Глава 3

Александр Павлович принялся за дело. Перво-наперво познакомился с заместителями — Иоганном Карловичем фон Дибичем, именовавшим себя в русских документах Иван Иванычем, и Александром Христофоровичем Бенкендорфом. Волею Пестеля Дибич принял бразды правления полицией, не слишком от имперской отличавшейся, только переименованной в Обыкновенное Благочиние.

Но чем дальше, тем чаще Строганов хватался за голову и спрашивал себя — во что он ввязался. Или даже вляпался. Особенно это касалось политической полиции. Название она получила пышное и старомодное — Вышнее Благочиние. Доказывая себе и другим надобность сего установления, Пестель написал в «Русской Правде»:

«Законы опредѣляютъ всѣ тѣ предметы и дѣйствія, которыя подъ общія правила подведены быть могутъ и слѣдовательно издаютъ также правила долженствующія руководствовать дѣяніями Гражданъ. Но никакіе законы не могутъ подвести подъ общія правила ни злонамѣренную волю человѣческую ни природу неразумную или неодушевлённую».

«Лучше бы Государь сочинил сие по-немецки и без затей, а на русский язык приказал кому-то перевести, — сокрушался Строганов. — Из путанных слов его получается, что со злонамеренными личностями по закону обходиться не следует; выход один — переносить смутьянов из природы неразумной в природу неодушевлённую. То есть вешать».

Для придания особого веса словам, как ему казалось, главный фюрер предпочёл стиль возвышенный и старинный, так писали при Екатерине Великой или даже при Петре I.

Обещанная ранее отмена смертной казни отложилась. Для исполнения наказаний Пестель повелел внутри К.Г.Б. особый приказ основать — Расправное Благочиние, призванное к решению дел, по маловажности своей могущих затруднить судебные места Государственного Правосудия и не требующих точности судебного обряда, с немедленным исполнением приговора злоумышленникам.

А что может быть проще разбирательства о противлении Верховному Правлению? Какая требуется точность? Не собирать же присяжных по пустяку. Росчерк пера — и в Сибирь, ежели бунтарю повезёт отделаться столь незначительно.

Строганов представить себе не мог на посту главы Вышнего Благочиния личность более соответственную замыслам Пестеля, нежели Бенкендорф.

— Гутен таг, майн фюрер! — при виде нового начальника в здании Благочиния на Лубянской площади тот вытянулся как в высочайшем присутствии.

Очевидно было, что закоренелый служака, на одиннадцать лет старший, не сгорает в восторге от пребывания над собой свежеиспечённого обер-фюрера. Он сам на то место заглядывался и, понятное дело, Строганову не обрадовался. Точно так же Александр Христофорович не любил прежнее начальство, особенно императора Александра I, упорно не видевшего графские таланты. И Пестеля не жаловал, таланты Бенкендорфа признавшего, но недооценившего. А раньше французов ненавидел, оттого бивал их геройски в Отечественную войну. Почему-то лучшие жандармы получаются из личностей, которые никого не любят и сами не любимы никем.

Строганов важно опустился в кресло, давно и тщетно облюбованное Бенкендорфом, потребовав доклада. Тот снова вытянулся во фрунт, что новобранец перед унтером, и по пунктам доложил недельное исполнение службы.

— Айн. Раскрыто бунтов противозаконных, вооружённых, во вред Республике направленных — четырнадцать. Цвай. Разогнано обществ злоумышленных, собраний запрещённых, несущих всякого рода разврат и в души разброд, тридцать семь. Драй. Лихоимств да корыстолюбия в частях Правления изобличено девяносто восемь.

— Отчего ж не сотня, Александр Христофорыч?

— Девяносто семь в разнарядке, Александр Павлович. И так бывает, что на службе Правлению на отдельных постах раз в две недели стяжателей садим в острог. Новый лишь к делам приступит, его снова в острог.

— Понятно…

Строганов был ошарашен. Он сознавал, что без твёрдой руки порядок в державе не поставить, одно только путешествие от Польши до Москвы на многое раскрыло глаза. А как относиться к общей картине российских беспорядков, нарисованной ляйтером Вышнего Благочиния? И насколько заведённые дела соответствуют правде, тем более — Вышнее Благочиние хватает людей по разнарядке, а не по свидетельствам виновности. О Господи, что это делается… В какую круговерть он влез по своей воле?!

Невзирая на замешательство начальства, Александр Христофорович продолжил:

— Тайный розыск доносит, мой фюрер, что писаки наши угомониться никак не желают. И пишут, и пишут, и пишут. Революция им не нравится, строгость мер лишнею обзывается. Думаю так: гражданам вредно правительство обсуждать. Поверите ли, Александр Павлович, искренне в толк не возьму, что потребно сим бумагомаракам.

— Понимаю, — глава К.Г.Б. рассеяно глянул письменный рапорт Бенкендорфа, от количества ошибок в коем лицейский наставник упал бы в беспамятстве. — Давайте уж по-немецки, герр генерал. А куда смотрит Государственный приказ печати и культуры?

— Осмелюсь доложить, его голова господин Дельвиг есть лицо поверхностное и безответственное. На циркуляр об упорядочении книгоиздательства и укорочении вольнодумства отмахнулся лишь, что загружен нынче подготовкой полного собрания сочинений вождя; иными авторами заниматься ему недосуг.

— Вот как. Кто же, по-вашему, ныне особенно вреден?

— Как обычно, мой фюрер, некто Пушкин. Извольте почитать его пасквиль про бунтовщиков против революции, коих вождь помиловал, петлю ссылкой заменив.

В доносе Тайного розыска, тщательно переписанном на русском языке, содержалось стихотворение, которое мятежный поэт зачитал на одной из разогнанных злоумышленных сходок.

Во глубине сибирских рудХраните гордое терпенье, Не пропадёт ваш скорбный трудИ дум высокое стремленье. Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут — и свободаВас примет радостно у входа, И братья меч вам отдадут.

— Печально, — заключил Строганов, соображая, как отвлечь внимание подчинённого от несомненно талантливого поэта, вдобавок — доброго знакомого по Питеру. — А ведь так хорошо начинал Александр Сергеевич. Здесь же каждая строчка дышит Вандеей и контрреволюцией. Особенно про меч. Явный призыв к свержению Верховного Правления.

— Так точно. Возмутительно.

— Знайте, Александр Христофорович. Вольнодумство и якобинство хороши только один раз. Ни одна держава не вынесет революции каждый год. Французы убедили нас, мы не повторим их ошибок. С нас хватит декабря двадцать пятого года, и больше никаких революционеров, — он видел, что каждое слово попадает точно в цель бекендорфовой души, снимая малейшие сомнения в приверженности начальства делу Пестеля. — Кстати, как там другие смутьяны поживают? Я про иудейский вопрос.

— Прошу простить, — Бенкендорф метнулся в канцелярию и наказал доставить еврейскую папку. Доклад по памяти не был сильным его местом. — Вождь державы повелел создать специальные огороженные поселения на юге Малороссии для некрещёных. Там ныне расквартированы двадцать тысяч внутренней стражи под началом генерала Дубельта.

Глава Вышнего Благочиния замер в ожидании ответа, высокая чёрная глыба в мундире, подобном пестелевскому, но с меньшим числом побрякушек. Как бы ни был он хорош на своём месте, где острый ум вреден, а главное — нюх и хватка, внешний вид генерала удручал. Он совершенно зря под стать верховному вождю зарастил губу чёрными усами, без которых отлично обходился в войну двенадцатого года; потную лысину Александр Христофорович тщетно пытался прикрыть, зачёсывая на неё редкие чёрные кудельки, росшие над ушами. Разве что остричь его налысо под каторжанина, вздохнул про себя Строганов и уточнил:

— И как дело продвигается?

— Трудно, мой фюрер. Евреям Палестину обещали, да только там Османская империя. Никто добром принимать их не хочет. Государь повелел дать оружие и в Палестину отправить, страну иудейскую себе отвоёвывать.

— Мудрое решение, — заключил Строганов, представивший Чёрное море и восторг османских властей при виде каравана судов с евреями, кочующими к Палестине через Босфор. — Новое дело всегда такое — трудное. Лучше пробовать, ошибившись, чем по русскому обычаю на печи лежать и годами разглагольствовать, отчего не хочется за ту работу браться.

— Дабы не было мора среди евреев, государь наш постановил собирать их да работу им придумать в лагерях концентрации, чтоб плоды их труда на продукты менять.

— Вот как? Но евреи не всякий труд приемлют. Им бы торговлю, ростовщичество, мелкий промысел на худой конец. Да-с… Я подумаю, как ускорить процесс, — пообещал Александр Павлович заместителю. — Вернёмся к поэту. Ваши предложения?

— Какому поэту? — удивился Бенкендорф, и Строганов понял, что сплетни о короткой памяти Александра Христофоровича не на пустом месте выросли.

— Не важно. Смутьяном я сам займусь.

* * *

Близ набережной Яузы в особняке главы Коллегии образования Александра Семёновича Шишкова, дарованном ему Верховным Правлением из отобранного у бунтовщиков имущества, собирались любители русской и польской словесности. Александр Семёнович, сменивший имперского министра образования, известного содомией и иными пороками, являл собой образец наилучшего русского и консервативного. Служение Отчеству он посвятил, дабы оберегать молодое поколение от заразы «лжемудрыми умствованиями, ветротленными мечтаниями, пухлой гордостью и пагубным самолюбием, вовлекающим человека в опасное заблуждение думать, что он в юности старик, и через то делающим его в старости юношею». Вдобавок, Шишков принадлежал к коренной нации, к удовольствию Пестеля разбавив, наконец, русской кровью тевтонские ряды Верховного Правления.

Овдовев до назначения, сей увядший муж в свои семьдесят два года женился на вступающей в пору расцвета польской красавице Юлии Осиповне, урождённой Нарбут. Интересуясь пледом и тёплым чаем с вареньем, а не супружескими утехами, называя себя нетребовательным гостем в собственном доме, он снисходительно взирал на развлечения прелестницы, собиравшей молодёжь в гостиной.

Александра Павловича на шишковские посиделки приглашать не собирались. Но коль однажды выразил такое желание приближённый верховного фюрера, отказа не последовало.

Весть о его назначеньи на пост главы Коллегии Благочиния долетела до московских салонов, но ещё не улеглась, не стопталась от частого применения в виде темы для сплетен; оттого молодые люди, сохранившие в душе осколки либерализма, куда более страшились сурового Бенкендорфа, нежели нового и непонятного Строганова. Надевши фрак и приняв цивильное выражение лица, тот явился в богемный кружок совершенно не страшный, отнюдь не карающим ангелом, да ещё в сопровождении генерала Руцкого, овеянного героическим ореолом двенадцатого года.

— Bonjour, Александр, — приветствовал его тёзка, невысокий курчавый поэт с необычно смуглой кожей.

— Гутен таг, — чуть нахмурился Строганов. Понятно, что в разрешённом очаге вольнодумства возможно многое, на улице немыслимое, но чтобы шефа Коллегии Г.Б. встречали французским бонжуром — извините, перебор.

— Полноте, друг мой. Долой сомненья — с твоим приходом на Лубянку в прошлое уйдут мрачные времена Бенкендорфа, — Пушкин перешёл на заговорщический шёпот. — А то поговаривают, что при Республике жандармы лютуют строже, нежели при царях.

— И что прикажешь мне делать, Александр Сергеевич? Новая власть от горшка два вершка. Ей критику принять — смерти подобно. Не то снова переворот, жертвы и кровь, — выкручивался Строганов. — Ты же не хочешь такого для России. Поэтому заклинаю: умерь пыл. Следи за словами и не доводи до греха.

Поэт прихватил бокал с лакейского подноса.

— Что ж грозит мне, коль друг мой Александр — глава К.Г.Б.?

— Не надо, прошу. Знаешь, брат — не полиция ведёт дело, бумага ведёт. Я перед Верховным Правлением и Пестелем в ответе, а уж кляузничают на меня сверх всякой меры. Поэтому — увы. Чем смогу подсоблю, но на эшафот вместо тебя не стану. Не дерзи без меры, а лучше познакомься с Платоном Сергеичем Руцким.

Высоченный генерал богатырского сложения, возрастом несколько старше Строганова, с чувством пожал руку поэту и предложить сделать «гелиоскопический портрет». Узнав, что позировать придётся совершенно недвижимо много часов подряд, Пушкин отказался.

— Мерси, Платон Сергеевич, заботу ценю, но, право, не стоит. А сейчас давайте польского поэта послушаем. Вы же поляк по-батюшке?

— Верно, — кивнул генерал. — Только не жалую соотечественников после Бородино.

Тем временем худой и взъерошенный молодой человек распрямился среди гостиной. Разговоры умолкли. Тонким от напряжения голосом он прочитал крымский сонет на польском языке и получил признание собравшейся публики.

— Александр Сергеевич, кто это? — шепнул Руцкий Пушкину.

— Адам Мицкевич из Вильни, друг Юлии Осиповны.

— Друг или…

— Нет, mon cher ami. Хозяйка — дама общительная, но строгих правил. При живом муже ни-ни. Хотя пытались многие-с, иные — сразу с ночи после венчания, — по печальному тону поэта генерал догадался, что Александр Сергеевич состоит в числе сломавших саблю при штурме сего редута. Отбросив переживания прошлого, Пушкин гордо вскинул голову. — Мой черёд. Вы «Евгения Онегина» слышали? Ну, не беда. Ещё не все главы написаны. Сегодня впервые шестую прочту.

Он стал в позу, гордо откинув голову. Правая рука сжимала листки, но он в них не заглядывал.

Голос Пушкина заглушил все звуки вокруг. Не потому, что был он громок. Внемля каждому слову, слушавшие даже вздохнуть страшились, чтоб ненароком не спугнуть чудо поэзии… Только сердца стучали — им не прикажешь.

Когда стихли аплодисменты, Руцкий спросил у Строганова:

— Как тебе? Не человек — человечище!

— Ох… Не умаляя талант Мицкевича, скажу, что рядом с Пушкиным и великий Шекспир — школяр.

Действительно, в эпоху, когда любой грамотный благородного происхождения умеет сочинять элегии не хуже, чем стрелять из дуэльного пистолета, гордый коротышка, размахивавший рукой среди шишковской гостиной, возвысился над всеми поэтами мира как скальная глыба над морской равниной. Строганов придумал было, как замять дело с нелепым доносом о провокационном «Во глубине сибирских руд…», как услыхал следующие вирши.

Исполня жизнь свою отравой, Не сделав многого добра, Увы, он мог бессмертной славойГазет наполнить нумера. Уча людей, мороча братий, При громе плесков иль проклятий, Он совершить мог грозный путь, Дабы последний раз дохнутьВ виду торжественных трофеев, Как наш Кутузов иль Нельсон, Иль в ссылке, как Наполеон, Иль быть повешен, как Рылеев.

При звуках последних слов Юлия Осиповна, раскрывшая ладони для хлопка и прелестные губки для «брависсимо», уронила руки, с немым вопросом взирая на Строганова. Тот вцепился в пушкинский локоть и утащил безумца к гардеробной.

— Ты с ума сошёл! Одним лишь «братья меч вам отдадут» на Сибирь наработал, и вот — на тебе.

— Арестуешь? — прищурился Пушкин.

— Всенепременно. А чтоб от Расправного Благочиния уберечь, сей же час отправлю в Нижний Новг… Что это я? Во Владимир. У тебя ж там имение есть, Болдино, чай в карты не проиграл? Вот и сиди в том Болдино, стихи пиши. Соснам да берёзам хоть про Рылеева, хоть про Бестужева читай.

— Соснам да берёзам говоришь… За четыреста вёрст от Москвы.

— До сибирских острогов три тыщи вёрст. А во Владимир столица когда-нибудь да переедет, — глядя в тёмные глаза русского карбонария, Строганов добавил. — Время пройдёт, Рылеев и прочие цареубийцы в историю канут. Тогда и шуми про них на каждом углу.

— Что ж. И на этом благодарствую… друг, — с тем словом Пушкин принял у лакея цилиндр, трость и плащ-крылатку, а глава К.Г.Б. понял, что другом поэт назвал его в последний раз. Неблагодарен мир, такие в нём и люди.

* * *

Если бы я в карете скинул сюртук и остался в жилетке, Строганов в неё бы всплакнул. В переносном смысле, разумеется.

— Вот что мне делать с Пушкиным? Донесут Бенкендорфу, тот выждет момент, чтоб меня не было в Кремле, и под этим соусом шепнёт Пестелю, мол — кропает бунтарские вирши вражина, а Строганов делает вид, словно всё гладко.

Пахом стеганул кнутом попрошаек, пытавшихся преградить путь дормезу, в Москве подобных маргинальных личностей развелось чрезвычайно много. До нас донеслись его проклятия, резкий звук кнута, похожий на выстрел, потом крик боли и угрозы. Не знаю, как там с наведением порядка среди инакомыслящих, мелкая уличная преступность распоясалась совершенно. Наверно, их и раньше хватало, но сидели тише, пока не стали равноправными «гражданами» типа Шарикова.

— Ты правильное решение принял. Пусть съедет с глаз К.Г.Б. подальше, там видно будет.

Строганову я не мог рассказать, какое значение Пушкин позже получит для всей русской культуры. Здесь он пока видный, но не великий. Тот же Нестор Кукольник затмевает его популярностью.

Хотелось бы просить К.Г.Б. выделить Пушкину охрану. Великий талант у поэта сочетался с чрезвычайно склочным характером. В моей реальности он нарывался на дуэль свыше полутора десятков раз, пока не напоролся на пулю Дантеса. Уж просто по теории вероятности кто-то мог Пушкина подстрелить. Но тут и Строганов не поможет, да и головорезы Бенкендорфа на бодигардов не тянут, сами Пушкина уведут под белы ручки, заслышав очередной нелояльный к Правлению стих.

— Пушкин — не единственная моя забота. Пестель намерен окончательно решить еврейский вопрос.

Сказать, что мне икнулось — ничего не сказать. «Окончательное решение еврейского вопроса», начатое нацистами во второй половине 1930-х годов и закончившееся только с разгромом Третьего Рейха, слишком хорошо известно моему поколению под названием «холокост». Это больше шести миллионов убитых, свыше 800 тысяч — из одной только моей Беларуси.

— Он предлагает собрать всех иудеев и свезти их на юг Малороссии да в Крым, где концентрировать их в специальных лагерях, — продолжил Строганов. — Название специальное придумал — концетрацьёнс-лагеря.

— Сокращённо — концлагеря… — внутри меня что-то похолодело ещё при словах «окончательное решение», сейчас совсем превратилось в ледышку. — Не будет ли у них на воротах лозунга «Арбайт махт фрай»(5)?

(5). «Труд освобождает». Лозунг, размещённый на воротах Аушвица, Заксенхаузена и других нацистских концлагерей.

— Не слышал такого. Но ты прав, Пестель рассчитывает, что до переселения в Палестину евреи будут трудиться и сами себя обеспечивать. А если не смогут — помрут. Еврейский вопрос сам по себе развеется. За отсутствием евреев.

Твою ж мать… Простите мой французский! Умм, здесь немецкий?! Ведро шайзе на твою голову, долбаный фюрер! А ведь до «Майн кампф» другого фюрера, австрийского, ещё целое столетие. Выходит, я всего лишь чуть-чуть подтолкнул колесо российской истории в бок, но толчка оказалось достаточно, чтоб оно покатилось в сторону настоящего фашизма!

— И какой твой личный вклад в спасение России от жидовской напасти?

— Известно какой — саботаж. Докладываю Пестелю, что он не заметил ма-аленькой детали — Османской империи. Триста тысяч иудеев они в Палестину через проливы пропустят, нет?

— Само собой — нет. Такие переселенцы магометанам не нужны.

— Вот. Говорю ему: мой фюрер, триста тысяч — это с детьми малыми, бабами и стариками. Под ружьё там поставишь от силы тысяч пятнадцать, необученных, необстрелянных. Турецкой армии они на один чих.

— И что твой фюрер?

— Проскакал по кабинету туда-сюда, за день у него точно версты три набегает. Думу думал. С Дибичем и Бенкендорфом разговоры разговаривал. Так всё и стало на полпути. Часть евреев свезли уже в степь да в Крым, часть бросили по пути, они рассеялись по Малороссии. Большинство сидит на месте и молится, чтоб славная Российская республика их не трогала.

— Может, подкинешь ему мыслишку — вернуть всех домой?

— Было дело. Я ему эдак осторожно намекнул… Рядом с ним чувствую себя словно около неразорвавшейся пушечной гранаты с догоревшим фитилём.

— А он?

— Пусть там и живут, крымских татар в иудаизм склоняют, партайгеноссе.

— Кто-о?!

Коричневая тень Третьего Рейха уже начала накрывать Россию. И образом действий властей, и терминологией… «Партайгеноссе» куда больше запомнился мне по «Семнадцати мгновениям весны», чем по историческим книжкам. Партайгеноссе — это товарищ по партии. Известно какой — нацистской, НСДАП. Неужели и здесь…

— Вы не слышали, Платон Сергеевич? Уж в газетах написали. Маленькая до сей поры партия «Союз Спасения», названная по имени дореволюционного кружка декабристов, объединила Верховное Правление, с ним — глав коллегий и приказов, включая Дельвига и Кюхельбекера. Устав её издан по-немецки и по-русски, название сокращено до двух букв — С.С. Меж собой партийным товарищам велено общаться по-немецки, называя друг друга камрадами, партайгеноссе или эсесовцами. Без партийного мандата теперь никуда. И тебе, коль ты представитель Пестеля в Поволжье, придётся вступить в С.С.

— Чтоб меня тоже звали эсесовцем? Никогда.

Строганов, конечно, не понял, отчего мне такое название не нравится. Объяснить ему, что я родился в местах, где эсесовские зондер-команды вкупе с местными полицаями сжигали деревни вместе с жителями, не могу. Александр — славный человек, даром что кагэбист, даже в КГБ СССР встречались порядочные, но рассказывать ему про попаданчество не стоит. Не все способны воспринять такой рассказ. Французский генерал Даву — исключение, он был первым готов начать подобный разговор.

И Аграфена Юрьевна до сих пор не в курсе о попаданце. А зачем? Ведь придётся признаться, что я её столько лет обманывал о своём происхождении.

Пожалуй, доверить правду я решился бы разве что родственнику Александра, барону Григорию Александровичу Строганову, у которого мы с начальником К.Г.Б. столовались. Он много лет находился на русской дипломатической службе у осман и у шведов, имел кругозор, намного больший, чем у большинства встреченных мной в 1826 году москвичей.

Строганову-старшему было около пятидесяти пяти — пятидесяти шести, если не ошибаюсь. Когда мой товарищ начинал сгоряча рассказывать в домашнем кругу про гадкие дела на казённой службе, потом столь же энергично оправдывать собственные шаги, «потому что нет лучшего выхода», барон лишь качал головой, попыхивая неизменной трубкой. Реплики он вставлял редкие и точные, с необыкновенной проницательностью схватывая то, что и мне, глядящему на этот мир изнутри и одновременно как бы сверху из XXI века, не сразу было ясно.

От службы в Верховном Правлении Григорий Александрович отказался категорически, ушёл в отставку и жил в праздности, утверждая: чем делать то, что не должно, лучше не делать ничего. Он был уверен в совершенной нежизненности Республики.

Раз, воспользовавшись отсутствием Александра, я спросил барона: присоединится ли тот к борьбе против диктатора? Он ответил, что не исключает, однако не хочет быть героем-одиночкой, с кем расправятся, не подавившись, и в лучшем случае сошлют.

Поэтому страдающего от несправедливостей мира и добровольно взваленной на себя ноши председателя коллегии Г.Б. я повёз к Григорию Александровичу, пусть вразумит родственника, успокоит и направит на путь истинный.

Загрузка...