Любовь, любоваться, любо… Любой ратник знает множество солдатских песен. Почти все они веселые, бодрые, громкие, ибо предназначены вдохновлять воинов на стойкость и удаль, на чувство локтя, чтобы с их помощью коротать время на марше, чтобы шагать в ногу, соблюдать строй. Среди песен, однако, попадаются и грустные, так сказать, бивачные, либо поминальные. Поют в походах и о любви, но реже и довольно грубо. А в простой, мирной жизни, ровно наоборот: веселых песен не так уж и много, зато нежную любовь и горькую разлуку воспевают и стар, и млад.
Я пытался для себя разобраться со всеми видами любовей, чтобы понять их суть, если уж сам ни одну прочувствовать не могу… Любовь плотская, между мужскими и женскими половинками человечества, любовь к отпрыскам и к родителям, любовь к местам своего рождения и проживания, любовь к жареному мясу, любовь к оружию…
Мне нравится испытывать в деле хорошее оружие, я с удовольствием пожираю пищу — но любовь ли это, строго говоря? Вне всякого сомнения — нет, не любовь, ибо я легко могу обойтись без всего этого, взамен обжорства — извлекать радость из постов и созерцаний, взамен воинских упражнений с мечом — постигать таинства круговорота воды в природе… Продолжим. Как я уже упоминал, место и время моего рождения мне известны только в самых общих чертах: Вселенная, Когда-то. Предков и потомков своих я знать не знаю, не хочу знать, и никогда не имел. Хотя… насчет потомков… может быть, когда-нибудь… для забавы… или еще для каких прихотей… Но сегодня — мимо, мимо и мимо. Остается главная любовь, то есть та, о которой песен, стихов, былин и романов сложено больше, чем звуков и слов во всех солдатских маршевых кричалках-вопилках.
— Была ли любовь у меня?
— Нет, не любил, повторяю: не дано. Как это так — все радости жизни, включая сон, пищу, науки, вино, созерцания, веселье и драки, променять на хныканья и воздыхания невесть по кому? По телесным прелестям и умственным способностям одной из тысячи тысяч девиц, имя каждой из которых следует забывать уже на утро (а еще лучше и вовсе не знать)? Нет, сие невозможно, это против натуры моей, против разума! Людям еще простительно, для них понятия «вечность» и "до утра" — это почти одно и то же, а вот мне…
Припоминаю, не так уж и давно сие было: вцепилась в меня одна смазливая трактирная шлюшка, с которой мы весело мотали мои денежки, честно заработанные в грабительском походе барона Камбора, по прозвищу Корявый, деда нынешнего барона, вдоль по западным границам, в пределах империи, во владениях соседей, и вне ее… Бойкая такая и по-настоящему добросердечная и, я бы сказал, почти бескорыстная. Все было расчудесно, до той поры, пока не пришло мне в голову прогуляться в теплые северные края, на взморье. Вот где слезы-то побежали!.. Уж как она упрашивала взять ее с собою, выкупить от хозяев, клялась, что бросит прежнее ремесло и станет благонравной, для меня единственной… Зачем мне море за тридевять земель? — когда вот оно, соленое, уже здесь наплакано, и ехать никуда не надобно… Впору было ей поверить… В конце-концов условились, что она будет ждать, сколько понадобится, а я непременно ее навещу… То, се, закрутился в походах и приключениях, а век-то человеческий короток! — Лет сто, сто пятьдесят миновало, пока я увидел ее в следующий раз, кстати сказать, тоже на северном морском побережье, и она уж была старушкой-служанкой при людях чужих, где-то там, на краю света, на обочине жизни, маленькой, высохшей, уродливой, одинокой, никому не нужной… в том числе и мне. Полагаю, и она меня забыла напрочь, впрочем… не проверял, не удосужился проверить. Вот вам и страсть — ну и что с нее, кому она пользу и радость принесла? Но случись этакое чудо, вселись в меня демон любви — хлопотно же ему придется: то и дело мне, вечно молодому, новый предмет обожания подыскивать! А с прежними как прикажете поступать?
В свое время знатные придворные сударыни завели обычай, прочно в империи прижившийся: цветы не только на клумбах и в оранжереях высаживать, но и ставить в нарочно для этого приготовленные кувшины, у себя в горницах и будуарах: сегодня у нее розы, завтра левкои, послезавтра еще что…
"Ах, ах! Как прекрасен этот ирис! Вы только взгляните! Ах, какой тонкий восхитительный аромат от этой дикой розы!.." Поахали, повосхищались — а к вечеру слуги сию радость выбросили вон, в выгребную яму, ибо срезанный цветок уже увял, потерял прелесть и свежесть и вообще надоел. Вот и для меня женская красота и молодость вроде того цветка-ододневки на груди у юной красавицы: порадовался наскоро, побрезговал наметившимся увяданием, выбросил вон — и забыл за ненадобностью. Как можно любить позавчерашнюю хризантему? Когда их свежих предо мною — нескончаемое поле? Прекрасных, но примерно одинаковых, по большому-то счету? Вот и вся любовь между смертной и бессмертным. Можно рассмотреть дело с другой стороны, только итог от этого слаще не станет. К примеру, если бы я был глупец, или мучитель, я бы мог расщедриться и подарить вечную молодость какой-нибудь очередной подружке… Точнее скажем: не вечную, а неопределенно долгую молодость, лет этак на тысячу, две, три… Думаю, и одной тысячи хватило бы с избытком, чтобы подруга моя, этим даром якобы осчастливленная, превратилась бы в угрюмую и совершенно непереносимую безумную старую каргу, с внешностью двадцатилетней красотки. Родственников у нее нет, друзей и подружек нет, все давно вымерли, доброжелателей нет — одни завистники и злоумышленники, говорить не с кем и не о чем, ибо она еще восемьсот лет назад сказала и услышала все, что могла и хотела… Ну и друг другу мы изрядно приелись за это тысячелетие… Можно было бы разбежаться в разные стороны света, чтобы не надоедать далее, но тогда при чем тут любовь? Раз уж решили ворковать — сердце напротив сердца — нужно продолжать опыт до победного конца… Нет, я такого ни разу не пробовал, но заранее знаю насквозь — как событиям дальше суждено развиваться. В итоге сама бы утопилась, или я бы ее прирезал — второе более вероятно. Чтобы такое бремя нести — вечную молодость — нужно быть богинею: хладной, равнодушной, терпеливой, одинокой, весьма выборочно обремененной человеческими свойствами… среди которых чувству любви места нет и быть не может… Смертной женщине просто не дано стать стервой подобного размаха, непременно свихнется и задохнется под охапкой сгнивших цветов, сиречь страстей, накопленных за предыдущую, все равно коротенькую жизнюшку… В богиню же смертный мужчина все-таки способен влюбиться, и даже навеки, ибо ему вполне может улыбнуться удача, в виде скорой смерти, и он просто не успеет узнать получше предмет своих воздыханий.
Ну а если представить такую забавную занозу: я в смертную влюблен, а она в меня нет? Чушь, постыдная чушь: что такого особенного может быть в тепленьком комочке ненадежной женской плоти, чего бы я в дальнейшем не мог получить от сотен и тысяч ей подобных, и чего до этого от них не получал? Утех, знаний, хорошего настроения, вкусно приготовленного обеда? Не понимаю.
Земная же действительность сурова и безжалостна: куда деваться от любви простому человечишке? — они без этого не могут, особенно девицы и бабы. И мужчины не лучше, и они еще проще… Нет, это не мое.
— Кавотя!..
— Здесь я, господин Зиэль, вот она я!
— Ты думаешь, если я хорошо выспался и секиру из спальни не взял, то мне к завтраку можно подавать любую дрянь вместо вина? Теплое, скисшее, с мухами?
— Ой!.. Прошу простить!.. Пощадите, сиятельный господин… А мухи-то… Нету там мух…
Эх… Недаром сказано кощунником-поэтом: "В провинции и боги простоваты…" Кавотя моя все поняла буквально: обследовала содержимое кубка и кувшина и даже вино прихлебнула, и теперь стоит предо мною, вся в недоумении, дескать, нет ни одной мухи ни там, ни тут, а вино отнюдь не скисшее… Капризничает постоялец, самодурствует с утра, заскучал, видать…
— Я говорю: теплое вино! В то время, как мы о холодном уславливались. Понятно теперь? Усвоила суть моих иносказаний?
— А-а!.. А я-то… Думаю, с утра-то потеплее — оно уместнее… Сей миг из погреба ледяного принесу. Поняла, поняла… А то я гляжу — нету там мух… — Как увидела Кавотя, что рука моя на поясе шарится, кнут высвобождает, так и перестала объясняться и оправдываться, бросилась опрометью за двери, плеща вином в кувшине и дряблыми телесами. Трактирщица, в знак величайшего почтения, лично мне прислуживает, сама блюда носит, сама со стола вытирает, не доверяет слугам тонкостей обращения с высоким гостем, важным постояльцем. Видимо, слух о том, что я вчера успешно прошел проверку перед местными стражами границы, еще более укрепили Кавотино доверие ко мне: в лепешку расшибиться готова. Ну, а как же — такой видный мужчина, да весь при деньгах!.. Да что там деньги?! Бьюсь об заклад — знает Кавотя Пышка про золотую пайзу имперского посланника, но пытается делать вид, что ей сие неведомо, что она по долгу кабацкой службы этак передо мною лебезит.
Устроился я в деревне вполне удобно: выспался, то есть, до самого утра обследовал боками и спиной спальное ложе в доме двоюродного брата трактирщицы: мягко, чисто; а как утром вышел на двор, умываться да бороду причесывать, так и Кавотя Пышка, углядев меня через дорогу, принялась слуг шпынять, да с завтраком суетиться. Я ей велел сотворить мне кашу, с молоком и с маслом, и обычных трактирных закусок-заедок к ней.
— Как ваша деревня называется? Подгорная?
— Да Краюшкою и зовут, господин Зиэль, потому как мы-то все у империи на самом краю приспособились жить. А про Подгорную и не слыхивали. Краюшка и Краюшка. Так и в налоговых свитках записана.
— Угу. Яйца — всмятку, вкрутую?
— Точь-в-точь угадали: вкрутую, весь пяток. Давеча дикая цераптиха повадилась вдоль деревни крутиться, тогда еще последние теплые деньки стояли, да вдруг совершенно не ко времени взяла и снесла потомство-то, снесла и в песок-то закопала, ну, прямо возле сарая, что над оврагом у опушки. А сама охотиться побежала. Ну и мы, ясен след, это дело-то заприметили, вырыли яйца, в лукошко их и в погреб, на ледник. Полный урожай — более сорока яиц, и ни одного плохого! Ни у кого до самой весны свеженьких не будет — а у нас есть!
— Хорошо. Слышь, Кавотя, а на западной стороне считают и подают не по пятку, а полудюжинами.
Кавотя смешалась, не зная, как на это правильно ответить.
— Странно. И-их, господин Зиэль, да мало ли дивного на свете, а вот у нас — так.
Беседовать с Кавотей Пышкой мне нравится. Уж не знаю, как столь простодушные бабки прорываются в трактирщицы, разве что через наследство от мужа, но — что на лице, как говорится, то и за пазухой. И характер не вредный: из всех сплетен, что она мне настрекотала — редко для кого порочащие слова у нее нашлись, со всеми-то она в хороших…
Завтракал я долго, Кавотю от себя не отпускал, и она покорно, по-моему — даже с радостью, развлекала меня болтовней. От нее узнал я и где лучше охотиться в окрестностях, и сколько молодух не замужем, и сколько из них "под сердцем носят", и от кого…
Рассказала о караванах с товарами, которые к ним завозят с обеих сторон границы, и о бессовестных купцах, готовых три шкуры с сельчан содрать за свой дрянной товарец: вот тут она развернулась, всем офеням поименно досталось — не проклятий, до этого она не дошла, но — нехороших пожеланий… Думает, небось, что я и по торговым делам имею право порядки наводить: на этих прицыкну, тем пайзой пригрожу — вот и скинут цены до справедливости…
— …да что-то вдруг исчезли все, как ветром слизнуло… Не идут и не идут — и те не идут, и наши не возвращаются… с чего бы?
С того бы. Полагаю, некому из княжества Бо Ин сюда идти и возвращаться. Впрочем, проверим на днях. Может, взять да отогнать всю деревню, вместе со скарбом и живностью, подальше за Безголовую, вглубь Империи? Пока еще время есть? Пайзу необходимую я себе приколдую, такую, что и здешний наместник земные поклоны класть начнет… Ну, а дальше? Там, на западе, то же самое будет, если я не ошибаюсь в расчетах… Да… Стоит только озаботиться людишкиными делами, так сразу чувствуешь себя словно в хомуте и при оглоблях. Подожду с решениями.
— …ой, да врет она, Кавотя, врет — а вы все и уши развесили! Верховная жрица при Умане! Таких верховных жриц по империи — что тараканов по деревням: жила при захолустном храме, сама, небось, и дала слабину с озорником, наблудила, по глупости, или от юности, из послушниц ее поперли, вот она теперь и страдает — едва-едва не великая жрица, жертва чужого коварства, безвинно поруганная и навеки изгнанная. Врет, к шаману не ходи — врет.
— Ну-к… может оно и так, господин Зиэль, а только живет она отдельно, едва ли не ведьмою, на отшибе — и мужчин на дух не переносит! Особливо тех, кто с оружием, ратников, стражников, дворян. Так что вы… это… одним словом, я остерегла — а дальше вы как сами знаете.
Между делом Кавотя рассказала ненужные мне подробности о пришлой колдунье, женщине молодых лет, которая не так давно поселилась в этих краях, не в самой деревне, а в стороне, в заброшенной лесной избушке. Деревенские мужики не раз порывались прикончить ее самосудом… — за что? За очень вредный норов и ненависть к мужскому полу, а саму избушку сжечь, но деревенские бабы дружно стали на защиту колдуньи, потому что та надежно лечила от женских хворей, да и в травах хорошо понимала, скотину домашнюю пользовала, погоду предсказывала. Колдунья совсем немного брала за свои труды, только то, что бабы ей добровольно приносили: кто утку, кто кореньев на зиму, кто рыбы вяленой, кто хлеба, кто полотна одежного, домотканого… Обычная история, я тысячу подобных слышал и знаю, все они скроены на одну колодку. С обязательными вкраплениями красивостей и великосветских тайн, как их понимают смерды на селе.
— Так она, небось, из знатной дворянской семьи? Сударыня имперской крови? Презрела все и бежала куда глаза глядят?
Простодушная Кавотя в ответ на мою насмешку вытаращила, насколько сумела, взор из жирных щек:
— Ой! Так вы о ней слышали! А я-то дура старая, знай себе тарахчу… О-й-йй! — Глазки у Кавоти Пышки распахнулись еще шире, выкатились из всех пределов, «ейной» природой отмеренных, еще вот-вот — как у обычных людей станут размером… Ба, да это к ней догадка пришла на мой счет: что это я не просто так, а за таинственной колдуньей знатного происхождения сюда послан, неосторожными словами выдав предмет своей настоящей заботы…
— Остынь, Кавотя Пышка! На, вот, хлебни винца… Пей, я сказал! — Кавотя осторожным шагом ковыльнула к столу, насколько ей пузо позволило, и выполнила приказ: опорожнила половину небольшой кружки с имперским вином, что я ей собственноручно плеснул. — Выпила? Впредь головой работай, а не иным местом, прежде чем всякую бредовую чушь выдумывать. Мне на твою распутницу ведьму начхать с высокого хвоща, знать ее не знаю и видеть не желаю, а просто — как услышал я насчет Верховной жрицы и злых мужчинах, низвергнувших ее с невиданных высот, так мне все с нею предельно ясно-понятно стало: всем этим полупомешанным дурам до седых волос не дают покоя мечты и сказки о собственном княжеском происхождении, да об утраченной милости богов. А легковерные людишки и рады рты разевать, поить-кормить невесть кого, любую мошенницу, любого проходимца, лишь бы у нее или у него язык позвонче подвешен был!
Произнес я разоблачительную речь и стал постепенно сворачивать утреннюю трапезу, доедать надкушенное, допивать налитое, дабы, выйдя сытым из-за стола, с большим толком использовать разгорающиеся будни. Речь речью, но, несмотря на все мои отнекивания, к вечеру я бы точно стал героем легенды, внезапно проклюнувшейся в голове у трактирщицы Кавоти: дескать, мол, ратник столичный, тайным образом за колдуньей прибыл, во Дворец повезет… Или того бы хуже выдумала старая, что-нибудь насчет вновь обретенной любви, но — к счастью — этому помешало мелкое чудо, из разряда тех нечаянных чудес, что сплошь и рядом случаются в скукоженных горами и лесами просторах скудного деревенского бытия… Дверь стукнула и в зал вошла та самая ведьма, о которой мы с трактирщицей беседовали — вот только что, языки остыть не успели. Кавотя верно описала возраст: да, тетка совсем не старая, можно сказать, девица, однако внешность ее не произвела на меня хоть сколько-нибудь приятного впечатления, ибо если и были в ней следы красоты — то полунищенское существование деревенской ведьмы надежно их стерло: волосы тусклые, с обильной проседью, даже кожаная шапка-ушанка не способна была скрыть того, как плохо они расчесаны, под глазами водянистые мешки — это от неумеренного употребления сильнодействующих снадобий и от частых слез, платье чистое, но бесформенное, душегрейка не по росту, башмаки… Под юбкой не видать, но, тем не менее, сомневаться не приходиться, что это отнюдь не кожаные дворянские туфельки, судя по деревянному стуку при ходьбе…
— Что тебе, Малина, что усердная моя? Уксусу? Сейчас сделаем, у меня и кувшинчик подготовлен. Хлеба? Вот коврига, серый, нарочно для тебя отложила. А что, Малина, снегу с Шапки не принесет ли, на ночь глядя? Как видишь? Что-то ветер оттудова с утра?
Колдунья Малина — это ее трактирщица назвала таким несколько странным для ведьм и колдуний прозвищем, старалась говорить вполголоса, почти шепотом, не глядя в мою сторону, да только все ее усилия не привлекать к себе постороннего внимания разбивались о громкоголосую Кавотю Пышку.
— Один только миг, сиятельный господин Зиэль, я вас умоляю! Отпущу товар и вернусь, я быстро!
Уверен, что Кавотя не осмелилась бы покидать боевой пост при моей особе, если бы не рассчитывала таким «прехитрым» способом снискать мое расположение: мол, не кому-нибудь кинулась угождать, а той… которая… Ошиблась, Пышка, сия жертва собственной страсти и чужих злокозненностей даже любопытства у меня не вызвала…
Все же, сугубо из вежливости и от нечего делать, я решил встрять в разговор, но, как сразу же выяснилось, совершенно зря.
— Кавотя, ты это… Хлеб и уксус — оно, конечно, хорошо, но добавь еще чего-нибудь, за мой счет… Не желаешь ли испить сладенького вина, либо взвару, а, красотка? Кавотя, заверни ей засахаренных фруктов…
При этих бесцеремонных, однако, вполне доброжелательных словах, колдунья Малина взвилась как разъяренная змея, куда и сутулость делась! В воздухе полыхнуло нечто вроде слабенькой молнии, колдунья не только выпрямилась, но даже и выгнулась в обратную сторону, почти как наборный лук без тетивы, направила на меня скрюченные пальцы, почти когти. Боги милосердные, страшно-то как. Честно сказать — не ожидал от этой тихони столь яркого пожара чувств.
— Тварь! Подлая низколобая бородатая тварь!!! — Крик ведьмы перешел в пронзительный визг. — Похотливая гадина! Нежить! Нечисть! Сгинь! Тьфу! — Колдунья набрала воздуху в грудь — и действительно: из перекошенного рта ее вылетел в мою сторону густой плевок, едва не долетев до столешницы. Я даже успел загадать про себя: долетит — зарублю, не долетит — еще послушаю.
— Ты чего так раскипятилась, красотка? Не хочешь фруктов — возьми рыбца вяленого. Постного не любишь — окорок в дорогу дадим… Да хоть жареного ящера в мешок засунем! Но умоляю: не плюйся больше в мою сторону, не то отвешу тебе такого пинка, что без крыльев долетишь до самой Шапки Бога. Лучше спой нам песню, либо расскажи про завтрашнюю погоду — все пристойнее, чем харкаться в приличном обществе.
Слышит Кавотя наши с колдуньей беседы и понимает — не пахнет тут посольством из Дворца и пламенным воссоединением двух разбитых сердец, а коли так — лучше втянуть голову в жирные телеса и тихо-тихо присутствовать, едва дыша…
Колдунья замерла на миг — уж не знаю, расслышала она мои предупреждения, или нет — глаза прикрыла, открыла и дальше шепчет, вроде бы как про себя, но все-таки вслух:
— Кровью своей, дыханием своим, судьбой своей, сердцем, душой, жизнью — ненавижу! Ненавижу, презираю… Я бы прокляла тебя, презренный, да потрачено проклятье мое… да потрачено без остатка, на такую же мразь в портках… Безмозглый, жирный, подлый… О, как я вас всех ненавижу…
— О, прекрасная незнакомка! О, как я тебя понимаю! Не хочешь окорока и фруктов — тогда двигай отсюда, да пошевеливайся, утка плевучая, вон, я отсюда вижу: хлеб и уксус тебе приготовлены. Стой!..
Я хорошо умею командовать ратниками, бабами и даже лошадьми: стоило мне приказать — всего лишь на человеческий голос, без малейшей степени колдовства или магии — остановилась колдунья как вкопанная, быть может даже сама не понимая — как это она так послушалась вражеского окрика?
— Что же это мы расстаемся на гнилом ветру, сердитая красавица? Ты хоть скажи, какая погода к вечеру-то будет, видишь, весь трактир тебя слушает, затаив дыханье?
Весь трактир — это я, трактирщица Кавотя Пышка, да трое ее слуг, из которых двое, как я понял — то ли внуки, то ли внучатые племянники. Не знаю, какой там она была жрицей, пока из-за проступков своих силы не лишилась, но чутье у нее и посейчас отменное: один волосок ей оставалось преступить, чтобы навлечь себе погибель по моей немилости, но она вовремя остановилась, голос мой услышав и правильно разобрав то, что в нем содержалось. Были у красотки Малины губы фиолетовые, а стали иссиня белые, подхватила она невидящей рукою мешок, который ей Кавотя приготовила, деревянным башмаком ткнула в деревянную же дверь и вышла, бормоча про себя нечто такое… сердитое… А может даже и злобное, я решил не прислушиваться — мало ли, осерчаю вдогонку на ее слова, да и того… лишу окрестных баб единственной врачевательницы…
— А что, Кавотя, всегда она такая, со всеми?
— Да почти что так, господин Зиэль: не со всеми, а, извиняюсь, с мужиками, к мужчинам она крепко осерчавши.
— Приодеть, умыть, довесела напоить и замуж выдать! И сразу все ее «серчание» пройдет, как рукой снимет. Впрочем, я ей не жених, не сват и не сводня. Пойду, прогуляюсь. Есть какие-нибудь лодки на озере? На острова хочу сплавать — ох, давненько я не предавался созерцанию. Воин, называется…
— Есть, как не быть? Там этих лодок-то — от каждого нашего дома, почитай, по две имеются… Любую свободную можно взять, только потом возвернуть на прежнее место желательно. А я уж потом-то расплачусь, господин Зиэль, не сомневайтесь.
— Не сомневаюсь. На обед — все по твоему усмотрению, но чтобы рыба тоже была, и зелени, зелени разной побольше. И всяких там соусов, подливок, погуще и поострее.
— Будет исполнено, господин Зиэль!
И снова я на озере Поднебесном. В этот раз никто не покушался на мою безмятежность, ничто не мешало мне оставаться наедине с собой, почти как когда-то, в очень древнюю пору, еще не знавшую людского делания и присутствия. Вспомнил я, залез в воспоминания и словно бы наяву увидел: в те далекие-предалекие времена не строил я плот и не наколдовывал лодку — зачем, когда некому на меня смотреть, когда лодок-то не было? Я просто шел по озерной глади, аки посуху, а оно, послушное воле моей, умеряло даже мелкие волны под ногами, дабы не спотыкался я о водяные гребешки, но скользил по ним, или бежал без помех… И я бежал, стараясь обогнать круги по воде, вызванные этим же бегом моим, и нагнав — отнюдь не спотыкался, ибо круги сии были невысокими и очень пологими, и тоже очень мягкими и послушными… Сам я также не напоминал человека обликом своим и нимало не грустил по этому поводу… Но, по-моему, и тогда у меня было две ноги… или лапы?… Не важно, пусть будут две задние лапы. И несколько передних. Предположим — также две, лень сызнова лезть в воспоминания и уточнять.
Нынче, когда белый свет сплошь заселен царствами-государствами, демонами, зверьем и людишками, сейчас, в данный миг — тоже никто из людей, богов и демонов на меня не смотрит (зверей я не считаю: они не проболтаются), но я благонравно и скромно, как простой смертный, бреду вдоль берега, то и дело забираюсь в камыши, в поисках подходящей лодки, нахожу ее и… Нет, выгребать на простор пока еще рановато — воду надобно вычерпать со дна лодки, что я и делаю с помощью привязанного к борту берестяного ковша… Зачем, не проще ли повелеть маленькой воде самой покинуть лодку и выпрыгнуть в объятия большой воды, сиречь озера? А вот вздумалось мне! Да, захотел, и самодурство здесь ни при чем: раз уж я человек, то я просто обязан держаться по-человечески…
— Угу! По-человечески он держится! Сейчас рыбы от смеха полопаются! Ты же только и делаешь, что чуть ли не по каждому поводу вылезаешь из человеческой шкуры и машешь во все стороны колдовской и демонической мощью, а то и пуще того…
— Я, что ли?
— Ты что ли! Кто богинь напугал? Кто им сознание затуманил, кто их игрою в кости надурил?
— Они первые начали.
— Какая разница — кто первый начал? Речь идет о тебе и о твоей способности соблюдать собственные уверения и клятвы.
— Я очень даже способен, глаза протри и уши прочисть, бурчала! Я уже много тысяч лет ничего такого себе не позволяю… почти ничего.
— А пайзы себе кто наколдовывал? А кто над Пригорьями летал? А беднягу Камихая кто едва до смерти не забил?…
Вот так всегда… Я не знаю, что такое совесть, потому что все известные мне людишки, включая бывшего богохульника и грешника, а ныне самого светломудрого и праведного отшельника Санги Бо, так и не сумели мне этого объяснить, но, похоже, отсутствие угрызений совести мне вполне заменяют постоянные перебранки, которые я веду сам с собой…
Да, нечем крыть: очень часто я совершенно доказательно объясняю самому себе — зачем и для чего я веду человеческий образ жизни, но еще чаще, по самым разным поводам, бывает, что и ничтожным, выпрыгиваю за границы этого самого образа… Как совместить противоречия сии? А запросто: уверен, что разума моего все-таки хватит, чтобы соблюсти необходимую меру того и другого. В чем, в каких считаемых величинах эта необходимость выражается? И опять нет ничего проще: пусть мне будет всегда удобно и любопытно, а жизнь в облике человеческом пусть всегда будет привлекательна и не проста! Вот и вся пропорция. Судей же надо мною нет, чтобы определить, правильную ли я меру сочетания выбрал, или накренился в ту или иную сторону, я сам себе судья — и уж себя в обиду не дам.
В лодке было предусмотрено всего лишь одно весло, но мне и его хватило, чтобы запросто управляться с этим суденышком, слепленным — не сказать иначе — из прочных и тонких кусков коры. Знаю местности, жители которых также пользуются корою, для строительства пловучих средств, только не склеивают, а сшивают их плотно шнурочками, свитыми из тонких жил, но способ, употребляемый в деревне Краюшке мне нравится больше: клей очень надежен, вода в таким способом построенную лодку вовсе не проникает и рыбаки, уходя на берег, нарочно заливают в нее из озера ковшей с десяток, ибо иначе легчайшая лодочка просто потеряет остойчивость, перевернется от любого ветерка, стоит лишь ему дунуть в корму чуть посильнее обычного. Всю воду я вычерпал, а остатки тряпкою подобрал (каюсь, «нашел» ее в кармане и вынул), а потом, не выжимая, за борт выкинул — уже какие-то мелкие хищные дряни требушат ее под водой… Нет, ошибся, все же-таки это не океан, а мирное озеро: глупые мальки беззубыми носиками в тряпку тычутся, за съедобную тину принимают.
И вот стою на одном колене, выставив перед собой другое, макаю весло поочередно вправо и влево, мчится моя лодочка бесшумно и беспечно, словно бы радуясь вместе со мною мягкому серому дню, неярким просторам вокруг, Безголовой, которая тысячи и тысячи лет смотрит в свое озерное отражение и не может налюбоваться.
Мне, что ли, зеркало себе тоже завести? Сугубо для созерцания… но не для простого, а… как бы это поточнее сказать… самопознавательного…
Плыл я к одному островку — его я еще с берега наметил, но вдруг все перерешил и причалил совсем к другому, которого несколько мгновений назад и на свете-то не было… Вот, и еще один терновый шип мне в задницу: зачем я его создавал, ежели сплошь и рядом всех уверяю, что я простой человек? А затем… Озеро — это озеро, простое и понятное, часть природы. А островок, на котором я сейчас стою — это… Это кусочек особого мира, которого нигде нет, который я только что создал, чтобы в нем уединиться… вернее, отстраниться от всего сущего в мире и остаться один на один с той, с которой мне вздумалось побыть бок о бок некоторое время. Я всегда представляю ее женщиной, хотя это вряд ли имеет хоть малейшее отношение к действительности… Если бы я ее… его мужчиной обозвал — сие было бы точно такой же равновесной чушью.
Островок крохотный, почти правильно округлый, едва ли пяток полных шагов в поперечнике, но этого пространства более чем достаточно, чтобы разместить на нем что-то вроде избушки из серого камня, без окон и дверей… Явись, дверь. Откройся, дверь. Никаких неожиданностей и чудес: явилось, открылось. За мной закрылось.
Я вошел, не осматриваясь, и сел, не глядя куда сажусь. Судя по ощущениям седалища — обычная деревянная скамья. Дверной проем исчез и я оказался в замкнутом пространстве, мною же для меня созданном. Никому не дано вторгнуться в это пространство без прямого позволения моего — ни зверю, ни человеку, ни демону, ни богу. Нечто, которое сидит напротив меня, спиною к противоположной стене, отнюдь не является ни одним из перечисленных мною существ, но и ему без приглашения сюда не проникнуть. В то же время даже и этой «странности» не дано отказаться от МОЕГО приглашения. Сидим, молчим. Я бы затруднился объяснить словами — светло в этом помещении, сумерки ли, полный ли мрак? Точно так же трудно обозначить кусочек созданного мною пространства словом помещение… комната… пещера… У этого пространства как бы присутствуют и стены, и потолок, и пол, но спросите меня — из какого материала сотворены они? Снаружи, как я уже говорил — это серый камень, а вот изнутри? Я затруднюсь с ответом, хотя и сам творил. Из пространства же и сделаны, только это, «ограничивающее» отличается от того, которое находится внутри его границ. Скамья — деревянная, это точно, я даже знаю, не глядя, что сделана она из кипариса и служит мне сидением всегда, когда я этого нарочно пожелаю — если, конечно, обстановка позволяет, а «местные» сидения не подходят мне по каким-либо причинам. Я всматриваюсь в ту, которая сидит напротив, и приказываю скамье, что под ней, превратиться в пышный трон с балдахином, и скамья превращается в трон, точь-в-точь такой же, что я видел у правителей княжества Бо Ин. Существо продолжает сидеть, как ни в чем ни бывало, даже не шелохнется, тварь! Только и смотрит на меня из под капюшона… И молчит.
— Ну-ка, сними капюшон!
Сняла, ничего такого любопытного, чего бы я не знал ранее, от чего бы сердце мое быстрее погнало кровь по жилам.
— Надень.
И опять капюшон на ней, и все это в полном безмолвии с ее стороны.
Что ж, я считаю — неплохо, пора начинать созерцание.
Пространственные оковы созданного мною помещения исчезли, и я ощутил себя парящим высоко над безбрежными водами океана. Между звездами и мною только черный воздух, между мною и невидимым океаном — реденькие блеклые облака. Ночь, полночь. В моей воле помчаться на восток, чтобы ускорить наступление утренней зари, или напротив: устремиться на запад и догнать ушедшую за окоем зарю вечернюю, догнать и превратить ее в рассвет, так, чтобы багровое светило нехотя, с натугой, но восстало над этим миром с запада… так мне нравится больше, ибо это единственный для меня способ подчинить своей воле это невероятный сгусток безжалостного огня и равнодушной мощи… Я хотел бы стать таким… О, нет! Нет. Я оговорился: мне нравится эта мощь, но я не собираюсь с нею сливаться в единое целое. Можно не догонять окоем, не превращать закат в рассвет, а просто смещаться туда, на запад, так чтобы меня окружала вечная ночь, а невидимые воды океана подо мною сменялись невидимыми горами, пустынями, лесами… и опять водами… Недели, годы, тысячелетия… И какая мне будет разница — что там происходит глубоко внизу? Букашки расплодились, букашки разбежались… Ураган. Шаловливая богиня Орига так хитро устроила свое бытие, что при любом моем выборе направления, ветры, посланцы ее, всегда будут реветь мне навстречу… разумеется — приветствовать, иное слышать я просто не пожелаю.
Луны нет, она по ту сторону заполненного материей пространства, но ледяное нечто подле меня — вот оно, я его ощущаю. Хлад от него… вернее, от нее исходит такой, что сама пустота будет в ее присутствии трястись и лязгать несуществующими зубами, впрочем и этому существу рядом со мной ничуть не теплее. Она молчит и не перечит, не мешает мне, ибо не смеет этого делать…
— Да будет день: прибавим скорость!
И стал день, яркий, глубокий, ледяной, не омрачаемый ничем, кроме зыбкого серого пятна по левую руку от меня. И пусть оно будет зыбким и блеклым, ибо я созерцаю мир, а не это… не эту… Любопытно было бы знать — каким она меня видит? Или я в сей миг даже для нее невидим, как и для всего окружающего?
— Ты видишь меня? Отвечай.
— Я ощущаю тебя во всем, Великий Господин.
— Я спрашиваю: глазами, зрением — видишь ли?
— Прикажи — и я обрету глаза и зрение.
— Ладно, заткнись.
Нет, я не на нее сержусь, а на себя, на свои наивные попытки очеловечить все сущее вокруг, раз уж я сам взялся играть в человека. Играю в человека — а ума как у цуцыря. Для полного умственного с ним сходства, мне еще только не хватало участливо расспросить муравейник о здоровье и повадках его детишек…
Над океаном день, но Вараман спит, как всегда. Сейчас он не нужен мне, и я не буду его будить, тем более, что мне желательна суша. Вот она — северная оконечность империи, где большая часть границ ее имеет естественные очертания побережья. Стоит мне спуститься вниз — и лютый поднебесный мороз растает под напором жаркого зеленого лета, навеки поселившегося в этих местах… И спущусь, но только не здесь, а все-таки поближе к югу, к невысоким и неприветливым пригорьям… Вот здесь… Именно отсюда, из этого странного жерла древнего холма хлынет чудовищная волна Морева… Подобно гною. Как оно будет выглядеть? Стихией, ордами нелюдей, насекомыми? Хлынет и сметет все живое на своем пути… Или не все? Может, стрекозы с муравьями останутся? И акулы в океанах? Странное это Морево, что-то мне в нем кажется неправильным, не таким, с внутренними противоречиями… Самая главная странность — что все оно произойдет на суше… А рыбы-то и медузы с водорослями чем хуже для поголовного уничтожения?
Откуда я знаю, что четвертинка Морева пойдет отсюда и дальше, на юг, вглубь империи? Да чую просто. Уверен, что не ошибусь. Если говорить о зрелищности, то в этих благодатных, но не так чтобы очень густо населенных краях, данная часть Морева, пожалуй, скучноватою покажется. На моем восточном участке — людей живет во сто крат меньше, но там я лично подставлю широкую грудь навстречу напасти и скуке, и мало никому не покажется, а вот здесь… Хотя… хотя… Тут и Плоские Пригорья, перенаселенные кошмарами, тут и городища волшебных зверюг охи-охи, расплодившихся в последние годы совершенно в немыслимых количествах… Вполне возможно, что мне и здесь было бы… Но — нет, я выбрал восток — чего теперь метаться между искусами?
— Здесь все ясно. Ну, что, кляча тленная-нетленная, рванем на юг? Видишь, сколько тебе дела предстоит, в связи с грядущими событиями? Похоже, урожайный год для тебя выдался. Хочешь, превращу тебя в лошадь, подарю седло, взнуздаю?
— Как прикажешь, Великий Господин.
— Тьфу… Летим как летели, в том же походном порядке.
Там, на далеком юге, среди многочисленных, пусть и не слишком высоких гор, также втиснуты имперские приграничные земли, родовые владения маркизов Короны, дворян из высшей знати, знаменитых воителей и верных подданных императора. Там, от самого крайнего юга, тоже начнется вторжение Морева, прямиком через земли маркизов, туда дальше, в сердце империи. Насколько я понимаю, Океания будет стерта с лица земли последней, когда четыре смертоносных потока сольются в один, именно там, в точке пересечения древних сил, природных, магических и божественных…
Откуда я это знаю? Естественный вопрос и очень странный ответ: во-первых, сам прочуял многое, а во-вторых и в главных: подслушал откровения, которые получили покойный император и покойный верховный жрец империи от этой… старой гнусной синеглазой карги, Верховной Богини… Над нею у меня нет власти, впрочем, как и у нее надо мною.
— О! Смотри, серость трухлявая! Видишь, кто там скачет — пыль столбом? Или это не пыль, а пар валит от обоих? Ах, да, ты же у нас безглазая… Можешь не отвечать, это я как бы в шутку спросил, наперед зная ответ.
Я возник из ниоткуда посреди дороги, локтях в сорока — сорока пяти перед путешественниками, которых всего трое, один человек и два зверя: впереди мчится, смешно выбрасывая в стороны толстые когтистые лапы, некий грозный и свирепый охи-охи, по кличке Гвоздик, а чуть сзади — всадник, верхом на кобыле, по имени Черника. Ну, Черника, будем прямо говорить, мне лично незнакома, а этих двоих я знаю очень даже хорошо еще со щенячьего возраста: бьюсь об заклад, что охи-охи, перед тем как замереть в воздухе прямо во время прыжка, начал узнавать меня и даже успел насторожиться и обрадоваться…
— Здорово, Лин! Не чаял встретить?
— Зиэль! Ур-ра-а… ой, что это со мною… Зиэль…
— Сиди, где сидишь, Лин, держись за луку седла и не свалишься. У тебя же ноги в стременах? Вот и сиди. Ты во сне, дружок, я тебе снюсь, отсюда все неудобства и несообразности сущего. Как дела, как жизнь?
— Да… хорошо. Ты знаешь, Зиэль, жутковато мне что-то, вот уже давно! Весь путь меня тревога не покидает. Я часто думал о тебе, честно-пречестно, и все-то мне казалось: если встречу тебя — тревогу как рукой снимет, а она только усиливается, даже сейчас…
— Это бывает. Завтра будешь скакать по дороге — вот как сейчас… И вдруг — на этом самом месте — вспомнишь наш с тобою сон, и часть тревоги отхлынет от тебя… Пусть отхлынет, я так хочу. Но, собственно говоря, я тебе не просто так приснился, а с небольшим вопросом…
— Зиэль, ты же знаешь! Я для тебя… ты ведь мой спаситель и первый наставник… Кстати, а ты ну вот ни на столечко не изменился за все эти годы! Та же борода, тот же меч, так же ухмыляешься… Одним словом — спрашивай, буду счастлив помочь!
— Смотри на меня. Вспоминай. Помнишь — в детстве?… В раннем детстве… Ты сидишь на ковре, в саду… Помнишь…
— Да… я помню…
— Вдруг налетает ветер и приносит… прямо к тебе на ладонь…
— Помню… ветерок… свой смех… да, помню…
— И на ладони светящееся зернышко… семечко…
— Но… но… Зиэль, то не было ни семечко, ни зернышко…
— А что, что это было???
— Я… н-не помню… сверкающая бабочка… или стрекоза… сияние, словно солнечный зайчик на ладони… и вдруг исчез… Зиэль, мне страшно…
— Все, все, забудь про вопрос. Ты снова взрослый, друг мой Лин!
— Ф-фух… Что-то мне… Зиэль, ты мне точно снишься?
В моих силах без следа уничтожить, как не было, самого мальчишку, вместе с лошадью и охи-охи, а не только его воспоминания о давнем злосчастном дне, но во всем нужно соблюдать меру, в том числе и в распоряжении чужим рассудком. Парнишка мне все-таки не чужой, равно как и Снег, главный его воспитатель…
— И еще как снюсь. Вот, смотри: Снег не раз говорил мне, что ты неплохой колдун, с мощными врожденными способностями ко многим видам магии… Так, нет?
Лин покраснел и попытался пожать плечами, что было отнюдь не простым делом, в его нелепом положении…
— Ну… Кое-что вроде как умею.
— Ладно, слазь со своей Черники и встань на дороге, ко мне не подходи, это мы наяву будем здороваться и пыль друг у друга из спин выбивать. Твердо стоишь? А ну-ка, взлети!
Лин послушно взмахнул руками и даже зашатался.
— Зиэль, ты чего? Я не умею. И никто из магов не умеет, даже Снег, даже матушка моя!
— Знаю, а ты попробуй. Ты же во сне, вот и попробуй: развернись, начни бежать, или как там у тебя…
— А-а-а, точно! Как же я забыл! Зиэль, почему всегда так: когда сон — все понятно, а проснемся — опять не умеем. Это же проще, чем самые простейшие заклинания! Ведь я вспомнил, как надо!..
Лин — действительно, он еще совсем мальчишка — двумя торопливыми движениями завернул шпоры кверху, чтобы бежать не мешали, зачем-то расставил руки в стороны и помчался по дороге, словно бы прочь от меня. Вдруг прыжки его стали заметно длиннее, он как бы стал зависать в воздухе, от прыжка к прыжку все явственнее — и вдруг полетел, почему-то поджав под себя ноги… И едва не ткнулся оземь, но опять поднялся вверх и круто вверх! Наверное, именно так проходят его «летания» во сне — ведь у каждого смертного своя привычка в полетах: иные парят, словно крылатые птеры, иные плывут, подобно облакам и пушинкам, иные кувыркаются беспорядочно во всех направлениях, иные просто скачут огромными плавными прыжками… Объединяет их только одно: все смертные, когда либо жившие на белом свете, все до единого обладают даром свободного полета, но этот природный дар ни за что и ни при каких обстоятельствах не перетекает из сна в действительность. Никогда, ни у кого. Если, конечно, я не повелю иное. Лину, юному князю Докари Та-Микол, с этим делом здорово повезло… ишь, как хохочет посреди небес… Все-таки мне пришлось править его аллюры и метания, не то непременно бы носом землю вскопал… Наконец он приземлился, горячо дыша — глаза сияют!
— Понравилось?
— И еще как! Это неописуемо! Зиэль, а ведь я теперь ни за что не забуду — как надо! Я теперь умею летать! Боги, какое счастье! Я всегда об этом мечтал!
— Надо же… Рад за тебя. Как с тревогами — поменьше стали?
— Вроде бы… да. Спасибо тебе, Зиэль.
— Не за что. Прощай. И помни: как только доскачешь вон до того валуна — видишь, где межевая мета?…
— Да.
— Сразу вспомнишь сей ночной сон, потому что валун во сне будет очень похож на этот. Потому и вспомнишь. А мои вопросы дочиста забудешь.
— Да.
— Прощай, Лин, авось и наяву посчастливится встретиться.
— Прощай, Зиэль! До свидания! Жалко, что сон такой короткий!
Угу… Пусть я и не способен кого-либо и что-либо любить, а все же одни предметы, люди и явления мне нравятся больше, нежели другие… Или я оттого расчувствовался, что Лин может мне в дальнейшем пригодиться? Скорее всего. Несколько мгновений я даже колебался: может оставить ему в подарок умение летать?
— Перетопчется, чай не птер и не муха. Правильно я говорю, коряга безглазая? Отвечай.
— Как скажешь, Великий Господин.
— Зиэль.
— Как скажешь, Великий Господин Зиэль.
— Просто Зиэль.
— Как скажешь, Зиэль.
Непоследовательность — это мне присуще: тихо-мирно летел, летел на юг, да так и не долетел со старым знакомым разговорился. Потом собирался наведаться на запад и полюбопытствовать своими глазами — как там собираются Морево встречать… Нет, сменилось настроение и я уже не хочу ничего видеть и ни с кем беседовать. Может, попозже. Так это меня… назовем сие человеческим словом — встревожило упоминание Лина о зайчиках да бабочках. Я привык представлять себе нечто вроде зерна или семечка… Я вовсе не хочу этого видеть, и уж тем более прикасаться к этому, но… Мысли мои обязательно возвращаются к этому явлению, может быть и не ежечасно, и даже не каждый год… или тысячелетие, а все же… все же… все же, надо возвращаться. Созерцание получилось весьма даже неплохим, сему и эта… не помешала…
— Возвращаемся.
— Как скажешь, Зиэль.
— Мой господин.
— Как скажешь, мой господин Зиэль.
И снова мы сидим друг напротив друга, я и она, в тесном кусочке пространства, огороженном столь же безликим и почти не осязаемым пространством. И молчим.
Я придумал: однажды я создам себе из этого пространства свой отдельный мир… мирок, маленький, удобный мне и приятный… И я придам ему вид города, это и будет город, точное подобие одного из существующих… Да, все в нем будет подлинное: площади, улицы, царские дворцы, лачуги бедняков, трактиры, конюшни, базарные площади, сточные канавы, крепостные стены… Всем они будут истинны, целиком и полностью готовы для использования и жизни, Только самой жизни в нем не допущу и живых существ, кроме меня, и да пребудет он пуст, град сей — только я и он… Когда-нибудь я непременно воплощу в явь эту внезапную прихоть мою, а пока мне и так хватает забот и любопытства к оным.
— Что ты сейчас делаешь, тварь? Спишь, мечтаешь, томишься, размышляешь? Отвечай.
— Нет, мой господин Зиэль.
— Как ты посмела со мной… А, понял. Ни то, ни другое, ни третье. Я имею в виду: чем ты сей миг занята? Отвечай?
— Я дожидаюсь, мой господин Зиэль.
— Угу. Надо полагать, задай я вопрос о смысле твоего существования, и о промежуточных итогах, ответ был бы тем же? Отвечай.
— Да, мой господин Зиэль.
— Деяние — и в то же время итог. Мне нравятся разумные двоесмыслы, молодец. Слышь, корявая, а ведь ты, небось, и меня надеешься дождаться, а? Отвечай.
Впервые за всю нашу с ней нынешнюю «содержательную» беседу, я почувствовал некоторую заминку с ответом. Впрочем, в этом месте она всегда чуточку спотыкается.
— Я не способна дать определенный ответ на этот вопрос, мой господин Зиэль, не дано мне.
— Хорошо. Но ты понимаешь — сколь бы странно это ни звучало — что и ты не бесконечна во времени?
— Да, мой господин Зиэль, как и все сущее.
— Ладно. Прочь, ты мне надоела. А я посижу еще пару мгновений да и выйду в люди.
Последние слова я произнес в пустоту, ибо собеседница моя испарилась из кусочка пространства еще раньше, чем звуки голоса моего, образовавшие слово "прочь".
Если бы нашелся досужий наблюдатель, способный узреть, как я захожу в избушку на сотворенном острове, то он бы увидел, как я вошел в нее и тотчас вышел, не задержавшись внутри ни единого мгновения. Это мне удобно, это я умею. Воспитанник мой, князь Докари, он же Лин — вот только что доскакал до указанного камня и якобы вспомнил якобы сновидение… Да, вспомнил, и прежняя тревога, что поселилась в этом чутьистом юноше, перемешалась с невероятным восторгом от ощущения только что испытанного полета и с острейшим разочарованием от осознания того, что полет был все-таки во сне… Меня он помнит, а мои вопросы — прочно забыл, как и приказано.
Зато я помню ответы — и кто теперь уймет неясную мою тоску, причины которой я не желаю ни знать, ни видеть, ни касаться?
Только сам же и сумею унять, а больше некому.