Приключения метеорологов на Яйле
Рассказ В. Белоусова
Рисунки К. Елисеева
Ай-петринская метеорологическая станция в Крыму основана около трех десятков лет назад. Первым трем ее заведующим не повезло: один из них повесился, другой — спился, а третий — просто не вынес и покинул ее. Да и немудрено.
Плоскогорье Яйла, где находится станция, бывает, вследствие заноса путей, отрезано от всего мира примерно на четыре-пять месяцев в году.
Первоначально в задачи ай-петринской станции входило лишь изучение климата Яйлы и распределения некоторых метеорологических элементов по вертикали.
Сейчас задачи станции значительно расширены — в частности, ее исследовательская работа по изучению климата и почвы Яйлы, представляющая чрезвычайно большой интерес с теоретической и практической стороны. Только тщательное изучение станцией режима осадков, силы и направления ветров, температуры и влажности воздуха выяснило полную возможность произрастания леса на плоскогорье Яйле. Опытное лесонасаждение (175 десятин), посевы кормовых трав на опытно луговом участке — дают превосходные результаты.
Но этого мало. Разрешением вопросов облесения и луговодства не исчерпывается полностью задача хозяйственного использования Яйлы. Крымводхозом, при ближайшем участии станции, организованы снегомерные экспедиции на Яйлу для полного учета запасов снега, а с лета прошлого года были поставлены наблюдения над влажностью почвы и над проникновением влаги в почву. Вопрос питания влагой подземных органов растения в крымских условиях приобретает особенно острый характер.
Расположенная на высоте 1.200 метров над уровнем моря, ай-петринская станция имеет возможность проследить изменение состояния облака с момента его возникновения. Работы, относящиеся к изучению элементов облака, организованы на ай-петринской станции государственным научно мелиорационным институтом для выяснения интереснейшего вопроса — возможности создания искусственного дождя путем сообщения воздуху сильного электрического заряда. Далее, работы ай-петринской станции имеют совершенно исключительное значение при разрешении проблемы борьбы с оползневыми явлениями в Крыму. Наконец, значение ее состоит в предупреждении других черноморских станций об ожидаемой погоде.
Редакция «Следопыта» считает необходимым добавить, что под выводимыми в печатаемом рассказе лицами ни в коем случае не следует подразумевать нынешний персонал ай-петринской метеорологической станции.
За стенами обсерватории надрывно гудел резкий северный ветер. Он грохотал по крыше, озорно швырялся пригоршнями снега в окна, всякими свистами свистел в трубе и заставлял содрогаться все крепкое здание обсерватории.
Профессор Кондрашев только что проснулся, и с кровати прислушивался к вою метели. Прежде, когда профессор был молод, когда он впервые поселился в этой маленькой метеорологической обсерватории, так смело прилипшей к самому обрыву плоскогорья, — вой и гул метели рождали в нем бодрое чувство. Кондрашев сознавал тогда свою силу, сознавал, что «ж не отступит перед натиском разбушевавшейся природы, и ему хотелось тогда выскочить на крыльцо, встать под хлест сухого, как песок, снега и среди свиста и гула бури громко и вызывающе крикнуть:
— О-го! О-го-го-го!
Теперь не то. Теперь этот заунывный вой, доносившийся снаружи, навевал тягучую, сверлящую тоску. Метель опротивела, и от тоски иногда хотелось подвывать ей по-звериному.
Кондрашев устал. Двадцать лет жизни на Яйле, двадцать лет ожесточенной борьбы с дикой и злой природой плоскогорья надломили его крепкий организм. Предшественники Кондрашева не выдерживали больше двух-трех лет. А это были люди с крепкой волей и большими надеждами.
Почему уходили они отсюда? Что побеждало их волю, ум, желание работать и бороться? Кондрашев теперь это знал. Их побеждал, их гнал отсюда дикий, неестественный контраст между горячим зеленым берегом моря и суровым плоскогорьем, нависшим над ним.
Как раз там, где стоит обсерватория, над обрывом Яйлы, стыком сошлись две жизни, две природы. В то время, как здесь только ранней весной зеленеет сочная пахучая трава, которая через месяц вся иссыхает и сгорает под солнцем, в то время, когда здесь всю зиму гудит неистовая пурга и снег по крышу засыпает обсерваторию, — в это время внизу, у моря — горячая, влажная зелень, теплое безветрие, радостная природа. И достаточно сделать пятнадцать шагов от обсерватории, чтобы эту другую жизнь, другую природу увидеть сверху, у своих ног. Яйла по климату — побережье Ледовитого океана, а в семи километрах от нее внизу — теплый субтропический курорт…
Вставать было еще рано. Кондрашев перевернулся на другой бок и задремал. В полудремоте метель звучала для него гласом каких-то огромных, невиданных труб, захлебывавшихся в своем реве.
Вдруг, также сквозь сон, в шуме метели Кондрашев уловил какие-то новые тона. Глухой наростающий гул придвигался все ближе и ближе, и вдруг сразу разросся до ужасающего грохота. В следующий момент страшный лязгающий удар в крышу потряс все здание обсерватории.
Кондрашев в ужасе вскочил на кровати. Гул, затихая, пронесся дальше, к обрыву.
— Что это такое? — растерянно спросил себя Кондрашев, и огляделся по сторонам.
В комнате, где он находился, было темно. Через занесенные снегом окна снаружи не пробивалось никакого света. Тусклые, колеблющиеся блики бросала маленькая керосиновая лампа, висевшая на стене. В углу тонул в тени большой шкаф с каким-то чучелом наверху.
Внезапно жуткая догадка заставила Кондрашева вздрогнуть. Он быстро нащупал ногами туфли, накинул халат и торопливо пошел к двери.
В коридоре он столкнулся со своим помощником, наблюдателем Лебедевым, и кинулся к нему.
— Вы слышали? Что случилось? Да говорите же! Что это такое? — Профессор схватил Лебедева за плечо и тряс его.
Лебедев знал не больше Кондрашева, и не меньше, чем он, был напуган этим грохотом, нежданно обрушившимся на обсерваторию. Он вырвался из рук профессора и, застегивая на ходу кожаную куртку, побежал к лестнице, ведшей на чердак.
Когда он пробегал через кухню, за полуотворенной дверью справа раздался громкий храп.
— Ибрагим! — крикнул на ходу метеоролог служителю-татарину. Но ответа не получил.
Еще на узкой и скрипящей чердачной лестнице Лебедева захватил порыв ветра. Он дохнул на него сверху, от крыши.
Высунув голову сквозь люк на чердак и подняв повыше лампу, пламя которой вдруг забесновалось, Лебедев убедился в том, что какие-то предметы, брошенные ветром в крышу, пробили в ней большую дыру; через дыру сыпался снег, засыпая ящик со старыми журналами и кучу железа, сложенного в углу. На чердаке стоял страшный грохот, как от десятка поездов, идущих по мосту. Оторванный железный лист жестко рвался и лязгал.
Поставив осторожно лампу, Лебедев подтянулся на руках и вылез на чердак. Ветер, врывавшийся в дыру, был холодный, пронизывающий и рвал с бешеной силой. Лебедев смотрел на дыру и не понимал, что это мог принести с собой ветер такое крепкое, чтобы оно так разворотило хорошо скроенную крышу обсерватории.
Сбоку из-под снега торчало что-то маленькое, черное. Метеоролог нащупал и потянул к себе. Еще ощупью Лебедев понял, что это обломок сосновой ветки, но, как бы не веря себе, он повернулся к лампе и долго вертел перед светом эту ветку. И лицо наблюдателя делалось с каждой секундой все удивленней и все озабоченней.
На лестнице раздались шаги Кондрашева, крепкие, стучащие, потому что профессор уже надел горные башмаки и крепким топаньем ног возвращал к себе самообладание.
И когда раздались эти шаги, Лебедев быстрым, пугливым движением забросил сучок в дальний угол чердака.
Профессор поднялся, тяжело цепляясь сапогами за ступеньки; осмотрелся.
— Что случилось? — прокричал он.
Лебедев молча показал на дыру и на сугроб, уже наметенный ветром на чердаке.
Профессор покачал головой.
— Чем же это он так? — снова прокричал он, но его помощник только пожал плечами и ничего не ответил.
Тогда Кондрашев пополз к пробитому в крыше отверстию, позволил ветру отогнуть свою редкую рыжую бородку, гребнул руками снег, отодвинулся, чтобы не застилать света, и еще раз внимательно осмотрелся.
— Вы здесь… ничего не находили? — обратился он к Лебедеву.
— Ничего! — резко отрубил тот.
— И не знаете, чем ветер прошиб такую дыру?
— Не знаю…
Некоторое время оба молчали.
— Ее нужно поскорее заделать, — крикнул сквозь неумолчный грохот Лебедев.
Профессор кивнул головой. Принимаясь за работу, он сразу оживился.
Из-под мусора они вдвоем извлекли несколько крепких досок. С трудом сдерживая напор ветра и зажмурившись от летевшего в дыру снега, они просунули доски наружу и, уложив их одна к одной, насколько могли закрыли отверстие в крыше.
Когда во время работы профессор ползал по чердаку в поисках за досками, Лебедев исподтишка следил за ним и волновался, видя, что Кондрашев роется там, куда упал брошенный Лебедевым сук. Но сучок надежно зарылся в мусоре, в углу, и на глаза профессору не попался…
Весь этот день Кондрашев был молчалив и сосредоточен.
Лебедев на цыпочках прошел на кухню. Там Ибрагим неспеша мыл тарелки и что-то вполголоса напевал. В татарской песне слышалась стойкость утесов и неоглядная ширь моря.
— Он очень-очень устал, — говорил Лебедев Ибрагиму про профессора, и Ибрагим сочувственно кивал головой.
— Ему нужно спуститься вниз, к морю, и там хорошенько отдохнуть, иначе он может получить нервное расстройство. Но сейчас все спуски обледенели, а то бы мы отправили его вниз. Сегодняшнее происшествие с крышей окончательно его разбило.
И, пригнувшись к уху Ибрагима, метеоролог что-то быстро и возбужденно зашептал. На лице Ибрагима сменилось удивление, страх и, наконец, неподдельное прискорбие.
— О! — вздохнул он. — Профессор — плохо, плохо профессор. Э, шайтан пурга, что сделал, а!
На следующее утро, под тот же нескончаемый вой метели, мысли Кондрашева вернулись к вчерашнему происшествию, к дыре, неизвестно чем пробитой в крыше ветром, и с этими мыслями вернулась та догадка, которая так испугала его вчера.
Кондрашев опять занервничал и заволновался. Он не мог больше оставаться в кровати: он встал, оделся во все теплое, кожаное, непромокаемое, оделся так, как одеваются, должно быть, люди, идущие с ружьями в руках на белых медведей по бесконечным ледяным полям, сковывающим Северное Полярное море…
И, как накануне, встретив в коридоре помощника, Кондрашев заявил:
— Я хочу видеть, цела ли моя роща. Я не могу больше ждать. Я вылезу из траншеи и посмотрю…
— Вы ничего не увидите отсюда. Сквозь метель ничего не видно, — ответил Лебедев и, не думая, что профессор будет возражать, хотел идти.
Но профессор возразил. Его слова заставили Лебедева положить обратно в карман вынутую записную книжку и с тревогой поднять на него глаза.
— Я пойду на холм, где посажена роща, и посмотрю. Я должен это сделать. Вы сами видите, как я нервничаю, — сказал профессор.
— Да, я вижу, — с большим спокойствием согласился Лебедев. — Но, профессор, бы сами не хуже меня знаете, что через десять шагов, если вы их сможете сделать по таким сугробам, вас занесет пурга. Вылезть наружу, это значит пойти на верную гибель.
— Я пойду, — очень твердо заявил Кондрашев.
— Нет, вы не пойдете. Я не могу пустить вас на смерть в снегу. Если вы не вернетесь, вас немыслимо будет найти…
Профессор сделал несколько шагов по коридору, повернулся и, прищурившись, очень внимательно посмотрел на стену, в пазы между досками.
Нервно шагая из угла в угол, он заговорил:
— Послушайте, Сергей Владимирович. Вы же знаете, что значит для меня моя опытная роща, посаженная там, на холме. Вся моя жизнь в этой глуши ушла на скучные и однообразные наблюдения над погодой плоскогорья. И единственным светлым лучом в моей жизни была одна мечта, которая не покинула меня и до сих пор. Мечта эта — облесение Яйлы. Задачей всей своей жизни я поставил превращение плоскогорья из голой, неприветливой степи в цветущую местность. Если бы на Яйле росли леса, здесь бы не так бурно таяли снега, влага задерживалась бы, орошала плоскогорье. Не было бы таких снежных заносов, не выгорала бы трава на солнце, и, вдобавок, не было бы таких больших, гибельных для крымского плодоводства оползней и обвалов. Это большое дело. Я его начал двадцать лет назад и двадцать лет продолжал шутить со мной ветер. — Профессор остановился, прислушиваясь. — Вот такой же ужасный ветер, которому здесь нет преград! Он выдувал мои насаждения. Тогда я брал новые породы деревьев, и сажал рощу снова. Но сегодня я почувствовал, что я устал, что я не могу уже больше начинать все сначала. Эта роща — последняя. Устоит она — цель моей жизни достигнута, я смогу спокойно отдохнуть. Не устоит, — унесет ее ветер, как тот старый сарай, что унесло у нас две недели назад, — тогда… тогда я скажу, что я не сумел сделать и одного большого дела за свою жизнь… что я жил зря и ошибся. А это так страшно, так страшно!.. Эта метель сильней, чем все, которые были до сих пор. Сейчас идет решительная борьба. Не могу же я сидеть спокойно и ждать, когда решается дело моей жизни. Я должен пойти, дол жен увидеть. Пустите…
— Нет! — упорствовал Лебедев. — вы не пойдете. Это — безрассудство. Все равно ничему помочь нельзя. Нужно ждать конца метели.
— Да не могу же я ждать! — крикнул профессор. — Я сойду с ума… Пустите!.. — И, оттолкнув Лебедева, Кондрашев бросился к выходу.
— Стойте, что вы делаете! — закричал ему вслед Лебедев, но, видя, что его слова не действуют на профессора, сорвался с места и несколькими прыжками очутился между профессором и выходной дверью.
— Вы не пойдете! — снова твердо повторил он.
— Пойду. Пустите!
— Нет!
Тяжелой рукой профессор потянулся к спинке стула. Лебедев заметил движение Кондрашева и быстро дернул стул к себе. На мгновение их глаза встретились, и в них блеснуло что-то звериное…
Низко согнувшись, профессор метнулся на Лебедева головой вперед, вышиб стул из его рук и, навалившись всей своей тяжестью, тяжело дыша, стал оттеснять своего помощника от двери в угол.
Лебедев кое-как высвободил голову из жесткого обхвата Кондрашева и во все горло закричал:
— Ибрагим, скорей!
В соседней комнате прервалось мерное дыхание спящего Ибрагима. Послышались торопливые шаги, и в дверях показалась взлохмаченная его фигура.
Спросонок он не сразу сообразил, в чем дело, но, сообразив, прыгнул к профессору и схватил его за плечи, оттягивая от Лебедева.
Профессор захрипел, сопротивляясь.
И почти в это же самое время руки Ибрагима сами собой разжались. Кондрашев отпустил Лебедева. Все трое с лицами, какие бывают у людей, удивленных большой неожиданностью, повернулись в одну сторону и широкими глазами уставились на дверцу топившейся в комнате печки. Они услышали, как за этой дверцей что-то очень сильно и странно ухнуло.
В следующее мгновение, когда три обитателя обсерватории еще не успели отделаться от удивленного оцепенения, печная дверца вдруг с силой распахнулась, как будто ее кто-то толкнул изнутри. Из топки выскочили горящие головни и с треском, разбрасывая вокруг себя искры, покатились по полу на середину комнаты. Из печки летели тучи золы, пепла и дыма…
Это ветер так свирепо ворвался в трубу и выдул из печки горящие поленья.
Очнувшись, Ибрагим быстро подхватил одну, самую большую головню и засунул ее обратно в печку. Но ветер уничтожил тягу. Весь дым шел обратно в комнату. Тогда Лебедев бросился в кухню, схватил там ведро с водой и выплеснул его на пол и в печку. Огонь погас, но дым сделался еще более густым и едким.
Лебедев и Ибрагим заметались по комнате, пытаясь засунуть куда-нибудь головни. Наконец, им удалось сунуть их в ящик, где спал котенок. Жалкий серенький комочек шерсти отвечал на свое выселение громким писком. Ящик накрыли доской.
Только теперь, оглянувшись, Лебедев заметил, что профессор исчез.
— Скорей! — испуганно закричал он. — Его надо задержать, не то он погибнет! — И, сорвавшись с места, побежал к выходной двери. Ибрагим, который уже вооружился шваброй, чтобы подобрать с полу золу и мусор, высыпавшийся из печки, последовал за наблюдателем.
Выскочив за дверь, Лебедев остановился, быстро оглядываясь по сторонам.
Здесь было не светлей, чем в комнатах. Каждую зиму, когда огромные сугробы засыпают обсерваторию, метеорологи роют в снегу глубокие траншеи и покрывают их сверху досками. Эти траншеи идут от двери обсерватории к ящикам с инструментами, к сараю и к обрыву плоскогорья. Все выходы из траншей всегда бывают плотно заложены досками и открываются только в исключительных случаях, чтобы не позволить метели ворваться в эти снежные катакомбы и окончательно закупорить жителей Яйлы в их тесном домике.
В темных траншеях слабо мерцали лампы. Их свет искрился на мелких кристалликах снежных стен.
Шум метели здесь переходил в дикий рев, как будто над головой ревели и кричали сотни огромных, обезумевших зверей.
В конце одного коридора Лебедев увидал профессора. Кондрашев уже вынул несколько досок, загораживавших выход из траншеи, и, работая одной из них, как лопатой, прорывался сквозь толщу снега наружу. Он уже расчистил порядочное отверстие и лез в него, отчаянно барахтаясь в снегу, а ему в лицо рвала и хлестала метель.
Стукаясь головой о низкий потолок траншеи, Лебедев поспешил к профессору. По дороге он поскользнулся, упал и, когда, наконец, был в конце траншеи, он мог уцепиться только за ноги Кондрашева. И он вцепился в них крепко, и вытянул Кондрашева из дыры обратно в траншею.
Лицо профессора было свирепо. В бороде и усах его уже заледенел снег. Лебедев не смог выдержать сильного толчка профессора и упал, увлекая за собой своего начальника. Профессор вывернулся и снова ринулся в отверстие…
На этот раз Лебедеву не удалось ухватить Кондрашева. Профессор успел уже выбраться наружу, туда, где так неистово ревела и выла метель…
Решив во что бы то ни стало спасти профессора, Лебедев, как был — без перчаток, с непокрытой головой, полез в ту же дыру. Но не успел он еще как следует нырнуть в снег, как почувствовал, что чьи-то ноги спустились ему на голову. Радостно подумав, что это профессор облагоразумился и возвращается назад, Лебедев быстро спустился обратно в коридор.
Вслед за ним, действительно, спустился и Кондрашев, но спустившись, он встал спиной к Лебедеву и уставился на отверстие. В его позе было столько недоумения, что Лебедев тоже невольно устремил свой взгляд к дыре. И как раз во-время: из дыры, на глазах у пораженных метеорологов, в туче снежной пыли вылезало большое, обледенелое существо.
Это существо вытянулось до потолка коридора и, встряхнувшись совершенно по-человечески, облегченно произнесло:
— Уф!
Землетрясение, неожиданный приход лета, дождь вместо метели, — все это меньше бы удивило наблюдателей, чем этот простой звук. Это «уф» говорило, что перед ними находится человек, настоящий живой человек, а это было совершенно необъяснимо.
Кто мог притти в такую метель? Откуда? Как через сугробы добрался он до обсерватории? Как по обледенелым скатам смог он подняться на плоскогорье?
С трудом сбросив с себя оцепенение, Лебедев крикнул, обращаясь к появившемуся из метели существу:
— Кто здесь?
И человеческий голос с сильным татарским акцентом ответил ему:
— Саид-Велли — я. Мараба! Здорово!
— Саид-Велли!? — голос наблюдателя выражал предел удивления. Он шагнул к пришедшему человеку и всмотрелся в него, но налипший заледеневший снег превращал пришельца в снежную бабу и уничтожал все человеческие очертания.
Тогда сам человек очень спокойно сказал:
— Собирайся скоро! Люди мерзнут! — и, махая руками, стряхивал с себя комья смерзшегося снега и постепенно превращался, действительно, в человека и, действительно, в Саида-Велли.
Лебедев глядел, ничего не понимая.
Саид-Велли был татарин из деревни Коккоз. В течение всего лета, раза два в неделю он с большой корзиной, полной яиц, на спине, поднимался из Коккозской долины на хребет, переходил плоскогорье и спускался в Ялту, где сбывал яйца. По дороге он всегда заходил на обсерваторию, и тоже продавал здесь несколько десятков. По самым крутым тропинкам, по которым и налегке подниматься трудно, этот татарин поднимался чуть ли не бегом с двухпудовой корзиной на спине. Но зимой он, конечно, не мог ходить через Яйлу, и оставался у себя в Коккозах.
Его появлением в такую погоду метеорологи были так удивлены, что долго ничего не могли осмыслить из того, что говорил им татарин. Только когда Саид-Велли уже раз пять повторил свои слова, наблюдатели получили обратно дар речи, и Лебедев спросил:
— Что ты болтаешь? Какие люди? Где мерзнут?
— Два человек… Там! На дороге! — ответил татарин и махнул рукой в ту сторону, откуда шла буря.
— Как ты пришел сюда? — осторожно просил Кондрашев.
— Вот так! — и татарин замахал руками и головой, затопал ногами, показывая, как он пробирался через снег.
Раньше других пришел в себя Ибрагим. Он все еще держал в руках швабру, и теперь стал водить ею по Саиду-Велли с таким увлечением, точно перед ним был не человек, а крепкий чурбан.
Счищая с него снег, Ибрагим сделал маленькое открытие: на спине Саида-Велли оказалась его круглая корзина, полная яиц. С двумя пудами на спине этот татарин прошел через плоскогорье увязая в сугробах, борясь с ветром, и благополучно добрался до обсерватории!
Опять широкими глазами оглядывали наблюдатели человека из метели, и опять тот еще и еще повторял, что дело не в корзине, а в тех людях, которые замерзают там, в снегах. А корзина — только потому, что, когда он вышел из Коккоз, было тихо, и он думал, что и на горах то же самое, а здесь оказался маленький, совсем маленький ветерок. Ну, а когда он поднялся, то не возвращаться же ему было обратно!
Ни о горячем чае, ни о том, чтобы немного погреться, Саид-Велли не хотел и слышать. Он торопил наблюдателей сейчас же итти спасать замерзавших людей. Но не мало времени прошло прежде, чем наблюдатели вполне пришли в себя и смогли понять, что это значит.
И, поняв, засуетились.
Лебедев, путаясь в рукавах, поспешно стал натягивать на себя теплую одежду. Он не говорил больше, что в такую метель нельзя вылезать из траншей. Профессор, снова вернувший себе самообладание, выгреб из комода большой шерстяной платок и укатал им себе всю голову.
Ибрагим, по плану, должен был остаться на обсерватории и все время громко звонить в колокол, укрепленный на крыше дома. Этот колокол был для заблудившихся в метели, чтобы помогать им находить дорогу к обсерватории — к теплу и свету.
Пока метеорологи одевались, татарин рассказал, как, поднимаясь на Яйлу, он на тропинке догнал мужчину с мальчиком. Они шли в Ялту из Ени-Сала навестить жену мужчины и мать мальчика, которая лежит в городе, в больнице. Поднявшись на плоскогорье, путники были захвачены метелью и долго блуждали в ней. Мальчик скоро выбился из сил, мужчина не мог его нести, Саид-Велли и без того был нагружен тяжелой корзиной. В конце концов, мужчина с мальчиком остались сидеть в снегу, километрах в двух от обсерватории. Они взяли слово с Саида-Велли, что он оставит на станции корзину и придет их спасти.
Сам Саид-Велли еле нашел среди огромных сугробов крышу обсерватории, но если бы он не увидел сквозь летевший снег профессора, вылезшего из траншеи, он никогда бы не нашел входа в снежные катакомбы.
Терять время было нельзя.
Метеорологи наполнили карманы пузырьками со спиртом, с вином, трубочками с вазелином и разными вещами, которые могли пригодиться. Кроме того, к поясам они привесили карбидовые фонари.
Кондрашев прошел по траншее к сараю. Там, в конуре, жили две обсерваторские собаки— потомки родичей ньюфаундленда. У этих собак были многозначительные имена: Раскопай и Докопай. Теперь пришло время им эти имена оправдать.
Выпущенные из конуры собаки так обрадовались свободе, что как бешеные носились по траншеям, перепрыгивая друг через друга и сшибая с ног людей. С трудом удалось поймать их и привязать к поясам.
Расширив отверстие в снегу, Саид-Велли, Кондрашев и Лебедев вылезли вслед за собаками наружу, в метель, и сели в снег, ошеломленные бурей. Дикий снежный вихрь залеплял глаза, хлестал в лицо, набивался за шиворот и в рукава.
Профессор крикнул изо всех сил:
— Я не могу итти! Ничего не вижу! Нас засыпет!..
Но его никто не слыхал. Кто-то взял его за руку, потянул, профессор встал и пошел. Вернее, не пошел, а забарахтался в снегу.
Сначала под ногами шел твердый, крутой подъем. Это была крыша обсерватории. Когда она кончилась, все трое по пояс увязли в снегу и, работая и двигая руками и ногами, тронулись навстречу буре…
Они шли страшно медленно. Два километра они шли два часа.
Что можно сказать про эти ужасные два часа, два часа дикой борьбы с разбушевавшейся стихией? Только то, что хотелось лечь, не двигаться, зарыться в снег и там остаться, спрятавшись от метели. Безумно чесалось и болело лицо от хлеставшего снега, перчатки на руках смерзлись и пальцы застывали, отказывались шевелиться.
Впереди шел татарин, длинной палкой щупал дорогу и тащил за собой наблюдателей.
На Яйле часто попадаются естественные колодцы — провалы — иногда до сорока метров глубины. Если бы путники сбились с дороги, то легко могли бы попасть в один из таких колодцев. Но татарин хорошо ориентировался в сугробах и уверенно шел вперед.
Где были собаки, сказать было трудно. Веревки у поясов метеорологов то натягивались вперед, то вбок, то ослабевали. Несколько раз Саид-Велли наступал на одну из собак. Раскопаю и Докопаю тоже приходилось туго.
Фонари горели, но помощи от них не было. Все равно, нельзя было, как следует, открыть глаза и посмотреть вперед, против пурги.
Наблюдатели выбились из сил уже через полчаса, и дальше шли, как автоматы, только потому, что их тянул Саид-Велли. Для этого здоровенного татарина, казалось, метели просто не существовало. Правда, он тоже увязал в снегу, но упорно подвигался вперед.
Через два часа он остановился. Из отдельных слов, которые уцелели от его крика, искалеченного ветром, можно было понять, что люди, которых они ищут, где-то здесь, и что теперь нужно пустить собак.
Деревянными, неслушающимися пальцами Лебедев и Кондрашев распустили веревки, держа их лишь за самые концы, и собаки сейчас же потянули куда-то в сторону. Проваливаясь по брюхо, ожесточенно нюхая воздух, Раскопай и Докопай долго плутали между сугробами и, наконец, сошлись в одном месте и принялись быстро разрывать снег. Люди подоспели и помогли им.
Под снегом, скорчившись, сидел мужчина, весь уже занесенный, и на руках держал мальчика. На мальчике было много теплой одежды, мужчина был в одной тонкой синей рубашке. Зная, что им обоим все равно уже не спастись, он снял с себя все теплое, чтобы получше укутать сына. Он прикрыл его еще своим телом и даже шапку свою отдал ребенку. Мальчику было тепло, и он спокойно спал. Мужчина же не дышал и не подавал никаких признаков жизни.
Напрасно Кондрашев вливал ему между зубами коньяк ложку за ложкой, напрасно Лебедев растирал ему спиртом виски, а Саид-Велли энергично массировал конечности — человек не приходил в себя.
— Несем их на станцию! — крикнул Лебедев. — Там разберем, кто на какой свет!
Он пошутил случайно, помимо своей воли…
Татарин взвалил мальчика себе на спину, совсем как мешок с картошкой, а наблюдатели вдвоем потащили мужчину в синей рубашке, обхватив его за голову и за ноги.
Обратный путь был по ветру, но от этого он не сделался легче, скорей даже наоборот: ветер гнул верхнюю часть туловища вперед, ноги зарывались в снегу и двигаться приходилось почти лежа на животе. Обратно шли тоже не меньше двух часов.
Руки у татарина теперь были заняты, и он не мог вести наблюдателей. Им пришлось положиться на собак, потому что смутная, расплывающаяся фигура Саида-Велли скоро исчезла в снежном буране.
И так, идя и барахтаясь в снегу, наблюдатели наткнулись на еле высовывавшийся из-под снега забор. Они узнали его. Это был забор, окружавший холм, на котором была насажена опытная роща профессора.
Забор говорил, что до обсерватории осталось совсем близко, что скоро можно будет спрятаться от ветра и метели в теплых комнатах и отдохнуть у горячей печки. Но Кондрашеву забор сказал больше.
Перешагнув через него сначала машинально, профессор вдруг вспомнил, что ведь как раз сюда он и хотел итти сегодня, когда Лебедев его так упорно не пускал. Как раз здесь и было то, что давало смысл и оправдание всей его жизни на Яйле.
И, стремясь скорей увидеть свою рощу, убедиться, что она стоит еще крепко, что ветер не может унести ее, что его вчерашняя догадка — только бред усталого рассудка, профессор быстрее зашагал вверх по холму.
Снег сдувался отсюда ветром, и больших сугробов здесь почти не было. Но зато буря здесь чувствовалась сильней.
Чем выше поднимался на холм профессор, тем нервней и торопливей становились его шаги, тем недоуменней осматривался он кругом. По его расчетам выводило, что он давно уже идет по тому месту, где стояли его деревья. Но в случившееся он поверил лишь тогда, когда был уже на верхушке холма и когда ясно увидел и почувствовал, что эта верхушка гола, обветрена бурей и вместо деревьев на ней причудливыми извивами лежат и медленно передвигаются безжалостные наносы снега.
Профессор в отчаяньи бегал по холму, разрывал снег, искал и звал свою рощу, свое погибшее детище, а за ним по снегу оставались глубокие, тяжелые следы. Они шли по сугробам зигзагами, переплетались петлями, перекрещивались, шли вперед, потом возвращались, крутились по одному месту и, кроме следов и сугробов, там ничего не было.
Тот сучок, который Лебедев нашел накануне на чердаке, не обманул его предположений. Все деревья ветер унес под обрыв…
И когда профессор обегал весь холм, когда уже не могло быть сомнений в том, что от всей рощи не осталось ни одного деревца, ни одного кустика, — он без мыслей и без желаний опустился в снег.
Лебедев нашел его, кричал ему сквозь шум метели что-то утешительное, но профессор продолжал сидеть, не двигаясь.
Тогда Лебедев крикнул ему, что нельзя оставаться здесь, что нужно взять себя в руки и итти. Схватив профессора за плечи, наблюдатель тихонько встряхнул его. Кондрашев не попытался встать.
Злость и отчаяние охватили Лебедева. Погибнуть здесь, в снегу, или бросить на гибель человека, которого они толь-ко-что с таким трудом спасли? Нет, он не хотел этого. Итти, итти, во что бы то ни стало итти, и как можно скорей.
Стоя над профессором, Лебедев теребил его, толкал, понукал криками, тянул за руки, но профессор не двигался. Он сидел, словно неживой, и только как-то странно мотал головой из стороны в сторону.
Окоченевший человек в синей рубашке лежал рядом и быстро заносился снегом…
Когда Лебедев устал, когда он готов был сам лечь рядом с профессором в снег, Кондрашев молча встал, обхватил ноги замерзшего человека и пошел.
В свисте ветра Лебедев не слыхал, как громко мычал профессор под своим платком. Мычал глупо, бессмысленно… Не то это были стоны, не то рыдания…
Несмотря на все усилия наблюдателей, замерзшего человека в синей рубашке не удалось привести в чувство. Он был мертв уже тогда, когда они его нашли там, на плоскогорье, в сугробах. Мертвого, его нельзя было оставлять в комнатах, немыслимо было и похоронить в мерзлой земле. Саид-Велли нашел выход: он взвалил труп на спину, громко топая по лестнице, поднялся на чердак и через дыру, пробитую ветром в крыше, просунул мертвеца наружу, в снег. Там он должен был оставаться до весны.
Саиду-Велли не удалось рассказать метеорологам, как и где он похоронил замерзшего: когда он вернулся с чердака, наблюдатели уже спали убитым сном. Сами борясь со смертью, через бурю, два часа они несли на своих руках мертвого человека, но этот человек был достоин такого подвига, потому что благодаря его смерти остался жить мальчик…
В тот же день, пока наблюдатели спали, Саид-Велли набросил свою корзину на спину и ушел в Ялту. Как он спустился туда — это осталось загадкой.
Али, как звали мальчика, чувствовал себя хорошо. Он много ел, креп и болтал с Ибрагимом. Все свободное время Ибрагим просиживал на постели мальчика. Али не знал о смерти отца. Ему сказали, что отец выздоровел и ушел в Ялту, приказав сыну дождаться весны на обсерватории. И мальчик верил и был весел…
Уход за мальчиком развлекал Кондрашева, но все же удар, постигший его, сильно отозвался на нем. Старый метеоролог осунулся, постарел, и на его висках появились первые седые волосы. Припадки прежней нервности не повторялись, но вечерами, когда все небольшое население обсерватории собиралось у печки или у постели Али, Кондрашев часто говорил:
— Двадцать лет назад я был молод… Блестящие надежды наполняли меня… Я сам рвался куда-нибудь в глушь, чтобы работать там исследователем, чтобы все свои молодые силы отдать на служение науке. Двадцать лет назад я был выхвачен из жизни, и всеми забытый стал работать на этой обсерватории. И теперь мне кажется, что я всю жизнь работал над чем-то диким, никому ненужным. Кому интересно знать, какая погода на Яйле, когда здесь никто не живет, когда никто и не узнает, каково это жить под снегом, в метель искать на плоскогорье замерзающих людей и записывать показания метеорологических приборов? Такая жизнь, состоящая из безрезультатной борьбы с природой, не достойна современного мыслящею человека. Я пытался укрупнить свои задачи, пытался сделать большое и нужное дело — облесить плоскогорье, и вот… как это кончилось. Мне кажется, что я всю жизнь не выходил из метели, и никогда не выйду…
— Вам нужно спуститься вниз, профессор, — отвечал Лебедев, — вы поработали достаточно. Республика обеспечит вам спокойный отдых: она не выбрасывает вон уставших, преданных науке работников. На ваше место та же республика даст десятки новых молодых ученых, которые будут продолжать ваше полезное дело. И даже больше: по-моему, ваш этот пессимизм — явление случайное, временное. Немного отдохнете, все пройдет, и не будете больше говорить, что метеорология — наука, никому не нужная. Это для земледельческой-то страны? Ха! Как только появится возможность, — вы спуститесь вниз, к морю, на вполне заслуженный отдых! — заключал Лебедев, откинувшись на стуле.
Профессор только печально качал головой на слова помощника.
На несколько часов поутих ветер. Кондрашев раскопал конец траншеи, выходивший на обрыв плоскогорья, около часа с подзорной трубой в руках ждал прорыва в облачном тумане, и когда такой прорыв появился перед траншеей и в нем мелькнули внизу тяжелая синь моря, зелень лесов и лугов, белые и красные крыши Ялты — Кондрашев вонзился в этот прорыв трубой. Полминуты перед объективом чешуйчатым блеском переливалось море, и полминуты плыл перед ним далекий пароход, похожий издали на дымящуюся, брошенную в воду головню.
После этого случая, когда опять закружился снег над плоскогорьем, когда опять дикими трубными звуками заревела метель, профессор уже сам стал поговаривать, что ему и в самом деле не мешало бы уйти с Яйлы вниз…
И как раз в это время неожиданно случилось то, что сделало спуск одного из метеорологов не только желательным, но и необходимым.
Али уже начинал понемногу ходить по комнатам, боли в отмороженных ногах беспокоили все меньше и меньше, окончательное выздоровление казалось не за горами, как вдруг на левой ноге мальчика, под коленкой появилось маленькое пятнышко. Сначала метеорологи не обращали на него внимания, но когда пятнышко стало увеличиваться и болеть, они внимательно осмотрели его и, почитав разные медицинские справочники, к ужасу своему нашли, что это начало гангрены на почве отмораживания.
Перехватить распространение ее надо было сейчас же, иначе она могла погубить всю ногу. Но средств, имевшихся на обсерватории, было недостаточно для этой цели. Необходимо было как можно скорей спустить мальчика вниз, в больницу.
В тот же день придумали план спуска и, не теряя времени, приступили к его выполнению.
В сарае отыскали большой, крепкий ящик, наложили в него одеял и подушек, а к ящику привязали самую длинную и самую крепкую веревку, какая нашлась на обсерватории.
Решено было положить в этот ящик Али, получше укутать его и через дыру в конце траншеи спустить по обледенелому склону вниз, насколько позволит веревка. По той же веревке должен спуститься вслед за ящиком профессор, взять Али на руки и отнести его в Ялту. Наблюдатели были уверены, что веревка хватит до конца области снегов, шапкой покрывших вершины гор.
Последний день перед спуском профессор сильно нервничал. Он знал, что навсегда покидает обсерваторию, с которой, несмотря на пережитые здесь разочарования, так сжился, и, хмуро шагая из комнаты в комнату, он прощался с инструментами, с толстым журналом наблюдений, с коллекциями— со всем тем, над чем он работал долгие годы.
И когда все было готово и Лебедев с Ибрагимом уже спустили через отверстие в траншее ящик с Али, профессор долго и крепко жал руки остававшимся товарищам. Лебедеву показалось, что на ресницах Кондрашева блестели слезы.
— Весной, когда можно будет подниматься на горы, я приду навестить вас и приведу вам помощника, потому что мое место займете, конечно, вы. А теперь, прощайте, — говорил профессор Лебедеву взволнованным голосом.
Потом он в последний раз окинул взглядом темные траншеи под снегом, обхватил руками и ногами веревку и спустился по ней вслед за ящиком.
Все это делалось на сильном ветру, в неперестававшую метель.
Лебедев и Ибрагим, державшие конец веревки, почувствовали, как исчезла тяжесть, тянувшая ее вниз. Это значило, что профессор перерезал веревку. Но увидеть, как кончился его спуск, они не могли. Чтобы узнать это, нужно было ждать весны…
С уходом Кондрашева и Али на обсерватории стало тоскливо. Лебедев теперь один должен был изучать те причудливые кривые линии, которые царапали на графленых бумажных лентах острые жала барографов и ветромеров.
Но скука и вой метели — все это должно было оставаться на обсерватории до весны и ко всему этому необходимо было привыкнуть. Необходимо было привыкнуть и к трупу на крыше…
Кондрашев спустился благополучно. Когда он перерезал веревку, то был уже вне метели; на несколько шагов ниже кончался снег, и еще через несколько шагов он смог взять мальчика на руки и итти с ним по твердой земле. Метель, снег, мороз — остались наверху. Здесь было тихо, заметно теплей, и для человека, привыкшего к горным туманам, как-то необычайно ясно.
С мальчиком на руках, Кондрашев прошел километра два по шоссе и, сокращая путь, свернул на проложенную в густом лесу и круто спускавшуюся тропинку. Сначала земля была сырая, между деревьями бежали ручейки от таявшего снега, но чем ниже, тем становилось суше. Профессору сделалось жарко, и он постепенно сбрасывал с себя одну за другой части теплой зимней одежды.
Впереди, между деревьями мелькало море. Отсюда, сверху, казалось, что оно не лежит, а стоит высокой стеной, сделанной из невиданного синего хрусталя. И жемчужно-белая полоска прибоя легла там, где море сходилось с берегом.
Это море, которого столько времени профессор не видал так близко, разбудило в нем много красивых и грустных в своей отдаленности воспоминаний. С бьющимся сердцем, с прерывающимся дыханием, Кондрашев все скорей и скорей спешил вниз, спотыкаясь о корни деревьев, скользя на камнях, и на его руках спокойно спал Али.
Только теперь Кондрашев как следует почувствовал, как он устал за двадцать лет жизни на Яйле, и, спускаясь, к морю, думал, что он имеет право отдохнуть.
Километров за пять до города, Кондрашев догнал татарина, ехавшего на линейке. Татарин согласился посадить к себе мальчика…
Каменные бассейны с чуть капавшей в них из фонтанов водой, ребятишки, понукавшие нагруженного осла, груды арбузов и дынь, сложенные под навесами крохотных лавчонок, — все это радовало и трогало Кондрашева. Ему казалось, что он умирал и теперь вдруг снова вернулся к жизни.
В больнице пришлось долго и много рассказывать о том, как был найден мальчик. Устроив Али, Кондрашев, почти не отдыхая, сейчас же пошел на набережную.
Море было неспокойно. В наступавшем вечере гас его зеленоватый блеск, но пенистые гребешки волн вспыхивали белыми искрами, бежали к парапету набережной, стукались об него и рассыпались на тысячи брызг.
В гавани, на молу светил маяк. Он все время менял цвета: три секунды горел красный фонарь, три секунды — зеленый и, казалось, кто-то веселый, одноглазый подмигивает кому-то спрятанному за вечерней мглой.
Профессор вышел на пляж. Погода для купанья была слишком холодна, и на пляже никого не было. Волны вставали перед отмелью причудливыми завитками, падали с громким хлопанием и потом, растекаясь между камнями, далеко вползали на берег.
Профессор, как ребенок, радовался этим холодным волнам, швырял в них камушки, кричал им что-то приветственное, подставлял себя под их брызги.
Позднее он ужинал в ресторане на набережной, на улице ярко горели фонари и везде было так много оживленного, суетившегося народа.
Облизывая снопами света мостовую, тротуары, людей, а иногда и море, по улице проносились автомобили, оставляя за собой легкий, приятный запах бензина. В гавани зеленым глазом скользила моторная лодка, и слышно было мерное постукивание ее машины.
Профессор смотрел кругом и не знал, что сон и что явь: этот ли полный света и жизни город, или оставленная наверху обсерватория, занесенная снегом. Так далеки были друг от друга эти две жизни.
На следующее утро Кондрашев рано вышел из гостиницы и весь день бродил по городу и в его окрестностях. Погода стояла не солнечная, но тихая и теплая. Профессор останавливался перед каждым кипарисом, перед каждым деревом, непохожим на сосну или бук, перед каждой лавкой с фруктами, перед каждым магазином, подолгу смотрел, и, набираясь все новых и новых впечатлений, шел дальше.
Вечером он встречал большой пассажирский пароход, пришедший из Севастополя. Пароход этот назывался «Ленин», и путь его лежал в порты кавказского побережья.
Так прошло три дня.
На третий день, вечером, профессор не пошел в ресторан на набережную. Он сам не знал, почему у него вдруг пропало всякое желание двигаться. Он приписал это усталости, но в тот же вечер поймал себя в коридоре у окна, выходившего на север. Через это окно из гостиницы был виден тяжелый, покрытый снегом и сумраком хребет Яйлы.
Еще два дня не выходил профессор из своей комнаты и не понимал, что такое с ним происходит. И все чаще и чаще от окон, через которые блестело синевой море, он шел к окну, в котором виднелась Яйла.
На шестой день пребывания в Ялте Кондрашев вышел из гостиницы и медленно, с опущенной головой, пошел из города в горы. Сам не зная зачем, он отыскал ту самую тропинку, по которой пришел сюда, и стал подниматься по ней. Сначала он шел медленно, нерешительно, но чем круче поднималась тропинка, чем дальше уходило назад море, тем быстрей и быстрей шагал он.
Он не знал, куда он идет и зачем. Он знал, что ему нужно оставаться в Ялте, у моря, в безветрии и хорошенько отдохнуть. Но все быстрей поднимался он и все тверже становились его шаги.
Низко пригнувшись, он у ног махал широкими ладонями рук, как будто под ноги себе сгребал воздух. И чем выше поднимался он, тем становилось холодней.
Из царства тепла, зелени, спокойной жизни у моря, Кондрашев шел к царству метелей, ледяных бурь и дикой, несуразной жизни. Над его головой уже повисли холодные сырые облака, и они опускались все ниже и ниже.
На повороте тропинки Кондрашев нашел теплые перчатки — это были его перчатки, он бросил их здесь, спускаясь с Яйлы с больным мальчиком на руках. И дальше, через каждые сто шагов, профессор находил одну за другой все вещи из своей теплой одежды: шерстяные платки, меховую шапку, рукавицы, ватную куртку, наушники. Все это было как-то глупо, в каком-то обалдении брошено здесь профессором, и все осталось лежать на своих местах, потому что здесь мало кто ходит.
Все так же не понимая, что он делает и зачем, Кондрашев все эти вещи постепенно надевал на себя и, когда он стоял у нижнего края снежной шапки, покрывавшей горы, он опять был в своем горном зимнем костюме.
Вверх шел крутой, обледенелый склон, почти совершенно ровный. По нему спустился профессор на веревке с Али. Над краем плоскогорья метались вихри снежной пыли. Они говорили, что на Яйле еще не кончилась метель, что там все так же гудит ветер и так же тоскливо в комнатах обсерватории.
Внизу, за спиной профессора, синело море. Синело тепло, маняще, и спокойными, мягкими волнами спускалась к морю зелень.
Кондрашев стоял около самого снега и смотрел на берег, на море, на крыши Ялты. В гавань медленно входил пароход. На фоне темного моря на его корме ярко рдел под солнцем красный флаг. Сверху спустилось облако, кувыркнулось и закрыло все то, на что он смотрел.
Тогда он резким движением повернулся к снегу, к метели и, громко замычав под шерстяным платком и стиснув зубы, цепляясь ногтями, коленями локтями, полез вверх по ледяному скату.
Чем выше он лез, тем сильней становилась метель, тем сильней толкала она его вниз, в тепло, к твердой земле, к теплой зелени, но, до крови расцарапывая себе пальцы и разрывая о лед одежду, с ожесточением лез профессор все выше и выше…
Над Яйлой надрывно гудит резкий, холодный ветер. В диком свисте крутится и хлещет снег, наметает сугробы, лохматой шапкой виснет на утесах Ай-Петри.
На засыпанной снегом метеорологической обсерватории текут дни. Такие, какие они всегда бывают в метель на горах. Только у профессора Кондрашева теперь забинтованы обе руки от пальцев до локтей: когда профессор вернулся снизу, на его руках рваными кусками висела кожа…
Сидя у печки, профессор медленно и спокойно рассказывает Лебедеву, как и где он будет сажать весной новую рощу…
…До таяния снегов еще много долгих недель…