Глава 17

Глава 17. Павел

Когда за Ставицким, который вышел последним, закрылась дверь, Павел ещё немного помолчал, а потом сказал, не глядя на генерала:

— Ты бы, Алексей Игнатьевич, сказал как-нибудь поаккуратней Величко, чтобы он не слишком про это ЧП распространялся.

Ледовской поднялся с места, обошёл стол, наклонился, подобрал упавший на пол лист, видимо, один из папки Мельникова. Задумчиво повертел в руке.

— Да он и не распространяется, Паш, зачем ему? Там, насколько я понимаю, ещё малой кровью всё обошлось, в цехе том.

— Малой, — подтвердил Павел. — Слава богу, они вовремя неисправность заметили, если бы запустили линию, хорошо бы там всё расхерачило. Без человеческих жертв точно бы не обошлось.

Он болезненно поморщился. Инцидент на семнадцатом этаже, в одном из цехов, просто чудом не вылился в крупную катастрофу. Так, можно сказать, отделались чисто символически — выводом из строя производственной линии, да самоубийством инженера Барташова, который по предварительным данным был к этому причастен.

— Константин Георгиевич мастер заминать делишки такого рода, — продолжил Ледовской. — Да тут резонанс большой получился. На нижних этажах сплетни расползаются быстро, всем рот не заткнёшь. Вон уж и твой Мельников пронюхал.

Ледовской презрительно усмехнулся.

— Паш, я надеюсь, ты не веришь в эти сказочки?

— Какие?

— Ну что у этого инженеришки крыша поехала, и он пошёл на умышленное вредительство.

Павел пожал плечами. Официальную версию он знал: Евгений Барташов, тридцать пять лет, инженер, помутился рассудком после того, как от него ушла жена, забрав двоих детей. После неудачной попытки вывести из строя оборудование повесился в цеховом туалете.

— Смотри, Паш, — Ледовской сел рядом, по-прежнему не выпуская из рук оброненный Мельниковым листок. — За последний месяц количество подобных происшествий резко возросло. Причём они вроде мелкие такие, досадные, но у них всех есть одна общая черта — они направлены на то, чтобы максимально дестабилизировать обстановку в Башне. Взрыв в цехе на семнадцатом должен был стать вишенкой на торте, получись он и повлеки за собой человеческие жертвы. Как думаешь, там не слабо бы рвануло?

— Хорошо бы рвануло.

— Вот, — протянул генерал. — У меня такое ощущение, что кто-то нарочно расшатывает лодку. Причём старается именно внизу, где у народа уровень доверия к власти и так не высок.

— Грядёт революция снизу, — пошутил Павел.

— Да если бы, — не поддержал шутку Ледовской. — Если бы… Нет, гниду надо искать наверху, среди своих. Я бы по бывшим пошерстил.

Бывшими Алексей Игнатьевич именовал тех, чьи отцы и деды управляли Башней до мятежа Ровшица. Даже после кровавых расправ, учинённых почти семьдесят лет назад, остались те, кто уцелел, выжил в мясорубке истории, перемалывающей целые поколения, перешёл на сторону победителей. Но сейчас, спустя годы, никого из них уже давно нет в живых. Остались только дети и внуки. А детям и внукам, именно сейчас, оно надо? Нет, определённые настроения витали, конечно, они и не могли не витать, всегда найдутся люди, которые будут кичиться своей белой костью, это ничем не перешибёшь, но вот чтобы кто-то из них осмелел настолько, чтобы поднять голову и пойти на открытое противостояние… нет, в такое Павел не верил. Но и в случайные совпадения тоже.

— Ну и кого ты, Алексей Игнатьевич, подозреваешь в реваншизме, а? — Павел прищурился. — Ведь, наверняка подозреваешь. Только тут такое дело, по большому счёту, у многих, кто здесь наверху живёт и работает, если не у всех, хоть по одному дальнему родственнику, да найдётся, из тех, прежних хозяев жизни. Я в твоем списке первым стоять буду. Сам знаешь, у меня мать — из этих. Серёжу Ставицкого тоже не забудь, он мне как никак брат двоюродный. Ну?

Павел сердито посмотрел на Ледовского.

Он злился сейчас на генерала и даже не скрывал того, что злится. Сам того не желая, а может и желая (всё же старый генерал был далеко не глуп), Ледовской коснулся одного из болезненных воспоминаний. Тех самых, которые человек волочёт и волочёт за собой всю жизнь, не имея никакой возможности выкинуть их где-нибудь на полпути.


— Да брось, Паш, ну подумаешь, — Борька положил руку Пашке на плечо. — Обычное дело! Не переживай.

Пашка нервно дёрнул плечом, сбрасывая руку друга. Врал Борька, не было это обычным делом. Это было мерзким, неправильным, нечестным…

На Пашкиного отца, целующегося в одном из общественных садов с какой-то молодой женщиной, они с Борькой наткнулись случайно. Первым их увидел Борис, попытался отвлечь Пашку, развернуть в сторону, но не успел — взгляд Павла словно с разбегу налетел на увлечённую друг другом парочку. Пашка вспыхнул, словно это его, а не отца застукали с поличным, и как испуганный заяц метнулся в сторону, забыв, что он не один. Борька догнал его у детской площадки, одной из тех, что были понатыканы в центре каждого этажа.

— Хочешь сказать, что ты не знал, что ли? — Борька заглянул Пашке в лицо.

— А ты что ли знал?

— Знал. Мы с Аней уже давно…

— Знал и молчал, — перебил его Пашка и тут же осёкся под виноватым и растерянным взглядом Бориса.

Как бы его друзья смогли сказать ему такое? Как? Он и сам бы на их месте так поступил, вот они и молчали. Молчали, оберегая его. Стараясь не ранить напрасными и ненужными знаниями.

Хотя, конечно, для Пашки это был не секрет. Увидел впервые, да, а знать — знал. Родители в порыве ссор как будто забывали, что они дома не одни — швыряли друг в друга обвинениями, не думая о том, что он лежит в соседней комнате без сна и всё слышит.

— Да мне всё, всё здесь осточертело, Гриша! Стены эти замызганные, коробка эта, ни красоты, ни уюта… Господи, да если б хоть ты был дома. Но нет! Тебя здесь тоже нет. У тебя работа, работа и ещё раз работа. А теперь ещё и эта…

— Лена!

Пашка слышал в голосе отца просящие нотки. Он хорошо знал их. Отец словно пытался сказать: остановись, ничего не говори, молчи. Но это было бесполезно. Когда мать несло, она выплескивала всё, швыряя отцу в лицо и то, что было правдой, и то, что правдой никогда быть не могло.

— Пашки тоже дома никогда не бывает. Как бездомный по всей Башне шатается…

— Лен, да ты сама подумай. Ты ж всех его друзей от дома отвадила!

— Друзей? Каких друзей, Гриша? Девчонку садовника и мальчишку-сына официанта? Таких друзей? Что они могут ему дать, что? — голос матери сорвался на некрасивый визг. Пашка уткнулся лицом в подушку, зажав кулаками уши. — В этом мире надо быть с теми, на кого можно опереться, иначе скатишься вниз, по всем тысячам ступенек этой долбанной Башни!

— Ты, наверно, что-то путаешь, — в словах отца зазвенела сталь. — Путаешь с тем миром, из которого вышли твои родители…

— Нет, Гришенька, — зло перебила мать. — Это ты путаешь. Если бы твоему драгоценному Ровшицу, которому ты так усердно служил, не захотелось всё изменить, поставить с головы на ноги, Паша сейчас рос бы на самом верху, в одной из верхних квартир, а не в этой убогой коробке, и ему бы даже в голову не пришло мотаться по этажам в компании приятелей-плебеев.

Мать заплакала.

Пашке было не жалко её. Всё, что она говорила: о Борьке, об Анне, даже об их квартире, которую она так презрительно именовала коробкой, всё это, хоть и было отчасти правдой, но только очень уж злой и какой-то однобокой что ли.

Отец подошёл к матери. Пашка слышал его тяжёлые шаги, слышал, как он придвинул стул, сел.

— Лена, Лен… не надо, успокойся. Чёрт, да что с тобой? Что? Когда я женился на тебе, ты же была совсем другой. Простой, веселой… Ленушка… А сейчас ты… — отец замолчал, подбирая слова.

— Дура я была, — от крика матери Пашка вздрогнул, ещё больше зарываясь лицом в подушку. — Молодая и глупая. Поверила тебе. Думала, раз уж ты такой у новой власти выдвиженец, так хоть имеешь право на что-то больше, чем вот на это. Но ты ж у нас бессребреник, главный инженер, а прозябаешь, как мелкий чиновник на пятнадцатом уровне.

Мать ткнула отца этим пятнадцатым уровнем словно чем-то позорным, хотя это был всего лишь последний, нижний уровней из всех Поднебесных, и для большинства других жителей Башни — недосягаемая мечта.

— Лена, — Пашка слышал, как отец поднялся. Тихо охнул стул, скрипнул ножками по полу. И голос отца был таким же тихим и отчётливым, со звонкой, дробящейся на миллион колких осколков яростью. — Как же ты сейчас похожа на свою мать. Ты… эх…

И снова тяжёлые отцовские шаги. Уже в прихожей, у двери.

— Уходишь? К этой своей? Давай катись. Хоть насовсем. Хоть разведись.

— Разведусь, — голос отца не предвещал ничего хорошего. — Разведусь и Пашку заберу.

— Да кто тебе позволит?

— Заберу! — мрачно пообещал отец. — Павла тебе не оставлю, не дам вам с матерью испортить парня и не надейся.

Звук громко хлопнувшей двери саданул по вискам…


Почему именно это детское воспоминание было таким ярким и болезненным, Павел не мог сказать. Но каждый раз, когда оно всплывало в памяти, он почти физически ощущал тот страх, который испытывал, когда ему было тринадцать.

Тогда он очень боялся, что отец приведёт угрозу в исполнение. Отношения родителей зашли в тупик, из которого они похоже и сами не знали, как выбраться. Семья распадалась на части, и ни мать, ни отец уже даже не пытались ничего починить. Мать всё чаще повышала голос, да и отец не оставался в долгу, срывался на крик и уходил, хлопая дверями так, что вздрагивали стены. И причиной этому была даже не та молодая женщина, которую отец бережно обнимал за плечи на скамейке в саду. Причина была в другом. В прошлом его родителей, о котором они не говорили, но которое лезло из всех щелей, выпячивалось, нагло и бесцеремонно.

Григорию Савельеву было уже тридцать восемь, когда он сделал предложение милой и интеллигентной девушке, Лене Ставицкой, которая была моложе его на шестнадцать лет. Это уже само по себе было не совсем правильно, но для любви время и место выбираем не мы. Сейчас Павел уже знал это. Как и то, что даже самое яркое, вспыхнувшее ослепительной звездой чувство не всегда получается пронести по жизни, не разбив, не испортив, не разбавив ядом измен, обид и завышенных ожиданий.

Разница в возрасте лишь усугубляла ту пропасть, которая разделяла родителей Павла с самого начала. Отец был с нижних этажей, а мать родилась и выросла наверху. Дед, Арсений Ставицкий, и при старой, и при новой власти занимал высокое положение, а происхождение бабушки, Киры Алексеевны, в девичестве Андреевой, было и завидным, и опасным одновременно — она была дочерью одного из организаторов проекта «Башня», тех, кто вложили свои деньги, обеспечив тем самым не только спасение своих семей, но и их комфортное существование. Комфортное, ровно до того момента, пока безжалостная волна революции не смела всё на своем пути. Или почти всё…

Отца Павла у Ставицких не любили. И не только не скрывали этого, но и всячески подчёркивали. Дед, пока был жив, ещё пытался сохранять нейтралитет, а вот бабка… Павел и сейчас не мог отделаться от неприятного чувства, вспоминая Киру Алексеевну Ставицкую. Высокая, царственно-надменная, с узкой прямой спиной, тонким, нервным лицом и небрежной улыбкой, которой она каждый раз одаривала его при встрече. Павел не помнил, называл ли он её когда-либо бабушкой. Наверно, нет. Он её вообще никак не называл, предпочитая обходиться безликим «вы», чем приводил мать в глухое раздражение. Будучи совсем маленьким, он пытался, конечно, но эта женщина была чужой, из чужого мира, куда по какой-то нелепой случайности сначала занесло отца, а теперь и его, Павла.

Кира Алексеевна, понимая это, смотрела на внука со смесью недоумения и жалости, скорее терпя его, чем любя. Иногда морщилась и быстро говорила, глядя на него и качая головой:

— Савельевская порода. Твердолобая…

И мать, вслед за его высокомерной бабкой, тоже смотрела на Пашку с жалостью и лёгкой брезгливостью, словно удивлялась, как это у неё смог получиться такой сын… чужой породы.

… Елена Арсеньевна, всегда всем недовольная — сыном, мужем, всей их жизнью, — в доме Ставицких, в огромных и светлых апартаментах на одном из самых верхних уровней, оживала и веселела. Сеть мелких морщинок, которые Пашка привык видеть на её лбу, разглаживалась, и мать становилась моложе, словно стряхивала с себя десяток лет, которые давили на неё, заставляя горбить плечи.

— Ленуш, сыграй нам что-нибудь, — дядя Толя, мамин брат, пододвигал к зеркально-чёрному фортепиано невысокий пуфик на резных, странно изогнутых ножках.

— Да брось, Толя, я уже, наверно, и играть-то разучилась.

Но, отнекиваясь, мать, тем не менее, садилась за инструмент и бережно приподнимала крышку. Её длинные тонкие пальцы на миг застывали над клавишами, словно в задумчивости, а потом падали, пробегали по ним, снова взлетали испуганными белыми птицами, рождая мелодию, то торжественную и глубокую как синь океана, то лёгкую и шаловливую, похожую на детский смех.

Дядя Толя, опершись о фортепиано одной рукой, с задумчивой нежностью смотрел на сестру. Кира Алексеевна улыбалась, и то хищное, что было в её лице, в такие минуты исчезало, оставляя лишь природную красоту, которую даже возраст был не в силах стереть. Сам Павел хмурился, старался делать вид, что всё это глупость и ерунда, но не мог — музыка захватывала и его. Совершенно чужая, как и всё в этом доме, но бесконечно прекрасная и волшебная. Серёжа Ставицкий, сын дяди Толи, тоже не сводил глаз с его матери.

Странно, но именно присутствие Серёжи, болезненного, хрупкого, в больших и несуразных очках, так непохожего на его друзей, немного примиряло Павла с необходимостью бывать у Ставицких. Серёжа ему нравился, да и что греха таить — Павлу импонировало, с каким восхищением смотрит на него его младший двоюродный брат. Правда, вне этих родственных посиделок они не общались. Сталкиваясь с Серёжей в школе, Павел большей частью делал вид, что не знаком с ним, но иногда, поддавшись на ехидные подколки и подначивания Бориса, опускался до насмешек над робким Серёжей. Серёжа заливался краской и каждый раз оторопело моргал глазами, отчего Борька, а вслед за ним и Анна, заходились от хохота. Где-то внутри Павла грызло чувство стыда, но он старался загнать его поглубже, убеждая себя, что они не делают ничего плохого…

— Это прекрасно, Ленуша, — дядя Толя вглядывался в раскрасневшееся лицо матери, когда она, завершив последний аккорд, безвольно опускала руки на клавиатуру.

— И так обидно, что она себя губит, — Кира Алексеевна подходила к матери сзади и, чуть наклонившись, легонько сжимала её плечи такими же длинными и тонкими, как у дочери музыкальными пальцами.

Пашка морщился и отворачивался, ощущая в такие минуты особенно резко свою чуждость и понимая, почему отец здесь почти не бывает. Им, Савельевым, здесь было не место. Под этим небом. Под этим солнцем. И непонятно вообще, как его отца однажды сюда занесло, хотя и понятно, что удержало.


Отец не развёлся с матерью ни в тот год, ни годом позже, а едва Павлу исполнилось шестнадцать, отца не стало. Григорий Савельев умер прямо на работе, фактически там, где и жил всё последнее время.

На похоронах отца всем распоряжалась Кира Алексеевна, как всегда, живая и деятельная. Мать стояла в центре ритуального зала, принимая соболезнования. С момента смерти отца она не проронила ни слезинки и сейчас смотрела на всех сухими и ясными глазами.

— Глянь-ка, вон туда, — Кира Алексеевна, проходя мимо них с матерью, чуть задела ту рукой, показывая в сторону.

— Вижу, — холодно сказала мать.

Там, в толпе людей, пришедших проводить отца, стояла она, та женщина, которую отец обнимал когда-то в общественном саду. Наверно, среди всех присутствующих они с Пашкой были единственными, кто оплакивал отца открыто, не стесняясь слёз…

* * *

Павел все ещё хмурился, задетый словами Ледовского. Но генерал не обращал на это никакого внимания. Он сидел в глубокой задумчивости, сгибая и разгибая лист, который держал в руках. По напряжённому лицу Алексея Игнатьевича, казалось, что он пытается поймать какую-то мысль, но та ускользала от него, не даваясь в руки.

— Ставицкий, говоришь, — пробормотал генерал.

— Господи, — Павел покачала головой. — Ну давай, ещё Серёжу в подозреваемые выведем.

— Да нет, я так, — Ледовской наконец оторвал взгляд от Мельниковского документа. — Твой Серёжа собственной тени боится. Но мне всё не даёт покоя одна мысль… Погоди.

Генерал поднял руку, останавливая Павла, который хотел было что-то сказать. И почти одновременно с этим на пороге кабинета появился Рябинин. Вошёл, аккуратно прикрыв за собой дверь, и почтительно остановился. Павла всегда поражала эта кошачья бесшумность, с которой полковник Рябинин, правая рука Ледовского, возникал, словно ниоткуда. Борька так тоже умел, заставляя их с Анной вздрагивать. Конечно, бесшумное появление Рябинина не вгоняло Павла в дрожь, но и не нравилось. Хотя к самому Юрию Алексеевичу он и не испытывал никаких негативных эмоций — Рябинин был предан и исполнителен.

— Товарищ генерал…

— Обожди, Юра.

Рябинин замолк на полуслове, слегка потоптался на месте, видимо, раздумывая, где ему приказали обождать, потом, приняв про себя какое-то решение, замер у двери, вытянувшись настолько, насколько ему это позволяла грузная, уже начинающая расплываться фигура.

— Барташов…

— Что Барташов? — спросил Павел, удивляясь с чего это Ледовской опять вспомнил повесившегося инженера.

— Фамилия мне покоя не даёт. Барташов, Барташов, — повторил Алексей Игнатьевич и вдруг на лице его что-то промелькнуло, словно кто-то толкнул генерала изнутри. — Паша, помнишь, я тебе рассказывал, что мой отец вёл дневник?

— Мемуары?

— Да какие мемуары. Обычный дневник. Так записки. Мне кажется, там что-то такое мелькало…

— Про Барташова? — удивился Павел.

— Да не про него. Постой… а-а-а!

Ледовской резко поднялся и направился к выходу.

— Надо кое-что проверить. Юра, — коротко бросил он застывшему у дверей Рябинину. — Пойдём со мной.

Генерал вышел, оставив Павла в полном недоумении.

Загрузка...