На следующий день я пришел в институт рано, в четверть девятого. Конечно, я не так на работу торопился, как на встречу с Линьковым. Не потому, что меня увлекала мальчишеская игра в детектива-любителя, ей-богу, не до того мне было! Но гибель Аркадия своей бессмысленностью, откровенным алогизмом колебала все устои того рационалистически четкого микромира, в котором я прожил всю сознательную жизнь. Расследуя, изучая, анализируя, я пытался укрепить эти самые рационалистические устои, которые у меня на глазах издевательски шатались и раскачивались. Я знал, что если мне не удастся это сделать, пропал я, и неизвестно, как дальше жить и как, в частности, работать. Сначала Аркадий действует неизвестно почему, потом Нина… Кто следующий? Может, я? Что я сделаю? Брошусь под трамвай? Перейду работать в торговую сеть? Или законтрактуюсь на китобойное судно? Почем я знаю, чего мне ждать от себя, если самые близкие люди делают то, чего они делать ни в коем случае не должны, не могут? Тут я раздумывал некоторое время, звонить Нине или… Позавчера утром и вопроса такого не существовало, а сегодня… Нет, не могу я, не буду!
Я подготовил список вопросов, на которые Линьков должен мне ответить. То есть должен он или не должен, это большой вопрос, но хорошо бы ему счесть, что он должен. Интересно, догадается он, почему я спрашиваю, пил ли Аркадий в тот день что-нибудь спиртное? А впрочем, раньше придется спросить, растворяется ли это снотворное в воде или в спирте, так что смысл последующего вопроса будет ему ясен. Нет! Нельзя докучать ему вопросами не по специальности. Это еще у кого-нибудь надо выяснить. Только у кого же? Я всю дорогу в автобусе листал записную книжку с алфавитом, но только у проходной сообразил, что надо позвонить девушке по имени Мурчик, потому что Мурчик — фармацевт и работает в аптекоуправлении. С Аркадием они расстались вроде мирно; мы потом ее раза два встречали на улице, и ничего, беседовали вполне нормально и дружелюбно.
Она ответила мне по телефону таким бархатным мурлыкающим голосом, что я наконец-то догадался, откуда у нее эта странная кошачья кличка. Но потом Мурчик расстроилась, разахалась, даже, кажется, слезу пустила в трубку, и мурлыканье пропало.
Оказалось, что эти таблетки отлично растворяются и в воде, и в спирте. И еще оказалось, что вообще-то смертельная доза не так уж и велика: проглоти пачку, и почти наверняка спокойненько скончаешься через два-три дня, если, конечно, за это время врачам на глаза не попадешься. Но для того чтобы молодой, здоровый парень мог наверняка умереть за несколько часов, нужна доза куда больше. А Аркадий (или кто-то другой за него) мог иметь в виду только этот вариант, — он знал, что рано утром придет уборщица… Все же и тут нелепость, дополнительная нелепость во всей этой нелепейшей истории! Ну почему Аркадий или кто угодно другой задумал сделать это именно в институте? Почему? Если это Аркадий затеял, он не мог не понимать, что дома у него будет больше времени в запасе. Если кто другой, тоже должен был сообразить, что в институте труднее провести все это незаметно.
Нет, постой! «Другому» институт мог все же больше подходить. У Аркадия дома от зоркого глаза Анны Николаевны нипочем не укроешься, это любому понятно, кто ее видел хоть раз.
К себе приглашать — так, во-первых, не у всякого имеются подходящие условия: тут нужна как минимум отдельная квартира, притом без семьи, чтобы никто не заметил манипуляций с таблетками и вообще не проболтался потом о приходе Аркадия. А после выпивки надо было бы немедленно тащить Аркадия домой, чтобы он не заснул тут же за столом или на улице. По тем же причинам отпадает ресторан или кафе.
Получается, что для «другого» институт больше подходит, если, конечно, «другой» работает в институте… Неужели это «Радж Капур»? Ладно, дождусь вот Линькова, с ним поговорю, а потом сразу начну подбираться к эксплуатационникам. Кто же из наших с ними в дружбе? Постой, постой! Да ведь соседкина племянница Лерочка там работает! Значит, через тетю Машу надо действовать.
Хватит пока об этом, наконец сказал я себе, ведь работать надо. То есть надо попытаться работать. Торчу я в лаборатории минимум полчаса, а даже хронокамеру не проверил. Хорошо, если наладка сразу пойдет, а если нет, так ведь на одну наладку не меньше часа понадобится.
Я вздохнул поглубже, будто нырять собрался, и решительно шагнул к хронокамере, стараясь думать только об эксперименте и больше ни о чем.
Хронокамера наша выглядит довольно странно. Нина, когда впервые пришла к нам, долго ее разглядывала и сказала, что впечатление создается жуткое. Ну, со стороны технического отсека ничего особенного не увидишь, там одни только кабели. А вот спереди, со стороны лаборатории, хронокамера действительно впечатляет. Двухметровая стеклянная стена, стекло толстенное, поблескивает тускло и как-то зловеще. Сверху над ней нависает один электромагнит, внизу, прямо будто из пола, торчит второй. Верхний похож на шляпу с полями, нижний — на гофрированный стоячий воротник, вроде тех, что были у испанских грандов. А стекло между ними — как плоское безглазое лицо. Электромагниты составные, из секций; с секциями этими мы каждый раз заново бьемся, изощряемся вовсю — то одну выдвинем, то другие уберем. Поля ведь наши сложные, капризные, конфигурация такая, что черт ногу сломит, если его туда занесет. Вот и приходится каждый раз перед началом эксперимента проверять, какое нынче настроение у нашей красотки хронокамеры и куда она вздумает зашвырнуть наш разнесчастный брусок, именующийся перемещаемым объектом.
«Перемещаемый во времени объект» — неплохо звучит, правда? Это вам не в пространстве перемещаться туда-сюда, это уже фантастикой попахивает, очень даже здорово попахивает. Да ведь совсем недавно это и была чистейшая фантастика, даже не научная. Я сам, помню, статью читал насчет того, что есть научная фантастика и что есть просто фантастика, и там в качестве примера приводилась «Машина времени» Уэллса: мол, научность тут состоит не в машине времени, которая есть сплошной вымысел и вообще только художественный прием, а в анализе и критике капиталистического общества. Читал я и вполне соглашался, а было это, кажется, на пятом курсе университета — ну, значит, всего шесть лет назад. А сейчас вот она, машина времени, ты с ней каждый день возишься от звонка до звонка и зарплату за это получаешь дважды в месяц.
Вообще-то у нас обстановка самая что ни на есть обычная, прозаическая, тысячи раз описанная и в газетных репортажах, и в книгах о работе ученых. Два письменных стола, табуретки, диван, маленькая ЭВМ у двери — ну, ничего выдающегося. Только вот хронокамера. И главное — пульт управления!
Пульт — это наша гордость. Мы девочек из расчетной группы специально водили смотреть на него (это год назад было, Нина тогда еще в институте не работала). Пульт действовал безошибочно; девочки сразу начинали глядеть на нас другими глазами («Удивление плюс восхищение плюс ярко выраженная готовность влюбиться» — так определял Аркадий их реакцию). Он и вправду неотразим: белоснежный, аж светится, тумблеры и лампочки на нем, как разноцветные созвездия на фантастическом белом небе, а посреди всего этого великолепия два осциллографических экрана, как пара огромных немигающих глаз.
Только я успел подать напряжение и прогреть установку, как явился Ленечка Чернышев. Он сначала приоткрыл дверь и опасливо оглядел лабораторию, словно думал, что тут ядовитые змеи водятся, а потом боком втиснулся внутрь да так и остался у порога — боком ко мне, голова развернута прямо на меня, ноги врозь. Это Ленечка умеет, как никто, — выберет самую невероятную и неудобную позу и со страшной силой за нее держится. То ли он не хочет энергию тратить на изменения и перемещения, то ли ему все равно, в какой позе находиться, и никаких неудобств он при этом не ощущает, уж не знаю. Я мельком глянул на него, сказал: «Здоров, Ленечка!» — и опять прилип к хронокамере. Ленечка тихо постоял, потом начал слегка покряхтывать (это он так готовится заговорить), наконец кашлянул и довольно отчетливо спросил:
— Ты работаешь?
Стоило из-за этого вопроса столько кряхтеть и кашлять! Он же и сам видел, что я работаю, а не утреннюю зарядку делаю. Помог бы лучше. Я весь потом обливался — уж очень трудно было следить за двумя экранами сразу. Один экран показывает расчетную конфигурацию поля, а другой — конфигурацию того поля, которое реально существует в камере в данный момент, и нужно перемещать секции магнита, пока обе эти картины не совпадут. Одной головой я еще мог бы обойтись, но требовались минимум две пары верхних конечностей, да и запасной комплект глаз тоже пригодился бы.
Тут дверь опять приоткрылась, и вошел Линьков. Ленечка еще раз кашлянул, невнятно пробормотал: «Я потом…» — и все так же боком выскользнул из лаборатории. Весь и разговор. Уж такой он, наш Ленечка.
Линьков поздоровался со мной, присел за мой стол и утих. Я возился у хронокамеры и краем глаза поглядывал на него. Видно было, что и работа моя его интересует, и пульт потрясает своим великолепием, и хронокамера тоже действует соответствующим образом. Я подумал: вот сейчас он не утерпит и спросит что-нибудь насчет лампочек. Все девочки-расчетчицы спрашивали про лампочки. И еще — зачем тут два осциллографа.
Мне самому не терпелось спросить его кое о чем. Но теперь уже нельзя было бросить работу, и я отчаянно старался наладить все поскорее, чтобы получить законную передышку на пятнадцать минут. Но в одиночку было трудно поддерживать даже обычный темп. Если б Линьков не сидел у меня за спиной и я не рвался бы побеседовать с ним, нипочем бы мне не справиться с этой работой в одиночку, да еще в таком состоянии…
Линьков вдруг встал, подошел к пульту и спросил, потрогав белоснежный пластик панели:
— Гэдээровский?
Я даже поперхнулся от удивления: следователь, разбирающийся в электронной аппаратуре, — это что-то новое!
— Верно, гэдээровский.
Линьков постоял, наблюдая за мной. И задал очередной вопрос, тоже весьма новаторский по сути:
— Это что же, вам каждый раз приходится заново совмещать поля?
«Батюшки-матушки!» — подумал я, чувствуя, что глаза и рот у меня самопроизвольно приобретают четкую округлую форму.
— Да… то есть если новая конфигурация, — несколько неестественным голосом проговорил я.
Линьков все стоял за моей спиной и наблюдал. «Наверное, надо ему что-то объяснить, — подумал я, — раз уж он так старается вникнуть. Пойду-ка я ему навстречу, чтобы и он, в свою очередь…»
— Понимаете, мы как раз начали новую серию… — Я вогнал еще одну секцию на место. — Вот сейчас я закончу совмещение и… Простите, минуточку… Т-так! Ну, это предпоследняя секция… и можно будет начинать контрольную проверку… Еще минуточку…
— Понятно! — бодро ответил Линьков.
Неужели ему понятно? Какое, однако, разностороннее образование получают наши юристы! Хлоп! Я с торжеством водворил на место последнюю секцию и облегченно вздохнул. С контрольной проверкой я подожду, раньше надо затеять разговор с Линьковым.
Я теперь чувствовал себя спокойней и уверенней, да и контакт с Линьковым начал завязываться на иной основе.
— Сделаем небольшой перерыв, — официальным тоном сказал я. — И кстати, мне хотелось бы с вами кое о чем побеседовать… Вернее, у меня есть к вам некоторые вопросы…
— У вас ко мне? — вежливо удивился Линьков. — Пожалуйста, я вас слушаю.
Я начал с самого трудного для меня вопроса — о результатах вскрытия.
— Да что ж, никаких неожиданностей, — сказал Линьков. — Как и предполагалось вначале, была принята большая доза снотворного, в результате чего и наступила смерть.
— А когда? — спросил я. — То есть когда… ну… эта доза была принята?
— Уточнить трудновато, наши медики говорят, что это очень индивидуально. Смерть наступила между тремя-четырьмя часами утра, а снотворное было принято, надо полагать, минимум часов за восемь до этого… Ну, поскольку речь идет о человеке молодом, с крепким организмом и вдобавок Левицкий к этому лекарству, как вы говорили, привык, срок надо увеличить. Вероятно, это случилось часов в шесть вечера. Может быть, чуть пораньше. Ненамного, разумеется: ведь вы с ним расстались только в пять, а другие видели его еще позже…
Я понял, что речь идет о Нине, но спросил:
— А кто оставался после работы в институте?
— Чернышев, — сразу ответил Линьков. — Кстати, вы не знаете, зачем он к вам заходил?
— Он ничего не сказал, — медленно проговорил я, обдумывая это сообщение. — Не успел просто. Я был очень занят, а потом вы пришли… А он видел Аркадия?
— Мне он сказал, что никого и ничего не видел. Работал в своей лаборатории до одиннадцати, потом ушел. Отвечал очень нервно, мямлил, запинался. Поэтому я и заинтересовался, когда увидел его здесь.
— Это может не иметь никакой связи с происшествием, — сказал я. — Чернышев — это же фантастический тип. Жутко застенчивый и вообще чудной. Некоторые думают, что он дурак, вот Аркадий тоже так считал. Это неверно, он парень с головой, и очень даже. Но говорить совсем не умеет, даже свои собственные результаты доложить с трудом может и с людьми плохо контачит. Он знает, что я к нему хорошо отношусь, и очень это ценит. Вполне мог зайти либо мне посочувствовать, либо по науке что-то обсудить.
Говоря все это, я не собирался обманывать Линькова. Ленечка Чернышев именно такой и есть, и зайти ко мне он мог просто так. Но мог и не просто так! Тем более, что он, оказывается, вечером был в институте…
В следующую минуту я заподозрил, что Линьков — телепат.
— Чернышев, конечно, мог зайти к вам просто так, — медленно и вдумчиво проговорил он. — Но мог и не просто так. Все-таки он был в институте вечером… Что вы на меня так смотрите? Вы не согласны?
— Нет… что вы! — поторопился ответить я. — Очень даже возможно… То есть если вы предполагаете, что Чернышев как-то замешан в этом деле, тогда я не согласен. Не годится он для таких дел абсолютно. Самое большее — он мог что-то видеть или слышать, а вам не сказал. И не почему-нибудь, а просто так… Ну, не умеет он с людьми общаться, я же вам говорю! Я вот схожу к нему потом, побеседую. Мне он непременно скажет, если что было.
— Очень меня обяжете, — сказал на это Линьков.
«Батюшки, до чего он вежливый! — с ужасом подумал я. — Несокрушимая вежливость. Но контакт все же налаживается, помаленечку-потихонечку. Зададим следующий вопрос, насчет спиртного: как он на это будет реагировать?»
Линьков с интересом поглядел на меня.
— Спиртное? Да, следы алкоголя при вскрытии обнаружены. Доза небольшая, о сильном опьянении, по-видимому, говорить не приходится. А что?
Значит, алкоголь был! А ведь Аркадий пил очень редко… и не в институте, конечно.
— Еще один-два вопроса, если можно, и потом я вам объясню, в чем дело, — быстро сказал я. — Как был одет Левицкий? То есть какой на нем был костюм?
— А, это вы по поводу слов Берестовой? Я лично ничего странного в его одежде не усмотрел. Обычный рабочий костюм: черная замшевая куртка спортивного образца, серые брюки.
Ну, ясно — он не переодевался, Нине просто померещилось. Странно, правда, что Нине вдруг начало мерещиться. У нее ум удивительно четкий и ясный. Ну, и плюс женская наблюдательность… Но, с другой стороны, с Ниной тоже что-то начало происходить… Что случилось с Ниной? Что случилось с Аркадием? Если это убийство, то кто мог убить его, почему? Если самоубийство, так тоже — почему? Почему, объясните! И почему он хотя бы записки не оставил?
— Если это самоубийство, — сказал я вслух, — то как можно объяснить, что Аркадий не оставил записки?
— Видите ли, записку он, собственно, оставил, — тихо и будто бы смущенно сказал Линьков.
Мне показалось, что я ослышался.
— Оставил?
— Да. То есть, по-видимому, он написал записку. Но кто-то ее забрал. Или он сам ее уничтожил.
Ну что за дичь! Зачем Аркадию уничтожать записку? А если ее забрал кто-то другой, то, опять-таки, зачем? Кто бы ни был этот другой и что бы он ни делал в лаборатории, ему все равно выгодней, чтобы смерть Аркадия сочли самоубийством.
— А откуда же вы знаете, что записка была? — недоумевая, спросил я.
Линьков порылся в своей рыжей папке и извлек оттуда небольшой листок фотобумаги — 9✕12 примерно.
— Вот, посмотрите, — сказал он, протягивая мне листок. — Это сфотографировано с записной книжки Левицкого. Три предыдущие листка были вырваны, а на этой страничке отпечаталось то, что было на них написано. Мало что удалось разобрать, строчки налезали друг на друга, отпечатки сливались, совмещались…
Я поглядел на листок — и сердце у меня захолонуло. Почти всю площадь снимка заполняла причудливая путаница еле прочерченных линий. Только вверху, чуть наискось, выступали над этим исчерченным полем слова «я уверен», и опять строка ныряла в путаницу. Да еще снизу, тоже наискось, в правом углу, можно было прочесть: «…останется в живых!» И уверенная, размашистая подпись — «Аркадий».
Я смотрел на листок и опять чувствовал, что все у меня перед глазами плывет. Значит, все-таки самоубийство?
— И ничего больше нельзя было разобрать? — с трудом выговорил я.
Линьков покачал головой.
— Сделали все, что могли. Фотографирование в контрастном свете и прочие технические трюки. Но сами видите, строчки накладываются одна на другую. Наши специалисты говорят, что не менее, чем в три слоя: значит, исписаны были все три листка, которые вырваны из книжки. — Он снова сунул руку в недра своей папки. — Вот, посмотрите-ка! Вы можете хотя бы примерно определить, к какому времени относятся последние записи?
Он протянул мне записную книжку Аркадия, такую знакомую мне книжку в темно-красном пластиковом переплете. У Аркадия был к ней солидный запас сменных вкладышей, последний раз он сменил вкладыш месяца два назад, когда все у нас было еще по-прежнему. Но за эти два месяца Аркадий исписал почти все страницы; за той, на которой отпечатались строчки, оставалось всего два листка. Не то он работал с удвоенной энергией, не то заменял этими записями общение со мной… Мне очень хотелось как следует изучить книжку, но я не решался попросить Линькова.
— Могу определить совершенно точно, — сказал я. — Здесь записаны те прикидочные расчеты, которые мы с Левицким делали вчера… Вот посмотрите, в моей книжке то же самое.
— Понятно… Значит, он написал записку после вашего ухода.
— И куда же она делась? — спросил я, отупело глядя на него.
— Понятия пока не имею, — признался Линьков. — Она не спрятана в лаборатории, — да и зачем бы ее прятать? Ее здесь не сожгли и не изорвали — нигде нет ни пепла от бумаги, ни обрывков. Уборщица вчера вашу лабораторию не убирала. Можно, разумеется, предположить, что Левицкий специально выходил, чтобы сжечь или изорвать записку где-нибудь вне лаборатории, но это выглядит слишком неправдоподобно. Вернее всего, записка была здесь — например, на столе у Левицкого или в кармане его куртки. А потом ее кто-то взял! — неожиданно жестким тоном закончил он.
— Но кто же мог ее взять? — У меня голова кругом шла от всей этой путаницы. — А главное, зачем? Если это все же самоубийство…
— Сейчас, пожалуй, ясно, что это не только самоубийство, — возразил Линьков. — Существует, по-видимому, какая-то цепь событий, в которой самоубийство… ну, скажем осторожнее — смерть Левицкого была лишь звеном… может быть, даже не самым важным звеном. Человек, который взял записку, мог сделать это лишь после того, как яд начал действовать. Следовательно, этот человек знал, что Левицкий умирает или умер. Однако он не поднял тревогу, не попытался спасти умирающего. Это означает, что смерть Левицкого была ему очень выгодна. Даже если оказалась совершенно для него неожиданной… в чем я, однако, весьма сомневаюсь: уж очень все ловко обставлено, нигде никаких следов, ничьих отпечатков пальцев, кроме самого Левицкого… В перчатках, значит, действовал… У вас в институте резиновые перчатки вообще применяются при работе?
— Да… не всегда и не всюду, но… Они знаете где наверняка применяются? У эксплуатационников!
Последние слова я почти выкрикнул. Меня так тряхнуло, будто я без резиновых перчаток схватился за оголенный провод под напряжением. Значит, и эта деталь укладывается в мою версию! Торопясь и захлебываясь, я изложил Линькову то, что успел узнать и сообразить за прошедшие сутки.
Линьков слушал меня очень по-хорошему, одобрительно поддакивал, кое-что записывал в свой внушительный блокнот. Но когда я выложил все и вопросительно уставился на него. Линьков покрутил головой, похмыкал и заявил, что версия, в общем, выглядит довольно убедительно и надо будет ее разработать, однако же есть тут некоторые закавыки.
— Во-первых, — сказал он, доверчиво глядя на меня, — насчет этого самого спиртного. Мало его очень. Следы. А если б Левицкому дали яд в водке или в вине, как вы предполагаете, то для такой массы таблеток целый стакан понадобился бы. Потом: если Левицкого угостили этим питьем где-то в другом месте, то почему обертки от таблеток оказались в вашей лаборатории? И на вашем лабораторном стакане обнаружены следы этого препарата.
— Да это он просто запивал! — сообразил я вдруг. — Водку или там коньяк Аркадий всегда запивал водой. А тут еще привкус был горький, вот он и выпил воды! А обертки… Ну, значит, этот тип все-таки зашел сюда, чтобы подбросить обертки… Тогда же он и забрал записку!
— Что ж, выглядит правдоподобно, — согласился Линьков. — Значит, будем искать «Раджа Капура». Начнем действительно с вашей знакомой, Леры. Не знаете, Левицкий был с ней знаком?
— Вполне возможно… То есть да! Конечно! Он увидел ее у меня в квартире, сейчас же завязал разговор, потом провожать ее пошел. Не знаю, как Лера, а тетя Маша в него прямо влюбилась, все уши мне прожужжала…
— Ладно, я пока пойду, — сказал Линьков, вставая. — А потом к вам вернусь. Мне хотелось бы пойти с вами вместе к Чернышеву. Не возражаете?
— Какие могут быть возражения! — пробормотали.
На самом-то деле я предпочел бы поговорить с Ленечкой наедине, а не заявляться к нему в качестве внештатного сотрудника прокуратуры. Но что поделаешь! Линьков, видимо, решил, что одного меня пускать неудобно, следствие-то официальное…
— Вы когда рассчитываете освободиться? — спросил Линьков. — Часа в три, говорите? Ну, отлично, к этому времени я приду.
Он вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь, а я сидел у стола, и мысли так и крутились у меня в голове. Значит, версия пока подтверждается! И мне уже виделось, как убийца идет по коридорам института, озираясь подходит к нашей лаборатории, прислушивается, потом осторожно берется за ручку двери… рукой в резиновой перчатке…
Убийца был для меня безликим. Я отчетливо видел его темный силуэт на светлом фоне раскрытой двери, но лицо… Я пытался представить хищное лицо с усиками, похожее на лицо Раджа Капура, но никак не мог увидеть его, увидеть эти глаза, которые внимательно и деловито глядят на человека, неподвижно лежащего на диване… умирающего… Вместо этого зловещего лица я все время видел другое, еще более страшное для меня — спокойное, неподвижное лицо Аркадия…