Восьмая глава


Человек скрылся за воротами, а его отец остался дома, не зная, что сын его уйдёт далеко–далеко и в конце концов будет убит хозяйкой дома стоящего на куриных ногах.

Отца человека ждала совсем другая жизнь. По крайней мере, в моменты, пока он был предоставлен самому себе.

Он спокойно жил, спокойно ел, спокойно спал. Он очень быстро понял, что еда в его животе не переваривается, а значит, если он продолжит есть — то брюхо его раздуется совсем до неприличных размеров, поэтому он раз за разом вскрывал его, доставал оттуда съеденное, зашивал себе живот и ел по второму разу. Жизнь его шла спокойно и размеренно.

В один день у него был на обед ковер. Ковер, под собственным отцовым желудочным соком, уже столько неоднократно съеденный, что сырым его считать было решительно нельзя, поэтому это была какая–то экзотическая готовка, крайне необычный рецепт, в котором отец человека находил свою прелесть. Огромный кусок старого ковра он положил на лучшей тарелке, которую смог найти: овальной, сервировал его посыпкой из гнилой земли, старым высохшим сеном и водой из прозрачной бутылки с крестом, откуда–то такая нашлась, вот бывает же? К такому мероприятию нужно и одеваться соответствующе, поэтому, найдя один из своих лучших костюмов, отец человека был именно в нём: несколько широкие серые брюки, такой же серый пиджак, белая рубашка и старый солдатский ремень, потому что иного не нашлось.

Отец человека расположил тарелку за столом и сел перед ней, взяв в левую руку вилку, а в правую нож. Ему не понадобилось много времени, чтобы вообразить себе музыку. Музыка — это прекрасно. Поэтому отец человека вообразил себе лучшее, что смог.

Босанову.

Музыка сразу родилась в его голове и заполнила всю собой без остатка. Неторопливый ритм напомнил ему о латиноамериканских ресторанах; португальский говор, когда–то слышанный отцом человека в старых фильмах, тоже зазвучал на фоне, достаточно было лишь закрыть глаза, чтобы атмосфера полностью создала сама себя; отец человека именно так и сделал, и больше открывать глаза ему не понадобилось.

Капелька за капелькой, луч за лучом вокруг возникла прекрасная зала, большая, бесконечно уносящаяся вперёд, вдаль, но на самом важном месте, само собой, сидел отец человека.

Он сидел за заранее заказанным столиком. Достаточно было только позвонить Альваро, и тот всё устроил, хорошо быть элитным клиентом. В паре шагов бар, возле которого отираются знакомые лица — они часто сюда ходят, они любят это место. В центре, достаточно близко, чтобы можно было всё слышать, но достаточно далеко, чтобы не мешать и не раздражать, — сцена, на которой выступает Она. Она выглядела каждый раз совершенно по–иному, но лицо, её лицо, каждый раз это лицо было её лицом, ЕЁ лицом, лицом его жены, которую…

— Ваш напиток, — сказал отец человека сам себе. — Прошу вас, это за счёт заведения.

— Конечно… — ответил он сам себе, взял несуществующий стакан и пригубил несуществующий бурбон. — Прекрасно. Может быть, я даже захочу это повторить.

— У меня всё в порядке?

Характерное лицо отца человека слегка исказилось в гримасе непонимания.

— Ох, конечно же, простите… у вас всё в порядке?

— У меня… Конечно же. Что может быть лучше всего этого? — он обвёл рукой свой стол, залу и сцену, на которой пока никто не пел. — Ничего. Это же прекрасно. Я каждый раз прихожу сюда и мне приятно, что я нашёл это место.

— Или оно нашло вас?

— А может быть и так, может быть и так… знаете, мне сегодня как обычно. И, — одним махом отец человека допил поданный ему стакан. — Повторите. Очень, очень приятно.

Во мгновение ока на столе оказалась тарелка со стейком прекрасной говядины средней прожарки, с колечками красного лука, горошком и отличным соусом. Отец человека снова пригубил из стакана и принялся есть.

Прекрасно.

Восхитительно.

Это определённо стоит своих денег…

— Я так и знал, что увижу тебя здесь, ха–ха! Эй, Альваро, принеси сюда стакан и целую бутылку! Ха–ха–ха!

— Иисус Мария, опять ты начинаешь! Ещё даже петь не начали!

— Никогда не бывает слишком рано!

— Может быть, и так…

— Конечно так! А что же у тебя? И не ври, вот не бреши! Вижу же!

— Ну… Сын. Сукин кот, уж прости меня. Из дому ушёл.

— Бунтует или по делу?

— Говорит, что по делу. Но чёрт его знает. Он ведь уже давно ушёл. Месяц, кажется, может, даже больше… Чёрт их поймёт, этих современных детей. Я его так никогда и не понимал. Ни в детстве, ни даже сейчас.

— А кто понимает? Думаешь, я свою понимаю? Боже, порой мне кажется, что если я умру, то она всю семью пустит по миру всего за месяц! Как они вообще могут так жить?

Два друга пожали плечами почти синхронно. Именно в этот момент официант принёс бутылку и два стакана, разлил на два пальца в каждый и бесшумно отошёл.

— Вот и я не понимаю. Нет, знаешь, он ведь не бестолковый у меня, кость крепкая, хватка отцовая, бишь моя. Когда против меня пошёл…ух-х! Я его зауважал.

Отец человека покачал сам себе головой и позволил себе не согласиться.

— Убийство — не выход.

— Сказал мне человек, который убивал?

— Я не хочу об этом говорить.

— Мы должно об этом поговорить. Ведь до главного номера ещё долго, много времени.

И отец человека снова закрыл глаза, потому что атмосфера опять сменилась: вокруг запахло гнилой травой, скошенной травой, росой и запахом загородного утра, когда в воздухе витают остатки старой пыли и выхлопных газов машин, но всё это ещё вкусно и не травит тебя.

Отец человека вспомнил первый раз, когда он убил. Его, закрывшего глаза, из одной комнаты в его мозгу, комнаты воображения, перенесло в другую комнату, комнату памяти, в те времена, когда фиолетовой луны нигде ещё не было, когда всё было ясно и понятно.


Самая большая трагедия отца человека заключалась в том, что в первых своих воспоминаниях он ещё кое–как помнил свою мать. Он не помнил лица, не помнил мягкости её рук, не помнил ничего. Кроме того, что очень её любил, насколько может ребёнок любить мать, да глупого, как ему казалось, случая, когда они с ней шли в детский сад, а он перетянул через свою грудь белую резинку.

— Сними её, чего ты?

— Я как солдат, я как солдат! — говорил тогда ещё не отец человека, а мальчик, имея в виду, что резинка очень похожа на белую портупею.

Его мать смеялась, и всё было хорошо: светило солнце, ветер не пробирал до костей. Прекрасный момент.

А потом мать ушла из его жизни, и, что всегда его бесило, он совершенно не помнил, как и не знал почему, хотя постоянно пытался понять её. Всю жизнь его воспоминания, связанные с матерью, были пропитаны чувством глубочайшей обиды.

Даже если она умерла, то почему она умерла? Почему не забрала его с собой, туда, в смерть, почему не осталась с ним?

Если ушла и бросила… опять же, почему?

Умерла или бросила?

Бросила или умерла?

По своей воле или нет?

Из этого и рождалась в нём дикая, неутомимая, ненасытная обида. Сама возможность того, что такая милая, такая дорогая ему, пусть даже и по воспоминаниям, женщина могла уйти от него по доброй воле, будила в нём нечто, что он не мог описать, будучи маленьким, да и не смог бы описать до того, как повзрослел.

Именно это. Не холодность и ужас места, в котором он оказался, где были сотни таких как он, брошенных. Не то, через что он прошёл. Именно это чувство и сделало его тем, кем он стал.


Отец человека воображаемо открыл воображаемые самому себе глаза и посмотрел на залу ресторана.

Конечно, в ней были женщины, красивые, идеальные и безликие, потому что воображаемые. Но даже несмотря на это к каждой из них отец человека ощущал невероятную по своей силе ненависть. Абсолютно нелогичную. Но как же можно было иначе?

Каждая из них — животное, способное предать.

Каждая из них понимает лишь грубую силу и удары в лицо.

Каждая из них… каждая из них…


Все ли хищники рода человеческого чуют это?

Даже не такой вопрос.

Все ли хищники рода человеческого рано или поздно осознают себя?

Отец человека, уже после своего первого раза, конечно, когда смог относиться к этому хладнокровно, очень долго обдумывал, что было бы, если бы он не открыл в себе решимость убить.

Или же эта тяга разрушила бы его жизнь, и в конце концов он сломался бы, не выдержав отрицания, жил бы раздавленным тягой, которую он не может реализовать?

Отец человека не знал. Он знал лишь то, что эта тяга была в нём всегда.

С самого места для брошенных, жизнь в котором была тяжёлой. Кто вам расскажет про всеобщую справедливость, царившую в самой большой стране мира?

— Да как же это так, плюньте этому человеку в лицо!

— Ты тут один.

— И правда… Альваро, выпить.

Многие люди что–то хотят забыть в своей жизни. И отец человека тоже хотел забыть. Всю свою жизнь он хотел забыть детдом, скотский загон для человеков. Если в обычной школе гранят булыжники и дробят алмазы, то что до… Отец человека помнил, что многие из его товарищей не знали, как звонить по дисковому телефону, они не понимали, что сахар в чай надо класть отдельно, искренне считая, что он появляется в нём сам. Это были ограненные мальчишки и девчонки, сломанные сами и прекрасно умевшие ломать других.

Если их вели в зоопарк, то они отбирали у малышей мороженное. Кто мог бы их осудить? Злые и, снова это слово, неприспособленные, они видели вокруг себя другой мир и других детей, единственная вина которых была в том, что их избаловали любовью. Как у таких можно что–либо не отобрать? Мороженое. Ситро. Ботинки. Часы, подаренные родителем, прибывшим из Кубы.

Отдай.

Отпусти.

Нет, отдай.

Ма…

Ах, ты сука! На! На!

Любимый ребёнок плачет, скрючившись за клеткой с камышовыми кошками.

Нелюбимый ребёнок идёт к своей группе, кто его найдёт?

Но хуже всего не ненависть к другим. С этим ещё можно мириться.

Хуже всего ненависть к себе и к собственной слабости. Впрочем, психология — методика, зачем ей верить? Важно совсем другое.

Отец человека с ужасом осознавал, что прекрасно понимает и не осуждает тех, чьи липкие и потные ладони навек отпечатались у него на спине, чья хватка его волос так и не разжалась у него в памяти, чья…

Запах мочи и кала, холод из открытой настежь форточки, затхлый запах мокрых от сырости окурков, хватит, мне же больно, хва–ва–ва–ва-ва…


Отец человека воображаемо открыл воображаемые самому себе глаза и выпил бурбона, стуча зубами о стакан.

— Что, — спросил он с другой перспективы. — Опять вспомнил?

Отец человека мотнул головой, отгоняя воспоминание, снова глотнул бурбона и снова закрыл глаза. В конце концов, до того, как придёт она, ещё осталось время.

— Скоро выступление. — сказал он сам себе.

— Я понимаю. Раз уж мы начали вспоминать — надо вспоминать до конца, ты так не считаешь?


Может и не хватить сил сопротивляться, это нормально. Главное — найти силы пережить.

Отец человека чётко мог провести линию, если бы захотел, между собой до случая и после него.

До него — обычный ребёнок, запуганный, по–детски жестокий, но не жёсткий.

После — отец человека чётко разделял себя, истинного себя, нерушимый и неуязвимый стержень, и своё тело. Тело может вытерпеть что угодно. Ведь оно — скафандр для Uber–Ich, стойкого и прекрасного. Это осознание помогало в моменты самоконтроля.

Ты можешь не есть — ведь есть нужно не тебе, а твоему скафандру.

Ты можешь не пить — ведь пить нужно не тебе, а твоему скафандру.

Ты можешь не спать.

Ты можешь не дышать.

Ты должен читать.

Ты должен учиться.

Ты должен притворяться.

Если уж тебя сломали — будь добр, прибери обломки и собери себя заново.

Всю жизнь отец человека прожил в странном, двойственном состоянии полнейшего безразличия к себе самому и окружающему миру. После ужасной ночи всё на свете само собой для него словно отфильтровывалось и не доходило до его души, совершенно не трогая. И раньше–то не слишком бойкий, он стал совсем тихим и замкнувшимся.

Поэтому его и усыновили в конце концов очень чудные люди.

— Они ведь меня действительно любили. А я даже и не пытался.

— А может, пытался?

— Нет, правда, не пытался. Я ведь специально себя так вёл. Эти все, из детдома… тупые мудаки. Они не понимали. Ты должен…

— Опять должен? — человек перебил сам себя и жёстко попенял себе за это, но без слов.

— Должен. Должен играть роль. Людям кто нужны? Ну, тем, кто приходит в такие места. У них образ. Лорд Фаунтлерой, Оливер Твист. Отверженный маргинал, благородный душою. Идиоты.

Чудные люди верят в чудеса. Воспитанные в благородстве они ищут того же благородства у тех, в ком его нет и быть не может. Они считают, что такие вещи проявляются в крови, а они в крови не проявляются.

Отец человека подумал это и заговорил:

— Другие дети не понимали, что нужно вести себя тихо. Пришли смотреть — а ты сиди и читай книжечку. Будь бледным, чтобы аристократически. Вежливым. Хрупким, как тростиночка, ведь именно этого от тебя и хотят.

Отца человека понесло. Он заговорил сам с собой горячечно, нервно:

— Иногда я думаю: а если бы я не притворялся, а был самим собой… хотя кто я был в тот момент, я не был самим собой… но если бы я был другим. Не пытался строить из себя херувимчика с иконы. Они бы меня взяли? Они же такие хорошие оказались, а? Школа, университет, всё так идеально было… Не взяли бы. Ездили бы дальше по детдомам. Искали бы. И взяли бы кого угодно, но не меня. Того, кто смог бы притвориться.

Маленькому ребёнку действительно это пошло на пользу, хоть из состояния отстранённости он так более и не выходил, притворяясь диким цветком, возросшим на навозной куче.

Он дрался в школе, зная, что родители придут к её директору с коробкой заграничных конфет или с бутылкой дорогого алкоголя и будут извиняться, говорить благоглупости про искалеченную психику и период реабилитации. Он сбегал из дома, чётко выжидая сутки или двое и потом позволяя найти себя милиции или всё тем же родителям.

Отец нервничал и хватался за сердце, мать обнимала, поила какао и читала книжки… чудные, право, чудные и чуднЫе были люди. Ими так легко было управлять. Всё шло согласно плану.

— План. Хорошее слово.

Да. На всё–то у него был план.

И даже на первое убийство.


Отец человека воображаемо открыл воображаемые самому себе глаза и обвёл взглядом залу. Люди замолчали и посмотрели на него, всё–таки они тоже были воображаемые и легко следовали за его мыслями, подчинялись желаниям. Все они посмотрели на него, и лица их, раньше невнятные, нечёткие, смазанные, начали обретать различимые даже издали черты. Всё это оказались убитые им в разные моменты жизни. Великое множество, но все одинаковые, восково–чистые и глянцево–стерильные. Все они подняли стаканы, отсалютовали своему убийце и выпили по глотку в честь него.

Отец человека благосклонно кивнул им в ответ и снова уже хотел было погрузиться в воспоминания, просмаковать первое убийство, женщину, которую он нагнал дождливой ночью и зарезал (как же это было сладко, как же это было приятно, он мог поклясться, что ощущает, как её жизнь протекает у него сквозь пальцы, как её пульс переходит по рукояти ножа, воткнутого в сердце, прямо ему в руку, а из руки в грудь, находит путь к сердцу и гнездится там, даруя силу, которой убитая оказалась недостойна), но теперь уже все снова замолчали по совсем иной причине.

И замолчали не просто все, замолчало само место, не стучали туфли по паркету, не слышалось звона от барной стойки и с кухни. В зале появилась она.

— Дамы и господа… — таинственно сказал конферансье (его не было в зале, но голос его должен был прозвучать и он прозвучал). — Выступление начинается.

Выступление началось.


Воображаемый сам себе отец человека воображаемо за…

— Не закрывай глаза, я прошу тебя.

Она пела, но она же, другой частью себя, подошла к отцу человека и присела к нему за столик, а официант быстро наполнил ей бокал шампанским.

— Сейчас так много звёзд, ты так не считаешь?

Отец человека взял стакан с бурбоном и посмотрел в потолок.

— И правда. Очень много звёзд… А я хотел бы забыть.

Господи, как же ты невыносимо прекрасна.

— Забыть меня? — она рассмеялась и тряхнула длинными темными волосами

— Да.

Он больше не мог ничего сказать, а она не хотела ничего говорить, и звучала вокруг них музыка про то, что вокруг много песен, и мечтаний, и, самое главное, звёзд.

Отец человека думал о том, что его жена, давно убитая им, сидящая напротив него, великолепна, идеальна, очень красива, восхитительна…

— Я прошу, хватит.

— Я бы всё равно хотел забыть тебя.

— Я это понимаю… я плохая, да?

— Ты не плохая, просто я…

— Но я же плохая.

Музыка звучала и звучала. Люди вокруг разговаривали о своём. Официанты носились туда и сюда с закусками и выпивкой.

Отец человека и его жена сидели и молчали.

— Ты не плохая. — в конце концов сказал он ей.

Она улыбнулась, показывая, что не верит, но понимает, и резко сменила тему.

— Как он?

— Он ушёл в город… — отец человека улыбнулся. — Знаешь, а ведь он тоже не плохой.

— Даже несмотря на то, что убил тебя?

Отец человека вздохнул и ответил:

— Я этого заслуживал.

Она кивнула в ответ.

— Этим мы с тобой и отличались… Мы же почти одинаковые были, милый. Но ты понял, что ты плохой и всего этого заслуживаешь. А я — нет…

Не думай о том, как убил её, дурак, что ты, что ты, что ты.

— И правильно, не думай. Лучше подумай о чём–нибудь хорошем?

И сразу же в памяти его всплыло многое, кроме её темных волос. Отец человека вспомнил их первую встречу. Университет. Её простое, но изящное платье, её всё такие же темные, но тогда короткие, волосы, её худобу, её запах (духи с названием цвета столицы), её вес на его руках.

— А ты меня действительно любил?

— Я тебя и сейчас люблю.

— Но говорил, что не любишь.

— Это очень трудно — любить тебя.

Теперь это были не только волосы. Она сидела напротив такая же, как в момент их первой встречи, молодая и ещё более прекрасная, и отец человека понял, что сам стал моложе, под стать ей.

Отец человека воображаемо закрыл воображаемые самому себе глаза и вспомнил.


К тому моменту он успел убить неведомое множество кошек, собак и троих женщин. Не то, чтобы очень много, и не то, чтобы именно специально женщин, просто ненавидел их отец человека больше, чем мужчин.

Он стоял в универси… Хотя зачем?

Он не захотел представлять себе момент таким, каким он был на самом деле. Воспоминания — как солнечные лучи, делай с ними, что хочешь. Поэтому встретились они не в университете, в первый день, на знакомстве группы.

Это был парк. Или даже открытый космос. Вокруг звучала босанова. Она шла в лёгком платье, а музыка обволакивала её, подчёркивала её божественность. Из её глаз светила пронизывающими лучами взорвавшаяся Бетельгейзе. А губы, немного бледные, возбуждали, когда она улыбалась, и ещё больше возбуждали, когда она была серьёзна.

В первый раз в своей жизни отец человека почувствовал к женщине что–то ещё, кроме всепоглощающих презрения и ненависти. А она сама, объект этого «чего–то ещё», посмотрела на него лучами взорвавшейся сверхновой из глаз и сказала:

— Почему вы так на меня смотрите?

Он не нашёлся с ответом.

Она, не дождавшись, в ответ улыбнулась, пожала плечами, и пошла было мимо, но тут он спохватился, догнал её и, краснея, бледнея, смущаясь, спросил её имя и телефон… Вокруг был цветущий луг или прекрасный зимний лес. А ещё звучала босанова.


Она всё так же сидела напротив и всё так же пела со сцены, но, конечно, она сидела напротив, смотря на него, улыбаясь.

— Это было очень мило. И зачем тебе это забывать?

— Я… я тебя убил.

— Что за глупости!

Она нахмурилась, отпила из стакана, резко протянула руку через стол и взяла его за указательный палец.

— Дурачок. Это я плохая. Я.

— Ты не плохая. — хмуро и упрямо ответил отец человека

— Дурачок, какой же ты дурачок.

И столько пронеслось в памяти отца человека эпизодов, столько хорошего и плохого, столько всего, что он не выдержал и заплакал. Ещё и музыка. Босанова. Его и её музыка. Отец человека не мог сдержать слёз, они капали на тарелку в стакан.

Его жена сразу же встала со стула, подошла к нему, обняла и прижала его голову к своей груди.

— Что ты, что ты… — зашептала она. — Что ты, я понимаю, не надо…

— Почему я должен тебя терять? Почему я не могу тебя забыть?

— Успокойся, хороший мой, успокойся, всё в порядке…

Он пару минут не мог ничего сделать, слёзы просто лились. Потом перестали. Конечно. Никто не обращал внимания.

А она понимала. Она всегда понимала.

— Мужчины. Всегда–то вы более эмоциональны. Какой же ты у меня хрупкий.

Она хотела отойти и снова сесть, но он схватил её за руку.

— Танцевать. Уже рассвет. Рассвет уже. Давай потанцуем.

— Потанцуем? Но… я же пою!

— Вот и пой.

Отец человека вытащил свою жену на середину зала и прижал её к себе. Сперва они неловко закружились, но потом это стало настоящим танцем.

Теперь уже она прижала лицо к его груди. Но слёз он не ощутил. Когда она посмотрела ему в глаза, он увидел, что она улыбается.

— Ты сказал, рассвет близко?

— Да.

— Рассвет полон мечтаний. Их очень много.

— И одна из них наша.

Она помолчала, а потом заговорила опять:

— Рассвет. Но все звёзды всё равно видно. И у каждой, я уверена, есть мечта.

— Так много звёзд… Как же много звёзд.

— А песня? У каждой звезды есть песня, ведь правда?

— Ветер. Ветер полон песен. И одна из них наша, любимая.

— Так много звёзд и так много песен… у каждой есть мечта.

— А ведь вокруг так много звёзд.

— Так много звёзд.

Она встала на цыпочки потянулась к нему, чтобы поцеловать его. Прекрасная. Идеальная. Невыразимо, неописуемо, нет–таких–слов–чтобы–это–сказать-красивая.

И, хотя реальная раньше, но теперь воображаемая.

Воображаемая.


Отец человека открыл глаза.

Он увидел тарелку с куском ковра, посыпанным гнилой землёй и старым сеном.

Он увидел стены дома. Из окна он увидел кусок затянутого серыми облаками неба и светящую даже днём фиолетовую луну.

А вот своей жены, любимой жены, он не увидел.

Пальцами правой руки отец человека прикоснулся к своему лицу и подушечками почувствовал невысохшие дорожки слёз.

Подскочив и дико заорав, он подхватил тарелку и швырнул её в стену. Он схватил стол и рванул его на себя, а потом тоже швырнул в стену. Он забегал по дому, крича, вереща, визжа, как маленький ребёнок, внезапно осознавший, что смертен, пытаясь хоть как–нибудь выбить из головы эти опять нахлынувшие воспоминания о ней, о ней, о ней, о той, кого рядом с ним не было, кто… бросила его.

Крик не принёс покоя. Вся злость так и осталась в отце человека. Глухо, но как–то отстранённо рыча, он вернулся в кухню, пригладил волосы, и начал рыться в шкафчике с кухонными принадлежностями. Быстро нашёл нож. Попробовал пальцем, острый ли? Острый.

Отец человека оделся и вышел из дома. Его переполняла ненависть. Он пошёл в направлении железной дороги. Наверняка кого–нибудь на ней можно поймать.


Загрузка...