Глава 6

В Нижнем Тагиле Демидов повёз меня на Выйский завод, где затребовал к себе двух мастеров — Ефима и Мирона Черепановых.

Умельцы стали бок обок, друг на друга похожи, невысокие, крепкие, бородатые, скорее братья на вид, нежели отец и сын, неловко капая тающим мартовским снегом в избе заводоуправляющего. Там же тёрся неприметного вида молодой человек инженерной наружности, такова зарождающаяся российская техническая интеллигенция, зачастую — чахоточная.

— Наслышан о вас, что на выдумку горазды, — начал Демидов.

— Дык ежели нужно… — начал старший, Ефим, младший всё время молчал, шапку терзая.

— Непременно нужно. Только скажите вначале, как до паровой машины додумались.

Черепановы переглянулись.

— Дык эта… англицкие машины давно известные. А как пожар у нас случился, водяные колёса спалились, я батюшке вашему и отписал-то, мол, и у нас оные употребить можно и должно. Они поначалу — ни в какую. Не верили, стало быть, без математических расчислений сделать оное немыслимо. Коли машина и будет построена, за первой же малой неполадкой непременно остановится.

— Узнаю батю. Каждый целковый в верное дело вкладывал, по-пустому не рисковал. Согласился он как?

— Трудно. Да чего говорить, гляньте сами, барин.

— Непременно-с. А пока познакомьтесь. Пётр Иванович Кулибин, инженер. Прошу любить и жаловать, — меня Демидов не представил, может, и правильно, рекомендоваться полномочным представителем Пестеля, когда затевается такое, не с руки.

— Фамилия знатная, — впервые подал голос Мирон. — Не того ли Ивана Кулибина…

— Сын, — подтвердил молодой человек. — Отцовского гения не наследовал, но тоже кое-что можем.

Мы вышли на воздух, здесь язык не повернётся назвать его свежим. Чёрная сажа из заводской котельной густо испачкала двор, устланный чавкающим под ногами весенним снегом. Черепановы повели нас к малой трубе, дымившей у пристройки. Внутри как в преисподнюю попали — и горячо, и шумно. Рабочий споро кидал сосновые поленца в топку под высоким котлом, машина ровно плевалась паром, раскручивая огромное колесо, от которого вглубь завода уходил длинный приводной ремень.

— Немудрёная штука, — с показной уверенностью произнёс Ефим. — Ежели доглядывать, никаких неполадок не случается.

— Здорово! — восхитился Демидов, взопревший в дорогой шубе поверх крупных телес. — Скажи, Ефим, а самобеглый экипаж ты б сделал? Дилижанс какой.

Мастер почесал затылок.

— Можно-то оно можно. Но трудно зело. Повозка машину везти должна, поворачивать.

— От батюшки записи остались, — вмешался Кулибин. — Там похожая повозка есть. Только машин паровых он не стал рассчитывать. А вам как, Павел Николаевич, для забавы или в дело приспособить?

— Прошу в заводскую управу, — пригласил Демидов. Он хотел было добавить «господа», благо Черепановы скоро год как не крепостные, однако какие ж они господа! И республиканское «граждане» не прижилось. По дороге спросил отца и сына. — Вы свободные теперь. Отчего не уехали? Вашим рукам цены нет.

— Куда ехать-то? — качнул косматой головой Ефим. — Нынче плохо везде да дорого. А на заводах Демидовских всегда на хлеб наработаем.

— Прав он, — вздохнул Кулибин. — Даром что я горный инженер, при царях уважаемая работа. А ныне половина шахт закрылась, народ там с голоду пухнет. Вот и вернулся в Нижний… во Владимир. Без вас и не знал бы чем семью кормить.

— Небось, поначалу-то революции обрадовались? — хитро спросил Демидов.

— Какое там… — отвечал инженер. — Обывателей оторопь брала. Как можно Императора Российского, помазанника Божьего с семьёй, да князей и княжон великих с малыми детьми поубивать, кто в европах не спасся? Конец наступил Руси православной. Потом попривыкли и надежда пришла — Республика равенство объявила, крепостным свободу посулила и раздачу земель, рекрутчину урезала. Но на деле иначе повернулось. Народная дума не избиралась, исчезла даже из речей, будто и не говорилось о ней вовсе. Из ниоткуда вылезло пресловутое Верховное Правление, и жизнь тяжкая, но привычная и веками налаженная, рухнула в тартарары. Каждый день горше и горше, и не видно тому конца.

— Твоя правда, — согласился Павел Николаевич. — Вот что «Тагильский вестник» пишет: на Волге крестьянские бунты, под Москвой, Тулой, Рязанью — тоже. Османы урок забыли, при императорах даденный. Не удивлюсь, ежели поляки затребуют правобережье малоросское, с ним Белую Русь до Смоленска. Присаживайтесь. В ногах правды нет, — Демидов по-хозяйски штурхнул кочергой горящие угли и подкинул пару сосновых полешек. По стенам заводоуправной избы заиграли красные огненные отсветы.

Волшебная штука — огонь. Глядишь, минуту назад на уральском холоде и в сумерках одни только печальные думы в голову шли, о российской безысходности. А в тепле, сухости да у огня жизнь, кажись, налаживается. Ещё б водочки шкалик… Но о серьёзном — лишь трезвые разговоры.

— Так вам скажу, — начал Демидов. — Самоходный дилижанс не для потехи, но и не для купеческих дел. Новая смута близится. Вот товарищ мой Платон Сергеевич свой рисунок приложил. Потому у вас спрашиваю: возможно ли сей механизм железом обшить от ружейных пуль и мортирку на нём сообразить?

Отец с сыном переглянулись озадаченные, Кулибин сомнение выразил.

— Пусть и возможно. А много ли даст на поле брани один дилижанс да с одной мортиркой?

Тут уж мне пришлось слово брать.

— Уж поверьте. Как на Бородине побывавший, я точно знаю — половина победы проистекает от духа воинского, куража, отваги. Много ли армии призовём, чтоб Урал или Нижний сберечь? А ежели впереди войска дилижанс пойдёт, из пушки паля, которого пуля не возьмёт, совершенно иное дело. Нашим подспорье, страх врагу. Смекаете? А лучше пару или три.

— Далеко сей экипаж не уедет, — практично сказал Ефим. — Дрова, а даже и уголь много пудов весят. Вода в пар убегает. И поначалу неполадки случатся, дело-то новое. Добро, коли версты три одолеет.

— Мало! Требую десять вёрст. И чтоб разборный был, по реке частями возимый и на подводах, а собрать перед битвой.

Демидов поддержал:

— Деньгами не обижу, но дилижанс к лету потребен.

— Слова какие нерусские — дилижанс, экипаж. — Мирон взлохматил и без того кудлатый чуб, подумал и присоветовал. — На пару ходит, стало быть, пароход.

— Да хоть паролёт, — засмеялся Демидов. — Хоть Змей Горыныч. Абы по полю двигался да огнём плевался.

— В отцовских бумагах были рисунки мортирной батареи Нартова под трёхфунтовые гранаты, — задумчиво добавил Кулибин. — И польский многоствол «шмыговница». Оружие для Змея Горыныча видится мне не шибко мощное, но часто палящее.

Почувствовав подходящий момент, я словно кролика из шляпы достал английские бумаги с заметками о ружейных пистонах, описание «перечницы» — двоюродной бабушки револьвера, и как из неё сделать настоящий револьвер, с вращающимся барабаном и латунными гильзами. Прости, дружище Кольт, не у тебя в этом мире первенство.

— Вижу, не ошибся в вас всех. Дерзайте. Только, тс-с-с! — заводчик понизил голос. — Чтоб за стены Выйского слух о пароходе и револьверах не вышел. Поначалу дилижанс сочиняйте, многоствол отдельно. И да поможет нам Бог.

Вечером в демидовском доме мы крепко отметили. До сего дня у нас были только разговоры. Сейчас мы сделали первый и незаметный пока шажок к русской Вандее. Когда следующие шаги станут миру известны, ни Пестель, ни Строганов нас не пощадят.

Светлая голова Демидова продолжала упорно работать, несмотря на три чарочки под вяленую дичь с солёными огурчиками.

— Слушай, Платон. Черепановы да Кулибин — люди с Божьим даром. Однако прав был отец, расчёт здесь нужен. Пётр Иванович, спору нет, человек грамотный, образованный, но и ему паровые машины да пушки в новинку. Далеко наука вперёд шагнула, не угонишься. Нет больше всезнаек, каждый лишь в своём огороде корифей. А как о земляке забыл нижегородском? Позор! Лобачевский Николай Иванович, светлая голова, непременно подсобить может. Расчёты — его вотчина. Осталось привлечь Лобачевского, интерес пробудить. Завтра же ему отпишусь!

Наверняка и другие есть. Жаль, не знал я истории Руси досконально. Вот если бы попал сюда с ноутбуком, да в нём половина русской Википедии закачано, и из лейденских банок батарею на девятнадцать вольт соорудить, чтоб аккумулятор заряжать, когда сядет, всех академиков бы уделал. Мечты-мечты… Моя любимая эпоха наполеоновских войн канула в прошлое. Дальше — наощупь. Больше надежды на великих земляков, раньше — предков, теперь — моих современников. Зуб даю, в двадцать первом веке Паша Демидов если не Илона Маска, то любого российского олигарха-миллиардера за пояс заткнул бы.

Или это четвёртая чарка во мне так разбудила приязнь к собутыльнику?

Хрустнув огурчиком, мой визави вдруг вспомнил:

— Платон, ты, говорят, знатный певец был. Я, загуляв, цыган зову. Но цыгане — не русские, понимаешь? Можешь для меня спеть? Прикажу гитару принести. Параша! Неси барину гитару!

Сложно… После двенадцатого года брал гитару в руки считанные разы. Демидовская шестиструнка была ничего, но, конечно, куда проще, чем та в двенадцатом, отобранная из награбленного французами барахла.

— Павел, ты же в кавалергардах служил? Вот, как специально для тебя.

Кавалергарды, век недолог, и потому так сладок он.

Поет труба, откинут полог, и где-то слышен сабель звон.

Еще рокочет голос струнный, но командир уже в седле…

Не обещайте деве юнойлюбови вечной на земле![1]

Демидов опрокинул по пятой и даже слезу пустил.

— Век недолог… Я понимаю ведь, Платон, опасное мы с тобой дело затеяли. Страшное. Неровен час — головы лишимся. Ради чего? Ради России? Поймёт ли она нас…

— Во славу русскую и за свободу, брат. Оно того стоит.

Я снова ударил по струнам, вспоминая вещь, много раз слышанную в исполнении Аллы Пугачёвой. Грешен — считал примадонну пенсионеркой, сошедшей со сцены, а она вдруг выдала такое! Песню потом перепели многие, и в России, и в Украине, и у нас в Беларуси, но Алла была первой — низкий ей за это поклон до земли.

Нас бьют — мы летаем от боли всё выше, Крыло расправляя над собственной крышей. Нас бьют — мы летаем, смеемся и плачем, Внизу оставляя свои неудачи.

Пусть врут, что крепчаем от новых предательств, Подбитый изменой не ждет доказательств. Кто крыльев лишился — боится влюбляться, Но должен над страхом потери подняться.

Полёты, полёты судьбы в непогоду,

Рискуют пилоты, чтоб вырвать свободу.

Чтоб вырвать свободу!

Чтоб вырвать свободу![2]

Демидов даже спрашивать не стал, кто такие пилоты. Грузно поднялся, обошёл стол и обнял меня.

— Побольше бы таких песен, Платон. Чтоб эсесовцы, их заслышав, от одного нашего пения разбегались.

Одного пения мало. И даже подшофе я помнил, что свободу вырывают одни, пользуются ей совсем другие, зачастую не так, как грезилось в мечтах вырывальщикам.

* * *

В начале весны Россия забурлила, но вяло пока. Бунты крестьян, военных поселенцев да бывших крепостных рабочих, на свободе оказавшихся, зато без куска хлеба, пресекались жестоко и быстро. Казачья сотня К.Г.Б. налетала шашки наголо, и немногие в живых оставшиеся враз утрачивали вкус к смуте. Оттого Строганов позволил себе сбросить напряженье последнего полугодия. А в начале апреля получил чуть пахнущее парижскими духами письмо отобедать в субботу в доме Шишковых.

В седьмом часу вечера темнота подкрадывалась к Москве, пусть день и стал длиннее, нежели на Рождество. Поскрипывая полозьями по подтаявшему снегу, чёрный экипаж Строганова лихо завернул к парадному крыльцу, на котором зажглись уже фонари.

— Григорий, неси в дом пакет, — велел Александр Павлович лакею и лёгким шагом взбежал по лестнице, кинул шубу, цилиндр и трость лакею у гардеробной; там шагнул в холл навстречу обворожительной хозяйке.

— Гутен абен, герр Строганов.

Вместо приветствия всесильный глава Благочиния поклонился и припал губами к её пальчикам, скрытым тончайшей перчаткой. Повинуясь её приглашению, направился в малую гостиную, где присутствовал один лишь старик Шишков. Он посёрбывал чай с вареньем, время от времени совал в рот леденец. К происходящему вокруг сделался безучастен; лишь на громкий прямой вопрос к нему сводил очи в кучку и ответствовал: «Ась?» Не считая сей глуховатой и изрядно поношенной особы, Строганов оказался наедине с Юлией Осиповной.

— Давно, давно не выпадало счастье мне с вами беседовать. Не в укор это, а в сожаление о бесцельно траченных месяцах. Посему позвольте мне презент вам вручить, сущую безделицу. Григорий!

Тот, ожидавший у дверей, внёс в гостиную прямоугольный свёрток, размотал его и явил живописное полотно с пасторальным пейзажем.

— Вспаньале! Великолепно! Это же фламандская школа… Бог мой, Александр Павлович, я не вправе принять столь дорогой подарок.

Ну, умеренно дорогой, подумал Строганов. Картина из особняка Шереметьевых, конфискована после ареста семьи, а имущество распродано. Партайгеноссе выкупили понравившиеся вещи по цене, которую сами назначить изволили.

— Отказа не приемлю, сударыня. Вот, есть замечательный выход. Александр Семёнович!

— Ась?

— В благодарность за службу России примите сей знак признательности.

— Ась!

— Вы всегда добиваетесь своего, не правда ли?

— Да, Юлия Осиповна, — ловко орудуя столовыми приборами с истинно французским изяществом движений, Александр Павлович развил мысль свою подробнее. — Главное не в том, чтоб всего добиваться, а задачи ставить благие и цели светлые. Я уж привык к словам «тиран» и «палач» за спиной, а что делать? Согласен, творящееся сейчас в России — ужас и казни египетские. Но главные беды, бунт на Сенатской и последующие непотребства, выпали на время, когда я за границей обретался. Наша империя слыла не образчиком добродетели, но всё ж лучше республиканского чудища. Увы, империю не воскресить, как сие непонятно? Только вперёд, чрез тернии и пустоши.

— Какой ценой? И неужто нет иного пути, кроме как с виселицами и казачьими рейдами? — Юлия Осиповна отложила вилку, не в силах есть при мыслях о терроре.

— О, способов обустроить Россию изобрели великое множество. Увы, большей частию негодных. Предлагают выборы во Всероссийское учредительное собрание провести не через лет десять-пятнадцать, как Пестель обещал, а немедля, — Строганов также сдвинул приборы и салфетку снял. — Только нету в стране парламентского опыта. Кого депутатом изберут мужики сиволапые? Такого же. Или сына кухаркиного. Они уж нагородят. Поверьте, фюрер наш — меньшее зло.

— Коли так рассуждать, и через пятнадцать лет не будет того опыта.

— Но образованность растёт! Республике тяжко, однако же школы открываем, сельскую молодёжь просвещаем. Грамотного проще убедить в сложных уму материях. Чернь одно знает — отнять и поделить.

Александр Павлович открыл засургученную бутылку, не приглашая лакея, наполнил два бокала.

— Любой ценой надо единство державы хранить, иначе османы и шведы начнут куски от неё отгрызать, словно от пасхального кулича. И что прикажете делать, когда отечественные карбонарии увещеваний не замечают, доводов не слушают и знают только наш корабль изнутри раскачивать? Что поразительно — никто не разумеет, что во вред суетится! Все как один — патриоты российские, за Родину готовы на эшафот да с песней. Глаза фанатизмом горят, точь-в-точь белены объелись. Какая польза, что лучшие души к Богу отлетают на Петропавловском кронверке или в Сибири прозябают? И кто бы обо мне подумал… Кто поймёт, что с каждым убиенным я сам умираю стократ!

Над столом повисла тягучая пауза. Юлия Осиповна застыла, Строганов словно нырнул в чёрную ночь своих мрачных будней. Он же первым прервал молчание.

— Бога ради простите меня. Я давно у вас не был, в печаль ввожу, а не развлекаю разговорами. О другом хотелось — о вас, о поэзии, музыке.

— Да, о поэзии, — очнулась хозяйка. — Как там Александр Сергеевич в ссылке?

— Ссылка — несколько сильное слово. Скажем так, он уступил моим настояниям пожить в родительском имении в Болдино, пока не смогу в столице строгости унять. Вы же знаете характер его — пылкий, несдержанный. Истый поэт. В Болдино изумительно сочиняется, особенно по осени. Вот послушайте.

Я вас люблю, хоть и бешусь, Хоть это труд и стыд напрасный, И в этой глупости несчастнойУ ваших ног я признаюсь! Без вас мне скучно, — я зеваю;При вас мне грустно, — я терплю;И, мочи нет, сказать желаю, Мой ангел, как я вас люблю!

Читая пушкинские строки, Александр Павлович так страстно и нежно жёг взором Юлию Осиповну, будто сам те стихи сочинил и ей посвятил. Почувствовав приближенье опасного рубежа, хозяйка смутилась, окрасилась румянцем на щеках и, дабы сгладить неловкость, пригласила Строганова в музыкальный зал, оставив мужа гонять чаи в одиночестве. Там сыграла известное сочинение Михаила Огинского «Прощание с Родиной».

— Намекать изволите, что пан Огинский Родину покинул, когда русские польский бунт в крови утопили? — грустно пошутил гость.

— Езус Мария, нет, конечно. Мелодия грустная и за душу берёт, как раз в тон беседам нашим. Позвольте, я что-нибудь веселее сыграю?

Они музицировали по очереди и в четыре руки, спели вдвоём. У Юлии оказалось не сильное, но чистое сопрано, Строганов звучал неожиданно приятным тенором.

Затем явилась приживалка, разрушив тет-а-тет. Строганов встал из-за рояля.

— Юлия Осиповна, молю о новой встрече. Вы бываете на балах, приёмах; но наши пути до прискорбия редко пересекаются. Не соизволите записочку чёркнуть, как в свет соберётесь? Зачастить к вам не вправе, к замужней даме — некомильфо.

— Oui mon cher, — игриво подтвердила она на запрещённом французском. — Au revoir.

Однако на том их встреча не прервалась. Из-за кареты к крыльцу бросился молодой человек, бледный в свете фонарей. Он воскликнул «смерть тирану!» и выстрелил в Строганова; тот упал, поражённый пулей.

Свистнул хлыст. Кучер Строганова стеганул стрелка, сбив очки и повалив на грязный снег. Спрыгнув с облучка, добавил ещё, не причиняя, впрочем, особого увечья через шубу. Григорий увидел, что барином занялись шишковские люди, сам метнулся к карете и достал пистолет.

Душегубец тем временем поднялся и, потерявший шапку под ударами кнута, кинулся бежать под крики «стой!» Свинец впился ему меж лопаток, снова швырнув на снег. Оставив разряженный пистолет, Григорий бросился к графу, чтоб не уронили, не обеспокоили раненого.

— Как он? — спросила Юлия Осиповна, глядя в побелевшее лицо Строганова, внесённого в дом.

— За доктором послали, — ответил Илья Титович, справляющий в доме Шишкова роль дворецкого. — Пуля в плечо угодила. Рану промыть-перетянуть, чтоб кровью не истёк, и Богу молиться. Помню, под Смоленском кум хранцузскую пулю чревом поймал. Думали — отойдёт, болезный. Не, оклемался.

— Скажите, — она повернулась к Григорию. — А стрелявший где?

— Кажись, представился, прими Господь его грешную душу, — строгановский слуга стянул мохнатую шапку.

— Илья Титович, барина в гостевые комнаты несите. А того… человека — сюда. Не по-христьянски ему на улице лежать.

Скоро дом наполнился городовыми, околоточным да ляйтерами Вышнего Благочиния. Пестель и Бенкендорф лично пожаловали, хоть и ночь опустилась. В той суете Юлия Осиповна минутку нашла и в прихожей зале с лица злоумышленника покрывало сдёрнула, открыв знакомые черты.

На глаза накатились слёзы. Федя, Фёдор Иванович дорогой, зачем? В памяти всплыли читанные им стихи, никак сей печальной мизансцене не соответственные.

Вам, вам сей бедный дар признательной любви, Цветок простой, не благовонный, Но вы, наставники мои, Вы примете его с улыбкой благосклонной.

Строганов, принявший в плечо дар тютчевской любви, пришёл в себя.

— Избави Бог Россию от фанатиков-патриотов. Как он там? Сбежал?

— Нет, Александр Павлович. Застрелил его ваш Григорий.

Она произнесла это с осуждением?

— О да, у тирана и слуги сатрапы. Может, оно и к лучшему, дорогая Юлия Осиповна. Злоумышленник умер, расследование не требуется. А то Бенкендорф нынче в ударе. Бедный поэт у него в подвале ещё б три десятка сообщников назвал.

— Так вы узнали его?

— Конечно, Федя Тютчев — молодой, надежды подававший. Чем чище душа, тем мрачнее в ней фантазии; таков русский путь. Простите, любезная пани Юля. Врач запретил меня трогать. Коли я задержусь здесь на неделю, не уроню вас в глазах вольнодумствующих поэтов? Палача выхаживаете.

— Порой на мненье света лучше не оглядываться. Оставайтесь, сколь нужно долго, и быстрей выздоравливайте, — произнесла хозяйка и поправила одеяло на раненом. Лёгкой поступью она покинула гостевую опочивальню.

В доме погасли огни, стихло всё, и только шаги часового во дворе тревожили ночное безмолвие. На время лечения Строганова его надёжный помощник Бенкендорф приказал у дома Шишковых поставить охрану. Без верных людей с оружием сам Александр Христофорович по Москве давно не хаживал.

Ранение имело хорошие стороны. За время нежданных вакаций Александр Павлович отогрелся душой, каждый день ведя лёгкие беседы с Юлией Осиповной. Уверовал в её благоволение, заодно прояснил сложные отношения панны с мужем.

Действительно, очаровательная полька из обедневшей семьи вышла за престарелого Александра Семёновича, исключительно желая вырваться из бедности. Русская армия, преследуя остатки наполеоновых полчищ, польскую шляхту не щадила. На Радзивилах, Огинских, Сапегах и прочих богатых семействах отыгрались, припомнив Понятовского и помощь Бонапарту. Словно с того, что огонь охватил Несвижский, Мирский да Новогрудский замки с окрестными деревнями, Москва восстала бы из пожарищ. Малым шляхетским родам тоже досталось от души.

Она никого не винила — ни поляков, легковерно присягнувших корсиканскому демону, ни русских, безудержно мстящих. Вшистко едно, в войне не бывает только правых и только виноватых, говорила Юлия Осиповна, а горя хватает обеим сторонам. В тихой пристани шишковского дома она внезапно привязалась к старику. Понятное дело, Александр Павлович об утехах постельных хозяйку не спрашивал, да только ясно — детей у них нет и быть не могло. А коли такое случается у стариков на восьмом десятке, редко чудо сие обходится без содействия гусарского ротмистра.

Она не из таких; строгое воспитание у ксёндзов да боязнь позора, вряд ли прикрытого неравным супружеством, стали неодолимым барьером на пути плотских утех. Впрочем, годы Александра Семёныча явно к концу шли. Строганов, можно сказать, вызвался ждать овдовения пани Юлии. Вслух не произносили, ибо грех это. Однако к отъезду из дома Шишкова раненый ухажёр сильно подозревал, что она тоже возжелала вдовьего чепца.

Загрузка...