Рассказ Георгия Гайдовского[23]
День ясный. С моря дует ветерок и по рейду гуляет волна, изредка вспениваясь и белыми барашками разнообразя спокойное величие морской глади.
На молу сидят рыбаки. Они, постелив теплые овчинные полушубки, лежа пьют водку и закусывают ее солеными огурцами. Сети плавают на буйках. В прозрачной воде видно, как мелкая рыбешка проплывает в сетях. Солнце дробится в волнах, и на дне гуляют причудливые отсветы. Несколько горожан сидят на молу, придерживая в руках лески. Они внимательно смотрят в воду, точно видят все, что творится в морской глубине. С этой стороны мола волна больше. Далеко открывается широкий морской простор. Пахнет просмоленными канатами, овчинами, солью и водорослями.
Далеко на горизонте показался дымок.
Кто-то сказал:
— Это «грек».
— Нет, это угольщик из Севастополя.
— Говорю — «грек». За пшеницей идет.
Я посмотрел в бинокль. Возле меня собралась группа любопытных.
— Ну что, видать?
— Борты-то, борты какие! У «грека» борты в целый етаж.
— Уважаемый, дозвольте поглядеть.
Бинокль пошел по рукам.
Волна нежно трется о камень мола. Чайки с криком скользят над водой, исчезая в пене барашков. Стройный баркас, чуть накренясь, несется по рейду к купальням.
Паровозный гудок нарушил тишину, царившую вокруг, и видно было, как скользя по самому берегу, подошел московский поезд. Значит, близко к часу. Надо итти в город.
Феодосия амфитеатром опоясала бухту. Домики взбегают кверху. С мола видна Генуэзская улица, на которой стройными рядами стоят дачи и особняки феодосийских богачей. Теперь дома отдыха, а когда-то царила роскошь, шампанское пили вместо воды, прикуривали десятирублевками, а из сотенных билетов сворачивали самокрутки. В чудной даче Стамболи теперь живут служащие. Приезжали они худыми, бледными, изможденными после входящих, после архивов, справок, докладов и отчетов. Животворное крымское солнце быстро ставило их на ноги.
В порту два греческих парохода. Идет погрузка: по громадным трубам в трюмы пароходов течет золотая пшеничная река.
Море лениво плещется о красные, проржавевшие борты. Грек-матрос стоит у поручней и с холодным любопытством смотрит на чужой странный город.
А в ресторанчике «Фонтан Айвазовского» ждет меня мой приятель — пограничник Быстров, заказавший шашлык и бутылку Изабеллы. Он читает старый номер «Следопыта» и короткими, сильными затяжками курит убийственно крепкий крымский табак, зловоние которого наполняет всю Феодосию.
— Почему так поздно?
— На молу задержался.
— Морем любовался?
— Любовался.
— Поэт!
Говорится это таким тоном, что невинное слово «поэт» звучит почти оскорбительно.
— Ты сегодня не в своей тарелке.
Быстров не отвечает.
Рано утром, на автобусе Крымкурсо приехали мы из Судака в Феодосию. Быстрова вызвало начальство, а я воспользовался случаем, чтобы посмотреть город. В дороге нас хорошо ожгло солнце, потом мы купались, после купанья разошлись.
Нам подают вкусно пахнущий шашлык. Быстров бросает в сторону журнал, и с аппетитом уничтожает прожаренное мясо.
— Ну что? — спрашиваю я.
— Эта хитрая крыса в Капсельской бухте два ящика выгрузила.
— Кто?
— Сейфи.
Сейфи Магаладжи — непримиримый враг Быстрова. Лихой контрабандист, он всегда стоит поперек горла у пограничников.
Мимо нас двигаются шумные вереницы прохожих. Все бронзовые, здоровые. Мужчины в трусиках, женщины в легких платьях, открывающих ноги, руки и шею. Яркое солнце заливает улицу ослепительным светом. Чувствуется вокруг необычайная бодрость. От базара доносятся запахи персиков, груш, винограда. Там фрукты лежат горами, издавая сладкое благоухание. Татары ходят с корзиночками своей легкой походкой, предлагая прохожим виноград.
Над портом плывет дым. Пришел какой-то пароход.
Мальчишки-беспризорные однообразно скулят, выпрашивая копейки.
Жалким напоминанием о далеком прошлом поднимаются на берегу развалины старинной Генуэзской башни. Когда-то здесь был самый большой черноморский порт — Кафа, когда-то сюда приплывали генуэзские галеры, а сейчас у подножия реставрированной, омоложенной башни летний театр, по вечерам играет оркестр и куплетисты поют частушки.
— Пей, — сказал Быстров, поглядел на меня, и тонкие его ноздри внезапно вздрогнули. — Понимаешь, какая штука: в городе уйма контрабанды. Поймали пудру, лезвия для бритвы «Жиллет», трикотаж, коньяк. Кой-кого взяли за манишку — оказывается, работа Сейфи, но молчат и главаря не выдают. Ну, поймаю я его когда-нибудь, не уйдет он от меня!
… Вино допито, шашлык съеден. Приятная лень охватывает все тело. Небо голубое, в бездонной голубизне проплывают причудливые облака. Еле слышно журчит родник Айвазовского. Вода в нем хрустальная, чистая и холодная. Мне кажется, что она пьянит. Не хочется вставать, но Быстрову не терпится.
— Айда на пляж!
— Рано.
— Ай, баба! В постельку хочется? Идем.
Он идет легкой, упругой походкой моряка. Я едва поспеваю за ним. Проходим мимо вокзала, опустевшего после прихода поезда. Только беспризорные сидят на ступеньках, да осанистый, толстый носильщик смотрит на ресторан Нарпита, что против вокзала. Дальше идем мы вдоль железной дороги; за рельсами плещется море, по морю катится зыбь — предвестница ветра. Нас обгоняют купальщики. На головах у них чалмы из полотенец. Весело глядеть на крепкие, поздоровевшие бронзовые тела. Мы ныряем в выемку под полотном железной дороги и выходим на общий пляж, густо усеянный купающимися.
На берегу несколько баркасов. Быстров вскакивает в один из них и зовет меня. Матрос подымает парус, и баркас, став к ветру, чуть покачиваясь на волнах, идет в море.
Быстров сидит на руле. Я ложусь на носу баркаса и смотрю в небо. Спокойное покачивание баркаса убаюкивает, меня охватывает необычайное очарование, в груди что-то замирает, но Быстров сразу же возвращает меня к действительности:
— Иди на корму, а то нос заторбанивает[24]).
Мы описываем широкую дугу по рейду. Слева остается маяк. Быстров правит в порт, туда, где стоит маленькая шхуна. Это не спроста… Матрос опускает парус и аккуратно подбирает мякоть. Баркас едва касается носом пристани. Какой-то паренек на берегу ловит брошенный ему конец. Наш баркас покачивается на волнах борт о борт с шхуной. На шхуне появляется фигура татарина. Он с любопытством смотрит на нас.
— Здравствуй, — говорит ему Быстров.
— Здравствуй.
— Откуда?
— Из Балаклавы.
— Давно?
— Утром пришли.
— С грузом?
— Есть немножко.
— Что?
— Арбузы, — и вдруг окрысился, — а тебе что?
— Так, ничего…
Я лежу на носу баркаса. Море плещется у бортов. Быстров закуривает свою крымскую дрянь «по особому заказу» и косится на шхуну. Ноздри его ходят, как у гончей собаки. Наш матрос спокойно сидит на банке и курит махорку. Я не выдерживаю и набиваю трубку душистым сухумским табаком. Синий дымок плывет по ветру к шхуне. На палубе шхуны вскоре появляется татарин и смотрит на меня.
— Куришь?
— Угу.
— Какой табак?
— Сухумский.
— Тц! Такой человек — и сухумский табак!
— А что?
— Английский надо курить.
Он глядит недоверчиво на Быстрова, и я читаю на его лице желание предложить мне контрабандный кепстен[25]). Не зря Быстров прилип к шхуне. Однако, татарин не решается; форма Быстрова пугает его. Он исчезает в кубрике.
Быстров шепчет мне:
— Ах, и охота же внутрь слазить!
Я эту шхуну давно облюбовал, еще с утра вокруг нее верчусь.
Идут часы, и ветер становится сильнее. Заходящее солнце окрашивает горизонт в оранжевый цвет, словно зарево громадного пожара. Это верный предвестник бури. С утра барометр падал.
Легкий шквал прибил наш баркас к шхуне. Матрос хочет оттолкнуться, но Быстров движением руки останавливает его. Через минуту кто-то из шхуны опрокидывает на баркас ведро мусора… Матрос, на которого попала добрая половина мусора, ругается. Татарин перегибается через борт и спокойно говорит:
— Зачем так близко стоишь?
— Ирод! Чтоб ты здох, проклятый!.. Весь баркас загадил, — кричит матрос, выбрасывая за борт неожиданное угощение.
Потом опять идут томительные часы.
Мы стоим у берега. Матрос спит на дне баркаса, я недоумеваю, несколько раз порываюсь уходить, но Быстров всякий раз бросает мне:
— Погоди…
Небо стало темно-розовым.
Ветер гонит по морю барашки. Г холодало. Пахнет остро морскими водорослями, гнилыми крабами. Неподалеку от нас высится нос греческого купца, в недра которого день и ночь струей льется пшеница, привезенная из Украины. На носу видны цифры, по которым определяется степень посадки судна. Заметно темнеет. В городе вспыхнули огоньки. Море становится мрачным, от мола доносится сердитый шум. Там подымается волнение. Ветер, дувший с моря, гонит волну к Феодосии.
Наш баркас дернуло и веревка натянулась.
На шхуне потравили канат. Немного спустя с берега в шхуну спрыгнул худощавый, сухой татарин и что-то сказал своему спутнику. На шхуне возились. Вышел еще один татарин, сонный, заспанный. Он лениво плюнул за борт и поглядел на небо.
Солнце скрылось за горой, с востока надвинулись тучи и сразу стемнело. Ветер крепчал. Море сердито ухало за молом, гоня волну на гавань. Мы с кормы бросили якорь, натянули причал, и баркас, сдерживаемый с двух сторон, закачался, как гамак. В гавани волна становилась все больше и больше. Порывистый ветер сулил неспокойную, бурную ночь.
Я смутно видел громады греческих пароходов. Они стояли спокойно и величественно. Их не тревожила волна, кидавшая из стороны в сторону наш баркас.
На шхуне чувствовалось движение, она готовилась уйти в море. Ветер запел в вантах, и шхуну сильно ударило берег. Татары потравили канат — и она покорно отпрянула в сторону. В эту минуту наш якорный трос лопнул, баркас дернуло в сторону, я услышал сильный треск и невольно вскочил на ноги.
Шхуна навалилась бортом на наш баркас, баркас затрещал, сильно накренился и черпнул воды. В ту же минуту я схватился рукой за борт соседки и с трудом, мокрый и испуганный, взобрался на палубу. Оказалось, что Быстров проделал то же. Мы стояли рядом, тяжело дыша, отдуваясь и выплевывая соленую воду, окатившую нас. Где-то рядом слышалась безбожная ругань нашего матроса. Значит — баркас уцелел.
Татары смотрели на нас с холодной ненавистью. У Быстрова дернулся лицевой мускул. Сразу охрипнув, он закричал:
— Где свет?!
Татарин покосился на него и зажег фонарь. Палуба осветилась. Световые блики запрыгали по палубе. Мы увидали нескольких татар, стоявших на корме. Шхуну сильно кидало.
Сильный шквал пронесся над городом. Ветер загудел в вантах, натянул причал, шхуну бросило к пристани. Следующая волна дернула ее обратно, причал лопнул, и ветер погнал нас на греческий пароход. Татары что-то закричали, ветер отнес их слова в сторону. Я видел, как они бросились к снастям. В неясном свете фонаря смутно виднелся Быстров, стоявший посредине шхуны, у мачты.
С палубы «грека» свесились фигуры вахтенных. Татары бросили якорь. На минуту шхуна задержалась, но следующий порыв ветра снова потащил ее. Мы прошли по борту «грека», нам бросили конец, татарин схватил его, ободрал в кровь руки и выпустил. Не слушаясь руля, шхуна неслась на следующий пароход.
Татары, работая с необычайной быстротой и ловкостью, ставили паруса. Шхуна еще несколько раз рискнула, потом стала к ветру и с парусами в два рифа пошла к выходу в море. Ветер развел сильное волнение, и о том, чтобы благополучно причалить, нечего было и думать.
Маяк мигнул нам своим кровавым глазом, и волна вкатилась на палубу. Нос шхуны стремительно опустился, зарываясь бушпритом в воду. Я почувствовал замирание во всем теле, схватился за какую-то снасть — и в ту же минуту взлетел кверху.
Татары лавировали, стараясь стать под защиту мола и дрейфовать до утра. Несколько раз им это удавалось, но снова ветер сносил шхуну к пристани, где так легко было разбиться о гранит набережной.
Не знаю, чье это было решение, но вскоре мы пошли в открытое море. Фонарь погас, и мы шли в темноте. Волны бросали шхуну из стороны в сторону. Нос, на котором стоял я, то взлетал кверху, то стремительно нырял, точно не собираясь появиться на поверхности воды. Море ревело, ветер нес клочья пены.
За кормой виднелся свет феодосийского маяка.
Было темно. Я не видел, что делалось на корме. Как-то мне показалось, что я слышу звук револьверного выстрела, но это могло быть хлопанье полоскавшего паруса. Неожиданно на меня бегу налетел татарин. Мы оба упали, волна перекатилась через наши тела, больно ударила меня обо что-то твердое, я вскочил и увидел, что свет маяка медленно ползет по правому борту. Мы поворачивали.
Изредка ко мне доносились крики, внезапно появлялись фигуры татар, управлявших парусами… Потом внезапный сильный толчок, точно мы налетели на риф… Я упал, ударился головой об угол рубки и потерял сознание…
Когда я очнулся, светало.
Восток стал алым, над морем реяла утренняя мгла. Шхуна лежала, сильно накренившись, у самого пляжа. По рейду шла сильная зыбь — остаток пронесшейся бури. Шхуна мерно скрипела, твердо засев в прибрежном песке.
— Ну, как? — спросил Быстров, прикладывая к моей голове мокрое полотенце.
— Что случилось?
— Ничего особенного. Здорово ударился?
— Да…
Голова у меня была тяжелая, точно каменная.
— А где же татары? — спросил я.
Быстров улыбнулся краешком губ.
— Готовы.
— Как?
— Забрали голубчиков.
— Почему?
— Арбузы подвели их — с начинкой оказались, да еще какой!.. Должно быть, ты во всю жизнь таких арбузов не видел.
Он взял арбуз и открыл его. Арбуз был аккуратно сделан из дерева, а внутри лежали коробочки с пудрой.
— Как же ты догадался? — спросил я, разглядывая деревянный арбуз…
— Очень просто. Пока они дрейфовали и, как черти, носились по шхуне, забыв о нас, я полез в трюм, груз ковырнул и нашел среди настоящих вот эти арбузы. Татары меня в трюме поймали, пришлось отстреливаться, а потом я заставил их на берег выброситься. Вот и все. Конечно, как я и думал, это работа Сейфи.
— Сейфи?
— А кто же еще такую штуку придумает?
Подошел катер, и нас увезли на берег.
Солнце встало над горизонтом. Феодосия оживала. На берегу появились первые купальщики, с интересом разглядывавшие лежавшую на боку шхуну.
В порту уже визжали лебедки и далеко неслось грузчицкое: «Майна! Вира!..».
Утро было ясное, солнечное. Зыбь утихла.
Мы пили холодный нарзан у вокзала, поджидая автобуса. Мимо двигались шумной толпой курортники, с недоумением взглядывая на мою, обмотанную полотенцем, голову. Пекло солнце, и только доносившееся до нас ворчание моря напоминало о бурной ночи…