9 мая 2190 г.
Получилось! Опасность была велика, но, к счастью, у меня довольно недоверчивый характер. У меня едва не похитили мой триумф, мой успех, но я перехитрил их. В результате чего рад сообщить в своем завещании, что отныне я начинаю свой последний год жизни.
Впрочем, небольшое уточнение. Этот последний год жизни, год, который я проведу в открытой могиле, на самом деле начался сегодня в полдень. А затем на втором подвальном уровне Музея Современной Астронавтики я прошелся по всей шкале в третий раз, и все направления дали мне отрицательный ответ.
Это значит, что я, Фиятил, — единственный живой человек на Земле. Но какую борьбу мне пришлось выдержать, чтобы завоевать подобную награду!
Что ж, теперь все позади, я в этом совершенно уверен. На всякий случай я всю последующую неделю буду каждый день спускаться вниз и проверять антропометр, однако маловероятно, практически немыслимо, чтобы прибор кого-нибудь нашел. Я дал свой последний бой, окончательный и бесповоротный, силам праведности — и в нем победил. А теперь я с полным и неоспоримым правом владею своим гробом — и что мне еще остается, как не наслаждаться жизнью!
Особого труда я в том не вижу. Разве не годами я планировал удовольствия!
И все же, когда я стянул с себя костюм из голубого бериллита и выбрался по лестнице на солнечный свет, мне невольно вспомнились другие. Груземан, Приджот и, кажется, даже Мо-Дики. Будь у них хоть на гран меньше теоретического рвения и чуть больше разумного прагматизма, они стояли бы сейчас со мной.
В общем, ничего хорошего. Но, с другой стороны, мое бдение становится от этого как-то величественнее, возвышеннее. Усевшись на мраморную скамью между громадными, выше человеческого роста, статуями Розинского, олицетворявшими Космонавта и Космонавтку, я пожал плечами и выбросил из головы всякие мысли о Груземане, Приджоте и Мо-Дики.
Они проиграли. Я — нет.
Я откинулся назад и впервые за более чем месяц позволил себе расслабиться. Я окинул взглядом исполинские бронзовые фигуры, высившиеся надо мной, две скульптуры, с неистовством безумцев устремленные к звездам, и фыркнул от смеха. Меня впервые потрясла совершенная неуместность моего тайного убежища — представить только, Музей Современной Астронавтики! Усиленный невероятным нервным напряжением и пронизывающим до мозга костей страхом последних пяти дней, сдавленный смех в моем горле подпрыгивал мячиком, пока не рассыпался дробным хихиканьем, потом трескуче заскрежетал и под конец превратился в раскатистый хохот, от которого все тело заходило ходуном. Я не мог остановиться. Привлеченные смехом, из музейного парка гурьбой потянулись все олени и остановились перед мраморной скамьей, где Фиятил, последний человек на Земле, по-стариковски задыхался и кашлял, пыхтел и фыркал.
Не знаю, сколько бы еще продолжался этот приступ, но тут на солнце случайно набежало облачко, обычное летнее облачко, следовавшее своим естественным курсом по небу. И это сработало. Я перестал смеяться, будто меня выключили, и поднял голову.
Облачко проследовало дальше, и вниз хлынул поток солнечного света, такой же теплый, как прежде, но я слегка вздрогнул.
Две молодые беременные самочки подступили ко мне чуть ближе и стали наблюдать, как я массирую себе шею. От смеха на ней растянулась мышца.
— Что ж, милые, — сказал я, цитируя им высказывание одной из моих любимых религий, — похоже, что посреди жизни мы с вами наконец поистине в смерти.
Глядя на меня, они флегматично жевали.
11 мая 2190 г.
Последние два дня привожу в порядок себя и свои припасы, а также строю планы на ближайшие дни. Всю жизнь спокойно готовиться к выполнению обязанностей Хранителя — это одно. Но внезапно обнаружить, что ты уже Хранитель, последний в своей категории и в роде человеческом, и, как ни странно, выполнять обе эти роли, — совсем другое. Сначала меня охватывает пламенем безумной гордости. А мгновением позже обдает холодом от сознания той невообразимой, грандиозной ответственности, которая лежит на мне.
Насчет еды я спокоен — голод мне не грозит. На продовольственном складе одного только этого заведения столько пакетов с едой, что мне их хватило бы на десять лет вперед, не говоря уже о двенадцати месяцах. И куда на этой планете ни пойдешь — начиная с Музея буддийских древностей на Тибете и кончая Панорамой политической истории в Севастополе, — везде будет то же изобилие.
Конечно, пищевые концентраты есть пищевые концентраты: воплощение чужого мнения о моем меню. Теперь, когда сгинул навеки последний Утверждатель, захватив с собой свой жесточайший аскетизм, мне ни к чему лицемерить. Наконец-то я смогу предаться своей извечной склонности к роскоши и побаловать себя разными деликатесами. К несчастью, я вырос и жил в обществе, где безраздельно властвовали Утверждатели, и все те лицемерные ухищрения, к которым я учился прибегать шестьдесят раболепствующих лет, слились в одно целое с моей душой. Поэтому я сомневаюсь, что стану готовить себе еду из свежих продуктов по старинным рецептам.
А кроме того, приготовление пищи из свежих продуктов неизбежно связано со смертью живых существ, которые в настоящее время безмятежно наслаждаются жизнью. При нынешних обстоятельствах это выглядит довольно глупо…
Не было необходимости и прибегать к услугам автоматических прачечных. Однако я прибегнул. К чему стирать одежду, спросил я себя, если могу сбросить свою хламиду, едва она запачкается, и надеть новый, с иголочки костюм, еще похрустывающий в память о машинной матрице, откуда он родом?
Привычка подсказала мне, почему я не могу. Мировоззрение Хранителей не позволяло мне поступать так, как счел бы для себя необременительным поступить на моем месте любой Утверждатель: то есть скинуть с себя одежду на свободном клочке земли и оставить ее валяться безобразной пестрой кучей. С другой стороны, многое из учения Утверждателей, что мой разум десятилетиями упорно отвергал, капля за каплей постепенно просочилось, как ни жаль, в мое подсознание. Мысль об умышленном уничтожении чего-либо практически полезного — пусть даже довольно неэстетичного, как грязная одежда (мужская, для самца, теплого сезона, судовой индекс Утверждателей № 2352558.3), — приводит меня в смятение, даже против воли.
Снова и снова я твержу себе, что отныне судовые индексы Утверждателей ничего для меня не значат. Ровно ничего. Они так же бессмысленны, как маркировка груза для грузчиков, отвечавших за погрузку ковчега, на следующий день после отплытия на нем Ноя.
И все же, когда я вхожу в одноместный шаролет, чтобы приятно расслабиться в экскурсионном облете музейных площадок, «го-то во мне говорит: № 58184.72. Отправляю в рот порцию «Протеинового компонента для завтрака» и обращаю внимание, что жую судовые индексы с № 15762.94 по № 15763.01. Я даже припоминаю, что «Протеиновый компонент» относится к категории товаров, предназначенных для отгрузки в числе последних грузов, причем лишь тогда, когда корабельный представитель министерства Выживания и Сохранения сдаст свои командные полномочия корабельному представителю министерства Полета.
В данную минуту ни один Утверждатель не топчет Землю. Вместе с расплодившимися в невероятном количестве правительственными бюро — включая и то, где были обязаны регистрироваться все исповедующие Хранителизм, а именно министерство Древностей и Бесполезных Реликтов, — они сейчас разбросаны по сотне планетарных систем Галактики. Но все это, кажется, ни в малейшей степени не трогает мой разум. Благодаря цепкой до идиотизма памяти он до сих пор цитирует тексты, которые заучил наизусть десятки лет назад к экзаменам по системе выживания, давным-давно отмененным и забытым властью предержащей.
И до чего ж они расторопные, эти Утверждатели, так чудовищно и удачливо расторопные! Однажды еще мальчишкой я поделился по секрету с моим, увы, не в меру болтливым другом, с Ру-Сатом, что в свободное время стал заниматься живописью на холсте. Родители тут же, сговорившись с моим наставником по активному отдыху, принудительно-добровольно отправили меня в ближайший детский «Особый отряд выживания для особых работ», где мне в обязанность вменили малевать на упаковочных ящиках цифры и маркировочные знаки. «Не развлечения, но упорство, упорство и еще раз упорство сохранит расу Человека» — эти слова из катехизиса Утверждателей мне с тех пор приходилось повторять каждый раз перед едой, прежде чем мне разрешали сесть за стол.
Шли годы. Я взрослел, и однажды наступил день, когда я смог зарегистрироваться как сознательный Хранитель. «Знаешь что, — задохнулся при виде меня отец, — не попадайся нам больше на глаза. Не надоедай нам. Я говорю за всю семью, Фиятил, включая твоих дядей по матери. Ты решил стать покойником — твое дело! Нас это теперь не касается. Только забудь, что у тебя были когда-то родители и родственники, и дай нам забыть, что у нас был сын».
Это значило, что теперь я свободен от поденщины Выживания и могу взвалить на себя вдвое больше работы с микросъемочными группами, которые разъезжали из одного музея в другой, от археологических раскопок до города с небоскребами. Экзаменов по системе выживания пока, правда, не отменяли, но Хранителей, по общему мнению, они не касались. И однако это же самое общее мнение настаивало, чтобы мы проявили жест доброй воли по отношению к обществу, которое столь милостиво позволяет нам следовать своей совести. Экзамены вынуждали нас отложить в сторону томик, озаглавленный «Религиозная композиция и убранство в храмах Верхнего Нила», ради отчаянно скучной, серой и замусоленной книжонки «Инструкция по судовой индексации и справочник по размещению однородного груза». Я давно оставил надежду самому стать художником, но уродливые и ничтожные десятичные дроби отнимали время, которое я с большим бы удовольствием провел бы, любуясь творчеством людей, живших не в таких фанатичных, безумных столетиях.
И до сих пор отнимают! Передо мной больше не ставят вопросов по дегидратации, на которые мне следует снова и снова отвечать, но привычка считать настолько въелась, что даже теперь я ловлю себя на том, что подсчитываю с помощью логарифмов, куда пакуется вещество сразу после его обезвоживания. Ужасно! Образовательная система, от которой я в свое время полностью отвернулся, все-таки дотянулась до меня и втянула в себя!
Конечно, занятия, в которые я сейчас вовлечен, не очень-то помогают. Однако мне важно почерпнуть как можно больше знаний из элементарных обучателей — в этом музее, например, — чтобы, вооружась ими, не беспокоиться насчет возможной поломки шаролета над джунглями. Я не собираюсь становиться ни техником, ни монтером-аварийщиком. Но мне нужно хотя бы научиться, как подобрать аппарат в хорошем рабочем состоянии и заставить его работать, не повредив чувствительных деталей.
Эти технологические тонкости действуют мне на нервы. За этими стенами — брошенное на произвол судьбы искусство 70 ООО лет; оно зовет меня и манит, а я вот сижу тут и заучиваю скучнейшие сведения о силовых установках рабочих роботов, разглядываю чертежи антигравитационных винтов у шаролетов, действуя от лица всего мира, словно какой-нибудь капитан Утверждателей, пытающийся до старта снискать похвалы у министерства Полета.
Но именно этой своей усидчивости я обязан тем, что сижу здесь, а не предаюсь отчаянию на борту разведывательного судна Утверждателей, как Mo-Дики, Груземан и Приджот. Пока они бурно радовались обретенной свободе и носились по планете, словно старые взбесившиеся клячи, я отправился в Музей Современной Астронавтики и принялся изучать, как обращаться с антропометром и голубым бериллитом. Терять время даром было мне не по душе, но я не забывал, как свята для Утверждатели, особенно современного, человеческая жизнь. Они нас однажды предали; они не могли не вернуться и не удостовериться, что предательство не оставило после себя следов в виде Хранителей, наслаждающихся достигнутым. Я был прав тогда, я знаю, что прав сейчас, — но как же мне надоело искать одной пользы!
Кстати, об антропометре — буквально два часа назад я пережил настоящее потрясение. Сработала сигнализация, но сигнал быстро прервался. Я ринулся вниз по лестнице к антропометру и, пока бежал, разворачивал костюм из голубого бериллита и отчаянно надеялся, что не подорвусь от повторного его употребления.
Когда я подоспел к прибору, он уже прекратил свои зазывания. Я раз десять прошелся по всем направлениям шкалы, но прибор безмолвствовал. Следовательно, если верить инструкции к антропометру, ни в одном уголке Солнечной системы не было ни единого живого человека. Я настроил прибор на излучения своего головного мозга так, чтобы сигнализация на меня не реагировала. И однако же она сработала, фиксируя, безусловно, присутствие людей помимо меня, как бы кратковременно ни было их существование. Все это было весьма загадочно.
Я пришел к выводу, что прибор включился из-за какого-нибудь атмосферного возмущения или неправильного соединения в самом антропометре. А возможно, я, бурно радуясь пару дней назад, что меня оставили, нечаянно повредил аппарат.
Я слышал, как с разведывательного корабля Утверждателей передавали на базовое судно, ожидавшее за Плутоном, что они поймали моих коллег. Так что я точно знаю, что являюсь единственным живым человеком, оставшимся на Земле.
Кроме того, если бы сигнализация сработала из-за притаившихся Утверждателей, то их антропометр обнаружил бы меня в то же самое время, поскольку я разгуливал, не защищенный изолирующим слоем голубого бериллита. Музей тут же был бы окружен экипажами шаролетов, и меня бы "незамедлительно схватили.
Нет, не думаю, что мне следует опасаться Утверждателей. Они удовольствовались тем своим последним возвращением два дня назад. Я даже не сомневаюсь в этом. Их учение не позволило бы им снова и снова возвращаться, так как этим они поставили бы под угрозу собственные жизни. И то сказать, осталось лишь 363 дня, не больше, и Солнце вспыхнет новой звездой.
15 мая 2190 г.
Я крайне встревожен. Даже испуган. А хуже всего то, что я не знаю чем. Мне остается только ждать.
Вчера я покинул Музей Современной Астронавтики и отправился в предварительное путешествие по всему свету. Я намеревался две-три недели полетать по миру до того, как приму решение, где мне провести остаток моего года.
Первой моей ошибкой был выбор первой стоянки. Италия Вполне возможно, что, не возникни у меня небольшого осложнения, я бы провел там одиннадцать месяцев, прежде чем опомнился бы и продолжил свой предварительный обзорный полет Средиземное море обладает опасной притягательной силой для каждого, у кого не хватает собственного таланта или же его талант не получил должного развития и кто решил, что ему следует именно здесь, и нигде больше, провести свою жизнь, наслаждаясь и дорожа шедеврами, предоставленными человечеству другими, намного более удачливыми личностями.
Сначала я отправился в Феррару, так как на рекультивированной болотистой равнине за городом находился основной стартовый комплекс Утверждателей. Я немного задержался у одного из моих любимых зданий, Палаццо дель Диаманти, и, как всегда, качал головой в немом восхищении от массивных камней, из которых сложено это здание, высеченных и отшлифованных в виде множества огромных алмазов. По-моему, город и сам похож на драгоценный камень, теперь несколько поблекший, но неистово искрившийся во времена двора Эсте. Один маленький городок, один крошечный надменный двор — да я бы с радостью променял на них два миллиарда неизменно грубых Утверждателей. Более шестидесяти лет почти неограниченного политического контроля — и разве породила целая планета этих Утверждателей хоть одного, равного Тассо или Ариосто? А потом я подумал, что по крайней мере один уроженец Феррары наверняка чувствовал бы себя непринужденно в том мире, который только что покинул меня, его последний романтик. Я вспомнил, что в Ферраре родился Савонарола…
Равнина за Феррарой также напомнила мне о мрачном доминиканце. Стартовое поле, простирающееся вдаль на много плоских миль, было сплошь усеяно скарбом, брошенным в последнюю минуту, и походило на самый настоящий языческий костер.
Но что там языческие идолы! Вот здесь, например, валяется логарифмическая линейка, которую перед стартом приказал выбросить командир одного из кораблей, потому что последняя проверка выявила превышение установленного «Инструкцией пo судовой индексации» максимального количества логарифмических линеек, необходимых для судна такого размера. А вон там — циркулярный сборник учетных листков, который выбросили из закрывающегося воздушного шлюза после того, как все без исключения пункты были по всем правилам отмечены галочкой: одна галочка, от министерства Выживания и Сохранения, — до пункта, и другая, от министерства Полета, — после пункта. Влажную землю устилали пустые канистры и коробки из-под пищевых продуктов, запачканная одежда, отчасти изношенная утварь. Все эти предметы, когда-то исправно выполнявшие свое назначение, со временем дали в работе сбой по тем или иным причинам — и вот они незамедлительно выброшены. А рядом, подумать только, — случайная кукла, мало похожая на куклу, это уж точно, но и не похожая ни на какой предмет иного назначения. Разглядывая эту неряшливую свалку ненужных вещей, где редким вкраплением сквозила сентиментальность, я задавался вопросом, сколько же родителей терзались от стыда, когда, несмотря на их предусмотрительно многократные увещевания и предостережения, последний досмотр обнаруживал в складках ребячьих платьев то, что можно назвать только старой игрушкой — или, что еще хуже, вещицей на память?
Я вспомнил, что по этому поводу сказал мне мой наставник по активному отдыху много лет назад. «Не думай, Фиятил, будто мы считаем, что детям не нужны игрушки; просто мы не хотим, чтобы они привязывались к какой-то определенной игрушке. Наша раса готовится покинуть эту планету, которая испокон веков была их домом. Мы можем взять с собой только таких существ и такие вещи, которые способны воссоздавать других существ и вещи, без которых никак не обойтись, где бы мы ни осели. Мы не можем перегружать корабли и поэтому вынуждены отбирать среди полезных вещей только необходимые».
«Мы не собираемся брать с собой вещь по той причине, что она красива, или потому, что многие молятся на нее, или же оттого, что многие считают, будто она нужна им. Мы возьмем ее с собой, если никакая другая вещь не справится так хорошо с важной работой. Вот почему я чуть ли не каждый месяц прихожу к вам домой и проверяю твою комнату, чтобы убедиться, что в ящиках твоего стола лежат только новые вещи, что ты не предаешься опасной привычке к сентиментальности, которая может привести только к Хранителизму. К счастью, вся твоя родня — необыкновенно порядочные люди, так что тебе не грозит стать одним из тех людей».
И все же, усмехнулся я про себя, я стал одним из тех людей. Старый Тоблетедж был прав: первым шагом на пути к гибели стали ящики стола, набитые всяким памятным хламом. Веточка, на которой сидела первая пойманная мной бабочка; сачок, которым я поймал ее; сама бабочка. Комок бумаги, которым бросила в меня некая двенадцатилетняя леди. Потрепанный экземпляр самой настоящей печатной книги — не факсимильное издание, но нечто, однажды познавшее ласковое прикосновение литер, а не горячее дыхание электронов. Маленькая деревянная модель звездолета капитана Кармы «Надежда человечества», которую старый космоплаватель подарил мне на стартовой площадке Лунной линии, заморочив мне при этом голову своими разговорами…
Ох уж эти пузатые ящики! Как старались мои родители и учителя научить меня аккуратности и привить ненависть к накопительству! И вот он я, достигший совершеннолетия мужчина, самодовольный обладатель несметного количества произведений искусства, о каких не смели мечтать даже император Священной Римской империи или Великий хан.
Я снова усмехнулся и пошел искать роботов стартового комплекса. Почти неприметные среди валявшегося ничего не стоящего хлама, они были разбросаны по всему полю, откуда когда-то взлетели звездолеты. Закончив погрузку корабля, они просто бродили без цели, пока в них не кончился заряд. Я снова привел их в действие и поручил им прибрать поле.
Именно этим я и займусь на двухстах или около того стартовых комплексах Земли, именно для того я изучал роботехнику. Я хочу, чтобы Земля была красивой, когда будет умирать. Боюсь, я никогда не стал бы Утверждателем. Мои привязанности всегда глубокие.
Однако я не смог бы продолжать свое путешествие, не бросив хотя бы беглого взгляда на Флоренцию. Безусловно.
Но, как и следовало ожидать, я опьянел от картин и работ по мрамору и металлу. Флоренция опустела от флорентийцев, но ее восхитительные галереи были все еще на месте. Я прошел по изумительному Понте-Веккио, единственному из всех знаменитых мостов Арно, уцелевшему во Второй мировой войне. Я подошел к кампаниле Джотто и к дверям баптистерия Гиберти, и меня стало одолевать отчаяние, какое-то безумие. Я побежал к церкви Санта-Кроче, чтобы полюбоваться фресками Джотто, и к монастырю Сан-Марко, к Фра Анджелико. Да разве тут хватит одного года? Что можно увидеть хотя бы в одном-единственном городе, как этот, за каких-то двенадцать месяцев? Я могу осмотреть, могу пронестись что есть духу по всем местам, но на что у меня хватит времени, чтобы увидеть? Я был в садах Боболи и разрывался на части, пытаясь решить, бежать ли мне поглядеть на «Давида» Микеланджело, которого уже раньше видел, или на одну из работ Донателло, которых никогда не видел, как вдруг сработала сигнализация.
Сразу в двух местах.
За день до путешествия я собрал небольшой антропометр, который ранее предназначался для поисков колонистов, затерявшихся в венерианских болотах. Я спроектировал прибор совершенно на иной основе, чем тот громоздкий механизм, который я нашел в зале Технических Новинок. Поскольку оба прибора различались схемами и были предназначены для работы в совершенно различных атмосферах, я подумал, что они будут отлично контролировать друг друга. Я настроил сигнализацию на частоту передающего устройства в своем шаролете и покинул музей, полностью уверенный, что оба антропометра сработают только в одном случае: когда они зафиксируют присутствие человека помимо меня.
В полном замешательстве я полетел обратно в музей. Оба аппарата прореагировали одинаково. Сигнализация сработала, указывая на внезапное появление на планете Человека. А затем, с исчезновением внешнего раздражителя, оба сигнала смолкли. И сколько бы я ни искал потом по шкалам обоих антропометров, во всем диапазоне, охватывавшем пространство радиусом чуть меньше половины светового года, не было ни малейшего признака присутствия людей.
Первоначальное замешательство уступило место сильнейшему беспокойству. Что-то очень неладное происходит с Землей; что-то, никак не связанное с неминуемой вспышкой солнца через год. Возможно, как неспециалист я слишком уж слепо верю в аппарат, в котором мало что смыслю, но мне кажется, что антропометры не стали бы себя так вести, если бы здесь действительно не происходило ничего необычного.
Мне нравилось представлять эту планету океанским лайнером, готовым вот-вот пойти на дно, а себя — его доблестным капитаном, принявшим решение утонуть вместе с ним. И вдруг я чувствую, будто корабль начинает вести себя, как кит.
Я знаю, что мне делать. Я перенесу запасы еды в зал Технических Новинок и буду спать прямо под антропометрами. Сигнал тревоги обычно длится одну-две минуты. Я успею вскочить на ноги, быстро проверить обе шкалы по всем направлениям и по их показаниям выяснить, откуда исходит внешний раздражитель. Потом я впрыгну в шаролет и осмотрю то место. Очень просто, ничего не скажешь.
Вот только не нравится мне все это.
17 мая 2190 г.
Мне очень стыдно за самого себя, как только может стыдиться старый человек, которому мерещатся привидения на кладбище. Только это, пожалуй, и может служить мне оправданием. Я, наверно, слишком много думаю о смерти в последнее время. Грядущая гибель Земли и Солнечной системы; собственная гибель как неизбежное следствие катастрофы; гибель миллионов существ бесчисленных разновидностей; гибель прекрасных древних городов, которые воздвиг Человек и населял их веками… Впрочем, возможно, что связь с безобидными призраками, домовыми и прочими странными явлениями вполне объяснима. Но я стал бояться.
Когда этим утром снова сработала сигнализация, я нашел по шкале направление. Мой курс лежал в район Аппалачских гор на востоке Северной Америки.
Как только я выбрался из шаролета и вгляделся сквозь бледно-лазурный туман, прикрывавший вход в пещеру, я начал понимать — и устыдился. Там, где туман поредел, сгустившись в других местах, пока я всматривался в него, я разглядел несколько тел, которые лежали на полу пещеры. Очевидно, один из них был еще жив, когда завеса голубого бериллита в одном месте истончилась, что было достаточно для антропометра, чтобы зафиксировать присутствие человеческого разума и тут же отреагировать на него. Я обошел пещеру вокруг, но другого выхода не обнаружил.
Я кинулся обратно в музей и, захватив необходимые инструменты, вернулся к пещере. Я отключил бериллитовый голубой туман у входа и осторожно вошел.
Внутри пещеры, которую явно оборудовали под убежище, придав ему домашний уют, все было полностью разгромлено. Кто-то ухитрился раздобыть активатор и большое количество голубого бериллита, пока без какой-либо определенной формы и имеющего поэтому примерно такую же устойчивость, как водород с кислородом — если позволительно употребить метафору из области химии, чтобы проиллюстрировать понятия об отрицательном силовом поле. Голубой бериллит был активирован в виде занавеса на входе в пещеру, и он тут же взорвался. Но поскольку активатор все еще действовал, а вход был довольно узким, голубой бериллит продолжал выполнять свои функции завесы, изолирующей от отрицательного воздействия, завесы, зиявшей дырами, сквозь которые антропометру иногда удавалось «подглядеть» запертых внутри людей.
У входа лежали три тела, двое мужчин и одна женщина, молодые по виду. По количеству и типу скульптурных изображений на стенах мне не составило труда догадаться, что эти люди принадлежали к одной из многочисленных религиозных группировок Хранителей, по всей видимости, к культу «Небесного огня». Когда в последнюю неделю исхода Утверждатели заявили о прекращении действия Крохиитского договора и о том, что для Утверждения Жизни необходимо защитить от самих себя даже тех, кто не Утверждает, эти люди, очевидно, ушли в горы. Скрываясь от поисковых команд, действовавших с большим успехом, им удалось остаться незамеченными до взлета с Земли последнего большого корабля. Потом, заподозрив, как и я, что по меньшей мере один разведывательный корабль вернется для завершающей облавы, они изучили механизм действия антропометра и узнали о существовании голубого бериллита. К сожалению, они узнали не все.
Из глубины пещеры мне навстречу судорожными рывками двигалось извивающееся тело. Это была молодая женщина. Скачала я буквально остолбенел, изумленный тем, что она еще живет. Очевидно, взрывом ей начисто срезало нижнюю половину туловища. Она тогда отползла подальше от входа в глубь пещеры, где их группа хранила основные запасы продовольствия и воды. Пока я колебался, не зная, на что решиться — оставить ее и раздобыть в ближайшей больнице медикаменты и плазму крови или рискнуть и перенести ее туда немедленно, — она перекатилась на спину.
Своим телом она прикрывала годовалого младенца, явно опасаясь нового взрыва бериллита. И несмотря на ужасную, мучительную агонию, ей каким-то образом еще удавалось кормить дитя.
Я наклонился и осмотрел ребенка. Весь в грязи и перепачканный материнской кровью, он был, однако, цел и невредим. Я взял его на руки и, отзываясь на молчаливый вопрос в глазах женщины, кивнул.
— Я позабочусь о нем, — сказал я.
Она попыталась, наверно, кивнуть в ответ, но, не успев закончить это свое движение, перешла в смерть. Я внимательно, признаюсь, с некоторым трепетом осмотрел ее. Пульса не было… сердце не билось.
В музей я вернулся вместе с ребенком и соорудил ему из секций телескопа что-то вроде детского манежа. Потом, захватив с собой трех роботов, я снова полетел к пещере и похоронил людей. Надо признать, это было вовсе ни к чему, но я сделал это не только из чистоплотности. Как бы глубоко мы все ни разделялись по взглядам, мы, в общем-то, были одной Хранительской веры. Я чувствовал себя так, будто этим своим поступком презрительно бросил вызов в лицо всему самодовольному Утверждению, выражая таким способом уважение к чудачествам «Небесного огня».
После того как роботы закончили свою работу, я поставил в изголовье каждой могилы по религиозному изваянию (кстати, на редкость топорной работы) и даже прочитал короткую молитву, а вернее, проповедь. В ней я развил мысль, которую высказал примерно за неделю до этого оленям, а именно: что посреди жизни мы находимся в смерти. Я не паясничал, однако, но на полном серьезе говорил на эту тему несколько минут. Внимательно слушавшие меня роботы были, пожалуй, даже меньше тронуты моими умными изречениями, чем олени.
21 мая 2190 г.
Я раздражен. Я просто с ума схожу, а главное, мне сейчас не на чем сорвать свое раздражение.
Ребенок доставляет мне невероятно много хлопот.
Я отвез его в крупнейший медицинский музей в Северном полушарии и всесторонне обследовал его с помощью самой лучшей диагностической аппаратуры, какая только существует в педиатрии. Кажется, здоровье у него превосходное, что, по-моему, хорошо для нас обоих. А его потребности в питании, хотя и не совпадают с моими, довольно просты. Я составил полный список продуктов питания, которые ему необходимы, и после некоторых переделок в продовольственном складе Музея Современной Астронавтики устроил все так, чтобы пища готовилась и доставлялась ему ежедневно. К сожалению, ему этот порядок, на который я угробил столько времени, вовсе не кажется таким уж безупречным.
Начать с того, что он не желает принимать пищу от обычного робота-няньки, которого я настроил специально для него. Думаю, что причина — в необычных верованиях его родителей: он, вероятно, никогда раньше не сталкивался с привязанностью автоматов. Он хочет есть только из моих рук.
Такое положение дел просто невыносимо, но оставлять его под присмотром робота-няньки едва ли возможно. Хотя он в основном только и умеет, что ползать, он ухитряется делать это с удивительной скоростью и всегда теряется в темных коридорах музея. Тогда для меня вспыхивает сигнал тревоги, и я вынужден прерывать экскурсию по громадному дворцу далай-ламы, Потале, и сломя голову мчаться с полдороги на Лхасу через весь мир в музей.
И даже в таком случае нам бы пришлось искать его часами — под «нами» я подразумеваю себя и всех роботов в моем подчинении, — если бы я не прибегал к помощи антропометра. Это чудо техники очень быстро указывает на его убежище; так что, извлекая его из казенной части космической гаубицы в Оружейном зале, я возвращаю его в детский манеж. И уже потом, если отважусь и ему не пора есть, я могу вернуться на Тибетское нагорье, и то лишь на короткое время.
Сейчас я сооружаю для него что-то вроде огромной клетки с автоподогревом и туалетом, а также устройствами, которые отгоняют нежелательных животных, насекомых и всяких ползучих тварей. И хотя времени на это уходит невероятно много, думаю, что я только выиграю.
Ума не приложу, как мне кормить его. Единственное, что предлагает мне литература по интересующему меня вопросу, — это дать ребенку поголодать, если он отказывается принимать пищу обычным путем. Но, попробовав раз последовать этому совету, мне пришлось сдаться — ребенка, безропотно смирившегося с голодовкой, она, похоже, вполне устраивала. Так что теперь я кормлю его сам.
Вот только не знаю, кого винить. Из-за того, что я стал Хранителем сразу, как вошел в возраст, мне не довелось испытать потребности в воспроизводстве себе подобных. Дети меня никогда не интересовали. Ни в малейшей степени. Я ничего о них не знаю да и знать не хочу.
Я всегда считал, что мое отношение к этому вопросу прекрасно выражено Сократом в его комментариях к «Симпозиуму»: «Кто, размышляя над Гомером и Гесиодом и другими великими поэтами, подобными им, не предпочел бы иметь их детей, нежели обыкновенных людей? Кто не захотел бы посоперничать с ними, рожая детей, какие были у них, сохранившими о них память и обессмертившими их имя?.. Множество храмов, воздвигнутых в их честь ради таких детей, как у них, никогда не воздвигались в честь кого-то ради его заурядных детей».
К сожалению, мы — единственные живые люди на Земле, этот ребенок и я. Мы вместе двигаемся к неотвратимой гибели; мы едем на казнь в одной круглой повозке. И все сокровища мира, которые всего несколько дней назад принадлежали мне одному, являются теперь хотя бы частично его собственностью. Мне бы очень хотелось пообсуждать с ним какие-нибудь вопросы, не только затем, чтобы менее пристрастно расставить все по полочкам, но и просто ради удовольствия от дискуссии. Я пришел к выводу, что дневник я начал из неосознанного страха, когда после отлета последних Утверждателей обнаружил, что остался совсем один.
Оказывается, я начинаю тосковать по беседам, по мыслям, отличающимся от моих, по мнениям, которым я мог бы противопоставить свои. Однако из всех книг о детях мне стало ясно, что, хотя этот ребенок может начать говорить сейчас в любой день, нас поглотит катаклизм задолго до того, как он выучится спорить со мной. Все это очень печально, но, увы, неизбежно.
Я просто вне себя! Дело в том, что я снова не могу позволить себе изучать искусство, как бы мне этого ни хотелось. Я уже старый человек и заслужил право жить без всяких обязательств. Я, можно сказать, жизнь положил за привилегию изучать. Я раздосадован как нельзя больше.
И беседа. Могу себе представить, как бы мы сейчас беседовали с каким-нибудь Утверждателем, окажись он сейчас здесь со мной, на планете, покинутой всеми. Какое безразличие, какое целенаправленное врожденное слабоумие! Какой категорический отказ смотреть на красоту — не говоря уже о том, чтобы ее признать, — которую создавали представители его рода в течение семидесяти тысячелетий! В его голове, если он, скажем, европеец, лишь крохи сведений о признанных художниках его культуры. Где ему знать, например, о китайской живописи или наскальных рисунках! Где ему разобраться, что в каждой культуре были свои периоды примитивизма, сменяемые эпохами расцвета чувственности, в свою очередь сменяемые союзом эстетических завоеваний и возрастанием формализма, и все это завершалось эпохой декадентства и поисков самовыражения, которая почти прямиком вела в еще один период примитивизма и чувственности! Что в основных культурах эти эпохи и периоды происходят снова и снова, так что в другом полном цикле наверняка повторится даже величайший гений Микеланджело, Шекспира, Бетховена — только называться они будут по-другому! Что в нескольких различных периодах расцвета в древнеегипетском искусстве был и свой Микеланджело, и Шекспир, и Бетховен!
Как Утверждателю разобраться в подобных понятиях, если ему недостает начальных знаний, без которых ему ничего не понять? Если их корабли покинули обреченную Солнечную систему, загруженные лишь удобными в употреблении художественными подделками? Если из страха, что их дети станут сентиментальны, они отказались разрешить им взять с собой свои ребячьи ценности и поэтому, когда они долетят до Проциона-XII, чтобы его колонизовать, они не проронят ни единой слезинки ни по миру, который погиб, ни по оставленному там щенку?
Но история иногда играет с Человеком такие невероятные шутки! Сбежавшие от своих музеев и не сохранившие у себя ничего, кроме равнодушных микрофильмов с записями того, что лежало в их хранилищах культуры, они рано или поздно поймут, что разрушать человеческую сентиментальность нельзя. Холодные, прекрасно оснащенные звездолеты, которые доставили их в чужие миры, станут музеями прошлого, пока ржавчина не съест на чужбине их остовы. Их жесткие строгие линии вдохновят людей на строительство храмов и станут источником пьяных слез.
Да что же это со мной, в конце концов! Все пишу да пишу! Я ведь просто хотел объяснить, почему раздражен.
29 мая 2190 г.
Сегодня я принял кое-какие решения. Не знаю, смогу ли я выполнить хотя бы самые важные, но буду стараться. Однако для этого мне как воздух нужно время, так что буду писать в дневник как можно меньше — если вообще буду писать. Попробую быть кратким.
Начну с самого незначащего решения: я назвал ребенка Леонардо. Не знаю, почему мне захотелось назвать его именем человека, которого, несмотря на все его таланты — а вернее, из-за его талантов, — я считаю самым потрясающим неудачником в истории искусства. Но Леонардо был всесторонне образованным человеком, какими никогда не были Утверждатели и каким, как я начинаю подозревать, не являюсь я сам.
Кстати, ребенок уже откликается на свое имя. Мальчику еще трудно выговаривать его, но он так чудно откликается. Он подражает мне, и довольно успешно. К тому же я бы сказал…
Ну да хватит об этом.
Я решил попытаться сбежать с Земли вместе с Леонардо. Причин на это много, и они очень непростые. Я даже не уверен, что понимаю их все, но я знаю одно: я почувствовал ответственность за другую жизнь и уклоняться от нее дольше не могу.
Это не запоздалое прорастание в учение Утверждателей, но мои мысли поистине становятся здравыми. Поскольку я верю в реальность красоты, особенно красоты, сотворенной умом и руками человека, я не мог выбрать другого решения.
Я уже стар и мало чего добьюсь на исходе своей жизни. Леонардо — совсем еще дитя и представляет собой сырой материал с заложенными в нем возможностями, из которого может что-то получиться. Песня, прекраснее песен Шекспира. Мысль, обогнавшая мысль Ньютона, Эйнштейна. Или порок, ужаснее пороков Жиля де Реца; злоба, чудовищнее злобы Гитлера.
Но возможности должны быть реализованы. Думаю, что, учась у меня, он навряд ли станет порочным, а я смогу таким образом реализовать свои возможности.
Во всяком случае, даже если Леонардо как таковой представляет собой полное ничтожество, он может оказаться носителем зародышевой плазмы Будды, Еврипида, Фрейда. И я просто обязан реализовать эти его возможности.
Корабль есть. Он называется «Надежда человечества», и он был первым кораблем, достигшим звезд около века назад, когда только-только обнаружилось, что наше Солнце вспыхнет и менее чем через сто лет станет новой звездой. Это был корабль, который принес человечеству ошеломляющую весть о том, что у других звезд тоже есть планеты и что многие из тех планет пригодны для проживания человека.
Давно, очень давно привел свой звездолет капитан Карма на родную Землю с известием о том, что можно спастись. Это произошло задолго до моего рождения; задолго до того, как человечество разделилось на две неравные части — Хранителей и Утверждателей; и уж вовсе задолго до того, как обе группировки стали пять лет назад объединять бдительных фанатиков.
Корабль находится в Музее Современной Астронавтики. Мне известно, что о его состоянии всегда пеклись, так что он должен бьггь в идеальном порядке. Мне также известно, что двадцать лет назад, еще до того как Утверждатели заявили, что из музеев ровно ничего выносить нельзя, корабль оснастили новейшей приводной системой. Объяснялось это тем, что, если бы корабль понадобился в День Исхода, его перелет к звезде занял бы лишь месяцы, а не годы, как предусматривалось без этой новой системы.
Однако я не уверен, сумею ли я, Фиятил, Хранитель Хранителей и нештатный художественный критик, управлять им, когда мы с Леонардо полетим.
Но, как заметил один из моих любимых актеров-комиков о видах на будущее человека, отрубающего собственную голову, «человеку все возможно…»
Мне на ум приходят разные высказывания, даже в какой-то степени более интересные, но это пришло первым. В эти дни я подолгу смотрю на Солнце. И очень внимательно. Очень.
11 ноября 2190 г.
Я сумею. Для этой цели я переделаю двух роботов, и они помогут мне управлять кораблем. Мы с Леонардо можем лететь хоть сейчас. Но мне еще надо кое-что сделать.
А задумал я вот что. Я собираюсь использовать все свободное пространство на корабле. Раньше он предназначался для разных двигателей и многочисленного экипажа, а я собираюсь использовать внутренность звездолета в качестве ящика стола. Тот ящик Я хочу набить памятными вещицами человечества, сокровищами его детства и юности — сколько смогу втиснуть.
Целыми неделями я только и делал, что собирал сокровища со всего мира. Немыслимой красоты керамика, поразительные фризы, изумительная скульптура, полотна знаменитых живописцев в несметном количестве устилали пол в коридорах музея. Брейгель свален на Босха, Босх — на Дюрера. Я хочу привезти на ту звезду, к которой направлю корабль, всего понемногу, чтобы люди имели представление, на что похожи истинные шедевры. Я включаю в свой список такие шедевры, как «Гордость и предубеждение» Джейн Остин, Девятую симфонию Бетховена, «Мертвые души» Гоголя, «Гекльберри Финна» Марка Твена, голограммы писем Диккенса и речей Линкольна. Есть еще много другого, но я не могу взять с собой все. Чтобы не выйти за рамки допустимого, буду выбирать по своему вкусу.
Поэтому я ничего не беру с потолка Сикстинской капеллы. Вместо этого я вырезал два кусочка из «Страшного суда». Мне они нравятся больше всего: душа, которая неожиданно осознает, что осуждена, и содранная кожа, на которой Микеланджело нарисовал свой портрет.
Беда лишь в том, что та фреска уж слишком увесиста! Вес, вес, вес — я только об этом сейчас и думаю. Даже Леонардо и тот ходит за мной по пятам и говорит: «Вес, вес, вес!» У него это здорово получается.
И все же, что мне взять от Пикассо? Горсточку картин, конечно, но ведь надо прихватить и «Гернику». А это еще больше веса.
Я взял немного чудесной русской утвари из меди и кое-какие бронзовые чаши времен династии Мин. Я взял лопаточку из Восточной Новой Гвинеи, сделанную из промасленного лаймового дерева и с восхитительной резной ручкой (лопаточку использовали при жевании плодов бетелевой пальмы и лайма). Я взял чудесную алебастровую фигурку коровы из древнего Шумера. Я взял удивительного серебряного Будду из Северной Индии. Я взял немного дагомейских латунных фигурок, своим изяществом способных посрамить Египет и Грецию. Я взял резной сосуд пятнадцатого века из слоновой кости, изготовленный в Бенине, Западная Африка, с изображением настоящего европейского Христа на кресте. Я взял «Венеру» Виллендорфскую, Австрия, — фигуру, вырезанную в ориньякскую эпоху палеолита, которая является частью традиционного «венерианского» искусства доисторического человечества.
Я взял миниатюры Гильярда и Гольбейна, сатирические гравюры Хоггарта; прекрасный рисунок маслом на бумаге, восемнадцатый век, выполненный в традициях индийской школы Кангра, в котором на удивление мало чувствуется влияние моголов; японские гравюры Такамару и Хиросиге — на чем же мне остановиться? Как мне выбрать?
Я взял листы из «Евангелия из Келса», старинной рукописи, украшенной цветными рисунками и по красоте почти не имеющей себе равных. И еще я взял листы из Библии Гуттенберга, составленной на ранней заре печатного дела, страницы которой тоже расцвечены рисунками, чтобы придать книге подобие старинной рукописи — печатники не хотели, чтобы об их изобретении узнали. Я взял тугру Сулеймана Великолепного — каллиграфический вензель, которым султан украшал заголовки своих имперских указов. Я также взял древнееврейский свиток с Законом, чья каллиграфия затмевает блеск драгоценных камней, какими инкрустированы шесты, на которые он намотан.
Я взял коптские текстили шестого века и алансонские кружева шестнадцатого. Я взял великолепную красную вазу с широким горлом из одной из афинских морских колоний и деревянную фигуру с носа новоанглийского фрегата. Я взял «Обнаженную» Рубенса и «Одалиску» Матисса.
Из архитектуры я беру с собой китайское «Краткое наставление по архитектуре», с которым как с учебным пособием, по-моему, ничто не сравнится, и макет дома Ле Корбюзье, построенного им самим. Мне бы очень хотелось взять все здание Тадж-Махала, но я беру жемчужину, которую Могол подарил ей, той женщине, для которой он выстроил этот неописуемой красоты мавзолей. Красноватого оттенка жемчужина имеет форму груши длиной около трех с половиной дюймов. Вскоре после того как драгоценный камень был погребен вместе с ней, он оказался во владении китайского императора, который поместил его в розетку золотых листьев в обрамлении нефрита и изумрудов. На пороге девятнадцатого столетия жемчужина была продана на Ближнем Востоке за низкую, смехотворную сумму и осела в Лувре.
И еще орудие труда: небольшой каменный топор — первая известная вещь, которую смастерили человеческие руки.
Все это я перенес к звездолету. Я ничего не сортировал. И вдруг вспоминаю, что ничего не выбрал из мебели, из художественного оружия, из гравированного стекла…
Надо спешить, спешить!
Ноябрь 2190 г.
Вскоре после того как я закончил с последним экспонатом из моего списка, я взглянул на небо. Солнце было испещрено зелеными пятнами, и со всех точек сферы исходили, завихряясь, странные оранжевые струйки. Ясно, что это был еще не конец. Это были симптомы смерти, которую предсказали астрономы.
Но конец пришел моим сборам, и в течение дня я рассортировал все собранные экспонаты. Правда, когда внезапно выяснилось, что детали фресок Микеланджело будут слишком тяжелыми, мне снова пришлось заняться плафоном Сикстинской капеллы. На этот раз я вырезал относительно крошечную часть — палец Создателя, которым Он пробуждает Адама к жизни. И еще я решил взять «Джоконду» Да Винчи, хотя его «Беатриче д'Эсте» мне больше по вкусу, — ведь улыбка Моны Лизы принадлежит миру.
Все афиши представлены одним Тулуз-Лотреком. Я оставил «Гернику»: вместо нее Пикассо представлен одной его картиной «голубого периода» и единственной керамической тарелкой, поистине замечательной. Я оставил «Вечное осуждение» Гарольда Париса из-за его величины, из него я взял только гравюру из «Бухенвальда» «Куда идем?». Так или иначе, но в спешке последних минут я, помнится, прихватил множество бутылей из Ирана эпохи Сефевидов шестнадцатого-семнадцатого веков. И пусть будущие историки и психологи ломают голову над причинами моего выбора — теперь уже поздно что-либо менять.
Мы сейчас летим к Альфе Центавра и будем там через пять месяцев. Интересно, как воспримут нас и наши сокровища? И вдруг чувствую безумную радость. Не думаю, что она как-то связана с моим довольно запоздалым осознанием того, что я, У кого недостало таланта и который в искусстве оказался жалким неудачником, занял как никто важное место в истории искусствa — в своем роде, Ной — эстет.
Нет, все дело в том, что я везу на встречу прошлое и будущее, где им все еще будет возможно прийти к соглашению. Минуту назад Леонардо бросил мячом в видеоэкран, и, глядя в него, я смотрел, как пухнет дряхлое Солнце, наливаясь краснотой перед апоплексическим ударом. И тогда я проговорил ему: «К своему великому удивлению, я вижу, что посреди смерти я нахожусь — наконец-то! — поистине в жизни».