Утром 21 мая меня разбудил телефонный звонок. Мне под утро всегда особенно спать хочется, так что я хоть и вскочил, и трубку взял, но толком не понимал, во сне это происходит или наяву. В основном я удивлялся, чего это мне Шелест звонит, да еще в такую рань. Но Шелест не стал объяснять, почему звонит, а только хмуро сказал:
— Вот что, Борис, немедленно приезжай в институт. Жду тебя, — и положил трубку.
Тут уж я, конечно, проснулся насовсем, быстренько собрался, даже зарядку аннулировал, наспех состряпал и проглотил яичницу и в автобусе все думал: что же такое стряслось у нас в институте. Если из Москвы кто прилетел, так чего ему не терпится, какого лешего людей прямо из постели вытаскивают, когда в институте никому, кроме уборщиц, делать еще нечего.
Вошел я в вестибюль, и первое, что увидел, — стоит наш директор, а с ним Шелест и еще какой-то гражданин, и лица у них у всех такие… Тут уж я не то что понял, но просто почуял, что бедой пахнет. Поглядел я, как директор валидол сосет, и у самого под ложечкой засосало. Директор посмотрел не то на меня, не то сквозь меня, по мере сил улыбнулся и полушепотом говорит:
— А, ну вот и Стружков появился, знакомьтесь, товарищи, это наш младший научный сотрудник Борис Николаевич Стружков, а это — следователь прокуратуры Александр Григорьевич Линьков. Значит, Стружков вас введет в курс дела, а я, простите, должен уйти…
Я-то ведь все еще ничего не знал и не понимал, а потому тупо спросил:
— Простите, Вячеслав Феликсович, в курс какого дела?
Директор все так же, на полушепоте, объяснил, что просто оговорился и что вводить товарища Линькова следует не в курс дела, а в специфику нашего института. Потом он еще раз извинился, и они с Шелестом ушли, а мы с Линьковым стояли и разглядывали друг друга. Мне бы тут же спросить, что случилось, но я как-то ничего не соображал, а только смотрел на следователя и удивлялся, какая у него внешность нетипичная: лобастый, очкастый, худой, как щепка, и лицо до невероятности вдумчивое и задумчивое, будто он все мировые проблемы сразу в данный момент решить рассчитывает. Наконец Линьков сказал, что, чего ж, мол, стоять без толку, пойдемте-ка на место происшествия.
И опять я не спросил, что за происшествие и где это место, а молча поплелся за Линьковым и так же молча, почти машинально вошел вслед за ним в дверь нашей лаборатории.
Там было полным-полно каких-то людей, но я их толком не разглядел, потому что сразу, с порога увидел Аркадия.
Аркадий лежал на диване, — у нас в лаборатории почему-то стоит здоровенный такой диван, обитый дерматином лягушачьего цвета; голову он откинул на валик, одна рука на груди, другая лежит вдоль тела, вывернута ладонью вверх, лицо спокойное и даже какое-то довольное: ну, полное впечатление, что спит человек и хороший сон видит. А тут еще утро такое солнечное, с ветерком, перед окнами лаборатории старые деревья растут, ветки под ветром колышутся, и по лицу Аркадия все время перебегают световые блики… Но, конечно, я ни секунды не думал, что Аркадий просто спит, — лежит себе утром в лаборатории и спит, а кругом суетятся чужие люди, что-то обмеривают, записывают, фотографируют… Я сразу понял, что случилась беда, страшная какая-то беда, только не решался осознать, что Аркадий мертв: слишком это было противоестественно, слишком уж невероятно, чтобы Аркадий, которого я видел часов пятнадцать назад бодрым и здоровым…
Я стоял на пороге, не в силах шагу ступить дальше, и с ужасом смотрел, как худенькая черноволосая девушка берет безвольную руку Аркадия и, слегка приоткрыв рот от напряжения, старательно прижимает один палец за другим к небольшим стеклышкам. «Снимает отпечатки… Зачем же это?»
Тут Линьков крепко сжал мою руку и сказал:
— Давайте-ка я вас уведу отсюда. Вы совсем позеленели.
— Подождите… — еле выговорил я. — Что с ним?
— Отравление, по-видимому, — лаконически ответил Линьков.
— То есть… я не понимаю…
— Ну, отравление. Снотворным. Признаки совпадают, и обертки пустые найдены — вот, видите?
Он повел рукой к столу. Там лежали оранжевые с голубым картонные оберточки от таблеток. Я уставился бессмысленно на эти яркие пятнышки и не сразу расслышал, о чем Линьков меня спрашивает:
— Левицкий вообще принимал снотворное или нет?
Одно время мы оба с Аркадием принимали снотворное, потому что совсем выбились из сна после долгой серии совершенно бесплодных экспериментов. Но я довольно быстро бросил это дело, потому что у меня на следующий день голова словно ватой была набита. А с Аркадием ничего подобного не происходило, и он с тех пор всегда держал про запас пачку снотворного. Кажется, за последнее время Аркадий опять стал частенько им пользоваться. Но не мог же он так ошибиться! Между обычной дозой и смертельной — громадная разница!
— А почему вы думаете, что он ошибся? — спросил Линьков, когда я все это ему высказал.
— А… а как же тогда? — отчаянно спросил я, чувствуя, что пол подо мной наискось уходит куда-то вниз.
— Пойдемте, пойдемте. — Линьков решительно потащил меня в коридор. — Вы, того и гляди, в обморок хлопнетесь.
Линьков, пожалуй, был прав: малого не хватало, чтобы я совсем раскис. Стыд и позор, конечно, чтобы здоровый парень падал в обморок при виде мертвеца. Но ведь это был не вообще какой-то умерший, это был Аркадий Левицкий, самый давний и близкий мой друг, мы с ним последние два года жили неразлучно, вместе работали, вместе отдыхали и во всем друг друга понимали. Правда, последний месяц мы с ним не вполне ладили, но это не меняло существа дела.
Линьков усадил меня в вестибюле у окна в глубокое громоздкое кресло, а сам уселся на подоконник и согнулся так, что наши головы оказались почти на одном уровне.
— Так вот, — сказал он, — придется нам с вами побеседовать. Понимаю, что вам сейчас трудно. Но… и должность у меня такая… безжалостная, что ли… и вам самому полезно будет выяснить некоторые обстоятельства этого… — он помедлил, — этого печального происшествия. Ведь вы, как мне сказали, ближайший сотрудник и ближайший друг Левицкого. Или это несколько преувеличено?
Он глянул на меня сверху вниз — чуть сверху, почти в упор, — и я впервые заметил, какие у него странные глаза. Не до того мне было, чтобы чьи-то глаза разглядывать, но уж очень они были голубые, невероятно голубые, прямо-таки лазурные. Для девушки любого типа такие глаза считались бы подарком судьбы, но на худом, землистом лице этого долговязого очкарика они были как-то не к месту.
— Вам все еще плохо? — спросил Линьков, и я понял, что молчу и самым нелепым образом глазею на него.
— Нет… то есть не совсем… — пробормотал я.
— Я хотел узнать для начала, какие у вас были взаимоотношения с Левицким, — терпеливо напомнил Линьков.
— Да-да, конечно, — быстро заговорил я, слегка встряхнувшись, — мы с ним были в очень близких отношениях, и по работе и вообще… ну, друзья, словом! Но вы мне раньше объясните, что все-таки случилось? Вы сказали, что смертельная доза — это… ну, не по ошибке… А почему же тогда?
— По всем имеющимся данным, это самоубийство, — словно бы извиняющимся тоном ответил Линьков.
— Как это — самоубийство?! Почему?! — Я не сразу понял, что ору на весь вестибюль.
— Вот об этом я и хотел бы расспросить вас, — все так же мягко и терпеливо ответил Линьков. — Действительно: почему Аркадий Левицкий мог покончить самоубийством? Если причины для этого имелись, так вам-то они наверняка известны, ведь правда?
— Мне известно вот что. — Я говорил с максимальной твердостью, на какую был способен в этот момент. — Известно мне, что Аркадий Левицкий не из тех людей, которые способны искать выход в самоубийстве. Он считал самоубийство актом трусости, понятно?
— Да, но видите ли… — слегка вздохнув, сказал Линьков, — несчастный случай, как вы сами понимаете, исключается. Действительно, нельзя по ошибке принять смертельную дозу снотворного. Да и вообще снотворное не принимают на работе…
— То есть вы хотите сказать, что он… что ему это дали… заставили… — забормотал я, чувствуя, что пол под ногами опять слегка пружинит.
— Кто же мог заставить, — сказал Линьков, с сочувствием глядя на меня, — если вы сами видели, что никаких следов борьбы не было. Лежал-то он абсолютно спокойно…
Меня холодом обдало, — я будто снова увидал, как Аркадий лежит на диване, такой спокойный, словно прилег отдохнуть и уснул. Да, никаких следов борьбы… Просто взял вот Аркадий да и проглотил… Сколько же там было этих пачек? С полдюжины, не меньше. Значит, он заранее это подготовил, припас… Никогда он у себя не держал столько снотворного сразу, не так его легко получить, да и незачем…
— …и никого другого в лаборатории вечером не было, — говорил тем временем Линьков, внимательно глядя на меня. — Вы, насколько мне известно, из института ушли вместе со всеми… и больше там не появлялись в тот вечер?
Последние слова он произнес вопросительным тоном, и я с некоторым усилием сообразил, что мне задан классический вопрос: «Где вы были, когда это произошло?»
— Нет, не возвращался, — ответил я. — Пошел в библиотеку и просидел в читальном зале до самого закрытия. Вышел оттуда без пяти одиннадцать, пешком пошел домой, там еще выпил чаю, почитал немного, лег спать около часу ночи, а утром мне позвонили…
— Понятно, — сказал Линьков, — для проформы мне это знать необходимо. Так какие же у вас соображения по поводу случившегося?
Я беспомощно пожал плечами.
— Не знаю, что и думать. Это… ну, просто это так нелепо, нелогично…
Действительно, что меня больше всего и прежде всего поражало в случившемся, так это его дикая нелепость, полнейший алогизм. Этого же попросту быть не может, не бывает так, чтобы ни с того ни с сего…
— Я только в одном уверен, это я уже говорил, — добавил я, — что не мог Аркадий покончить самоубийством! В конце концов, я в этот день был с ним с девяти утра до пяти вечера, мы находились в одной комнате, работали над одним и тем же заданием, переговаривались… ну, и обедали вместе, и вообще… Неужели бы я не заметил, если б Аркадий… ну, если б он ну, вел себя как-то необычно…
Тут я вдруг запнулся. Необычно? А как, собственно, мог бы вести себя человек в таких обстоятельствах? Человек волевой, не тряпка, не истерик? Если он почему-то вообще решился на самоубийство — ну, допустим! — и задумал вдобавок сделать это именно на работе, после того как все уйдут (эти предположения, конечно, нелепость, дикая нелепость, но если все же?..), то он уж изо всех сил держался бы, что называется, в рамках. Так, может, Аркадий именно и держался изо всех сил? Ведь если толком припомнить, он был вчера…
— Я именно хотел попросить, чтобы вы рассказали, как прошел вчерашний день в вашей лаборатории и как вел себя Аркадий Левицкий, — сказал Линьков, будто отвечая на мои мысли.
— Он нервничал… не очень, но все же, — добросовестно объяснил я, — и был какой-то рассеянный, все у него из рук валилось… Но вообще мы работали до конца дня нормально.
— Однако же, — вежливо удивился Линьков, — я нахожу, что у вас довольно странные понятия о нормах. Неужели это нормально для ученого, если у него все из рук валится, он нервничает и думает не о работе, а о чем-то другом?
— Я не знаю, о чем он думал…
— Я — тем более. Но если человек производит впечатление рассеянного и работает нечетко, то естественно будет предположить, что думает он в этот момент не о том, чем непосредственно занимается.
— Видите ли, — сказал я, несколько поразмыслив, — такое с Аркадием бывало и раньше, даже еще и заметней. А думал он при этом все же о работе, — только не о том эксперименте, которым непосредственно занимался, а о проблеме в целом. Ну, понимаете, когда серия идет впустую, никаких толковых результатов…
— А у вас теперь именно такое положение дел?
— Нет, не то чтобы… Но все же есть о чем призадуматься.
— Вы сказали, что нормально работали до конца дня. А потом что было?
Мне стало неловко. Чего я распространяюсь о нормальном поведении Аркадия, когда на самом-то деле, если вдуматься…
— Я хотел остаться в лаборатории вечером, поработать, но Аркадий со мной поссорился. Он нарочно затеял сцену… по-моему, просто хотел выставить меня из лаборатории, — выпалил я одним духом, чтобы поскорее с этим разделаться.
Линьков не стал спрашивать, считаю ли я и это нормой, а только поинтересовался, часто ли я остаюсь в лаборатории по вечерам. Я ответил, что вообще часто, но в последнее время несколько реже. Линьков спросил: а как Аркадий? Я сказал, что Аркадий и в последнее время почти все вечера просиживал в лаборатории.
— Это вызывалось необходимостью? — осведомился Линьков.
— Да как сказать… Никто нас, конечно, не заставлял… Но мы с ним занялись одной проблемой — наполовину в порядке личной инициативы… ну, вот и…
— Вы с ним? — переспросил Линьков. — То есть это была ваша совместная работа? Чем же тогда объяснить, что вы как раз последнее время реже оставались в лаборатории?
— Личные обстоятельства… — вяло пробормотал я.
— А Левицкий как к этому относился? Вы с ним не ссорились из-за ваших частых отлучек?
— Нет… но вообще мы с ним за последний месяц несколько отдалились друг от друга, — неохотно признался я.
Все получалось до крайности нелепо, и я это понимал даже в своем угнетенном состоянии. К чему эти категорические заявления насчет невозможности самоубийства, когда тут же выясняется, что мы с Аркадием за последний месяц мало виделись, даже в ущерб совместной работе, и что накануне смерти он вел себя довольно-таки странно, а я понятия не имею почему да еще и пытаюсь утверждать, что это-де вполне нормально. Я-то все равно был уверен, что Аркадий не мог покончить самоубийством, но если ничего не можешь доказать и все выглядит как раз наоборот, то уж лучше помалкивать. Конечно, Линьков тут же заметил, хоть и очень мягким тоном, что, возможно, за этот месяц в жизни Аркадия произошли какие-то неизвестные мне существенные перемены, и я ничего не мог по существу возразить. Объяснил только, что все же знаю Аркадия не первый год, да и этот последний месяц мы с ним работали вместе каждый день, а то и вечером, и я бы не мог не заметить, если что серьезное…
— Всякое бывает, знаете ли, — сказал на это Линьков. И, помолчав, спросил: — А вы с ним часто ссорились? Не только в последнее время, а вообще?
— Аркадий с кем угодно мог в любую минуту поссориться, в том числе и со мной. Он вспыльчивый, резкий; если что ему не понравится, он немедленно об этом доложит, без всяких церемоний, — в полном соответствии с истиной объяснил я.
— Нелегко вам, должно быть, с ним приходилось, — вежливо и как бы между прочим заметил Линьков.
— Я-то к нему привык. Вот те, кто его плохо знал, те иногда здорово обижались.
— Значит, у него было немало врагов, — задумчиво констатировал Линьков.
— Какие там враги! Ну, просто обижались на него люди, а потом проходило это. У нас ведь особые условия, они… ну, как-то сближают, всякие мелочи легче забываются, когда все заинтересованы работой.
— Значит, у вас создалось такое впечатление, — после паузы сказал Линьков, — что Левицкий нарочно затеял ссору, чтобы выставить вас из лаборатории?
— В общем, да, — неохотно подтвердил я. — Ни к чему придрался и, главное, ни с того ни с сего, будто спохватился в последнюю минуту, что нужно от меня отделаться.
— А он знал, что вы собираетесь остаться в лаборатории, или вы ему об этом сказали в последнюю минуту?
Вот именно, Аркадий не знал об этом, а как только узнал, начал на меня орать, что я ему все записи перепутал и что не будь у него дублирующих пометок в записной книжке, так я бы ему целый месяц работы погубил, что я это умышленно делаю, из мещанской злости, на которую он раньше не считал меня способным, но вот поди же… либо у меня мозги не тем заняты, чего он тоже от меня никак не ожидал. Это был довольно некрасивый намек на мои отношения с Ниной. Я, признаться, рассердился и тоже несколько повышенным тоном ответил, что насчет мещанских чувств, так чья бы корова мычала… ну, и так далее. Сейчас я был совершенно уже уверен, вспоминая эту сцену, что Аркадий нарочно старался меня посильнее разозлить, чтобы я пулей вылетел из лаборатории, и, конечно, своего добился. Но очень уж не хотелось объяснять Линькову насчет Нины и всего прочего, а потому я ответил неопределенно, что, дескать, точно не помню, но вроде бы я заранее не предупреждал Аркадия о своих планах на вечер.
— И, по-моему, он вовсе не сердился на меня, а просто хотел почему-то остаться в лаборатории один, — добавил я.
Линьков задумчиво поправил очки.
— Вы думаете, он кого-то ждал? Так я вас понял?
— Ну да… Только я абсолютно не представляю, кто мог прийти к нему в лабораторию вечером. Какие могли быть у Аркадия секреты от меня с нашими сотрудниками?
— Мало ли, — возразил Линьков. — А если он с девушкой хотел встретиться?
Я скептически хмыкнул. Уж это-то Аркадий нипочем не стал бы от меня скрывать! То есть имени он не назвал бы и все такое, но из мальчишеского самолюбия (которого у Аркадия всегда хватало!) непременно дал бы мне понять, что он свои дела устроил преотличным образом и не очень-то переживает из-за всей этой истории с Ниной.
Но я ничего этого Линькову не сказал, а только объяснил, что не с кем было Аркадию в институте роман заводить, а если бы даже, то человек он холостой, одинокий и вполне свободно мог девушку к себе домой пригласить.
— Да, в общем-то все это не имеет существенного значения, — сказал наконец Линьков. — Даже если Левицкий и собирался с кем-то встретиться, встреча эта, видимо, не состоялась. Нет никаких доказательств, что Левицкий вечером был не один в лаборатории. И вообще нет ни малейших оснований предполагать убийство. Кто же мог бы уговорить Левицкого, чтобы тот проглотил яд и улегся преспокойно на диван, не пытаясь позвать на помощь? Вот в это уж действительно трудно поверить.
Конечно, Линьков был прав: убийство было так же невероятно, как и несчастный случай. И все же…
— Как хотите, а не могу я в это поверить! — почти крикнул я. — Слишком я хорошо знаю… знал Аркадия! Не стал бы он кончать самоубийством!
Линьков с сочувствием поглядел на меня, но промолчал.
На этом мы с Линьковым пока расстались. Он пошел по институту «выяснять некоторые детали», а я направился к своей лаборатории, хоть меня ноги отказывались туда нести.
Аркадия уже увезли, лаборатория была заперта, я открыл ее ключом, который утром, еще ни о чем не зная, взял на проходной, с трудом шагнул через порог и стал тут же у двери.
Комната была пуста, чиста, и всю ее пронизывало быстрое слепящее трепетание солнечных бликов и теней листвы — видимо, ветер на улице усилился. Я стоял и смотрел на диван, где недавно лежал Аркадий, и с места сдвинуться не мог.
По коридору проходили люди, кое-кто останавливался, пробовал со мной заговаривать, а я, не оборачиваясь, почти механически отвечал: «Нет, не знаю… Ничего мне пока не известно… Ничего я не знаю и ничего не понимаю…» Я вообще временами переставал понимать, где нахожусь и что со мной творится.
Не знаю, сколько я простоял вот так, давая краткие интервью через плечо. Наверно, не очень-то долго — Нина вряд ли особенно медлила. Я не заметил, когда она появилась из-за поворота коридора, но почувствовал, что ребята за моей спиной расступаются, отходят. Я обернулся и увидел Нину. Она почти втолкнула меня в лабораторию и захлопнула дверь.
Нина немного побледнела, глаза у нее стали больше и блестели сильней. Но ей это шло. Ей все идет — я уж к этому успел привыкнуть. У меня вид, надо полагать, был довольно жалкий; Нина даже заморгала от сочувствия и сказала, что она меня вполне понимает, но что надо держаться, ничего не поделаешь и еще что-то в этом роде. И не очень внимательно слушал, потому что с ней мне сразу стало гораздо легче, и я просто глядел на нее и будто бы оттаивал, отогревался.
Нина так и не дождалась, пока я заговорю, и с оттенком нетерпения сказала:
— Ну, Борька, ты что-то совсем уж… Держись, действительно! И расскажи, о чем вы говорили со следователем.
— Да так, обо всяком, — пробормотал я, опять впадая в прострацию. — Он спрашивал, что я думаю о причинах самоубийства, а я сказал, что вообще в самоубийство не верю. Спросил, как положено, что я делал в этот вечер. Ну, я, конечно, объяснил, что сидел в библиотеке до самого закрытия… — Тут я заметил, что Нина как-то странно на меня смотрит, и спохватился: — Ах да, Нин, ты же не знаешь… Мне пришлось уйти из института сразу после пяти. Аркадий меня прямо-таки выгнал из лаборатории, не знаю зачем… ссору затеял какую-то нелепую… Я и просидел до одиннадцати в библиотеке, мне давно нужно было посмотреть работы американцев по резко неоднородным полям, а ты ведь все равно сказала, что в кино пойдешь…
Пока я говорил, Нина словно бы о чем-то напряженно думала. Потом она тихо сказала:
— Мне Аркадий сказал, что ты ушел из института.
— А когда ты видела Аркадия? — спросил я, чувствуя опять слабость и дрожь в ногах.
— Я сначала решила тоже остаться в институте, до начала сеанса было два часа, — сказала Нина, не сводя с меня взгляда. — Пошла сказать тебе об этом, но лаборатория была заперта, а на обратной дороге я встретила Аркадия…
— Когда же это было? — удивился я.
— Примерно в четверть шестого. Я спускалась по боковой лесенке, а он поднимался…
Я опять машинально удивился, но ничего толком обдумать не успел, потому что Нина сразу же добавила:
— Знаешь, это был очень странный разговор. Он и тогда произвел на меня тяжелое впечатление, а уж теперь, после того, что случилось…
— О чем же вы с ним говорили? — с трудом спросил я: меня угнетало то, что Нина вдруг резко изменилась, держится отчужденно и все смотрит на меня, словно чего-то ждет.
— О чем? — как-то рассеянно переспросила Нина и, будто спохватившись, поспешно заговорила: — Дело даже не в словах, а в тональности, что ли. Аркадий, во-первых, почему-то очень смутился, когда меня увидел. У него такой вид был, словно он сквозь землю провалиться готов. И вообще… — Нина подумала, — вообще он выглядел как-то так… Даже костюм на нем был… ну, тоже странный…
— В каком смысле?
— Ну, вообще-то на боковой лестнице так темно, что много не разглядишь. Но борта у пиджака широченные и блестят… даже не пойму, откуда это у него такой костюм взялся.
— Ты уверена, что он был в новом костюме? — переспросил я, заинтересовавшись.
Я-то абсолютно не помнил, что за костюм был на Аркадии вчера, — впрочем, Аркадий при мне мог вообще не снимать лабораторного халата. Но если он был в новом костюме, то, может. Линьков правильно предположил насчет свидания с девушкой.
— Может, он и новый, — сказала Нина, — в том смысле, что недавно приобретен. Но только он совершенно немодный! Меня это в первую очередь и удивило.
Меня — тоже. Аркадия нельзя было назвать щеголем, но все же в одежде он разбирался и явно немодного костюма не надел бы, а уж тем более не стал бы покупать. Нет, версия свидания, по-видимому, не подкреплялась.
— Что же он все-таки сказал? — спросил я, потому что Нина замолчала и явно задумалась о чем-то весьма неприятном.
— Сказал-то он мало… Я могу в точности повторить его слова. Я… мне сначала показалось, он так разволновался потому, что я была в синем платье, которое… ну, в общем, оно было на мне при первой нашей встрече. Я почему-то вдруг вспомнила, сколько лишнего наговорила ему… Ну, тогда, в зале хронокамер, когда мы с ним объяснялись насчет тебя… И я ему сказала: «Аркадий, ты, пожалуйста, не придавай значения тому, что было в зале хронокамер». А он как-то странно, будто бы с испугом, посмотрел на меня и ответил скороговоркой, небрежно: «Нет, ничего, я это дело уже уладил». Я спросила: «Да ты о чем говоришь?» У него глаза такие сделались… жалкие, что ли… и вдруг он сказал, очень искренне и даже с надрывом, совсем на него не похоже: «Слушай, Нин, я здорово запутался, ты даже не представляешь, до чего! Потом ты все узнаешь… Сам я, конечно, виноват, но уже ничего не поделаешь…» Хотел словно бы еще что-то сказать, но махнул рукой и пошел. А потом… — Нина запнулась и опять как-то странно, не то испытующе, не то умоляюще, поглядела на меня.
— Что? Что потом? — в тоске спросил я.
Я понимал уже ясно: надвигается новая беда — Нина отдаляется от меня, теперь, когда мне так нужна… Ну, даже не помощь, а хотя бы просто сознание, что Нина тут, рядом, что она — надежная, она не изменит, не изменится непонятно почему… А тут именно начиналось это самое «непонятно почему», с которым я сегодня уже столкнулся, впервые в жизни…
— Потом… — Нина все не отводила от меня взгляда, и я уже ясно чувствовал, что она чего-то ждет от меня, но не мог понять, что же я должен сделать. — Потом это вообще было похоже на сумасшествие, мне даже страшно стало. Понимаешь, я побежала за ним, — Нина говорила все это монотонно и невыразительно, — спросила: «Аркадий, да что с тобой, может, я чем помочь могу, ты скажи!» — ну что-то в этом роде. А он остановился, поморщился, будто горькое проглотил, а потом как расхохочется! Но этим своим, знаешь, искусственным смехом…
Аркадий начинал громко и неестественно смеяться либо со злости, либо от смущения. Может, его разозлило участие Нины? Он ведь очень самолюбивый…
— …и сказал: «Да ты не переживай, это я просто пошутил, извиняюсь, конечно!» — продолжала Нина. — И еще добавил это ваше, из Козьмы Пруткова, насчет шуток с женщинами…
— «Не шути с женщинами: эти шутки глупы и неприличны!» — машинально пробормотал я. — А потом?
— Да потом он ушел, вот и все! — почти грубо сказала Нина и, чуть помолчав, спросила: — Так как же ты объясняешь слова Аркадия и вообще все это?..
— Понятия не имею, что все это значит! — ответил я и, чувствуя, что Нину этот ответ не удовлетворяет, даже злит, торопливо забормотал: — Ну, то есть ты понимаешь, Нин, я ни о чем таком не знаю… мы же с ним за последнее время, сама знаешь… Если б я хоть видел его после этого разговора, а то… — Я мучительно подыскивал какие-то убедительные для Нины слова.
— …а то ты ушел в пять часов, и все! — почти издевательским тоном закончила Нина.
— Ну да! — беспомощно подтвердил я. — А что же было делать, когда он меня, я ж тебе говорю, прямо выгнал из лаборатории? Но вообще-то я не вижу ничего особенного в этом вашем разговоре. У нас с ним еще и не такие разговоры бывали, он иногда, если о чем-нибудь другом думает, жуткую чушь несет, ни к селу ни к городу…
— С той только разницей, — холодно констатировала Нина, — что после прежних ваших разговоров он оставался жив и здоров!
Сказав это, она вдруг резко повернулась и ушла, а я все стоял посреди лаборатории, тщетно силясь сообразить, что же произошло — с ней, с нами, со мной…