее благоденствие невероятно бесили Бориса. Хотелось взять Пашку за грудки, хорошенько встряхнуть и заорать прямо в лицо: «Какая справедливость? Какая, к чёрту, Паша, справедливость? Где ты её видел, Паша?». И со всей силы приложить его башкой о бетонную стену. Чтобы этот болван очнулся наконец-то. Раскрыл глаза, оглянулся вокруг.

И потом… было кое-что ещё, что словно червяк подтачивало многолетнюю дружбу.

Память услужливо подсунула Борису слова отчима: «И запомни, Борюсик, все люди равны, но некоторые… равнее». И короткий — автоматной очередью — сухой смешок. Смешок, в котором не было ни тени веселья.


…Как же он ненавидел это всё. Ненавидел, когда отчим называл его Борюсиком. Ненавидел самого отчима, его вытянутое лицо с острым подбородком и круглыми совиными глазами, длинные, неестественно белые пальцы, которыми тот цепко впивался в его плечо. Ненавидел, когда отчим «учил его жизни». Ненавидел, потому что печёнкой чувствовал, что за этими словами, жёсткими, безжалостными, холодными, идущими вразрез с тем, чему учили в школе, о чём кричали плакаты и вещали по радио, за всем этим стояла жестокая и беспощадная правда.

Своего родного отца Борис не помнил, хотя правильнее было сказать — совсем не знал. Мать забеременела в семнадцать лет. Соседские кумушки говорили — нагуляла, с дотошностью детективов пытаясь установить имя причастного и задаваясь извечно русскими вопросами: кто виноват и что делать? Мать им в расследованиях не помогала, лишь смеялась и бездумно махала рукой. Она вообще была очень лёгким человеком, и им вдвоём неплохо жилось. Пока не появился Николай Алексеевич Беленький.

Николай Алексеевич был старше матери на пятнадцать лет, работал официантом в ресторане надоблачного уровня и этим фактом своей биографии необыкновенно гордился. Где мать с ним познакомилась, Борис не знал, наверно, в общественных садах, вроде этого, где он сейчас ждал Анну. Их случайное знакомство не оборвалось внезапно, а продолжилось на зависть всё тех же кумушек, которые справедливо полагали, что Беленький — весьма достойная партия, а свистушке Таньке просто повезло.

Отчим перевёз их со сто сорокового к себе на триста девяносто четвёртый, устроил мать помощницей повара при ресторанной кухне, а Бориса определили в верхнюю школу.

Тогда для него начался ад. Прежние друзья остались на сто сороковом, а здесь… здесь никто не стремился заводить дружбу с Борей Литвиновым. Борис ловил на себе насмешливые, а иногда и откровенно презрительные взгляды. В открытый конфликт новые одноклассники с ним не вступали, чувствовали, что он готов был дать отпор — что-что, а драться он умел, отточил это мастерство ещё внизу, частенько ввязываясь в драки с теми, кто позволял себе нелестные выражения в адрес матери. Впрочем, презрительно-насмешливые взгляды вскоре сменились показным равнодушием, ему явно давали понять, что сын официанта и помощницы повара не стоит их внимания.

Всё изменилось в один день.


— Ну, Литвинов, я спрашиваю в последний раз, кто это сделал?

Зоя Ивановна подошла вплотную и буквально нависла над ним. Борис уже знал, что кличка их классной — Змея, и кто бы эту кличку не придумал, он попал в самую точку. Зоя Ивановна была высокой и очень худой, с несоразмерно длинным телом и короткими ногами. Такая непропорциональность вкупе с немигающим взглядом светло-карих, почти жёлтых глаз делали её похожей на допотопную рептилию.

— Кто еще, кроме тебя, входил в кабинет биологии? Кто это был? Ну? Если ты сейчас честно и открыто не скажешь, кто испортил школьное имущество, мы все… да, дети? — она выразительно посмотрела на притихший класс. — Мы все будем считать, что это твоих рук дело.

Борис стоял у школьной доски, как на эшафоте, и к нему было приковано тридцать пар глаз. Кто-то смотрел на него равнодушно, кто-то заинтересованно, кто-то даже с оттенком сочувствия, и только двое смотрели настороженно, затаив дыхание.

— Покрывая нарушителей, ты, Литвинов, оказываешь им медвежью услугу. Вместо того, чтобы помочь своим товарищам стать на путь исправления, ты вселяешь в них чувство ложной уверенности в собственной безнаказанности, толкая их к краю пропасти и…

Он их видел. Видел, как они выходили из кабинета биологии, и знал, что испорченное имущество — плакаты с изображением земноводных, где поверх головы каждой змеи было пририсовано лицо их наставницы, вытянутое, с длинным носом и острыми, чуть оттопыренными ушами, которые не закрывала уродливая короткая стрижка — их рук дело. И они знали, что он видел.


— Почему ты нас не сдал?

Светловолосый пацан преградил ему дорогу. За спиной светловолосого стояла его подружка, высокая девочка, узколицая, с огромными, даже не карими — чёрными глазами.

— Да пошли вы… — Борис хотел оттолкнуть пацана, но девочка неожиданно сказала:

— Сильно тебе дома попало?

И в её глубоких чёрных глазах мелькнуло что-то такое, отчего Борис в первый раз в жизни растерялся.

— Я — Паша, — светловолосый протянул ему руку. — А она…

— Аня, — и девчонка, быстро переглянувшись со своим приятелем, сказала. — Мы в кино. Пойдёшь с нами?

— У меня денег нет, — стушевался Борис.

У него их и правда не было. Карманных средств Борису, по мнению отчима, не полагалось. Тот любил повторять: «деньги развращают» и считал, что бесплатных школьных завтраков и обедов для Бориса вполне достаточно.

— Да фигня, — Пашка стукнул его по плечу. — У нас тоже нет. Пошли. Мы знаем, как туда бесплатно пролезть.


Так началась его дружба с Пашкой Савельевым. И Анной.

Эти двое почти заставили его забыть, откуда он родом. Почти заставили поверить, что он им ровня. И Борис поверил бы. Если б не отчим.


— Молодец, Борюсик, правильные знакомства заводишь, — тонкие бесцветные губы отчима расползались в гаденькой улыбочке. — Паша Савельев — мальчик из нужной семьи, да и с подружки, как там её, Анька что ли? и с подружки можно тоже состричь кое-что полезное при желании.

У отчима все люди делились на нужных и ненужных. Пашкин отец, главный инженер систем жизнеобеспечения, несомненно, был нужным. Как и Константин Генрихович Бергман. Аннин отец хоть и называл себя по-простому садовником, на самом деле был начальником отдела ландшафтного дизайна, и все эти сады и парки находились в его непосредственном ведомстве.

— Ты за них держись, — поучал его отчим. — Варежку-то, где не надо, не разевай, не вякай, если не спрашивают. Если правильно хорошему человеку на хвост сесть, можно высоко подняться.

И отчим снова смеялся сухим лающим смешком:

— Запомни, Борюсик, все люди равны, но некоторые… равнее.

* * *

— Странное ты место выбрал, Борис, для встречи. Не находишь?

Борис, хоть и ждал Анну с минуты на минуту, от неожиданности вздрогнул. Соскочил с валуна, нервно отряхивая с брюк несуществующие соринки. Почувствовал, как краснеет.

Она по-прежнему была красива. Казалось, ни возраст, ни глубокая морщина, что пролегла между бровями, ни седина, серебристыми нитями сверкающая в коротких чёрных волосах, ни даже скорбно опущенные уголки губ не могли её испортить, но лишь добавляли шарма и привносили едва уловимый налёт аристократического трагизма.

— А, по-моему, хорошее место, — Борис почувствовал, как к нему возвращается уверенность.

— Это… папин сад.

Анна едва заметно споткнулась на слове «папин».

Не было нужды напоминать Борису, что садовником умирающего сада был Аннин отец. Но она всё же напомнила.

Константин Генрихович, тот, под чьими чуткими пальцами рождалось волшебство: то лиловыми всполохами, то серебристыми колокольчиками, то жемчужными ручейками, всю свою жизнь посвятил саду и дочерям. Он любил своих дочерей, вернее любил он старшую — Анну, а младшую, рыжую солнечную Лизу, Лизушку, Лизоньку — обожал.

Для Бориса это было удивительно. Он никак не мог взять в толк, что же такого все находят в этой Лизе. Для него она была не более чем мелкой девчонкой, надоедливой и докучливой младшей сестрой, которая, если не торчала у отца в саду, любовно отряхивая комочки земли с цветочных луковиц, то обязательно увязывалась за ними, и, по мнению Бориса, всё портила.

И уж тем более Борис не понимал, почему Пашка, встретившись через несколько лет с уже повзрослевшей Лизой, внезапно потерял голову и лишился рассудка.

А Анна спокойно это приняла.

Борис стиснул зубы. Боже, каким дураком он был. Как он радовался вначале, глядя на внезапно поглупевшего влюблённого Пашку. Радовался, надеялся, что и ему отсыплют горсточку счастья. Ага, отсыплют. Дадут. Догонят и ещё поддадут, как говаривал отчим.

У них был классический любовный треугольник. Как в дешёвых романах. Как в дурацкой песенке. Боря любит Аню, Аня любит Пашу, а Паша…, чёрт побери, а Пашка настолько слепой идиот, что ничего не видит и ничего не понимает. Ни тогда, ни сейчас.

Свадьба Лизы и Павла ничего не изменила. Анна, по всей видимости, решила посвятить свою жизнь служению этим двоим, она всегда была с ними рядом, самозабвенно нянчилась с появившейся на свет через положенный срок племянницей. Нет, ему Борису тоже кое-что перепадало. Иногда ему казалось… впрочем, да, ему только казалось.

Странно, но чем дальше он, Борис, увязал в этом болоте, тем больше злился на друга. Умом он понимал, что тот ни при чём, что Павел даже не подозревает, не видит, как Анна на него смотрит, что он слеп и глух, и равнодушие его — счастливое неведение, но это умом… сердце же Бориса наливалось злостью и яростью.

А потом всё рухнуло.

Смерть Лизы и их с Пашей новорожденного сына прошлась по Павлу катком, раскатала, размазала, растёрла в порошок. Борис замер. Он ждал, что вот сейчас, вот прямо сейчас Анна, со свойственной ей энергией, с её-то несгибаемой силой воли, вот сейчас она подхватит обезумевшего от горя Павла, обовьёт его своей заботой, любовью, сделает что-то, на что способна только женщина, и… Но Анна неожиданно для всех собрала вещи, добилась перевода из лучшей в Башне больницы на облачном уровне в одну из нижних больниц на должность рядового врача, и съехала, растворилась, словно и не было никакой Анны Бергман, словно и не существовало её никогда.

В те дни сплелись воедино несколько событий. Смерть Лизы, принятый закон об эвтаназии, от которого трясло и лихорадило всю Башню, бунты, волнения, Аннин внезапный отъезд — всё это настолько тесно смешалось, что даже сегодня Борис вряд ли смог бы отделить одно от другого. Это было смутное время, странное и страшное. Совершенно неподходящее время для проявления чувств, и всё же… И всё же Борис сорвался вниз.

Он помнил, как валялся в ногах у Анны. Как невнятно объяснялся в любви, как некрасиво и нелепо пытался обхватить Аннины колени. Помнил её холодное: «Встань, Боря. Не позорься».

И он встал.

И больше никогда не позорился.

А жизнь потекла своим чередом. Тихо растаял Константин Генрихович, ушёл, вслед за Лизой и внуком. Медленно увядал сад. Паша, собрав себя по кусочкам, нашёл утешение в дочери — рыжем повторении Лизы. А он, Борис… он тоже как-то жил. Не женился, хотя баб в его жизни хватало. Работал, как проклятый. И по-прежнему дружил с Пашкой, любя и ненавидя его всем сердцем.

* * *

— Не знаю, что за игру ты затеял, Боря, не знаю и знать не хочу, — в голосе Анны чувствовалось раздражение. — Но…

— Аня, — перебил её Борис. — Какая игра! Что ты! Перестань.

Анна присела на валун. Тот самый, на котором сидел Борис до её прихода. Закинула ногу на ногу, обхватила руками колено. Ему так хотелось подойти к ней, взять в свои руки её узкие ладони, но он сдержался.

— Не игра? А что тогда? Чёрт возьми, Борис, я здесь уже две недели. Две! А у меня там люди. Живые люди. Им нужны лекарства. Борис, ты обещал!

— Аня…

— Что Аня?

Карие Аннины глаза смотрели прямо и зло. Губы сжались в тонкую нить, морщина между бровями стала ещё глубже и заметнее.

— Ань, нам надо быть осторожнее. Ты присылаешь уже вторую заявку за последние три месяца. Это вызывает определённые вопросы у Совета, — Борис аккуратно подбирал слова, стараясь не глядеть на Анну.

На самом деле Совет не задавал никаких вопросов, Совет вообще был не в курсе этой заявки, она лежала у Бориса под сукном и ждала своего часа. Но Анне знать об этом было совсем не обязательно.

— Да мне насрать на ваш Совет. Ваш Совет дискредитировал себя четырнадцать лет назад, когда единогласно устроил геноцид собственного народа.

— Аня, остынь. Закон принят, нравится нам это или нет. И ты не хуже меня знаешь, что предшествовало тому закону. Да, это непопулярная, жестокая мера, но…

— Непопулярная, жестокая мера? — перебила его Анна. — Боря. Это ты мне говоришь? Я бы поняла, если бы услышала такие слова от Савельева, но никак не от тебя.

При упоминании Павла в голосе Анны засквозила неприкрытая ненависть. И эта ненависть была, увы, взаимной. Смерть Лизы, закон, который так настойчиво продвигал Павел, и который Анна не могла — не хотела принять, этого хватило, чтобы сломать хребет их многолетних отношений.


Сейчас это уже не удивляло Бориса, но тогда четырнадцать лет назад он ещё пытался склеить разбитую чашку их дружбы. Наступив на горло собственной гордости, переступив через унижение Анниного отказа. Отчего-то ему казалось непременно важным сделать это. Но Пашка, стоило Борису даже вскользь упомянуть Анну, замыкался, каменел лицом, и Борис отступал, чувствовал, что Анна как-то причастна к Пашкиному горю — слишком огромному, слишком неподъёмному, которое следовало бы разделить, но которое Пашка делить ни с кем не хотел. «Надо просто подождать», — говорил себе Борис. И ждал. Но дни сменялись неделями, недели месяцами, а всё оставалось по-прежнему.

Анна появилась наверху, когда умер Константин Генрихович. Сердечный приступ. Быстрая, милосердная смерть. Была гражданская панихида, и много людей. Борис не ожидал, что тихого и скромного Константина Генриховича придёт проводить столько народу. Анна принимала соболезнования, и Борис видел, как нелегко ей это даётся. В ней словно что-то надломилось, и, хотя внешне она была всё та же Анна — прямая, выдержанная, цельная — внутри неё росла и ширилась трещина, невидимая для остальных людей, но такая явная для него, Бориса.

Павел пришёл с Никой. Увидел Анну и остановился, как будто натолкнулся на невидимую преграду.

— Тётя Аня! — маленькая Ника дёрнулась к Анне, но Павел не отпустил. Подхватил дочь на руки.

— Пойдём!

Развернулся и вышел. Громкий плач Ники, недоумённые переглядывания людей. Анна даже не обернулась.


Потом они сидели вдвоём в её маленькой квартире. В квартире, где в детстве они — он, Анна, Павел — проводили вместе времени больше, чем где-либо в другом месте. У него они не собирались из-за отчима, а у Пашки из-за матери, холодной и вечно всем недовольной женщины.

— Я устала, Боря, — сказала Анна. — Выгорела. Я больше не врач. После всего, что случилось, после этого принятого закона… какой я врач…

— Такой же, как и всегда, Аня, хороший. Ты — хороший врач.

— А, пустое, — на её глаза навернулись слёзы. — Сейчас ведь даже спасать никого не надо, всё отдано на милость природе. Поболит и само пройдёт. А если не пройдёт, то…

Борис смотрел на неё. «Спасать, — думал он. — Да тебя саму нужно спасать, Аня, саму…».

Мысль пришла в голову неожиданно. Вернее, те мысли, что занимали его в последнее время, крутились в голове, неожиданно оформились и сложились в законченный паззл. Анна — вот та частичка, которой не хватало ему для полноты картины.

— Аня, — он осторожно дотронулся до её руки. — У меня есть предложение. Ты только не говори сразу «нет». Подумай.

И, не давая ей времени прийти в себя, заговорил. Быстро. Напористо. Стремительно. Он знал — людям это импонирует. Уверенность и открытость. Немного правды и чуть больше лжи. Он — не Савельев, не несётся вперёд как паровоз. Его стиль — мягкая сила.

— Анна, на пятьдесят четвёртом, в больницу, нужен главврач. Это в самом низу. Сама понимаешь, из грамотных специалистов мало кто соглашается отправляться в такую дыру. А хорошие врачи ведь везде нужны, правда?

Она согласно кивнула.

— Но то, что это дыра, а это дыра, Аня, тут я тебе врать не буду. Дыра с самым отвратительным финансированием и всеми напрочь забытая. Но иногда и из этого можно извлечь пользу. Вот ты говоришь — теперь не надо никого спасать. А я с тобой не согласен. Хочешь спасать людей? Спасай! А я тебе помогу.

Он говорил и видел, как усталость и равнодушие на её лице сменяется любопытством, интересом, надеждой.

— Я правильно тебя поняла, Боря? Мы будем укрывать там людей от Закона?

— Не мы. Ты. Но я тебе помогу. Буду помогать по мере возможности. С лекарствами, документами… Но никто не должен знать.

Он замолчал и внимательно посмотрел ей в глаза. Всё ли она понимает, как надо? Она поняла правильно. Побледнела и коротко кивнула.

Там, на пятьдесят четвёртом, ему требовался свой человек. Давно уже требовался. Нынешний главврач, человек слабый и пьющий, не внушал доверия. Другое дело Анна. Да, она принципиальная, неподкупная, но… любые принципы можно поставить на рельсы нужного дела, и есть вещи, которые привязывают прочнее денег.

— Но, Ань, услуга за услугу. У меня там человек есть свой, хороший человек. Ивлев Сергей Сергеевич, завскладом медикаментов. Он тебе ни в чём не откажет, правой рукой станет. Но и ты… ты ему тоже помогай, когда он попросит. Во всём помогай. Хорошо?

Она ещё не успела сказать «да», но Борис уже видел, понимал — Анна согласилась.

* * *

Борис подождал, когда Анна успокоится, подошёл, сел на валун спиной к ней. Прижался. Почувствовал сквозь рубашку тепло её тела. Она не отодвинулась.

— Да подписал я твою заявку. Подписал. Завтра можешь забрать. Только пришлось кое-какие позиции вычеркнуть.

— Мне надо всё. Всё, что я указала.

— Аня, ну не наглей. Я и так делаю всё, что могу. Но я не господь бог, я всего лишь один из двенадцати членов Совета.

Борис замолчал. В глубине души он ругал себя, что ситуация вышла из-под контроля. Что Анна, не выдержав ожидания, сама прибыла наверх, и не просто прибыла, а осталась здесь на две недели, а это было совершенно не на руку Борису. И сейчас она, раздражённая, злая, выплескивала свои эмоции на него. Да, за эти четырнадцать лет многое изменилось, и Анна изменилась тоже. Та женщина, растерянная, жалкая, убитая смертью сестры и раздавленная законом об эвтаназии, исчезла, и новая Анна снова, как в детстве рвалась в бой. А он не знал, как её сдержать.

Тема эвтаназии, которой она коснулась, была слишком сложной. Слишком тяжёлой. Анна, так до конца и не изжившая свой юношеский максимализм — в этом они с Павлом были отчасти похожи — видела мир чёрно-белым. Она видела добро и зло, но не замечала нюансов. В отличие от него, Бориса. А он замечал. Знал, что их новая реальность, начавшаяся четырнадцать лет назад, чёрно-белой не была. Она была объёмной, выпуклой, многогранной, отвратительной и притягательной, обоснованной и немыслимой, бесчеловечной и в то же время преисполненной любви ко всему живому. А они во всём этом жили… Сказать, что привыкли? Ну… Борис не был таким оптимистом.

Как и Павел, он прекрасно понимал, что если не такая мера, то всё равно, что-то похожее должно было быть предпринято. Ведь в те дни, последние дни уходящей эпохи фальшивого гуманизма, они все жили как на пороховой бочке. Причём не в фигуральном, а в самом буквальном смысле. И иногда те дни так чётко и выпукло вставали перед глазами Бориса, что он мог вспомнить каждое слово, каждый взгляд, даже тот отвратительный спёртый воздух безнадеги, которым они все дышали и которым был пронизан зал заседаний Совета. Борис помнил, как Павел до хрипоты спорил с Величко, своим главным оппонентом в вопросе закона, горячился, краснел, натыкаясь на его насмешливо-презрительный взгляд. И убедил-таки. Не только надменного Величко — вообще всех. Их всех.

Борис понимал правоту Павла, но вот разделял ли его решение в полной мере? На этот вопрос он не ответил бы однозначно. Ни тогда, ни сейчас. Особенно сейчас.

Как бы цинично это не звучало, но дамоклов меч эвтаназии не висел над Павлом: Ника была юна, сам Павел здоров и полон сил, а кого он боялся потерять, тех он уже потерял — Лизу, сына, мать, которая умерла за пару месяцев до принятия закона… А вот ему, Борису, в последнее время всё чаще становилось страшно. Отчима убил инфаркт десять лет назад, но по нему Борис и не горевал. А вот мама… свою мать Борис очень любил. При всей её безалаберности, неприспособленности к жизни, легкомыслии, наплевательском — по общественным меркам — отношении к своим материнским обязанностям, их, мать и сына, связывали нежные и трепетные чувства. И Борис даже представить себе не мог, не допускал саму мысль, что его мать ждёт участь остальных пожилых людей Башни. Да, пока она работала (Борис пристроил её на непыльную работу наверху), но годы брали своё, и сколько ещё вот так… Борис не знал. Старался не думать. И всё равно думал.

Думал о том, что несмотря на все принятые меры, ситуация не становится лучше — наоборот, каждый день преподносит всё новые и новые неприятные сюрпризы. Взять хоть эту историю с энергоблоком Руфимова, о котором они говорили на днях с Павлом. Да, не нужно было быть специалистом, чтобы понимать, что мощность оставшейся электростанции надо снижать, но — чёрт возьми — если они это сделают, то бунты, которые вспыхивали четырнадцать лет назад, покажутся Совету Двенадцати детскими игрушками.

* * *

— Ваш Совет — полное дерьмо! — Анна словно услышала его мысли о Совете.

— Ты уже это говорила. — Борис поморщился. Нужно было прекращать этот бесполезный разговор.

— Надо будет, ещё сто раз повторю. Ты мою позицию знаешь. Я её ни от кого не скрываю. То, что вы сделали… что мы сделали, да-да, мы все сделали, потому что не возмутились, промолчали, кто-то даже поддержал… так вот, всё это, оно нам аукнется. Уже аукается. Мы изуродовали наш мир, и теперь в этом уродливом, перевёрнутом мире растим детей. Монстрами, Боря, растим. Они уже не понимают, что хорошо, а что плохо. Где правда, а где ложь. И над всем этим Паша с нимбом на голове. И со своей ублюдочной уверенностью в том, что он может решать, кому жить, а кому умирать…

При упоминании Павла голос Анны сорвался. Стал глухим, хриплым. Борис почувствовал, как в душе разливается пустота, плечи его против воли ссутулились, опустились, словно невидимая рука накинула ему несколько лет, превращая в уставшего от жизни старика. Чёртов, чёртов Пашка! Он всегда стоял между ним и Анной. Стоял раньше, когда она его любила. Стоит сейчас, когда она его ненавидит.

— Борь, а может поговорить с ним, а?

Борис медленно повернулся. Эти новые, незнакомые, даже просящие нотки в голосе Анны удивили его, но он не хотел, чтобы Анна это видела.

— О чём?

Анна тоже повернулась к нему. Её лицо было совсем близко. Так близко, что можно было рассмотреть тонкую сеточку морщин у глаз и в уголках губ. Маленькую родинку на левой щеке. Едва заметный белый шрам чуть повыше виска.

— О чём? — повторил он.

— Обо всём этом… ну не знаю… Должно же к нему наконец прийти какое-то понимание, он же…

— Ань, — Борис устало вздохнул. — Но ты что, Пашку не знаешь? У него же принципы…

— Да, про Пашины принципы я иногда забываю, — усмехнулась она, и вдруг, словно вспомнив о чём-то, встрепенулась. — Кстати, что это за история со вспышкой гриппа на нижних уровнях? Я сегодня была на совещании у себя в департаменте. Я имею в виду не сам грипп, я говорю о карантине. Кому в голову пришла безумная мысль об изоляции людей на отдельном этаже? Не в инфекционке, не в любой другой больнице? Это опять инициатива Савельева? Ладно, можешь не отвечать. И так понятно, кто за всем этим стоит.

Анна замолчала. Чуть покачала головой.

— Ну я пойду тогда. А тебе спасибо, Боря. Не знаю, что бы я без тебя делала.

— Аня…

Но она уже не слушала его. Поднялась и твёрдым шагом зашагала по дорожке к пластиковым щитам-заграждениям. Не доходя до них, обернулась, внимательно посмотрела на Бориса и ещё раз тихо повторила:

— Спасибо тебе, Боря.

Загрузка...