3. Жена и отец. Легенда. Песня

И Глефод был доволен.

— Мирра, дорогая, — начал он, стараясь придать своему тенорку глубину и благородство, присущие голосам настоящих мужей и воинов. — Мой отец строил свою жизнь так, чтобы она протекала в едином русле с жизнями людей, если не великих, то, на худой конец, достойных, честных и храбрых. И если теперь он пребывает на одной стороне с восставшими, которые повсеместно известны, как лучшие люди нашего времени, значит, его стратегия работает, и жизненные принципы, которым он учил меня, по-прежнему верны. Поэтому ты можешь называть отца как угодно, но я все равно собираюсь вести себя так, как он меня воспитал: быть стойким, не предавать, говорить правду и пускать стрелу прямо.

Такие слова Глефод говорил своей жене, которая полулежала на диване времен Гураба Одиннадцатого. Сам Глефод стоял у портрета отца, а портрет, как ему и положено, висел на стене. Таким образом, каждый из участников этой сцены занимал отведенное ему место, за исключением знамени, которое не взвивалось и не реяло, а лежало на полу, словно тряпка.

Мирра, жена Глефода, была против знамени. Она привыкла терпеть портрет, но знамя для нее оказалось уже чересчур.

— Какую стрелу, Глефод? — спросила она устало, по праву женщины, которой сегодня из скудного пайка придется готовить еду для себя, мужа и любого, кто набьется к ним на ужин. — Разве у тебя есть лук? Разве ты стрелок, мой милый?

— Я говорю в переносном смысле, — объяснил Глефод, не поворачиваясь к супруге. — Человек, пускающий стрелу прямо — это тот, кто не уклоняется от своего долга, и открыт перед другом так же, как и перед врагом.

— Слова, слова… — Мирра зевнула. — Твой отец потому и предал так легко эту твою династию, что эти твои слова ничего для него не значили. Он произносил их по сто раз на дню, потому что этого требовало от него маршальское звание. А если бы он был зеленщиком…

— Мирра, не смей.

— А если бы он был зеленщиком, — безжалостно продолжила Мирра, — он бы кричал: «Кому турнепса, кому кочерыжек?». А если бы он был собакой…

— Мирра!

— … то он лаял бы — "гав", "гав" и "гав".

— С тобой невозможно разговаривать, Мирра, — сказал Глефод. — Я лучше буду говорить с тем, кто желает меня слушать.

— Да он никогда не слушал тебя, дурачок. Даже теперь он молчит лишь потому, что это портрет, которому давно пора на свалку. Я очень прошу тебя, Глефод: хоть раз в жизни будь благоразумным, выброси этот хлам и, ради всего святого, избавься от знамени. Если его найдут при обыске, то решат, что мы — сторонники династии.

— А разве мы не сторонники династии? — спросил Глефод, рассматривая серебряное шитье на отцовском портрете. Огромный, в человеческий рост, портрет принадлежал кисти придворного художника Ваарда. Художники из рода Ваард, все, кроме последнего, прославились своими портретами Глефодов — всех, кроме последнего. Последний из рода Ваард был так же недостоин своего рода, как и Глефод — своего, поэтому писать картины его не учили.

— Нет, — вздохнула Мирра. — мы не сторонники династии. Мы — всего лишь муж, который притащил домой грязное знамя, и жена, что боится за его жизнь. Ну почему тебе так нужно корчить из себя образцового солдата? Ты же не образцовый солдат.

— Верно, — сказал Глефод. — Но чем меньше я являюсь образцовым солдатом, тем больше я обязан им быть. Даже если быть образцовым солдатом я ненавижу больше всего на свете.

— Не понимаю, — Мирра закрыла глаза. — За всю жизнь он не сказал тебе ни единого доброго слова. Ни единого — только попреки, насмешки и гримасы отвращения на любой твой поступок. В его глазах ты всегда был недостойным, в тебе было ровно столько военного, сколько он умудрился в тебя запихнуть. А я, Глефод, вышла не за тебя-военного. Я полюбила тебя за все, чем ты отличаешься от своего отца. Почему же ты пляшешь перед ним, как жрец перед алтарем? Что он сделал такого, что ты любишь его больше, чем меня?

Теперь вздыхать пришлось уже Глефоду.

— Боюсь, что он не сделал ничего, и я заискиваю перед ним, чтобы он сделал хоть что-то, — сказал капитан. — Но хватит пустой болтовни. Я думаю, он гордился бы мной за то, что я совершил сегодня. И я прошу тебя помолчать, Мирра, потому что мне бы хотелось рассказать отцу о том, что именно я совершил.

— Как хочешь, Глефод, — Мирра зевнула снова и встала с дивана. — Ты можешь общаться с призраками сколько тебе угодно, а я лучше буду на кухне, с вещами, которые можно положить в суп и салат. Я, правда, не уверена, что у меня выйдет сделать и то, и другое — но ты же не нуждаешься в еде, так ведь? Ты же сыт одной своей фантазией о предателе — вот и хлебай ее полной ложкой.

Она ушла, и Глефод остался хлебать свою фантазию о предателе. Он хлебал ее до тех пор, пока она не закончилась, а когда она закончилась, Глефод обратился к источнику своей фантазии — парадному портрету отца.

Полотно изображало Аргоста Глефода в мундире, который в полном соответствии с действительностью полагался ему, как маршалу Гураба. В то же время на портрете отец оставался человеком, верным династии, — и это действительности уже не соответствовало. Как всякое произведение искусства, портрет превосходил реальность еще и тем, что был портретом. Словно зеркало, он отражал чувства Глефода к отцу на самого Глефода, и, разговаривая с холстом и краской, капитан чувствовал, что его понимают и любят. Жена тоже любила и понимала Глефода, но поскольку она была просто женщиной, капитану казалось, будто она любит его меньше, чем мог бы любить отец.

Капитан не винил жену, что она любит его меньше. Жена не была маршалом Гурабской династии, не была великим человеком и, не будучи великим человеком, не могла любить Глефода так, как должен любить своего сына великий человек.

— Здравствуй, — сказал Глефод своему отцу. — Знаешь, я становлюсь на тебя похожим. Я встаю в шесть утра, пытаюсь обливаться холодной водой, говорить внушительным баритоном. Хотя у меня нет трофейного пистолета, я стреляю по крысам из табельного, даром, что мне приходится отчитываться за каждый казенный патрон. Мне не очень нравится убивать крыс, они живые твари, но я всю жизнь делаю то, что мне не нравится, поэтому уже успел привыкнуть. Впрочем, если я говорю, что стреляю в крыс, это не значит, что я попал хотя бы однажды. Они очень шустрые, и наверное, тебе повезло, что ты учился убивать, стреляя в людей. Не подумай, я не хочу тебя в чем-либо упрекнуть. Все связано со всем, и ты именно потому великий человек, что воевал с людьми, а не с крысами. Я тоже пытаюсь быть великим человеком. Сегодня я захотел стать достойным того, чему ты хотел меня научить, отправив в Двенадцатый пехотный полк. Ты надеялся, что я полюблю полк, полюблю дисциплину и стану твоим достойным преемником. Мне очень жаль, что за семнадцать лет я так и не оправдал твоих ожиданий. Боюсь даже, что я уже не смогу их оправдать потому, что Двенадцатого пехотного полка больше не существует. Но кое-что я сумел сделать. Хотя я не смог полюбить свой полк, я все же спас его знамя. Смотри, вот оно.

Глефод нагнулся, отряхнул полотнище и прислонил древко к раме. Грязная красная тряпка, которой было знамя, повисла на фоне чистой красной тряпки, которой был мундир Аргоста Глефода.

— И я решил сделать еще кое-что, — продолжил капитан. — Освободительная армия уже на подступах к столице, и я решил, что буду сражаться против нее. Это не очень-то разумно, и я не большой поклонник династии, однако я люблю тебя, а потому должен делать не то, чего мне хочется, а то, чего желал бы от меня ты. Ты хотел видеть меня настоящим солдатом, который не предает того, кому служит. Прости, пожалуйста, мою жену: она права, что ты перешел на другую сторону, и все же она не понимает, что великим человеком движут соображения более глубокие и сложные, нежели все, что способен помыслить неудачник вроде меня. Если бы к мятежникам ушел я, это было бы предательством, однако тот же поступок в твоем исполнении является чем-то иным, несравнимо более значительным. Возможно, предав, ты совершил подвиг — я не удивлюсь, если в конечном счете люди скажут о тебе именно это. Но я — я не умею совершать подвигов. Я не великий человек и способен делать лишь то, чему научил меня ты. Ты учил меня быть сильным, и смелым, и стойким, и не просить себе награды. Ты хотел, чтобы я был верным династии. Я буду сильным, смелым и стойким, и я буду верен династии. Кроме того, я ничего не жду от Освободительной армии. Она несет нашему народу счастье и свободу, но счастье и свобода мне не нужны. Она не сможет дать мне самого главного — твоей любви, и она уничтожит мир, в котором ты хотел видеть меня гордостью нашего рода и достойным продолжателем своего дела. Я… Я знаю, ты терпеть не можешь мои исторические изыскания, ты всегда считал себя гордостью нашего рода, даже большей, чем один из сподвижников Гураба Первого, но… Мне кажется, я нашел в нашем роду кого-то, кто может сравниться с тобой. Я говорю о нашем предке, одном из двухсот тридцати двух воинов, спасших когда-то династию. Послушай, отец, я расскажу тебе эту легенду.

И Глефод поведал отцу легенду, которую разыскал во время своих исторических штудий. Легенда эта сводилась к тому, что некогда молодой гурабской династии угрожала орда кочевников, которая хотела проделать с гурабской династией то же, что династия некогда проделала с великими Королями Древности. Кочевники хотели свергнуть династию и занять ее место, однако сделать это им помешали двести тридцать два воина, среди которых затесался неизвестный предок Аарвана Глефода. Воины встали заслоном у столицы, и мужество их было так велико, что враг отступил, понеся огромные потери, под звуки боевого гимна, который храбрецы пели, стоя плечом к плечу.

В этой истории Глефоду нравилось, что воины не принадлежали ни к одной политической партии, не требовали за свою верность награды, а, следовательно, рисковали жизнью по велению своего сердца, в силу некоей внутренней правды, ведомой им одним. Кроме того, все они были друзьями, а их армия — дружеством, свободным единением душ.

Еще Глефоду нравился их гимн — отчаянный, дерзкий, яркий. Хотя Глефод не понимал в нем ни слова, ему казалось, что он понимает все. Он верил, что в гимне поется о веселых и славных людях, бросающих вызов превосходящей силе, о людях, не страшащихся гибели и надеющихся на победу.

Гимн звучал так:

Torhud ud vorhod

Dhorved od morhed

Od mudernorwod

So worterbirhed!

Elwod na vilgen

La vilsen-vilsen

Geltoropfilten

Hel’l olohilsen!

El goro lendo hal oro tono

Wendo morendo naoro gono!

Wotensoloro naoro peco

Hodephutanro teube kono

Vorhod el groro

Haltono wendo

Hodephutanro

Endo ro tendo!

El groro vorhod

Bishre haltono

Soilu alwere

Doi falcono!

Таковы были слова, что пели герои древности и среди них — предок Аарвана Глефода, на которого никоим образом не походил сам капитан.

— Вот так, отец, — сказал он, спев гимн портрету. — И я последую его примеру, воскрешу на мгновение старые дни, чтобы ты гордился мной. Я соберу своих друзей, мы будем петь и сражаться. В нас будут юность, и сила, и свобода. Я уже придумал название для нашего дружества, оно будет называться Когорта Энтузиастов. Я позову своих друзей, а друзья позовут своих. Если я рассчитал правильно, вместе со мной нас будет ровно 232 человека. Все, как в легенде, отец. И мы споем гимн и спасем столицу. А когда мы встретимся на затихшем поле боя, ты скажешь: "Я ошибался в тебе, мой мальчик. Может быть, ты и не такой, каким я хотел тебя видеть, но все же ты не столь уж плохой человек".

Глефод заблуждался, когда думал, что в отряде их будет ровно 232. В последний миг к Когорте Энтузиастов примкнет некий Дромандус Дромандус, который разрушит соответствие легенде тем, что станет 233-м. Также он разрушит легенду потому, что расскажет Глефоду правду о ней и об истинном смысле гимна.

Хотя истина окажется болезненной, Дромандус будет совершенно прав, ибо легенда, которую Глефод рассказал портрету отца, — ложь от первого и до последнего слова. Никогда в истории Гурабской династии 232 воина не спасали ее от нашествия захватчиков — напротив, эти захватчики, точнее, три их вождя и были теми основателем и двумя его сподвижниками, что создали Гурабскую династию.

Серебряные копья, украшающие знамя, спасенное Глефодом, были копьями поработителей.

Кроме того, если бы в истории гурабской династии действительно существовал эпизод, в котором кто-то вступился за нее искренне и смело, династия хвалилась бы им до тех пор, пока он не превратился в общее место, истертое и ничего не значащее.

Ложью от первого и до последнего слова был и древний боевой гимн 232-х воинов, который так нравился Глефоду. В отличие от легенды он был написан на языке поработителей, и в переводе с этого языка его суровые и мужественные строки звучали так:

Десять тысяч шлюх едут к нам на повозках, запряженных волами, титьки шлюх прыгают вверх и вниз, а губы накрашены алым. Мы засадим шлюхам по самые яйца, потому что мы разграбили пятьдесят городов и убили пятьдесят царей. Мы засадим шлюхам потому, что наши болты не влазят в обычных баб. Мы засадим шлюхам, пусть они едут к нам поскорее!

Поскольку Глефод не понимал смысла гимна, можно предположить, что ему нравился его задорный и веселый мотив, который действительно было легко запомнить и приятно напевать, аккомпанируя себе на пианино. Глефод мог напевать и наигрывать этот мотив потому, что ноты к гимну любезно записал его же создатель, и сделал он это с помощью нотной системы, которой предстояло возникнуть три века спустя.

И гимн, и легенда, которыми Глефод вдохновлялся, сражаясь с Освободительной армией, были фальшивкой, очевидной всякому здравомыслящему и скептически настроенному исследователю. Однако проиграл капитан не потому, что они были фальшивы, а потому, что его отряд в двести тридцать два человека сражался с армией, численность которой превышала восемьсот тысяч солдат. Также он проиграл потому, что на борту линейного крейсера "Меч Возмездия" хранилось двести восемьдесят шесть тысяч девятьсот девяносто пять снарядов класса РОГ-8, в то время, как для уничтожения Когорты Энтузиастов требовался всего один.

Из легенды, гимна, любви Глефода к отцу и его смерти подлинными в этой истории были только любовь и смерть.

Через двести лет после того, как леди Томлейя напишет свою книгу, подлинными будут считаться гимн и легенда. Легенда будет рассказывать о том, как двести тридцать два воина во главе с Аарваном Глефодом храбро сражались и погибли в бою с Поработительной армией, которая жестоко уничтожила древнюю гурабскую династию, правившую испокон веков.

К моменту, когда имя Аарвана Глефода станет известно каждому ребенку, от настоящего капитана не останется ровным счетом ничего. Он превратится в народного героя, который действовал с высочайшего позволения династии и при могучей поддержке великого гурабского народа. Гимн и легенда обретут новый смысл, который придал им Аарван Глефод. И никто не вспомнит чад всеобщего предательства, окутавший Гураб, когда капитан задумал свой бессмысленный поступок.

Глефод не знал этого потому, что не был историком и существовал только в своем времени. И в этом времени, едва закончился разговор с отцом, он услышал, как на кухне плачет жена. Она могла плакать потому, что из пайка Глефода — пятка картофелин, двух луковиц и куска мяса с желтоватыми прожилками — не получалась пища, способная насытить двух взрослых людей, существующих во времена всеобщего предательства. Еще жена могла плакать потому, что была благородным существом и жалела капитана Глефода. В первом случае Глефод не мог сделать ничего, во втором он мог пожалеть жену в ответ.

И капитан избрал тот вариант, в котором мог что-то сделать.

— Я все слышала, — сказала Мирра Глефод, которая, едва у нее потекли слезы, сразу же начала резать лук, чтобы слезы происходили от лука. — Ты дурак, Глефод. Ты дурак, дурак, дурак, дурак, дурак…

— Я знаю, — сказал Глефод, подошел к жене и положил свои руки на ее. Руки Мирры остановились, и слезы ее утратили с луком всякую связь. — Я знаю, Мирра, однако и дураки зачем-то нужны. Например, они нужны для того, чтобы сражаться с Освободительной армией, которая несет нам освобождение. В общей картине мы все играем роли, так или иначе, и многие играют свою роль, даже не зная, в чем она состоит. Я знаю, в чем состоит моя роль, и, поскольку я не могу требовать изменения сценария, ибо требовать мне не у кого, я должен играть эту роль, как умею.

— Спектакли, роли… — прошептала Мирра. — А я, выходит, актриса в этом безумии?

— Этого я не знаю, — серьезно сказал капитан. — Каково твое место в общей картине — знает один Бог. А для меня ты — жена, и этим все сказано. И если я, в свою очередь, для тебя — муж, не препятствуй мне делать то, что я должен.

— Даже если это…

— Да, — сказал капитан. — Даже если.

Он отпустил руки жены, обнял ее, и так они стояли над порезанным луком, мелко наструганной картошкой и куском мяса с желтоватыми прожилками.

Загрузка...