ЧАСТЬ ПЯТАЯ

1

«Эдисон-Био» нажила в эти дни целое состояние. Она показывала даже самую катастрофу внутри туннеля и бег спасавшихся по штольням. Она показывала собрание, Мака, все.

Зарабатывали несметные суммы и газеты, их издатели жирели. Катастрофа, спасательные работы, митинги, забастовка — все это были пушечные выстрелы, которые вспугивали жаждущую ужасов и сенсаций огромную армию газетных читателей… Во всем мире читатели рвали газеты из рук.

Рабочая пресса пяти континентов изображала Мака Аллана призраком эпохи, забрызганным кровью и грязью, пожирателем людей, с бронированными сейфами в руках. Ежедневно ротационные машины всех стран разрывали его на части. Они клеймили Туннельный синдикат, называя его самым бесстыдным рабовладельцем всех времен, страшным капиталистическим тираном.

Уволенные рабочие вели себя угрожающе. Но и Аллан держал их под угрозой. На всех бараках, на углах улиц и столбах появилось следующее объявление: «Рабочие туннеля! Синдикат будет защищать свое имущество до последнего болта. Мы предупреждаем, что во всех зданиях синдиката установлены пулеметы! Мы предупреждаем, что шутить не намерены!»

Откуда вдруг у этого Мака взялись пулеметы? Оказалось, что они тут находились годами — на всякий случай! Этот человек знал, что делает!

Ровно через сорок восемь часов после увольнения в рабочих поселках уже не было ни света, ни воды.

Оставалось только уйти или же драться с синдикатом.

Все же рабочие не желали уйти, не хлопнув дверью! Они хотели напомнить миру о своем существовании, хотели показать себя перед уходом.

На следующий день пятьдесят тысяч рабочих отправились в Нью-Йорк. Они отбыли в пятидесяти поездах и в полдень целой армией прибыли в Хобокен. У полиции не было повода запретить этим массам вход в Нью-Йорк: всякий стремившийся в город имел на это право. Но телефоны в полицейских участках работали непрерывно, за движением рабочей армии тщательно наблюдали.

На два часа в туннеле под Гудзоном прекратилось почти всякое движение: рабочие тянулись в нем бесконечной вереницей, и туннель гремел от их шагов и пения.

Выйдя из туннеля, армия выстроилась для демонстрации и повернула на Кристофер-стрит. Впереди с адским шумом шел оркестр. За ним — знаменосцы, которые несли флаг с красной надписью: «Рабочие туннеля». Дальше следовали ряды красных знамен Интернациональной рабочей лиги. Над головами демонстрантов развевались сотни национальных флагов всего мира: впереди — звездный флаг Соединенных Штатов «Юнион Джек», потом флаги Канады, Мексики, Аргентины, Бразилии, Чили, Уругвая, Венесуэлы, Гаити, Франции, Германии, Италии, Дании, Швеции, Норвегии, России, Испании, Португалии, Турции, Персии, Голландии, Китая, Японии, Австралии, Новой Зеландии.

За пестрым лесом флагов шагали негры. Часть отряда негров взвинтила себя до крайней ярости: они дико вращали белками глаз и бессмысленно орали, другая часть состояла из добрых чернокожих парней, скаливших белые зубы и делавших встречавшимся на их пути дамам недвусмысленные любовные предложения. Они несли плакат с огромной надписью: «Hellmen!»[63] За ними шла группа, тащившая виселицу. На виселице болталась кукла — Аллан!

Ее круглую голову украсили огненно-красным париком, сделанным из старого мешка, белые зубы были намалеваны краской. Из попоны смастерили балахон, напоминавший известное всем коричневое пальто Мака. Казненному Аллану предшествовал огромный плакат, на котором красовалось:

«Мак Аллан, убийца 5000 человек».

Над катившимся по Кристофер-стрит и Вашингтон-стрит, по направлению к Бродвею, морем голов, кепи, фуражек, и продавленных котелков раскачивался целый ряд подобных чучел.

За Алланом качался на веревке Ллойд. Голова этой куклы была бурого цвета, глаза и челюсти были разрисованы в отвратительные цвета. Перед этой индейской мумией несли плакат:

«Ллойд. Ворует миллиарды.
Жрет человеческое мясо».

За ними в светлом соломенном парике следовало чучело Хобби такой ужасающей худобы, что оно развевалось, как флаг. Плакат на чучеле гласил:

«Хобби.
Еле спасся из когтей дьявола. Теперь повешен».

Следующим был С. Вульф. На голове у него болталась красная феска. У него были толстые красные губы и черные глаза с кулак величиной. Вокруг шеи на нитке висело несколько детских кукол.

«С. Вульф со своим гаремом!
Жид и чемпион мошенников!»

Потом дошла очередь до известных финансистов и главных инженеров разных станций. Между ними привлекал внимание «Толстый Мюллер» с Азорских островов. Он был кругл, как воздушный шар, а вместо головы у него на плечах сидел старый котелок.

«Жирный кусок для ада!»

Среди маршировавшей толпы двигались десятки оркестров, игравших одновременно и наполнявших ущелье Бродвея таким треском и звоном, словно сразу разбивались об асфальт тысячи стекол. Толпы рабочих горланили, свистели, хохотали, все рты были искажены усилием, — они старались производить как можно больше шума. Некоторые отряды пели «Интернационал», другие — «Марсельезу», третьи — вперемешку все, что приходило в голову. Но основной звуковой фон создавал стук шагов, глухой такт тяжких сапог, часами повторявший одно и то же слово: туннель, туннель, туннель…

Казалось, сам туннель пришел в Нью-Йорк, чтобы устроить демонстрацию.

Одна группа посреди процессии возбудила большой интерес. Ей предшествовали флаги всех наций и огромный плакат:

«Калеки Мака!»

Группа состояла из людей, потерявших руку или ногу, из ковылявших на деревянной ноге и даже из таких, которые, раскачиваясь подобно колоколу, подвигались вперед на двух костылях. За ними брели мужчины с желтыми, болезненными лицами, — это были страдающие «корчами».

Рабочие туннеля маршировали колоннами по десять человек в ряд, и процессия растянулась на пять километров. Ее хвост еще только выходил из туннеля под Гудзоном, когда голова достигла Уолл-стрит. Соблюдая полный порядок, армия туннельных рабочих катилась по Бродвею, и мостовые, по которым она проходила, эти сглаженные автомобильными шинами мостовые, еще на следующий день хранили отпечатки гвоздей от ее сапог. Движение было прервано. Бесконечные ряды трамвайных вагонов, экипажей, автомобилей ждали конца шествия. Все окна и витрины были усеяны любопытными. Каждый хотел посмотреть на желтые лица, мозолистые руки и сутулые спины шагавших в тяжелых сапогах туннельных рабочих. Они принесли с собой из туннеля атмосферу ужаса. Все они побывали там, в темных штольнях, где смерть настигла их товарищей. Звон цепей подымался из их рядов, запах узников и отверженных.

Фотографы прицеливались и щелкали аппаратами, кинооператоры вертели рукоятки. Из парикмахерских выскакивали люди с намыленной физиономией, повязанные салфеткой, из башмачных магазинов — дамы в одной туфле, в магазинах готового платья теснились к дверям покупатели без пиджаков и даже в одних кальсонах. Продавщицы, уборщицы и конторщицы торговых домов, раскрасневшиеся от волнения, изнывавшие от любопытства, высовывались с опасностью для жизни из окон от первого до двадцатого этажа. Они кричали, визжали, махали платками. Но волна шума, бившая с улицы, уносила их пронзительные крики вверх, так что их совсем не было слышно.

В маленьком, не бросавшемся в глаза автомобиле, среди бушующего потока людей, вместе с сотнями других ожидавших возможности проехать сидели Ллойд и Этель. Этель трепетала от волнения и любопытства. Она не переставала восклицать:

— Look at them… Just look at them… Look! Look![64]

Она благословляла счастливый случай, который вовлек ее в гущу этой процессии.

— Отец, они несут Аллана! Ты видишь его?

И Ллойд, съежившийся в глубине автомобиля и смотревший через маленькое окошко, равнодушно ответил:

— Разумеется, вижу, Этель!

Когда пронесли самого Ллойда, она громко расхохоталась, вне себя от удовольствия.

— Это ты, папа!

Она встала со своего сиденья и обняла Ллойда:

— Ведь это ты! Ты видишь?

— Вижу, Этель!

Когда проходили рабочие «ада», Этель постучала в окно. Негры осклабились и прижали безобразные кирпичные ладони к стеклу. Но они не могли остановиться, так как шедшие сзади подгоняли их.

— Не вздумай опускать стекло, детка! — равнодушно сказал Ллойд.

Но когда прошли «калеки Мака», Этель подняла брови.

— Отец, — изменившимся голосом сказала она, — а их ты видишь?

— Вижу, детка!

На следующий день Этель велела раздать десять тысяч долларов «калекам Мака».

Удовольствие было разом испорчено. Непонятное раздражение против действительной жизни поднялось в ее душе.

Она открыла окошечко и крикнула шоферу:

— Go on![65]

— Не могу! — ответил шофер.

Однако к Этель скоро вернулось хорошее расположение духа. Над отрядом японцев, семенивших быстрыми шажками, она уже опять смеялась.

— Отец, ты видишь япошек?

— Вижу, Этель, — последовал стереотипный ответ Ллойда.

Ллойд хорошо знал, что их жизнь находилась в опасности, но ни одним словом не выдал своего страха. Он не боялся быть убитым, но знал, что если чей-нибудь голос крикнет: «Это машина Ллойда!» — произойдет следующее: любопытные окружат автомобиль и сомнут его. Их самих — без всякого злого умысла! — выволокут и задавят. В лучшем случае ему и Этель пришлось бы испытать удовольствие принять участие в процессии по Нью-Йорку, сидя на плечах двух негров, — а это его отнюдь не соблазняло.

Он восхищался Этель, он всегда был в восторге от нее. Она совсем не думала об опасности! В этом она походила на мать.

Он вспомнил маленькую сценку, разыгравшуюся в Австралии в ту пору, когда они были еще маленькими людьми. Разъяренный дог накинулся на мать Этель. И что же она сделала? Она надавала догу пощечин и возмущенным тоном прикрикнула на него: «You, go on, you!»[66]

И собака почему-то действительно попятилась назад. Он вспомнил об этом, и кожа на его лице пошла складками, — Ллойд улыбнулся.

Но в эту минуту мотор зашумел, и автомобиль двинулся. Ллойд вытянул вперед свою высохшую, как у мумии, голову и засмеялся; при этом его язык то показывался, то скрывался в узкой щели рта. Он разъяснил Этель, в какой опасности они находились целый час.

— Я не боюсь! — сказала Этель. — Как я могу бояться людей? — прибавила она смеясь.

— Ты права, детка! Человек, который боится, живет наполовину.

Этель было двадцать шесть лет, она была совершенно самостоятельна и тиранила своего отца, но Ллойд все еще смотрел на нее, как на маленькую девочку. Она не протестовала, потому что в конце концов он всегда поступал так, как хотела она.

Когда лес красных флагов достиг здания синдиката, рабочие нашли тяжелую дверь подъезда запертой, а окна двух первых этажей закрытыми железными ставнями. Никто не показывался ни в одном из четырехсот окон фасада. На гранитной лестнице перед тяжелой дубовой дверью стоял один-единственный полицейский, огромный, толстый ирландец в серой суконной форме, с кожаным ремешком серой суконной каски под розовым двойным подбородком. Лицо у него было круглое как луна, с золотисто-рыжей щетиной бороды. Веселыми голубыми глазами он смотрел на приближавшийся поток рабочих, успокаивающе, с добродушной улыбкой поднимал руку, огромную руку в белой шерстяной перчатке, похожую на лопату снега, и беспрестанно повторял, сопровождая свои слова сочным громким смехом:

— Keep your shirt on, boys! Keep your shirt on, boys![67]

В это время, словно невзначай, медленно ехали по Пайн-стрит три блестящих паровых пожарных насоса с надписью: «Возврат в депо». Они остановились, задержанные демонстрацией, и терпеливо ждали. Из их сверкающих медных труб подымался к ясному небу беловатый дымок, и нагретый воздух дрожал над их стальными телами.

Нельзя, конечно, умолчать о том, что в кармане у добродушно улыбавшегося ирландца с большими белыми руками, стоявшего без всякого оружия, даже без дубинки, лежал свисток. Если бы он был вынужден воспользоваться им, то за одну минуту эти три чистеньких, невинно и вежливо ожидавших насоса, подрагивавших на своих рессорах, выпустили бы в толпу девять тысяч литров воды. Кроме того, висевший под карнизом над окнами первого этажа никем не замеченный четырехметровый рулон развернулся бы и огромными буквами крикнул на улицу: «Берегитесь! В здании двести полицейских. Берегитесь!»

Но огромному розовощекому ирландцу незачем было хвататься за свисток.

Сперва перед четырьмястами окон здания синдиката взлетел громовый крик, чудовищный рев, в котором совершенно потонул бешеный грохот оркестров. После этого стали вешать Мака! Под аккомпанемент неистовых криков его поднимали на виселицу, спускали и вновь поднимали. Веревка оборвалась, и беспомощная фигура Мака свалилась демонстрантам на головы. Веревку снова привязали, и экзекуция, сопровождаемая пронзительными свистками, возобновилась. Кто-то из толпы, стоя на плечах двух человек, произнес краткую речь. Ни одного слова, ни даже звука его голоса нельзя было расслышать среди шума. Но человек продолжал говорить своим искаженным лицом, руками, которые он выбрасывал в воздух, своими судорожно скрюченными пальцами, которыми он месил слова, бросая их в толпу. С пеной на губах он потряс кулаками перед зданием синдиката. Этим он закончил свою речь, и все ее поняли. Взметнулся ураган голосов. Он был слышен даже на Баттери.

В конце концов могло случиться, что и пришлось бы пустить в ход пожарные насосы, так как фанатическое возбуждение толпы перед зданием все росло. Но сама природа этой демонстрации была такова, что дело не могло дойти до взрыва, который сплющил бы в лепешку жирного ирландца и смел бы прочь все три чистеньких насоса. В то время как две тысячи демонстрантов находились перед зданием, сорок восемь тысяч с автоматической равномерной энергией напирали на них сзади. Таким образом, настал момент, когда эти две тысячи, горячившиеся перед вымершим зданием, были сжаты с такой силой, что их вытолкнуло через Уолл-стрит, словно пробку из пневматического ружья.

Больше двух часов вокруг здания синдиката стоял такой адский шум, что клерки и стенографистки натерпелись страху.

Гул потянулся через Пирл-стрит и Бовери к Третьей улице, а оттуда к Пятой, где стояли безвкусные дворцы миллионеров. Дворцы были безмолвны и безжизненны. Это дымящийся трудовой пот шествовал мимо окопавшихся, притихших миллионеров. Перед желтым, уже немного облупленным дворцом в стиле ренессанс, отделенном от улицы садом, процессия снова остановилась, так как предстояло повесить его владельца — Ллойда. Дом оказался таким же вымершим, как и остальные. Только в угловом окне второго этажа стояла женщина и смотрела на улицу. Это была Этель. Но так как ни один из участников шествия не предполагал, что кто-нибудь из семьи Ллойда осмелится показаться, все приняли Этель за служанку.

Демонстранты двинулись мимо Центрального парка к скверу Колумба. Оттуда — обратно к Мэдисоновской площади. Здесь с фанатическими криками сожгли кукол.

Этим и закончилась демонстрация. Рабочие туннеля рассеялись. Они затерялись в пивных Ист-Ривера, и через час гигантский город поглотил их.

Было условлено, что в десять часов они встретятся перед туннельной станцией Хобокен.

Здесь рабочих ждала большая неожиданность: станция была оцеплена широкоплечими полицейскими. Но так как рабочие стекались постепенно, а их предприимчивость была истощена долгим хождением, криками и алкоголем, у них не было энергии для дружного удара. Плакаты оповещали, что холостым рабочим незачем возвращаться в Мак-Сити, ехать разрешалось только семейным.

Ряд агентов вел тщательный контроль, и каждые полчаса в Мак-Сити отправлялись поезда. В шесть часов утра были отправлены последние.

2

Пока демонстранты шумели вокруг здания синдиката, Аллан совещался с С. Вульфом и его заместителем Расмуссеном.

Финансовое положение синдиката нельзя было назвать ни угрожающим, ни вполне благополучным. К январю будущего года подготовлялся второй миллиардный заем. Теперь, конечно, не приходилось думать об этом. Никто не рискнул бы даже центом!

На гул взрыва в американской южной штольне, на шум забастовки откликнулись биржи всего мира. Акции за несколько дней упали на двадцать пять процентов, каждый желал как можно скорее избавиться от них, и никому не хотелось обжечься. Через неделю после катастрофы крах казался неизбежным. Но С. Вульф с отчаянным напряжением бросился на поддержку заколебавшегося финансового гиганта и удержал его. Он наколдовал соблазнительный баланс, опубликовал его, подкупил армию биржевых репортеров и наводнил прессу Старого и Нового Света успокоительными сообщениями. Курс подтягивался, курс перестал падать, и С. Вульф начал убийственную борьбу за его поддержание и постепенное повышение. В своей конторе на десятом этаже он с неукротимой энергией, пыхтя и фыркая, как бегемот, составлял планы кампании.

В то самое время, когда внизу завывала толпа, он докладывал о своих проектах Аллану. Он предлагал эксплуатировать залежи калия и железа на участке «Толстого Мюллера». Использовать энергию электрических станций. Извлекать субмариний из злосчастного ущелья. Бурение показало среднюю мощность пласта в десять метров — целое состояние! С. Вульф предложил Питтсбургской компании плавильных заводов заключить договор. Пусть компания извлекает руду, а синдикат возьмет на себя ее вывоз. За это С. Вульф требовал шестьдесят процентов чистой прибыли. Компания прекрасно знала, что синдикату приходится туго, и предложила тридцать процентов. Но С. Вульф клялся, что скорее даст себя заживо похоронить, чем согласится на подобное бесстыдное предложение. Он тотчас же обратился к «Америкен Смелтерс», и Питтсбургская компания поспешила предложить сорок процентов.

Вульф сбавил процент до пятидесяти и пригрозил, что синдикат в будущем вообще не вывезет больше ни горсточки руды. Штольни пройдут под месторождениями или над ними — все равно. Наконец сошлись на сорока шести с третью процента. За последнюю треть процента С. Вульф сражался, как воин племени масаи, и питтсбуржцы заявили, что предпочли бы иметь дело с дьяволом, чем с этой shark.[68]

С. Вульф за последние два года заметно изменился. Он стал еще толще, и его астма усилилась. Правда, его темные глаза с длинными черными ресницами, всегда казавшимися подкрашенными, не потеряли своего слегка меланхолического восточного блеска. Но огонь этих глаз померк. С. Вульф начал заметно седеть. Он уже не стриг бороду коротко, и она свисала длинными космами с обеих щек и подбородка. Своим могучим лбом, широко расставленными выпуклыми глазами и широким горбатым носом он напоминал одинокого американского буйвола, изгнанного стадом за чрезмерный деспотизм. Это впечатление усугубляли красные отеки под глазами. С. Вульфу последнее время приходилось бороться с сильными приливами крови к голове.

Когда галдеж внизу усиливался, С. Вульф вздрагивал и его глаза начинали беспокойно бегать. Он был не трусливее других, но бешеная работа последних лет повлияла на его нервы.

Кроме того, у С. Вульфа были заботы иного рода, совсем иного, заботы, о которых он благоразумно умалчивал.

После совещания Аллан остался опять один. Он ходил взад и вперед по своему кабинету. Он похудел, взор его был тусклый и унылый. В одиночестве его охватывало беспокойство, и он чувствовал потребность в движении. Тысячу раз он переходил из угла в угол и таскал свое горе из одного конца комнаты в другой. Иногда он останавливался в раздумье. Но он сам не знал, о чем думал.

Потом он позвонил в госпиталь Мак-Сити и справился о здоровье Хобби. У Хобби был жар, и к нему никого не пускали. Наконец Аллан взял себя в руки и уехал. Вечером он вернулся несколько освеженный и опять принялся за работу. Он изучал различные проекты разработки найденного под океаном ущелья. Он хотел устроить в нем большую станцию, громадное депо и машинные залы. Восемьдесят двойных километров камня он мог сбросить в это ущелье. Собственно говоря, злосчастное ущелье, в котором смерть миллионы лет подстерегала туннельных рабочих, имело громадную ценность. Эти проекты занимали его и отгоняли мрачные видения. Ни секунды не смел он останавливаться мыслью на том, что лежало позади…

Он ложился спать поздно ночью и был рад, если ему удавалось поспать два-три часа без мучительных сновидений.

Один только раз он ужинал у Ллойда.

Перед ужином Этель Ллойд беседовала с ним. Она с такой искренней болью говорила о гибели Мод и Эдит, что Аллан сразу стал смотреть на нее другими глазами. Она внезапно показалась ему на много лет старше и более зрелой.

Несколько недель Аллан безвыходно провел в туннеле.

Перерыв на несколько недель, который при нормальном ходе вещей потребовал бы огромных финансовых жертв, был, в сущности, желателен. Бешеная, длившаяся уже годами работа утомила всех инженеров, и они нуждались в отдыхе. Забастовке рабочих Аллан не придавал большого значения. Он не изменил этого мнения и тогда, когда объединения монтеров, электротехников, строителей, плотников объявили туннелю бойкот.

Покамест нужно было обслуживать штольни, чтобы они сразу же не пришли в запустение. Для этой работы в распоряжении Аллана была армия из восьми тысяч инженеров и добровольцев, которых он распределил по участкам. С героическим напряжением сил эти восемь тысяч человек оберегали гигантское сооружение.

Монотонно звучали колокола редких поездов в опустевшем туннеле. Он безмолвствовал, и людям в нем нужно было много времени, чтобы привыкнуть к гробовой тишине прежде гудевших от работы штолен. Отряды горных техников, специалистов по железным конструкциям, электротехников, механиков объезжали европейские, атлантические и американские штольни. Каждый рельс, каждая шпала, каждая заклепка, каждый болт тщательно проверялись. Отмечались необходимые изменения и исправления. Геодезисты и математики тщательно изучали положение и направление штолен. Отклонения от намеченной трассы были незначительны. Сильнее всего было отклонение в атлантической штольне «Толстого Мюллера» — три метра по ширине и два метра по глубине — разница, которую можно было отнести за счет неточности инструментов, находившихся под воздействием огромных каменных масс.

В злополучном ущелье день и ночь полунагие, обливавшиеся потом рудокопы бурили, взрывали и грузили субмариний. В тропически жарком ущелье работа гремела и клокотала, словно ничего не случилось. Даже то, что добывалось за одни сутки, имело огромную ценность.

Но вокруг все было мертво. Туннельный город словно вымер. Ваннамекер закрыл свой универсальный магазин, ворота туннельного отеля были заперты. В рабочих поселках ютились женщины и дети — вдовы и сироты погибших.

3

Процесс, возбужденный против синдиката, через несколько недель был прекращен; так как катастрофа безусловно была вызвана не зависевшими ни от кого причинами.

Этот процесс задерживал Аллана в Нью-Йорке. Теперь же он освободился и немедленно уехал.

Он провел зиму на Бермудских и Азорских островах и несколько недель оставался в Бискайе. Потом его видели на электрической станции на острове Уэссан, а затем след его затерялся.

Весну Аллан прожил в Париже, где остановился в старой гостинице на улице Ришелье, под именем Ч. Коннора, коммерсанта из Денвера. Никто его не узнал, несмотря на то, что каждый сотни раз видел его портреты. Он нарочно выбрал эту гостиницу, чтобы избежать встреч с тем классом людей, которых он больше всего ненавидел: с богатыми бездельниками и шумными болтунами, кочующими из отеля в отель и совершающими свои трапезы со смешной торжественностью.

Аллан жил в полном одиночестве. Ежедневно после обеда он сидел перед одним и тем же кафе на бульваре за круглым мраморным столиком, пил кофе и молчаливо, равнодушно глядел на шумный поток уличного движения. Время от времени он поднимал взор к балкону во втором этаже расположенного напротив отеля, где он жил несколько лет назад с Мод. Иногда там наверху появлялась женщина в светлом платье, и тогда Аллану трудно было оторваться от балкона. Каждый день он отправлялся в Люксембургский сад, в ту его часть, где играли тысячи детей. Там стояла скамья, где он однажды сидел с Мод и Эдит. Аллан ежедневно садился на эту скамью и смотрел на резвящихся вокруг ребятишек. Теперь, через полгода после катастрофы, мертвые и тоска по ним постепенно приобретали над ним удивительную силу. В конце весны и летом он проделал то же путешествие, которое совершил несколько лет назад с Мод и Эдит. Он побывал в Лондоне, Ливерпуле, Берлине, Вене, Франкфурте, сопровождаемый повсюду мрачными и болезненно сладостными воспоминаниями.

Он жил в тех же отелях и часто даже в тех же комнатах. Он останавливался перед дверями, которые некогда открывала и закрывала Мод. Ему нетрудно было ориентироваться во всех этих незнакомых отелях и коридорах. Долгие годы, проведенные в темных подземных лабиринтах рудников, развили в нем умение находить дорогу. Ночи он проводил без сна в кресле, в темной комнате. Он сидел не шевелясь, с открытыми, сухими глазами. Иногда вполголоса произносил фразы, с которыми обычно обращался к Мод: «Пора идти спать, Мод!», «Не порти себе глаза!» Он терзался, упрекая себя в том, что связал жизнь Мод со своей жизнью, когда уже был занят мыслями о великом предприятии. Ему казалось, что он не открыл ей всей своей любви, что вообще недостаточно любил ее — не так, как любит ее теперь. Он мучился и укорял себя, вспоминая, как его даже раздражали упреки Мод в том, что он ею пренебрегает. Нет, он не сумел дать счастье своей маленькой, нежной Мод. С воспаленными глазами, затуманенными горем, сидел он в мертвых комнатах до рассвета. «Уже светает, птички чирикают, ты слышишь?» — говорила Мод. И Аллан шепотом отвечал: «Да, я слышу, дорогая». И ложился в постель.

Наконец ему пришла в голову мысль приобретать вещи из этих священных покоев — подсвечник, часы, письменный прибор. Владельцы отелей, считавшие мистера Ч. Коннора хандрившим богатым американцем, не стесняясь, запрашивали бессовестные цены, но Аллан платил не торгуясь.

В августе он вернулся из своего путешествия в Париж еще более замкнутым и угрюмым, с мрачным огнем в глазах и опять остановился в старом отеле на улице Ришелье. Он производил впечатление душевно больного человека, не замечающего окружающей его жизни и погруженного в свои думы. Неделями он не говорил ни слова.

Как-то вечером Аллан проходил по кривой, шумливой улочке Латинского квартала и вдруг остановился. Кто-то произнес его имя. Но кругом торопились куда-то чужие, безразличные люди. Внезапно он увидел свою фамилию, свою прежнюю фамилию, напечатанную огромными буквами.

Это был броский плакат «Эдисон-Био»: «Mac Allan, constructeur du „Tunnel“ et Mr. Hobby, ingénieur en chef conversant avec les collaborateurs à Mac-City». — «Les tunneltrains allant et venant du travail».[69]

Аллан не знал французского языка, но он понял смысл афиши. Подгоняемый необъяснимым любопытством, он нерешительно вошел в темный зал. Шла мало занимавшая его мелодрама. Но в картине участвовала маленькая девочка, которая отдаленно напоминала Эдит, и этот ребенок сумел удержать его на полчаса в переполненном зале. La petite Ivonne[70] разговаривала с таким же важным видом и так же подражала взрослым…

Вдруг он услыхал, как конферансье произнес его имя, и тотчас же перед ним явился «его город». Окутанный пылью и дымом, освещенный солнцем. Группа инженеров стояла перед станцией — все знакомые лица. Они все повернулись, как по сигналу, навстречу медленно подъезжавшему автомобилю. В автомобиле сидел он сам и рядом с ним Хобби. Хобби поднялся и крикнул инженерам что-то смешное, и все они рассмеялись. Аллан почувствовал глухую боль, когда увидел Хобби. Свежий, задорный… А теперь туннель погубил его, как многих других. Автомобиль медленно двинулся дальше, и вдруг Аллан увидел, как его двойник встает и оборачивается. Один из инженеров прикоснулся к шляпе в знак того, что он понял распоряжение.

Конферансье произнес: «Гениальный строитель отдает распоряжения своим сотрудникам!»

А человек, прикоснувшийся к шляпе, неожиданно устремил испытующий взгляд в публику, именно на него, Аллана, словно он обнаружил его присутствие. И Аллан узнал этого человека: это был Берман, которого застрелили десятого октября.

Вдруг он увидел туннельные поезда: они слетали по наклонной рампе вниз, они мчались наверх, один за другим, и облако пыли взметалось над ними.

У Аллана учащенно забилось сердце. Он сидел прикованный к месту, взволнованный, лицо его горело, и он так тяжело дышал, что соседи обратили на него внимание и засмеялись.

А поезда все мчались… Аллан встал. Он тотчас же ушел. Он взял такси и вернулся в гостиницу. Здесь он справился у управляющего о ближайшем пароходе-экспрессе в Америку. Управляющий, все время проявлявший к Аллану самое заботливое внимание, как к тяжело больному, назвал ему пароход линии Кюнара, который на следующее утро отходил из Ливерпуля. Вечерний скорый поезд, сказал он, уже ушел.

— Закажите сейчас же экстренный поезд! — сказал Аллан.

Управляющий, которого изумили голос и тон Аллана, уставился на мистера Ч. Коннора. Что так изменило его постояльца за один вечер? Казалось, что перед ним стоял другой человек.

— С удовольствием, — ответил он. — Но я вынужден попросить у мистера Коннора некоторых гарантий…

Аллан шагнул к лифту:

— Зачем? Скажите, что поезд заказывает Мак Аллан из Нью-Йорка.

Лишь теперь управляющий узнал его и смущенно отступил, скрывая в поклоне свое изумление.

Аллан словно переродился. Он унесся в бешено мчавшемся поезде, пролетевшем мимо всех станций с такой скоростью, что только звон стоял. Быстрота движения вернула Аллану прежнюю энергию. Он великолепно спал в эту ночь. Впервые за долгое время. Только раз он проснулся — когда поезд гремел по туннелю под Ла-Маншем. «Слишком тесные они построили штольни!» — подумал он и опять заснул. Утром он почувствовал себя бодрым и здоровым, полным решимости. Из поезда он по телефону переговорил с капитаном и с дирекцией общества. В десять часов он добрался до парохода, который поджидал его, трепеща от нетерпения и выпуская из труб свистящие клубы пара. Едва он одной ногой ступил на палубу, как винты уже взбили воду в жидкий мрамор. Полчаса спустя весь пароход знал, что запоздавший пассажир был не кто иной, как Мак Аллан.

Как-только вышли в море, Аллан стал лихорадочно рассылать телеграммы. Над Бискайей, Азорскими и Бермудскими островами, Нью-Йорком и Мак-Сити пролился дождь телеграмм. По мрачным штольням под морским дном прошла живительная струя. Аллан снова взял руль в свои руки.

4

Первый визит Аллана был к Хобби.

Вилла Хобби находилась немного в стороне от Мак-Сити. Она была вся окружена лоджиями, балконами, террасами я примыкала к молодой дубовой роще.

Никто не открыл Аллану, когда он позвонил. Звонок, по-видимому, не действовал. Дом казался давно покинутым. Но все окна были открыты настежь. Садовая калитка тоже была заперта, и Аллан, недолго думая, перелез через забор. Едва он очутился в саду, как примчалась овчарка и остановила его своим неистовым лаем. Аллан успокоил собаку, и она в конце концов, не отрывая от него глаз, пропустила его. На дорожках валялись увядшие дубовые листья, сад был так же запущен, как и вилла. Хобби, очевидно, не было дома.

Тем больше были радость и удивление Аллана, когда он вдруг увидел Хобби. Он сидел на ступеньках, ведущих в сад, подперев подбородок рукой, погруженный в думы. Казалось, он не слышал даже поднятого собакой лая.

Хобби, по обыкновению, был одет элегантно, но его костюм производил впечатление франтоватости: это была одежда молодого человека, надетая стариком. На Хобби было дорогое белье с цветными полосками, лакированные туфли с широкими подошвами и кокетливыми шелковыми бантами, желтые шелковые носки и серые брюки особого покроя с заглаженной складкой. Пиджака он не надел, хотя было довольно прохладно.

Он сидел в нормальной позе здорового человека, и Аллан обрадовался. Но когда Хобби посмотрел на него и Аллан увидел его больные, изменившиеся глаза и морщинистое, бледное, старческое лицо, он понял, что здоровье Хобби еще не восстановилось.

— А вот и ты опять, Мак! — сказал Хобби, не двигаясь с места и не протягивая Аллану руки. — Где ты был?

Вокруг глаз и рта складки легли маленькими веерами. Он улыбнулся. Его голос все еще казался Аллану чужим и хриплым, хотя он ясно слышал в нем прежний голос Хобби.

— Я был в Европе, Хобби! Как же ты поживаешь, дружище?

Хобби опять устремил взор вдаль.

— Лучше, Мак! И проклятая голова опять стала немного работать!

— Неужели ты живешь совсем один, Хобби?

— Да, я выгнал слуг. Они слишком шумели.

Но теперь Хобби вдруг окончательно понял, что Аллан тут. Он встал, пожал ему руку и, казалось, обрадовался.

— Войдем, Мак! Да, такова жизнь, вот видишь!

— Что говорит врач?

— Врач доволен. Терпение, говорит он, терпение!

— Почему у тебя все окна открыты? Страшно дует, Хобби!

— Я люблю сквозняк, Мак! — ответил Хобби, неестественно улыбаясь.

Он дрожал всем телом, и его белые волосы развевались, пока он поднимался с Алланом в кабинет.

— Я уже опять работаю, Мак! Ты увидишь. Это нечто замечательное!

И он подмигнул правым глазом, как будто подражая прежнему Хобби.

Он показал Маку несколько листков, покрытых спутанными дрожащими штрихами. Рисунки должны были изображать его новую собаку. Но они были не лучше детских. А кругом на стенах висели его же грандиозные проекты вокзалов, музеев, торговых домов, в которых видна была рука гения.

Аллан доставил ему удовольствие, похвалив рисунки.

— Да, они действительно хороши, — с гордостью сказал Хобби и дрожащими руками налил два бокала «Блэк энд уайт».

— Я опять начинаю работать, Мак! Только я быстро устаю. Скоро ты увидишь птиц. Птицы!.. Когда я спокойно сижу, в голове моей проносятся самые странные птицы — миллионы птиц, и все движутся. Пей, друг мой! Пей, пей, пей!

Хобби опустился в потертое кожаное кресло и зевнул.

— А Мод была с тобой в Европе? — внезапно спросил он.

Аллан вздрогнул и побледнел. У него закружилась голова.

— Мод? — шепотом повторил он, и это имя странно прозвучало в его ушах, словно его не следовало произносить.

Хобби моргал, напряженно о чем-то думая. Потом он встал и спросил:

— Хочешь еще виски?

Аллан отрицательно покачал головой:

— Спасибо, Хобби! Я днем не пью.

Тусклым взором смотрел он сквозь осеннюю листву деревьев на море. Маленький черный пароход медленно шел к югу. Аллан машинально заметил, что пароход вдруг остановился в развилине двух веток и больше не трогается с места.

Хобби опять сел, и они долго молчали. Ветер гулял по комнате и срывал листья с деревьев. Над дюнами и морем, пробуждая чувство беспомощности и вечно новой муки, пробегали одна за другой быстрые тени облаков.

Потом Хобби заговорил опять.

— Так вот бывает теперь с моей головой, — сказал он, — ты видишь? Я, конечно, знаю все, что произошло, но подчас мои мысли путаются. Мод, бедная Мод! А кстати, ты слышал, что доктор Херц взлетел на воздух? Со всей своей лабораторией. Взрыв пробил большую яму среди улицы и погубил еще тринадцать человек.

Доктор Херц был химик, работавший над взрывчатыми веществами для туннеля. Аллан услышал об атом несчастье еще на пароходе.

— Жаль! — прибавил Хобби. — Новый состав, над которым он работал, был, вероятно, неплох! — И он спокойно улыбнулся. — Очень жаль.

Аллан заговорил об овчарке Хобби, и тот некоторое время следил за разговором. Потом он перескочил на другую тему.

— Какая прелестная женщина была Мод! — сказал он без всякой связи с предыдущим. — Совсем ребенок! А вместе с тем она делала вид, что умнее всех других. Последние годы она была не особенно довольна тобой.

Аллан, погруженный в свои мысли, гладил собаку Хобби.

— Я это знаю, Хобби, — сказал он.

— Да, она иногда жаловалась, что ты оставляешь ее одну. Я ей говорил: «Видишь ли, Мод, иначе никак нельзя». А однажды мы поцеловались. Я помню это очень хорошо. Сперва мы играли в теннис, потом Мод стала спрашивать всякую всячину. Боже, как ясно я слышу сейчас ее голос! Она назвала меня Франком…

Аллан впился глазами в Хобби. Но ни о чем не спросил. Хобби смотрел вдаль, и взгляд его был страшен.

Вскоре Аллан поднялся. Хобби проводил его до калитки сада.

— Ну, как, Хобби, не хочешь ли ехать со мной?

— Куда?

— В туннель.

Хобби изменился в лице, у него задергались щеки.

— Нет, нет… — робко ответил он, неуверенно оглядываясь.

И Аллан, видя, что Хобби дрожит всем телом, пожалел о своем вопросе.

— Прощай, Хобби, завтра я зайду опять!

Хобби стоял у садовой калитки, понурив голову, бледный, с воспаленными глазами. Ветер играл его седыми волосами. Желтые засохшие дубовые листья кружились у его ног. Когда собака проводила Аллана яростным лаем. Хобби засмеялся больным детским смехом, который еще вечером звенел в ушах Аллана.

Аллан сразу же возобновил переговоры с рабочим союзом. Ему казалось, что теперь союз более склонен к соглашению. И действительно, союз не мог дольше держать туннель под бойкотом. Освободилось много рабочих рук на фермах, с наступлением зимы тысячи людей прибывали с Запада в поисках работы. Прошлой зимой союз раздал безработным огромные суммы, а этой зимой пришлось бы затратить еще больше. С тех пор как работа в туннеле прекратилась, в рудниках, на металлургических и машиностроительных заводах произошло неслыханное сокращение производства, и целая армия людей оказалась выброшенной на улицу. Вследствие большого предложения рабочей силы заработная плата сильно упала, и даже обеспеченные работой еле сводили концы с концами.

Союз устраивал митинги, созывал собрания, и Аллан говорил в Нью-Йорке, Цинциннати, Чикаго, Питтсбурге и Буффало. Он был настойчив и неутомим. На трибуне его голос гремел по-прежнему, и кулак его мощно рассекал воздух. Теперь, когда его стойкая натура опять взяла свое, к нему вернулось и прежнее могущество. Снова пресса трубила его имя. Дело обстояло благоприятно. Аллан надеялся возобновить работу в ноябре, самое позднее — в декабре.

Но тут, совершенно неожиданно для Аллана, над синдикатом разразилась новая гроза. Гроза, последствия которой были разрушительнее октябрьской катастрофы.

В гигантском здании финансов синдиката послышалось зловещее потрескивание…

5

С. Вульф с прежней важностью проезжал по Бродвею в своей пятидесятисильной машине. Как и прежде, ровно в одиннадцать часов он появлялся в клубе, садился за покер и выпивал свою чашку кофе. Он хорошо знал, с какой подозрительностью встречает общество всякую перемену в образе жизни, и поэтому внешне продолжал тщательно играть ту же роль.

Но это был уже не прежний Вульф. У него были заботы, с которыми ему приходилось справляться самому. Это было не легко! Его уже не удовлетворял отдых за ужином с одной из своих «племянниц» и «богинь». Владевшее им нервное напряжение требовало оргий, излишеств, цыганской музыки и танцовщиц — до одурения. Ночью, когда он в постели дрожал от утомления, его мозг пылал. Дошло до того, что он каждый вечер одурманивал себя крепким вином, чтобы заснуть.

С. Вульф был хороший хозяин. Его огромных доходов было вполне достаточно для покрытия самых экстравагантных трат. Не в этом было дело. Но два года назад он попал в водоворот совсем иного характера и, несмотря на то что он пустил в ход все свое умение, чтобы выплыть и добраться до тихой воды, он с каждым месяцем приближался к засасывавшей его пучине.

В лохматой буйволовой голове С. Вульфа родилась наполеоновская мысль. Он забавлялся этой мыслью, он ухаживал за ней, как влюбленный. Он ее лелеял и растил, для собственного удовольствия, в часы досуга. Мысль, фантом из дыма, вырастала, как джин из бутылки, которую нашел арабский рыбак. С. Вульф мог приказать ей вползти назад в бутылку, мог носить ее с собой в жилетном кармане. Но в один прекрасный день джин сказал: «Стой!» Джин достиг своего нормального роста, он стоял как небоскреб, сверкал глазами, гремел и больше не желал заползать в бутылку.

С. Вульф должен был принять решение!

С. Вульфу было плевать на деньги. Давно прошли те жалкие времена, когда деньги сами по себе имели для него значение. Теперь он мог черпать их из уличной грязи, из воздуха. Миллионными трудами лежали они в его мозгу, надо было только протянуть за ними руку. Без имени, без, гроша в кармане, когда-то он обещал себе за год добиться состояния. Деньги — чепуха! Средство для достижения цели. С. Вульф был спутником, вращавшимся вокруг Аллана. Он хотел стать центром, вокруг которого вращались бы другие. Цель была достойная, возвышенная, и С. Вульф решился.

Почему бы ему не поступить так же, как поступали эти Ллойды и другие «великие державы»? Это, в сущности, то же самое, что сделал молодой С. Вольфзон двадцать лет назад, когда, поставив все на карту, он элегантно оделся, истратил тридцать марок на искусственные зубы и отплыл в Англию. Им управлял закон, заставлявший его через известные промежутки времени действовать одинаково.

С. Вульф перерос в этот момент самого себя, демон заставлял его прыгнуть выше головы.

Его план был готов, выгравирован в мозгу, четкий, незримый для других. За десять лет он создаст новую великую державу, великую державу по имени «С. Вульф». За десять лет великая держава «С. Вульф» аннексирует туннель.

И С. Вульф принялся за работу.

Он сделал то, что делали тысячи людей до него, но никто еще не делал этого в таких грандиозных масштабах! Он рассчитал, что для достижения цели ему нужно пятьдесят миллионов долларов. Он действовал смело, рассудительно, не страдая от угрызений совести и предубеждений.

Он спекулировал за собственный счет, хотя по договору это было ему категорически запрещено. Ну что ж, договор был клочком бумаги, мертвым и ничтожным, и этот пункт был вставлен великими державами нарочно, чтобы связать его по рукам. С. Вульф не обращал на него внимания. Он скупил весь хлопок Южной Флориды, продал его неделю спустя и заработал два миллиона долларов. Имея в тылу синдикат, С. Вульф обделывал свои дела, не трогая ни одного синдикатского доллара. За один год он отложил пять миллионов. Эти пять миллионов он повел сомкнутым строем в наступление на вест-индский табак. Но циклон уничтожил табачные плантации, и из пяти миллионов вернулся только жалкий отряд калек. С. Вульф не отказался от борьбы. Он опять вернулся к хлопку, и хлопок остался ему верен. Он выиграл. У него пошла счастливая полоса, он выигрывал все больше и давал блестящие сражения. Но неожиданно он попал в засаду. Окруженная им медь побила его. Обнаружились неизвестные ему запасы меди, напавшие на него с тылу и наголову разбившие его. Он потерял много крови и был вынужден сделать заем из синдикатских резервов. Водоворот захватил его. С. Вульф плыл, набрав в легкие побольше воздуха, но водоворот засасывал его. С. Вульф плавал изумительно, но не мог сдвинуться с места. Бросая взгляд назад, он должен был констатировать, что скользит в бездну. С. Вульф делал отчаянные усилия, он клялся обязательно передохнуть и воздержаться от дальнейших авантюр, если только доберется до тихой воды.

Таковы были заботы С. Вульфа, от которых никто не мог его освободить.

В прошлом году ему еще удалось выколдовать удовлетворительный баланс. Пока он еще пользовался полным доверием синдиката.

Времена стояли плохие. Октябрьская катастрофа опустошила рынок, и С. Вульф седел, думая о грядущем январе.

Дело шло о жизни и смерти.

Денег! Денег! Денег!

Ему не хватало трех или четырех миллионов долларов. Пустяк, собственно говоря. Два-три удачных хода — и у него опять была бы почва под ногами.

Дело было серьезное, и С. Вульф защищался героически.

Для начала он бросился в менее опасную, партизанскую войну, но, когда подошло лето и оказалось, что завоевания идут слишком медленно, он был вынужден принять серьезный бой. С. Вульф без колебаний пошел в огонь. Он еще раз связался с хлопком, а заодно наложил руку и на олово. Если эти гигантские спекуляции удадутся хотя бы отчасти, он будет спасен.

Месяцами он жил в спальных вагонах и пароходных каютах.

Он объездил Европу и Россию, выискивая позиции, которые стоило бы штурмовать. Свои личные расходы он по возможности сократил. Больше не было ни экстренных поездов, ни салон-вагонов, С. Вульф довольствовался обычным купе первого класса. В Лондоне и Париже он расстался со своими королевами, поглощавшими большие суммы. Они отстаивали свои крепости с пеной на побледневших губах. Но они не подумали о том, что боролись с С. Вульфом, предвидевшим весь прошлый год наступление момента, когда ему придется расстаться со своим двором, и уже несколько месяцев назад отдавшим своих богинь под надзор детективов. Великолепно разыгрывая возмущение, он доказывал им, что десятого мая, пятнадцатого мая, шестнадцатого мая — в такой-то и такой-то день — они с господином Иксом и Игреком были там-то и там-то в «увеселительных поездках». С помощью фонографа он воспроизводил перед перепуганными дамами все разговоры, которые они вели. Показывал им, что пол и потолок были просверлены и что у каждого отверстия день и ночь дежурили чей-нибудь глаз и чье-нибудь ухо. Королевы бились в сердечных припадках. Потом он выбрасывал их за дверь.

Он носился, словно бог мести, по Европе, увольняя своих полководцев и агентов.

Он продал рудники в Вестфалии и металлургические заводы в Бельгии, он брал, где только это было возможно, свои Деньги из предприятий тяжелой промышленности и превращал их в другие ценности, сулившие большие шансы. С грубой бесцеремонностью он расправлялся с земельными спекулянтами в Лондоне, Париже и Берлине, закупившими землю в Бискайе и на Азорских островах и просрочившими, в связи с кризисом, платежи. Их постигло разорение. Ряд мелких банков лопнул. С. Вульф не знал пощады, он боролся за свое существование. Раздав трехмиллионные «чаевые» петербургским чиновникам, он получил в Северной Сибири лесную концессию стомиллионной ценности, приносившую двадцать процентов дохода. Он преобразовал предприятие в акционерное общество и оттянул половину синдикатского капитала, но обставил это так ловко, что синдикат в дальнейшем сохранил почти тот же доход. Его манипуляции были на граня законности, но на крайний случай «чаевые» были у него наготове. Он добывал деньги, где только мог.

Человек, подобный С. Вульфу, непрестанно напрягая все свои знания, весь свой опыт, все же мог полагаться только на свой инстинкт. Как математик заблудился бы в лесу сложных формул, если бы допустил мысль, что вначале им сделана ошибка, так и человек, подобный С. Вульфу, мог действовать только в убеждении, что все сделанное им и есть самое правильное. С. Вульф следовал своему инстинкту. Он глубоко верил в победу.

Гонка по Европе не оставляла ему времени для других дел. Но он не мог заставить себя вернуться в Америку, не повидав отца. Он устроил трехдневное празднество, в котором приняло участие все население Сентеша. Здесь, на родине, в том самом венгерском местечке, где когда-то бедная женщина родила его на свет, его настигли первые тревожные известия.

Некоторые из его более мелких спекуляций не удались, форпосты его армии были разбиты. Первую телеграмму он равнодушно сунул в карман своих широких американских брюк. После второй он вдруг перестал слышать пение, как будто он на некоторое время оглох. После третьей он велел заложить лошадей и немедленно уехал на вокзал. Он не обращал внимания на палимый солнцем, хорошо знакомый ландшафт, его взор проникал вдаль, видел Нью-Йорк, лицо Мака Аллана!

В Будапеште его ожидала новая горькая весть: играть на повышение хлопка больше нельзя было без огромных потерь, и агент справлялся, должен ли он продавать. С. Вульф медлил. Он колебался. Но не от раздумья, а от неуверенности. Еще три дня назад он мог бы снять миллионы на этом хлопке и все же не продал ни одного тюка. Почему? Он знал хлопок, он три года работал только с хлопком. Он знал рынок — Ливерпуль, Чикаго, Нью-Йорк, Роттердам, Нью-Орлеан, — знал каждого отдельного маклера. Он знал закон курсов, ежедневно окунался в гущу биржевых цифр, своим тонким слухом улавливал голоса во всем мире и ежедневно получал несметное множество летящих по воздуху беспроволочных телеграмм, которые может принять и прочесть лишь тот, кто умеет разобрать их шифр. Он был подобен сейсмографу, записывающему малейшие сотрясения, и регистрировал всякое колебание рынка.

Из Будапешта он помчался экспрессом в Париж и лишь из Вены дал ливерпульскому агенту приказ продать хлопок. Он терял много крови — это была взорванная крепость! — но у него вдруг не хватило мужества рискнуть всем.

Через час он пожалел об этом приказе, но не решался отменить его. В первый раз за всю деятельность он не доверился своему инстинкту.

Он чувствовал себя усталым, ослабевшим, как после оргии, не мог принять решения и чего-то ждал. Ему казалось, что расслабляющий яд проник в его кровь. Его тревожили дурные предчувствия. Время от времени его слегка лихорадило. Он задремал, но скоро очнулся. Ему снилось, что он говорит по телефону из своей конторы с представителями больших городов и все, один за другим, повторяют ему, что все погибло. Он проснулся, когда голоса слились в жалобный хор, предрекавший несчастье. Но то, что он слышал, было только шумом поезда, тормозившего на кривой. Он сел и стал глядеть на холодный свет лампочки, ввинченной в потолок купе. Потом взял свою записную книжку и стал вычислять. Во время подсчета он почувствовал какое-то оцепенение в ногах, в руках, подкрадывавшееся к сердцу: он не решился выразить в голых цифрах ливерпульские потери.

«Я не должен продавать! — сказал он себе. — Я протелеграфирую, как только остановится поезд. Почему у этих дикарей нет телефона в поезде? Если я теперь продам, я погиб — разве только олово даст не меньше сорока процентов, но это невозможно! Я должен все поставить на карту, это последняя надежда!»

Он говорил по-венгерски! И это было странно, так как он привык вести деловые разговоры на английском языке, наиболее удобном в общении между коммерсантами.

Но когда поезд вдруг остановился, какое-то остолбенение удержало Вульфа на диване. Он думал о том, что вся его армия со всеми резервами находилась под огнем. И он не верил в успех этого сражения, нет! Голова его была полна цифрами. Куда бы ни упал его взор, всюду он видел семи — и восьмизначные числа, столбцы цифр, итоги невероятной длины. Эти цифры были аккуратно отпечатаны, холодны, вырезаны из железа. Они возникали сами собой, неожиданно изменялись, самовольно перескакивали из дебета в кредит или внезапно исчезали, словно угаснув. Дикий калейдоскоп, в котором шуршали цифры. Они звенели, как чешуйчатый панцирь, то еле заметные, то огромные, одинокие и мрачные, зловеще тлеющие в пустом темном пространстве. Он обливался холодным потом и боялся сойти с ума. Ярость цифр была так страшна, так жестока, что он заплакал от беспомощности.

Затравленный цифрами до полусмерти, Вольф приехал в Париж. Лишь через несколько дней ему стало немножко легче. Он чувствовал себя человеком, внезапно потерявшим на улице сознание и, хотя он быстро оправился, с грустью вспоминающим об этом признаке упадка.

Через неделю он убедился, что инстинкт его не обманул.

Игра на повышение хлопка перешла в другие руки, как только он сдал свои позиции. Ее вел дальше консорциум, продержавший товар неделю и продавший его с миллионным барышом.

С. Вульф кипел от ярости! Если бы он послушался своего инстинкта, он стоял бы теперь на твердой почве!

Это была его первая большая ошибка. Но в ближайшие же дни он сделал вторую. Он слишком долго продержал олово. Прождал лишних три дня и потом продал. Он все-таки заработал, но тремя днями раньше заработок был бы вдвое больше: не двенадцать процентов, а двадцать пять. Двадцать пять! Земля открылась бы его взору. Лицо С. Вульфа посерело.

Как это произошло, что он стал делать ошибку за ошибкой? Хлопок он продал на неделю раньше, чем нужно было, олово — на три дня позже! Он потерял уверенность в себе, и в этом было все дело. Руки С. Вульфа беспрестанно покрывались потом и дрожали. На улице у него иногда начиналось головокружение, его охватывала внезапная слабость, и часто он боялся перейти через площадь.

Стоял октябрь. Было как раз десятое число, годовщина катастрофы. У Вульфа оставалось три месяца времени, и в этом еще была некоторая надежда на спасение. Но он должен был несколько дней отдохнуть и прийти в себя. Он отправился в Сан-Себастьян.

Но ровно через три дня, когда его состояние уже настолько улучшилось, что он начал интересоваться дамами, пришла телеграмма от Аллана: его личное присутствие необходимо в Нью-Йорке, Аллан ждет его со следующим пароходом.

С. Вульф уехал ближайшим поездом.

6

Однажды в октябре, к великому удивлению Аллана, ему доложили, что его хочет видеть Этель Ллойд.

Она вошла и быстрым взглядом окинула комнату.

— Вы одни, Аллан? — улыбаясь спросила она.

— Да, мисс Ллойд, совершенно один.

— Это хорошо! — Этель тихо засмеялась. — Не пугайтесь, я не шантажистка. Меня прислал к вам отец. Вот письмо, которое он просил вам передать с глазу на глаз.

Она вынула из кармана пальто письмо.

— Конечно, это немного странно, — с живостью продолжала Этель, — но у папы есть свои причуды.

Она принялась болтать весело, как обычно, без всякого стеснения и втянула Аллана, очень скупого на слова, в беседу, которую вела почти одна.

— Вы были в Европе? — спросила она. — А мы этим летом проделали замечательную поездку. Нас было пятеро — двое мужчин и три дамы. Мы поехали в цыганском фургоне до Канады. Все время были на свежем воздухе. Спали под открытым небом и сами готовили, это было чудесно! Мы захватили с собой палатку и маленькую лодку, которая помещалась на крыше фургона… А это, вероятно, проекты?..

С присущей ей непринужденностью она осмотрела помещение, сохраняя задумчивую улыбку на красивых, ярко накрашенных губах (такова была мода). На ней было шелковое пальто цвета сливы, маленькая круглая шляпа, чуть светлее, с которой свисало до плеча серовато-голубое страусовое перо. Бледный серовато-голубой тон ее костюма оттенял синеву глаз. Они напоминали цветом темную сталь.

Кабинет Аллана поражал будничностью своей обстановки. Потертый ковер, два-три кожаных кресла, без которых, видно, нельзя обойтись, несгораемый шкаф. Несколько рабочих столов с кипами записок, прижатых образцами стали. Этажерки со свертками и папками. Груда бумаг, как будто без толку разбросанных по кабинету. Стены большой комнаты были покрыты огромными планами, изображавшими отдельные строительные участки. Тонко нанесенные отметки морских глубин и проведенная тушью кривая туннельной трассы делали их похожими на чертежи висячих мостов.

Этель улыбнулась.

— Какой у вас порядок! — сказала она.

Обыденность помещения ее не разочаровала. Она вспомнила бюро своего отца, вся обстановка которого состояла из письменного стола, кресла, телефона и плевательницы.

Она заглянула Аллану в глаза.

— Мне кажется, Аллан, такой интересной работы, как ваша, еще никогда не вел ни один человек! — сказала она с искренним восхищением.

Вдруг она вскочила и восторженно захлопала в ладоши.

— Боже, что это? — изумленно воскликнула она.

Ее взор случайно упал через окно на лежавший внизу Нью-Йорк.

С тысячи плоских крыш тянулись к нему прямые, как свечи, тонкие белые столбы пара. Нью-Йорк работал, Нью-Йорк стоял под парами, как машина. Сверкали окнами фасады столпившихся домов-башен. Глубоко внизу, в тени ущелья Бродвея, ползали муравьи, точки и крохотные тележки. Сверху кварталы домов, улицы и дворы были похожи на ячейки, на соты улья, и невольно в голову приходила мысль, что люди построили эти ячейки, побуждаемые тем же животным инстинктом, что и пчелы, создающие соты. Между двумя группами белых небоскребов виднелся Гудзон, и по нему двигался крошечный пароходик, игрушка с четырьмя трубами, океанский гигант в пятьдесят тысяч тонн.

— О, какая красота! — без конца повторяла Этель.

— Разве вы никогда не видели Нью-Йорка с высоты?

Этель кивнула.

— Видела, — сказала она. — Я не раз летала над городом с Вандерштифтом. Но в аэроплане такой ветер, что надо все время придерживать вуаль, и ничего не видишь.

Этель говорила просто и естественно, и все ее существо излучало откровенность и сердечность. И Аллан спрашивал себя, почему в ее присутствии он всегда чувствовал какое-то стеснение. Он не мог непринужденно беседовать с ней. Может быть, его раздражал ее голос. Собственно говоря, в Америке существуют только два типа женских голосов: мягкий, звучащий глубоко в гортани (так говорила Мод), и резкий, слегка носовой, который кажется дерзким и навязчивым, — такой голос был у Этель.

Вскоре Этель собралась уходить. Обернувшись в дверях, она спросила Аллана, не примет ли он участие в небольшой прогулке на ее яхте.

— Мне предстоят сейчас серьезные переговоры, которые отнимут все мое время, — сказал Аллан, распечатывая письмо Ллойда.

— Ну, в другой раз! Good bye![71] — весело простилась Этель и ушла.

Письмо Ллойда содержало всего несколько слов: «Следите за С.В.». Оно было без подписи.

С.В. означало С. Вульф. У Аллана зашумело в ушах.

Если Ллойд предупреждал, значит у него были серьезные основания! Инстинкт ли Ллойда зародил в нем подозрение? Или его шпионы?

Зловещее предчувствие овладело Алланом. Денежные дела не были его специальностью, и он никогда не интересовался ведомством С. Вульфа. Это было дело административного совета, и все шло эти годы великолепно.

Он тотчас же пригласил к себе Расмуссена, заместителя С. Вульфа. Не придавая этому с виду особого значения, он попросил составить комиссию, которая совместно с ним самим и Расмуссеном выяснила бы точное финансовое положение синдиката в настоящий момент. Аллан сказал, что собирается скоро возобновить работы и хотел бы знать, какими суммами можно располагать в ближайшее время.

Расмуссен был благовоспитанный швед, который за время двадцатилетнего пребывания в Америке не растерял европейских навыков вежливости.

Он поклонился и спросил:

— Вы хотели бы, чтобы комиссия была составлена еще сегодня, мистер Аллан?

Аллан покачал головой:

— Это не так спешно, Расмуссен! Скажем, завтра утром. Вам удастся сделать выбор до завтра?

— Конечно! — улыбнулся Расмуссен.

В этот вечер Аллан успешно выступал на собрании делегатов рабочего союза.

В этот вечер Расмуссен застрелился.

Аллан побледнел, узнав об этом. Он тотчас же потребовал приезда С. Вульфа и назначил тайную ревизию. Телеграф работал день и ночь. Ревизия наткнулась на непроницаемый хаос. Оказалось, что растраты, размеры которых сейчас еще невозможно было установить, скрывались неверными записями в книгах и изощренными комбинациями. Кто был ответствен за это — Расмуссен, С. Вульф или другие, — сразу нельзя было определить. Ревизия установила, что последний баланс С. Вульфа был представлен в прикрашенном виде, а в запасном капитале обнаружилась недостача в шесть или семь миллионов долларов.

7

С. Вульф плыл по океану, не подозревая, что его сопровождают два сыщика.

Он пришел к убеждению, что лучше всего осведомить Аллана о потерях. Но он прибавит к своему сообщению, что эти потери, за исключением какой-нибудь пустячной суммы, покроются другими выгодными сделками. Он почувствовал некоторое облегчение. Однако, когда по радиотелеграфу он узнал о самоубийстве Расмуссена, его охватил ужас. Он посылал телеграмму за телеграммой в Нью-Йорк. Он заявил, что отвечает за Расмуссена и сейчас же назначит ревизию. Аллан ответил, чтобы он больше не телеграфировал, а немедленно по приезде явился к нему.

С. Вульф не подозревал, что над ним уже занесен нож. Он все еще надеялся, что сам будет руководить ревизией и найдет выход из положения. Может быть, в смерти Расмуссена его, С. Вульфа, спасение!.. Он был готов на все, лишь бы выйти сухим из воды. Если понадобится, он пойдет даже на подлость. Свой грех по отношению к Расмуссену он сумеет загладить помощью его семье…

Едва пароход пришвартовался в Хобокене, как Вульф уже помчался в своем автомобиле на Уолл-стрит. Он тотчас же велел доложить о себе Аллану.

Аллан заставил его ждать — пять минут, десять минут, четверть часа. Вульф был поражен. И с каждой минутой мужество, которое он старательно поддерживал в себе, испарялось. Когда наконец Аллан принял его, он скрыл свою пошатнувшуюся уверенность за астматическим пыхтением, которое казалось у него совершенно естественным.

Он вошел, сдвинув котелок на затылок, с сигарой во рту, и еще в дверях заговорил.

— Однако, надо сознаться, вы заставляете ждать своих посетителей, господин Аллан! — с упреком пробасил он, смеясь, и снял шляпу, чтобы вытереть пот со лба. — Как живете?

Аллан встал.

— Вот и вы, Вульф! — спокойно сказал он своим обычным голосом и стал что-то разыскивать глазами на письменном столе.

Тон Аллана снова ободрил Вульфа, Ему померещился проблеск света, но дрожь, словно от прикосновения холодного ножа, пробежала у него по спине, когда он услышал, что Аллан назвал его «Вульф», а не «господин Вульф». Это фамильярность когда-то была одним из самых затаенных его желаний, теперь же она ему показалась дурным признаком.

Кряхтя опустился он в кресло, откусил кончик новой сигары, так что стукнули зубы, и зажег ее.

— Что вы скажете о самоубийстве Расмуссена, господин Аллан? — начал он тяжело дыша и, помахав спичкой, пока она не погасла, бросил ее на пол. — Исключительно одаренный человек! Жаль его! Ей-богу, он мог заварить нам здоровую кашу! Как я уже телеграфировал, за Расмуссена я отвечаю!

Он умолк, почувствовав на себе взгляд Аллана. Этот взгляд был холоден — и только. Он был лишен человеческого участия, человеческого интереса, он оскорблял и заставил С. Вульфа умолкнуть.

— Расмуссен — особая статья, — деловым тоном возразил Аллан и взял со стола кипу телеграмм. — Не будем ходить вокруг да около и поговорим о вас, Вульф!

Словно ледяной ветер дохнул на Вульфа.

Он подался вперед, пошевелил губами и кивнул, как человек, понимающий справедливость выраженного ему порицания и сознающийся в своей неудаче. Глубоко вздохнув, он устремил на Аллана серьезный, пылающий взор.

— Я вам уже телеграфировал, господин Аллан, что на этот раз мне не повезло. Хлопок я продал на неделю раньше, чем следовало, потому что был одурачен своим агентом, совершеннейшим идиотом. Олово я продал слишком поздно. Я сожалею об этих потерях, но их можно возместить. Признаваться в собственной глупости — слабое удовольствие, поверьте мне! — закончил он, вздохнув, потом, кряхтя, выпрямился в кресле и тихо засмеялся.

Но смех, самобичующий и молящий о снисхождении, ему не удался.

Аллан сделал нетерпеливое движение головой. Он кипел от гнева и возмущения. Быть может, Аллан ни к кому не питал такой ненависти, как сейчас к этому волосатому астматику, человеку чуждой ему породы. Теперь, через год, злосчастно потерянный год, когда, наконец, он с крайним напряжением снова поставил дело на солидные рельсы, должен же был опять все погубить этот преступный биржевой маклак. У Аллана не было оснований нежничать, и он расправился с виновным быстро и беспощадно.

— Не в этом дело, — заговорил он по-прежнему спокойным тоном, и только ноздри его раздувались. — Синдикат, ни минуты не медля, поддержал бы вас, если бы вы потерпели убытки, служа его интересам. Но, — Аллан выпрямился над письменным столом, о который он упирался, и посмотрел на Вульфа глазами, сверкавшими сдержанным бешенством, — ваш прошлогодний баланс был обманом, сударь! Обманом! Вы спекулировали за собственный счет и растратили семь миллионов долларов!

С. Вульф упал как подкошенный. Он стал серым как земля. Черты его лица помертвели. Задыхаясь, он схватился жирной рукой за сердце. Его рот растерянно и нелепо открылся, и налитые кровью глаза готовы были выскочить из орбит.

Аллан менялся в лице. Он попеременно краснел и бледнел от усилий сохранить самообладание. С прежним спокойствием и с той же холодностью он добавил:

— Убедитесь сами.

И он небрежным жестом бросил к ногам Вульфа кучку телеграмм, которые разлетелись по полу.

С. Вульф, сидя в кресле, старался отдышаться. Почва провалилась под ним, его ноги стали мягкими, как вата, хриплое дыхание отдавалось в ушах, как шум водопада. Он был так ошеломлен, так оглушен этим падением с высоты своего величия, что остался равнодушен к оскорбительному жесту Аллана, презрительно бросившего ему телеграммы. Серые веки, как крышки, опустились на глаза. Он ничего не видел. Вокруг был мрак, кружащийся мрак. Он думал, что умрет, призывал смерть… Потом пришел в себя и начал понимать, что нет такой лжи, которая могла бы его спасти.

— Аллан?.. — пробормотал он.

Аллан молчал.

С. Вульф снова окунулся в водоворот, вынырнул, кряхтя, и наконец открыл глаза, впалые, как у давно уснувших, загнивших рыб. Тяжело дыша, он выпрямился.

— Наше положение было отчаянным, Аллан, — пробормотал он, и его грудь вздымалась толчками от недостатка воздуха, — я хотел добыть денег, во что бы то ни стало…

Аллан, возмущенный, вскочил. Право на ложь имеет каждый отчаивающийся. Но он не испытывал никакой жалости к этому человеку, никакой! Он был полон ненависти и гнева. Он торопился покончить скорее и избавиться от него! Его губы побледнели от волнения, когда он ответил:

— Вы держали в будапештском банке полтора миллиона на имя Вольфзона, в Петербурге — миллион, а в Лондоне и в бельгийских банках — иногда два, три миллиона. Вы вели дела за свой счет и в конце концов сломали себе шею. Я даю вам сроку до завтра, до шести часов вечера. Ни минутой раньше, ни минутой позже я велю вас арестовать.

Шатаясь, желтый, как труп, Вульф поднялся, готовый из чувства самосохранения броситься на Аллана. Но он не мог шевельнуть рукой. Он не двигался с места и дрожал всем телом. Вдруг на несколько секунд к нему вернулось полное сознание. Он стоял, тяжело дыша, с каплями пота на бледном лице, с опущенными глазами. Его взор машинально остановился на названиях ряда европейских банков, обозначенных на телеграммах. Не признаться ли Аллану, почему он пустился на эти спекуляции? Не растолковать ли ему свои побуждения? Не объяснить ли, что не в деньгах для него дело? Но Аллан слишком прост, слишком примитивен, чтобы понять людей, стремящихся к могуществу, — Аллан, который сам обладал им, никогда его не добиваясь, не понимая, не ценя его, получив его с такой простотой… У этого конструктора машин были каких-нибудь три мысли в голове, он никогда не размышлял о мировых вопросах и ничего в них не понимал. Да если бы даже Аллан понял его, Вульф ударился бы лбом о гранитную стену, о стену узкого мещанского понятия о честности, которое имеет смысл в мелочах, но глупо в крупных делах. Он наткнется на эту стену и не прошибет ее. Аллан не станет его меньше презирать и проклинать. Аллан! Да, тот самый Аллан, у которого на совести пять тысяч человек, Аллан, взявший из народного кармана миллиарды без всякой уверенности, что сможет когда-нибудь исполнить свои обещания… Настанет и его час, он ему предсказывает это! Но этот человек сегодня судил его и считал себя вправе на это! Голова С. Вульфа отчаянно работала. Исход! Спасение! Шанс! Он вспомнил всем известное добродушие Аллана. Почему же он накинулся на него, С. Вульфа, как акула? Добродушие и милосердие — разные вещи.

Этот отчаявшийся человек так углубился в свои думы, что на несколько секунд забыл обо всем окружающем. Он не слышал, что Аллан позвал слугу и приказал принести воды, так как господину Вульфу стало дурно. И чем больше он углублялся в свои мысли, тем безжизненнее и бледнее становился.

Он очнулся только тогда, когда кто-то потянул его за рукав и чей-то голос произнес:

— Сэр?

Тогда он заметил Лайона, слугу Аллана, со стаканом воды в руках.

Он выпил весь стакан, глубоко вздохнул и взглянул на Аллана. Ему вдруг показалось, что дело не так уж безнадежно. Может быть, ему удастся смягчить сердце Аллана. И он глубоким голосом спокойно и сдержанно сказал:

— Послушайте, Аллан, ведь вы не всерьез это сказали? Мы с вами работаем семь или восемь лет, я принес синдикату миллионы.

— Это была ваша обязанность.

— Конечно! Слушайте, Аллан, я сознаюсь, что сошел с рельсов. Меня не деньги прельщали. Я хочу вам объяснить, хочу вам изложить свои мотивы… Но вы, конечно, не всерьез сказали, Аллан! Это дело поправимо! И я единственный человек, который может привести все в порядок… С моим падением падет и синдикат…

Аллан знал, что С. Вульф говорил правду. Семь миллионов — черт с ними, но скандал будет катастрофой. Тем не менее он остался неумолим.

— Это мое дело! — возразил он.

Вульф покачал лохматой головой буйвола. Он не мог допустить, что Аллан действительно хочет отказаться от него, погубить его. Не может быть! И он еще раз осмелился заглянуть в глаза Мака. Но глаза говорили о том, что от этого человека нельзя было ждать ни снисхождения, ни милости. Ничего! Решительно ничего! Он вдруг осознал, что Аллан — американец, американец по рождению, тогда как он только сделался им, и Аллан был сильнее.

Слабая надежда, которой он тешил себя, была тщетна. Он погиб. И с новой силой он почувствовал свое несчастье.

— Аллан! — воскликнул он в полном отчаянии. — Не может быть, чтобы вы этого хотели. Нет! Вы посылаете меня на смерть. Не может быть, чтобы вы этого хотели!

Он уже боролся не с Алланом, он боролся с судьбой. Но судьба выслала на фронт Аллана, холодного бойца, который не отступал.

— Не может быть, чтобы вы этого хотели! — повторял он без конца. — Вы посылаете меня на смерть!

И он тряс кулаками перед лицом Аллана.

— Я вам все сказал.

Аллан повернулся к двери. Лицо С. Вульфа покрылось холодным потом, как слизью, борода слиплась.

— Я возмещу деньги, Аллан!.. — закричал он. Его руки хватали воздух.

— Tommy rot![72] — крикнул Аллан, уходя.

Вульф закрыл лицо руками и с глухим стуком, как раненый бык, упал на колени.

Хлопнула дверь. Аллан ушел.

По жирной спине С. Вульфа пробежала дрожь. Он поднялся почти без сознания. Его грудь сотрясало бесслезное рыдание. Он взял шляпу, провел рукой по фетру и медленно направился к двери.

Здесь он еще раз остановился. Аллан был в смежной комнате и услышал бы, если бы он его позвал. Он открыл рот, но звук застрял в горле. Все равно это ни к чему бы не привело!

Вульф ушел. Он скрипел зубами от злобы, унижения и горя. Слезы гнева выступили у него на глазах. О, как он ненавидел теперь Аллана! Он ненавидел его так яростно, что ощутил вкус крови на языке… Придет и час Аллана!

Мертвым человеком спустился он в лифте.

Он сел в автомобиль:

— Риверсайд-драйв!

Шофер, бросив беглый взгляд на лицо своего хозяина, подумал: «А Вульф-то готов!»

Съежившийся, весь серый, с ввалившимися глазами, сидел Вульф в автомобиле, ничего не видя и не слыша. Он продрог от холодного пота и прятался в пальто, как улитка в раковину. Иногда он думал со злобным отвращением: «Он меня просто убил. Он меня зарезал!» Ни о чем другом он не мог думать.

Настала ночь, шофер остановился и спросил, не поехать ли домой.

С. Вульф с трудом пришел в себя и беззвучным голосом произнес:

— На Сто десятую!

Это был адрес Рене, его теперешней любовницы. У него не было никого, с кем он мог бы поговорить: ни друга, ни приятеля, и он поехал к ней.

Вульф испугался, что выдал себя перед шофером, и постарался успокоиться. Перед домом Рене он вышел и своим обычным, равнодушным, немного надменным тоном процедил:

— Ждать!

Но шофер подумал: «А все-таки ты готов!»

Рене ничем не показала, что рада его возвращению. Она дулась. Она делала вид, что ей смертельно скучно, что она несчастна. Она до такой степени была занята своей избалованной, заносчивой и упрямой особой, что его растерянность совсем не бросилась ей в глаза.

Вульф громко рассмеялся над таким избытком женского эгоизма. И этот смех, смешанный с большой дозой отчаяния, помог ему вернуться к тону, которым он обычно разговаривал с Рене. Он говорил с ней по-французски. И этот язык как будто преобразил его. На мгновения, на краткие мгновения он иногда забывал, что он уже мертвый человек. Он шутил с Рене, называл ее своим избалованным ребенком, своей сердитой куколкой, своей жемчужиной, игрушкой и влажным, холодным ртом запечатлел поцелуй на ее красивых, пухлых губах. Рене была женщина редкой красоты, светло-рыжая француженка, родом из Лилля, вывезенная Вульфом в прошлом году из Парижа. Он сочинил, что привез ей, из Парижа дивную шаль и великолепные перья, и Рене просияла. Она велела накрыть на стол и затараторила о своих заботах.

О, она ненавидела этот Нью-Йорк, ненавидела этих американцев, относящихся к дамам с величайшей почтительностью и с величайшим равнодушием. Она терпеть не могла сидеть в своей квартире и ждать. Oh, mon dieu! Oui,[73] — она предпочла бы остаться в Париже маленькой модисткой…

— Может быть, ты скоро вернешься, Рене! — сказал Вульф с улыбкой, которая засела в мозгу Рене за ее низким лбом.

За столом он не мог проглотить ни кусочка, но выпил много бургундского. Он пил без конца, голова у него горела, но он не пьянел.

— Закажем музыку и танцовщиц, Рене! — сказал он.

Рене позвонила в венгерский ресторан еврейского квартала, и через полчаса музыканты и танцовщицы явились.

Дирижер оркестра знал вкус Вульфа и захватил с собой молодую красавицу венгерку, только что приехавшую из венгерской провинции. Девушку звали Юлиской, и она тихим, едва слышным голосом спела народную песенку.

Вульф обещал труппе сто долларов с условием, что не будет ни секунды перерыва. Музыка и пение сменялись танцами, Вульф лежал в кресле, словно мертвый, лишь глаза его блестели. Он все время потягивал красное вино, и все-таки не пьянел. Рене, закутанная в роскошный платок цвета киновари, свернулась клубком в кресле, полузакрыв зеленоватые глаза, — рыжая пантера. У нее все еще был скучающий вид. Именно ее неповторимое равнодушие и привлекло к ней Вульфа. Когда к ней приближались, она злилась, как идиотка, пока в ней не вспыхивало адское пламя.

Прекрасная молодая венгерка, которую привез догадливый дирижер, понравилась С. Вульфу. Он часто посматривал на нее, но она робко избегала его взгляда. Вскоре он подозвал дирижера и пошептался с ним. Через некоторое время Юлиска исчезла.

Ровно в одиннадцать часов он оставил Рене. Он подарил ей один из своих бриллиантовых перстней. Рене ласково коснулась губами его уха и шепотом спросила, почему он не остается. Он пустил в ход свою привычную отговорку — ему нужно поработать. Рене нахмурила лоб и скорчила недовольную гримаску.

Юлиска уже ждала Вульфа в его квартире. Она вздрогнула, когда он прикоснулся к ней. Волосы у нее были каштановые и мягкие. Он налил ей стакан вина, и она, послушно пригубив, сказала:

— За ваше здоровье, сударь!

Она исполнила его просьбу и спела свою грустную народную песенку таким же тихим, едва слышным голоском.

— Ket lanya volt a falunak, — пела она, — ket viraga; mind a ketto ugy vagyott a boldogsagra… — Две девушки жили в деревне, два цветка. Обе стремились к счастью. Одну повели под венец, другую отвезли на кладбище…

Сотни раз слышал С. Вульф в юности эту песенку. Но сегодня она его угнетала. Он слышал в ней всю безнадежность своего положения. Он сидел, пил, и слезы выступали у него на глазах и медленно катились по дряблым, восковым щекам. Он плакал от жалости к самому себе.

Через некоторое время он высморкался и тихим голосом ласково сказал:

— Это ты хорошо спела. Что ты еще знаешь, Юлиска?

Она взглянула на него печальными карими глазами, напоминавшими глаза газели, и покачала головой.

— Ничего, сударь, — грустно прошептала она.

Вульф нервно засмеялся.

— Это немного! — сказал он. — Послушай, Юлиска, я дам тебе тысячу долларов, но ты должна сделать то, что я тебе скажу.

— Слушаюсь, сударь, — покорно и боязливо сказала она.

— Разденься, Юлиска! Пойди в соседнюю комнату.

Юлиска опустила голову:

— Слушаюсь, сударь!

Пока она снимала одежду, С. Вульф неподвижно сидел в кресле, устремив взор в пространство. «Будь Мод Аллан жива, у меня была бы надежда!» — подумал он. Он сидел, и горе мрачно стерегло его. Подняв глаза, он увидел, что Юлиска, раздетая, стоит у дверей, прикрываясь портьерой. Он совершенно забыл о ней.

— Подойди ближе, Юлиска!

Юлиска приблизилась на шаг. Правой рукой она все еще держалась за портьеру, как будто не хотела сбросить последний покров.

С. Вульф смотрел на нее глазами знатока, и обнаженное тело девушки навело его на другие мысли. Хотя Юлиске еще не исполнилось семнадцати лет, она уже была маленькой женщиной. Ее бедра были шире, чем можно было предположить, когда она была одета. У нее были круглые ноги и небольшие упругие груди. Ее кожа была смуглая. Вся она казалась вылепленной из земли и высушенной на солнце.

— Ты умеешь танцевать? — спросил ее С. Вульф.

Юлиска покачала головой. Она не поднимала глаз.

— Нет, сударь!

— Ты никогда не танцевала во время сбора винограда?

— Танцевала, сударь!

— Ты танцевала чардаш?

— Да, сударь!

— Станцуй чардаш.

Юлиска беспомощно оглянулась. Она стала танцевать, больше из страха, чем ради высокой платы. Она неловко двигала руками и ногами. Раздетая, она не умела обращаться со своим телом. Она семенила, словно шла по осколкам. Ее глаза были полны слез, щеки горели от стыда. О, ее ноги, ее не совсем чистые ноги, куда бы их спрятать?

Она была великолепна. Много лет С. Вульф не видел такой трогательной стыдливости. Он не мог вдоволь насладиться ее видом.

— Танцуй, Юлиска!

Откинув назад голову, Юлиска неловко подымала руки и ноги, а слезы капали ей на грудь. Она остановилась, дрожа.

— Чего ты боишься, Юлиска?

— Я не боюсь, сударь!

— Ну так подойди ближе!

Юлиска приблизилась. «Теперь он это сделает», — подумала она и вспомнила о деньгах.

Но С. Вульф этого не сделал. Он посадил ее к себе на колени:

— Не бойся и посмотри на меня!

Она посмотрела на него трепещущим и жгучим взглядом. С. Вульф поцеловал ее в щеку. Он притянул ее в приливе отеческой нежности, и слезы навернулись у него на глаза.

— Что ты собираешься делать в Нью-Йорке?

— Я не знаю.

— Кто тебя привез сюда?

— Мой брат. Но он уехал на Запад.

— Что же ты теперь делаешь?

— Я пою с Дьюлой.

— Брось Дьюлу и не пой с ним больше. Он негодяй. Да ты и петь не умеешь!

— Да, сударь!

— Я дам тебе денег, а ты сделай то, что я тебе скажу.

— Хорошо, сударь!

— Ну вот! Научись английскому языку. Купи себе красивую простую одежду и найди место продавщицы. Слушай внимательно, что я тебе скажу. Я дам тебе две тысячи долларов, за то что ты так красиво танцевала. Ты проживешь на них три года. Посещай какие-нибудь вечерние курсы. Научись счетоводству, стенографии и машинописи. Остальное устроится само собой. Ты это сделаешь?

— Да, сударь! — испуганно ответила Юлиска.

— Она боялась. Вульф показался ей страшным. Она слышала, что в Нью-Йорке убивают молодых девушек.

— Оденься!

И Вульф протянул Юлиске пачку ассигнаций. Но она не решалась их взять. «Как только я их возьму, он меня убьет», — подумала она.

— Возьми же! — улыбаясь сказал С. Вульф. — Мне деньги больше не нужны: завтра в шесть часов вечера меня уже не будет в живых.

Юлиска вздрогнула.

С. Вульф нервно засмеялся.

— Вот тебе еще два доллара. Возьми первое такси, которое ты встретишь, и поезжай домой. Дай Дьюле сто долларов и скажи ему, что я тебе больше не дал. Никому не говори, что у тебя есть деньги! Самое важное в жизни — это иметь деньги, но никто не должен знать о них! Возьми же!

Он сунул ей в руку бумажки.

Юлиска ушла, не поблагодарив.

С. Вульф остался один, его лицо тотчас же осунулось.

— Глупая девчонка! — пробормотал он. — Она все равно погибнет.

Вульф пожалел о деньгах. Он выкурил сигару, выпил рюмку коньяку и принялся ходить взад и вперед по комнатам. Он зажег все лампы, так как совершенно не выносил полумрака. Он остановился перед японским лакированным шкафчиком и открыл его. Шкафчик был наполнен локонами — светлыми, золотистыми, рыжими женскими локонами. На каждом локоне была этикетка, как на склянках с лекарством. Была проставлена дата. Вульф посмотрел на эти волны волос и презрительно рассмеялся. Он презирал и ненавидел женщин, как все мужчины, имеющие дело преимущественно с продажными женщинами.

Но собственный смех смутил его. Он напомнил ему чей-то где-то слышанный смех. Он вспомнил, что так именно смеялся его дядя, а этого дядю он ненавидел больше всего на свете. Как странно!

Он опять заходил взад и вперед. Но стены и мебель все больше стушевывались. Комнаты раздвигались, казались пустынными. Он не смог вынести одиночества и поехал в клуб.

Было три часа ночи. Улица была пуста. Но через три дома от него стоял потерпевший аварию автомобиль. Шофер заполз под машину и возился с починкой. Однако, как только Вульф отъехал, автомобиль покатился вслед за ним. Вульф горько усмехнулся. Шпионы Аллана?.. Подъехав к клубу, он дал шоферу два доллара на чай и отослал его домой.

«О господи, совсем, совсем готов!» — подумал шофер.

В клубе еще играли в покер за тремя столами, и Вульф подсел к знакомым. Удивительно, как ему сегодня шла карта! Редко бывают на руках такие комбинации. «Вот и две тысячи долларов, которые получила Юлиска!» — подумал он и сунул деньги в карман. В шесть часов игра кончилась, и Вульф прошел всю дорогу домой пешком. За ним шли, болтая, двое мужнин с лопатами на плечах. У своего дома он встретил рабочего навеселе, который брел, натыкаясь на стены, и фальшиво напевал что-то себе под нос.

— Have a drink?[74] — обратился к нему Вульф.

Но пьяный не ответил. Он пробормотал что-то невразумительное и поплелся дальше.

«Метаморфозы Аллановых сыщиков!»

Дома Вульф выпил такого крепкого вина, что его затрясло. Он не был пьян, но впал в какое-то полусознательное состояние. Он принял ванну и заснул в ней. Проснулся только тогда, когда постучал обеспокоенный слуга. Он оделся с головы до ног во все новое и ушел из дому. Уже совсем рассвело. У дома напротив стоял автомобиль. Вульф подошел и спросил, свободен ли он.

— Занят! — ответил шофер, и Вульф презрительно усмехнулся. Аллан окружил его, оцепил со всех сторон.

Из подъезда вышел господин с маленьким черным портфелем под мышкой и пошел за Вульфом по другой стороне улицы. Тогда Вульф внезапно прыгнул в трамвай, и ему показалось, что он улизнул от сыщиков Аллана.

Он выпил кофе в каком-то кафе и все утро пробродил по улицам.

Нью-Йорк возобновил свою двенадцатичасовую гонку, Нью-Йорк скакал, подгоняемый жокеем-делом. Автомобили, экипажи, грузовики, люди — все неслось, мелькая. Гремели поезда надземной дороги. Люди выскакивали из домов, таксомоторов, трамваев, выскакивали из отверстий в земле, из двухсотпятидесятикилометровых штолен подземки. Все они двигались быстрее Вульфа. «Я отстаю!» — подумал он. Он ускорил шаг, и все-таки все его обгоняли. Люди судорожно метались, как в гипнозе. Манхэттен — широкое сердце города — всасывал их. Манхэттен выбрасывал их по тысячам артерий. Это были осколки, атомы, накаленные взаимным трением и обладавшие не большей свободой движения, чем обыкновенные молекулы. И город шел своей грохочущей походкой. Каждые пять минут мимо Вульфа проносился серый электрический автобус, мчавшийся по Бродвею, как слон, которому сунули под хвост горящую паклю. Это были автобусы-буфеты, в которых по дороге на службу можно было проглотить чашку кофе и бутерброд. Среди маленьких, увлекаемых вихрем людей шагали огромные наглые призраки и кричали: «Удвойте ваш доход! — Зачем быть толстым? — Мы тебя обогатим, черкни нам открытку! — Easy Walker! Make your own terms! — Stop having fits! — Drunkards saved secretly![75] — Удвойте свою силу!» Реклама! Великий укротитель, которому повиновалась эта судорожно копошившаяся масса! Вульф улыбнулся сытой, удовлетворенной улыбкой. Это он поднял рекламу до уровня искусства!

С Баттери видны были три лимонно-желтых рекламных аэроплана, шнырявших один за другим над заливом в погоне за покупателями, находившимися на пути в Нью-Йорк. На желтых крыльях красовалось: «Ваннамекер — распродажа!»

Кому из этих тысяч кишащих вокруг людей придет в голову, что это он двенадцать лет назад изобрел «летающий плакат»?

Он бродил по Нью-Йорку, притягиваемый центростремительной силой этой чудовищной мельницы. Весь день. Он обедал, пил кофе, пропускал то тут, то там рюмку коньяку. Как только он останавливался, его охватывало головокружение, и он шел дальше. В четыре часа он добрался до Центрального парка, одуревший, без единой мысли в голове. Он миновал аэродром компании «Чикаго — Бостон — Нью-Йорк» и шел куда его вели аллеи. Накрапывал дождь, и парк был совершенно пуст. Вульф дремал на ходу, но вдруг сильный испуг заставил его очнуться: он испугался своей походки. Он шел сгорбившись, шаркая ногами, согнув колени. Так волочил ноги старик Вольфзон, приученный судьбой к смирению. И вдруг он ясно услышал, как внутренний голос шепнул: «Сын обмывальщика покойников!»

Испуг разбудил Вульфа. Где он? Центральный парк! Почему он здесь? Почему он не убрался, черт возьми, почему он не удрал? Почему он весь день торчал в Нью-Йорке? Кто его заставил? Он посмотрел на часы. Было уже больше пяти. Еще час был в его распоряжении, — ведь Аллан умел держать слово.

Его голова напряженно заработала. В кармане у него было пять тысяч долларов. Этого достаточно, чтобы скрыться. Он решил бежать. Аллан его не поймает! Он оглянулся — кругом ни души! Значит, ему удалось отделаться от сыщиков Аллана! Этот успех окрылил его, и он начал действовать с молниеносной быстротой. В маленькой парикмахерской он снял бороду, и пока парикмахер работал, обдумал план бегства. Он находился у сквера Колумба. Он решил доехать по подземной дороге до Двухсотой улицы, пройти немного пешком и сесть в какой-нибудь поезд.

Без десяти шесть он вышел из парикмахерской. Он еще успел купить сигары и без семи минут шесть спустился на станцию, подземной дороги.

К своему удивлению, он увидел на перроне станции в толпе ожидающих своего спутника по последнему переезду через океан. Тот даже посмотрел на него, но — как удачно! — он его не узнал. А ведь они каждый день играли в покер в курительном салоне!

По внутренним рельсам молнией промчался экспресс, наполнив станцию шумом и ветром. Вульф начинал терять терпение и взглянул на часы. Еще пять минут!

Внезапно спутник Вульфа исчез из поля его зрения. Оглянувшись, он увидел этого человека за своей спиной углубившимся в чтение «Гералда». У Вульфа онемели руки и ноги. Ужасная мысль зародилась в нем! А вдруг это один из сыщиков Аллана, следивший за ним от самого Шербура?

Без трех минут шесть Вульф отошел на два шага в сторону и украдкой покосился на спутника. Тот спокойно продолжал читать, но в газете было отверстие, и сквозь него пристально следил зоркий глаз!

В глубоком отчаянии С. Вульф заглянул в этот глаз. Кончено! В этот миг вылетел поезд, и, к ужасу ожидающих, С. Вульф прыгнул на рельсы. Чья-то рука с растопыренными пальцами пыталась схватить его.

8

Без двух минут шесть С. Вульф был раздавлен колесами подземного поезда, а полчаса спустя весь Нью-Йорк уже оглашался взволнованными выкриками:

— Extra! Extra! Here you are! Hya! Hya! All about suicide of Banker Woolf! All about Woolf![76]

Газетчики мчались, как дикие кони, и на улицах, по которым сегодня бродил Вульф, раздавалось его имя:

— Вульф! Вульф! Вульф!

— Вульф разрезан на три части!

— Туннель проглотил Вульфа!

— Вульф! Вульф! Вульф!

Каждый сотни раз видел на Бродвее его пятидесятисильный автомобиль с серебряным драконом, гудевшим, как океанский пароход. Каждый знал его лохматую голову буйвола! С. Вульф был частицей Нью-Йорка, и его не стало! С. Вульф, управляющий самым крупным состоянием, которое когда-либо имели в своем распоряжении люди! Дружественные синдикату газеты писали: «Несчастный случай или самоубийство?» Враждебные: «Раньше Расмуссен — теперь Вульф!»

— Вульф! Вульф! Вульф!

Газетчики выкрикивали это имя и поднимали облака пыли в туманных улицах. Словно хриплый вой волков, терзающих свою добычу.

Аллан узнал об ужасной смерти Вульфа через пять минут после происшествия. Один из сыщиков известил его по телефону.

Расстроенный, не в силах работать, ходил он взад и вперед по своему кабинету. На улицах стоял туман, и только небоскребы высились над этим морем тумана, тускло освещенные солнечным закатом. Нью-Йорк бушевал и выл внизу; скандал разразился! Только некоторое время спустя Аллану удалось посоветоваться с шефом бюро печати и с временным управляющим финансовой частью. Всю ночь его преследовал образ Вульфа, каким он видел его в последний раз: смертельно бледного, задыхающегося в своем кресле…

«Это туннель!» — подумал Аллан. Он задрожал. Будущее было грозно, настоящее — полно несчастий. Он видел приближение безнадежных времен. «Теперь потребуются годы!..» — думал он и бродил, томимый бессонницей, по комнате.

Смерть Вульфа не дала спать в эту ночь тысячам людей. Самоубийство Расмуссена заставило людей нервничать. Смерть Вульфа испугала весь мир. Синдикат пошатнулся! Все большие банки мира вложили миллиарды в сооружение туннеля, миллиарды вложила промышленность, миллиарды дали и все слои народа, вплоть до газетчиков. Волнение распространилось от Сан-Франциско до Петербурга, от Сиднея до Капштадта. Печать всех континентов усугубляла опасения. Акции синдиката не просто падали, а стремительно катились вниз! Смерть Вульфа была началом «великого землетрясения».

Собрание главных акционеров синдиката продолжалось двенадцать часов и походило на ожесточенную, адскую битву, в которой свирепели даже обычно сдержанные люди. Второго января синдикат должен был выплатить сотни миллионов долларов процентов — огромные суммы, для которых не было достаточных ресурсов.

Собрание опубликовало через печать, что финансовое положение в данную минуту не блестяще, но есть основание предполагать, что оно поправится. Это заявление в плохо завуалированной форме высказывало всю роковую правду.

На следующий день десятидолларовые акции можно было купить за один доллар. Бесконечное множество частных лиц, несколько лет назад захваченных общей спекулятивной горячкой, было разорено. Больше десятка жертв унес первый же день. Публика штурмовала банки. И не только те из них, которые известны были своим значительным участием в делах синдиката, но и те, что не имели с ним ничего общего, с утра до вечера были осаждены толпой. Клиенты забирали свои вклады. Целый ряд учреждений вынужден был закрыть кассы, так как не хватало наличных денег. Кризис 1907 года был пустяком в сравнении с этим. Несколько мелких банков было смято уже первым набегом. Но и крупные банки дрогнули от нахлынувшей на них волны. Напрасно пытались они воздействовать на общественное мнение успокоительными сообщениями. «Нью-йоркский городской банк», «Морган и Кь», «Банк Ллойда», «Америкен» выплатили за три дня головокружительные суммы. Телеграфисты валились с ног от усталости. Дворцы банков были ярко освещены всю ночь, директора, кассиры, секретари не раздевались несколько дней подряд. Деньги все дорожали. Если паника 1907 года повысила дневной процент за наличные деньги до восьмидесяти и даже ста тридцати, то сегодня цена поднялась до ста и ста восьмидесяти процентов. Подчас вообще было невозможно занять тысячу долларов. Нью-йоркский городской банк поддерживался Гульдом, банк Ллойда отчаянно защищался сам. «Америкен» получил поддержку от «Английского банка». Если не считать этого банка, от европейских банков нельзя было получить ни цента, — они сами с лихорадочной поспешностью переходили на оборонительные позиции. На биржах Нью-Йорка, Парижа, Лондона, Берлина, Вены была неслыханная депрессия. Множество фирм прекратило платежи. Не проходило дня без банкротств, без жертв. Способ самоубийства, избранный Вульфом, стал эпидемическим: ежедневно разоренные бросались под колеса поездов подземной дороги. Финансовый мир пяти частей света получил зияющую рану, и ему грозила опасность истечь кровью. Торговля, транспорт, промышленность, великая машина современности, отапливаемая миллиардами и выбрасывающая миллиарды, вращалась все медленнее, все с большим трудом, и с часу на час казалось, что вот-вот она совсем остановится.

Компания, занимавшаяся покупкой и продажей земельных участков близ туннельных станций, рухнула в один день и похоронила под собой многих.

Газеты в эти дни были как донесения с театра военных действий:

«Туннель проглатывает все больше и больше людей!»

«Мистер Гарри Стилуэлл из Чикаго застрелился. — Разоренный маклер Уильямсон с Двадцати шестой улицы отравил свою семью и себя. — Фабрикант Клепстедт из Хобокена бросился под поезд подземной железной дороги».

Весть о том, что в Сентеше повесился старик Якоб Вольфзон, прошла незамеченной.

Это была паника! Через Францию она перебросилась в Англию, Германию, Австрию и Россию. Германия первая поддалась ей и так же, как и Соединенные Штаты, целую неделю была объята тревогой, страхом и ужасом.

Промышленность, едва оправившаяся от последней октябрьской катастрофы, снова пришла в упадок. Ее акции, неслыханно взвинченные благодаря туннелю, — железо, сталь, цемент, медь, кабель, машины, уголь, — были увлечены в бездну падением туннельных бумаг. Угольные короли и промышленные бароны заработали на туннеле огромные суммы, но теперь не хотели рискнуть ни одним центом. Они понизили заработную плату, ввели сокращенную неделю и выбросили на улицу тысячи рабочих. Работающие присоединились к уволенным товарищам. Они забастовали и решили бороться до последнего вздоха, не давая себя обмануть посулами, которые нарушались, как только проносилась гроза. В хорошие времена они были нужны, чтобы умножать миллионные прибыли, в плохие времена их вышвыривали на улицу. Пусть затопятся рудники, пусть домны закупорятся шлаком!

Забастовка началась как обычно. Она вспыхнула в бассейнах Лилля, Клермон-Феррана и Сент-Этьенна, перебросилась в Мозельскую, Саарскую, Рурскую области и в Силезию. Английские горняки и заводские рабочие Йоркшира, Нортумберленда, Дарема и Южного Уэльса объявили забастовку солидарности. Канада и Соединенные Штаты примкнули к ним. Невидимая искра перескочила через Альпы в Италию и через Пиренеи — в Испанию. Тысячи заводов всех стран бездействовали. Замерла жизнь целых городов. Домны погасли, рудничные лошади были выведены из шахт. Пароходы целыми флотилиями, труба к трубе, покоились на кладбище портов. Каждый день приносил чудовищные убытки. Но так как паника отвлекла деньги и от других отраслей промышленности, миллионная армия безработных все росла и росла. Положение становилось критическим. Железные дороги, центральные электрические станции, газовые заводы были лишены угля. В Америке и Европе курсировала едва десятая часть поездов, и трансатлантическое пароходное сообщение почти прекратилось.

Дело дошло до столкновений с полицией. В Вестфалии трещали пулеметы, в Лондоне докеры вступили с полицией в кровавое сражение. Это было восьмого декабря. Улицы близ вест-индских доков в этот вечер были завалены телами убитых рабочих и полицейских. Десятого декабря английский рабочий союз объявил всеобщую забастовку. Французский, германский, русский и итальянский союзы присоединились к нему, а в конце концов примкнул и американский.

Это была современная война. Не мелкая перестрелка передовых постов, а настоящее сражение! Рабочие и капитал сомкнутыми рядами шли друг на друга.

Ужасы этой борьбы сказались уже через несколько дней. Статистика преступлений и детской смертности зарегистрировала потрясающие цифры. Запасы пищи для миллионов людей гнили в железнодорожных вагонах и трюмах судов. Правительства мобилизовали воинские подразделения. Однако солдаты, которые сами были пролетариями, оказывали пассивное сопротивление: они работали, но только для виду, а время не подходило для строгих репрессий. На рождество большие города — Чикаго, Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин, Гамбург, Вена, Петербург — остались без света и были под угрозой голодной смерти. Люди мерзли в своих квартирах, слабые и больные погибали. Ежедневно происходили пожары, грабежи, намеренная порча машин, кражи. Вставал призрак революции…

Но Интернациональная рабочая лига не отступала ни на шаг и требовала законов, которые защищали бы рабочих от произвола капитала.

Среди этих тревог и ужасов Туннельный синдикат все еще держался, как судно, потерпевшее кораблекрушение, все в пробоинах, трещавшее по всем швам, но еще не затонувшее. Это было делом рук Ллойда. Ллойд созвал крупных кредиторов и явился сам произнести речь, чего он не делал из-за болезни уже двадцать лет. Синдикат, сказал он, не должен пасть! Времена отчаянные, и гибель синдиката повергла бы мир в пучину бедствий. Туннель можно спасти, действуя благоразумно! Если допустить теперь тактическую ошибку, то его судьба будет решена раз навсегда, и развитие промышленности задержится на двадцать лет. Всеобщая забастовка не может длиться больше трех недель, так как рабочие массы стоят перед лицом голодной смерти. Вернутся деньги, и кризис весною кончится. Необходимо принести жертвы. Крупные кредиторы должны отсрочить платежи, дать деньги взаймы. Акционеры должны второго января получить свои проценты полностью, иначе вспыхнет новая паника.

Ллойд первый принес большие материальные жертвы. Таким путем ему удалось сохранить синдикат.

Это совещание было тайным. Газеты на следующий день сообщили, что предпринято санирование синдиката, и второго января он, как всегда, произведет выплату акционерам по своим обязательствам.

Знаменательное второе января настало.

9

Обычно первого января все театры, концертные залы, рестораны Нью-Йорка переполнены.

Но на этот раз все было мертво. Только в некоторых больших отелях по-прежнему было оживление. Трамваи не шли. Редкие поезда, управляемые инженерами, проносились по надземной и подземной дорогам. В гавани стояли с потушенными топками опустевшие океанские гиганты, окруженные туманом и льдом. Вечером улицы были темны, горел только каждый третий фонарь, и световые рекламы, вспыхивавшие прежде с равномерностью маяков, погасли.

Уже в полночь перед зданием синдиката стояла густая толпа, готовая прождать тут до утра. Все хотели спасти свои пять, десять, двадцать, сто долларов процентов. Прошел слух, что третьего января синдикат закроет двери, и никому не хотелось рисковать своими деньгами. Толпа росла.

Ночь была холодная, двенадцать градусов ниже нуля по Цельсию. Мелкий снег сыпал, словно белый песок, с непроницаемо черного неба, поглотившего верхние этажи безмолвных небоскребов. Дрожа и стуча зубами от холода, собравшиеся жались теснее, чтобы согреться, и волновали друг друга догадками, опасениями и всякими разговорами о синдикате и акциях. Они стояли так тесно, что могли бы спать стоя, но никто не смыкал глаз. Страх гнал от них сон. Вдруг двери синдиката вовсе не откроются! Тогда их акции разом обесценятся! С посиневшими от холода лицами, со страхом и заботой в глазах, они ждали решения своей судьбы.

Деньги! Деньги! Деньги!

Труд их жизни, пот, старания, унижения, бессонные ночи, седые волосы, опустошенная душа! Больше того: их старость, несколько лет спокойной жизни перед смертью! Если пропали деньги, все погибло, двадцать лет их жизни выброшены за борт, впереди — тьма, нужда, грязь, нищета…

Страх и волнение росли с минуты на минуту. Если их сбережения будут потеряны, они судом Линча расправятся с Алланом, этим чемпионом мошенников.

К утру собрались еще большие толпы народа: цепь тянулась до Уоррен-стрит. И вот забрезжил серый рассвет.

В восемь часов в толпе произошло внезапное движение: в молчаливом, окутанном туманом и стужей здании синдиката зажегся первый свет!

Ровно в девять часов открылись тяжелые двери. Толпа повалила в роскошный вестибюль и оттуда — в ярко освещенные залы, где находились кассы. Армия умытых, отоспавшихся служащих кишела за маленькими окошками. Оплата купонов совершалась с молниеносной быстротой. Во всех окошках проворные руки отсчитывали на мраморные дощечки пачки долларов, звенела мелочь. Все происходило спокойно. Получившие свои деньги выжимались к выходу напиравшей сзади толпой.

Около десяти часов произошла заминка. Закрылись сразу три окошка, так как не хватало разменной монеты. Публика заволновалась, и служащие остальных окошек осаждались одновременно десятью и двадцатью нетерпеливыми клиентами.

Тогда главный кассир заявил, что кассы закроются на пять минут. Получающих, сказал он, просят иметь при себе мелкие деньги для сдачи, иначе выплата слишком задержится. Окошки закрылись.

Положение ожидавших в зале, где производилась выплата, было не из приятных. Толпа, доходившая, по определению газет, до тридцати тысяч человек, равномерно напирала сзади. Как бревно вдвигается механизмом лесопилки в пилу, так же равномерно двигалась человеческая цепь в здание синдиката и — разделенная на части — выжималась через выход на Уолл-стрит. Кто-нибудь ставит ногу на первую гранитную ступень. Через минуту напирающая сзади толпа подымает его выше, он стоит на первой ступени уже обеими ногами. Через десять минут он наверху и медленно продвигается сквозь вестибюль. Еще через десять минут его вталкивают в зал, где находятся кассы. Он становится автоматом, неспособным двигаться по своей воле, и тысячи людей перед ним и за ним проделывают точно такие же движения в точно такой же срок.

Благодаря заминке громадный зал в несколько минут был набит до отказа. Часть людей, находившихся в вестибюле, была вытеснена в Верхние этажи.

Но стоявшие у окошек не могли удержать свои позиции, и перед ними была веселая перспектива, простояв десять часов в очереди, быть оттиснутыми к выходу. А тогда становись опять в очередь!

Все они провели бессонную ночь, мерзли как собаки, не завтракали, потеряли время, им предстояли неприятности на службе. Настроение у всех было прескверное. Они горланили и свистели, и этот шум проникал через вестибюль на улицу.

Страшное волнение охватило толпу:

— Кассы закрываются!

— Не хватило денег!

Толпа наседала все грубее и настойчивее. В тесноте рвали платья, стиснутые люди орали, бранились. Другие, приподнятые толпой и по грудь возвышавшиеся над нею, во всю глотку выкрикивали проклятия.

У окошек скопилось столько народу, что можно было задохнуться. Раздавались крики, ругательства. Один шофер разбил кулаком стекло окошка и, побагровев от недостатка воздуха, кричал:

— Отдайте мои деньги, жулики! У меня тут триста долларов! Отдайте мои триста долларов, наглые воры, мошенники!

Служащий побледнел и негодующе взглянул на скандалиста:

— Вы отлично знаете, что акции не выкупаются. Вы получите проценты и больше ничего.

Стекла окошек зазвенели вдруг во всех концах зала, и тогда клерки с лихорадочной поспешностью принялись выплачивать деньги. Но было уже поздно. Крик, поднявшийся при возобновлении выплаты, был неверно понят толпой, стиснутой в зале и вестибюле, и толчея стала еще ужаснее.

Кто мог добраться до выхода, торопился как можно скорее уйти. Но это удалось лишь немногим. Вдруг затрещали двери перегородок, и стоявшие впереди были втиснуты в помещение кассы. Наспех подхватывая книги, шкатулки и деньги, клерки обратились в бегство. Толпа ворвалась как вихрь, и дубовые перегородки были вмиг смяты. Сразу стало просторнее. Толпа устремилась во все выходы, но давление сзади стало от этого еще сильнее. Кучи людей влетали в зал, как выстреленные из пушки. К своему великому изумлению, они заставали лишь разрушенный и разграбленный банк. Опрокинутые столы, разбросанные бумаги, пролитые чернила, груды мелкой монеты и растоптанные ассигнации.

Но одно было им ясно: их деньги пропали! Ухнули! Капут! И деньги, и надежды — все! Толпа взвыла от ярости и возмущения. Принялись громить все, что еще можно было громить. Зазвенели стекла окон, затрещали столы и стулья, разрушение каждой вещи вызывало взрыв фанатического ликования.

Здание синдиката было взято штурмом!

Тридцать тысяч человек, а по мнению многих — еще больше, ворвались внутрь и были вытеснены по лестницам в верхние этажи. Несколько полицейских, поставленных для поддержания порядка, ничего не могли сделать. Настроенные мирно искали какого-нибудь выхода, разъяренные же старались задержаться где только можно, чтобы утолить свой гнев.

Здание в этот день, второго января, было почти безлюдно, большинство этажей пустовало совсем. Ради экономии синдикат решил оставить себе только самые необходимые помещения и сдать освободившиеся этажи. Многие отделы уже переехали в Мак-Сити, другие к этому готовились… В этажах, сданных адвокатам и разным фирмам, работа еще не была в полном ходу.

Второй и третий этажи были завалены тюками писем, счетов, квитанций, чертежей. В ближайшие дни их собирались отправить в новые конторы.

В своей бессмысленной ярости толпа стала выбрасывать эти тюки через окна на улицу и заполнила ими лестницу.

Во всех окнах до седьмого этажа вдруг замелькали лица.

Три молодых дерзких парня, механики по профессии, отправились даже на тридцать второй этаж к Аллану!

«Мак должен вернуть нам деньги!» Это была изумительная идея.

— Go on, boy![77] Мы хотим к Маку!

Мальчик лифтер отказался принять этих наглых молодцов.

Тогда они вышвырнули его из кабинки и поднялись без его помощи. Они хохотали и корчили гримасы плакавшему от бессильной ярости мальчику. Лифт поднимался все выше, и вдруг кругом наступила тишина. Начиная с двадцатого этажа, грохот внизу можно было принять за уличный шум.

Лифт пролетел мимо пустых коридоров. Лишь изредка мелькали люди, и эти люди, казалось, не подозревали о том, что происходит внизу, двадцатью, двадцатью пятью этажами ниже. Один из служащих как ни в чем не бывало открыл дверь своего кабинета. В тридцатом этаже на подоконнике сидели двое мужчин с сигарами во рту и о чем-то весело болтали.

Лифт остановился, трое механиков вышли из него и загалдели:

— Мак! Мак! Мак! Где ты? Подать сюда Мака!

Они подходили к каждой двери и стучали.

Вдруг Аллан показался в одной из дверей, и они, оробев, уставились на него, человека, чей портрет они так часто видели, и не решались заговорить.

— Что вам нужно? — недовольным тоном спросил Мак.

— Мы пришли за своими деньгами!

Аллан принял их за пьяных.

— Идите ко всем чертям! — сказал он и захлопнул дверь.

Они стояли и глазели на закрывшуюся дверь. Они пришли с намерением во что бы то ни стало вытрясти из Мака свои деньги, но не получили ни цента, и вдобавок их послали к чертям.

Они посовещались между собой и решили вернуться.

К чертям в ад они не пошли, но в чистилище попали! На двенадцатом этаже они наглотались дыма. А на восьмом мимо них промчался лифт, весь объятый пламенем.

Растерянные и почти обезумевшие от ужаса, они добрались до вестибюля, где волна стремившихся наружу людей подхватила их и вынесла на улицу.

10

Никто не знал, как это произошло. Никто не знал, кто это сделал. Никто этого не видел. Но все же это свершилось.

В третьем этаже вдруг кто-то стал на подоконник. Обе руки он держал рупором перед ртом. Он изо всех сил непрерывно кричал в толпу, все еще стремившуюся внутрь:

— Пожар! Дом горит! Назад!

Это был Джеймс Блэкстон, банковский служащий, которого толпа подняла на третий этаж. Сперва его никто не слышал, потому что орали все кругом. Но он продолжал автоматически выкрикивать те же слова, и все большее число людей стало обращать взоры вверх. И вдруг улица поняла, что кричал с третьего этажа Блэкстон. До нее дошло не все, — лишь одно грозное слово: «Пожар!» Улица вдруг разглядела, что серый пар, казавшийся морозным туманом и окружавший Блэкстона, был не туманом, а дымом. Дым сгущался, широкими вялыми полосами полз из окна и быстро вился вверх над головой Блэкстона. Дым становился все гуще, клубами палил из окна, и Блэкстон вскоре почти потонул в нем. Но он не покидал своего поста. Как механический предупредительный сигнал, он постепенно заставил толпу, все еще подталкиваемую слепой энергией, приостановиться, а затем и отступить.

Сообразительность Блэкстона предотвратила новую огромную катастрофу. Его громкий крик пробудил разум в обезумевшей толпе. В здании в это время находились тысячи людей. Они стремились к выходам, но наталкивались здесь на человеческую стену. Казалось, люди на улице любопытствовали узнать, что же будет дальше. Наконец, подгоняемые криками Блэкстона, они повернулись и сотнями уст повторяли теперь его предостерегающий возглас: «Назад, дом горит!»

Толпа вытеснялась в соседние улицы, она убывала.

По широким гранитным лестницам низвергался буйный водопад голов, рук и ног, водоворот людей, выкатывавшихся на улицу, вскакивавших на ноги и в ужасе убегавших прочь. Все они, градом падая с лестниц, видели самое страшное: пылающие лифты! Лифты — три, четыре, с горящими тюками бумаги, мчавшиеся вверх и рассыпавшие брызги огня.

В дыму снова показался Блэкстон. Он быстро вырастал и вдруг приблизился: он спрыгнул! Блэкстон упал в группу бежавших, и, как это ни странно, никто не был ушиблен. Беглецы разлетелись по сторонам, как грязь, в которую бросили камень. Они мигом вскочили, и только Блэкстон остался на месте. Вскоре его унесли, и он быстро оправился, отделавшись вывихом ноги.

От первого появления Блэкстона до его прыжка прошло не больше пяти минут. Десять минут спустя Пайн-стрит, Уолл-стрит, Томас-стрит, Сидар-стрит, Нассау-стрит и Бродвей кишели пожарными обозами, дымящимися паровыми насосами и санитарными каретами. Собрались все пожарные команды Нью-Йорка.

Брандмейстер Келли сразу понял, какая опасность грозит деловому кварталу. Он призвал на помощь шестьдесят шестую часть, то есть Бруклин, чего не случалось со времени пожара в здании Эквитебл. Северный въезд Бруклинского моста был закрыт, и восемь паровых насосов с обозами понеслись через призрачно повисший в зимнем тумане мост к Манхэттену. Дым шел из всех отверстий здания синдиката; оно было похоже на гигантскую тридцатидвухэтажную печь. Кругом бушевали боевые сигналы, предостерегающие, жуткие зовы рожка, резкие звонки, трели свистков. Поджог был сделан в третьем этаже и в пущенных кверху лифтах. Никто и впоследствии не мог сказать, кто совершил это злодеяние.

Горящие лифты срывались один за другим, как альпинисты, обессилевшие на крутом подъеме. Из подвального этажа после каждого падения взметывались облака раскаленной пыли. В вестибюле, в шахте лифтов гремели пушечные выстрелы и стучал скорострельный огонь; от жара с треском срывались с винтов обшивка шахты. Шахта превратилась в ревущий столб раскаленного воздуха, увлекавшего кверху горящие тюки писем. Он пробил световой фонарь, и фонтан искр взмыл над крышей. Здание стало вулканом, выплевывавшим горящие клочья бумаг и пылавшие тюки. Они вздымались на воздух как ракеты и, подобно артиллерийским снарядам, неслись над Манхэттеном.

Вокруг огнедышащего кратера кружил в опасной близости к нему аэроплан, словно хищная птица над своим горящим гнездом: операторы «Эдисон-Био» с птичьего полета снимали покрытый снегом горный хребет небоскребов с действующим вулканом среди них.

Из лифтовой шахты огонь через двери расползался по этажам.

Оконные стекла вылетали с громким звоном и разбивались о противоположные здания. Железные косяки окон сгибались от действия огня и, выброшенные жаром, проносились по воздуху с глухим жужжанием аэропланных пропеллеров. Цинк, которым были пропаяны подоконные листы и сточные желоба, плавясь, падал шипящим раскаленным дождем. (За эти куски цинка впоследствии платили большие деньги!)

Келли дал героическое сражение. Он проложил двадцать пять километров шлангов и выпускал из ста двадцати труб сотни тысяч галлонов воды на горящее здание. В общем, этот пожар поглотил двадцать пять миллионов галлонов воды и обошелся городу Нью-Йорку в сто тридцать тысяч долларов — на тридцать тысяч больше, чем поглотил пожар, вспыхнувший в здании Эквитебл в 1911 году.

Келли одновременно боролся с огнем и холодом. Гидранты замерзали, шланги лопались. Толстая ледяная гора покрыла улицу. Лед окутал сплошным покровом горящее здание. Пайн-стрит на целый фут была засыпана ледяными зернами, так как ветер разбрызгивал воду и превращал ее в мелкие льдинки, падавшие на улицу.

Келли со своими батальонами окружил врага и восемь часов отбивал все его атаки. На крышах окрестных зданий, задыхаясь от дыма, покрытые глыбами льда, при морозе в десять градусов по Цельсию сражались батальоны Келли. Между ними из стороны в сторону метались репортеры. Кинооператоры окоченевшими пальцами вертели ручки аппаратов. Они тоже работали до изнеможения.

Здание было из бетона и железа и не могло сгореть, хотя раскалилось так, что лопались все стекла близрасположенных домов. Но внутри оно выгорело целиком.

11

Аллан спасся через крышу дома «Меркантайл Сейф Компани», расположенную на восемь этажей ниже.

Несколько минут спустя после того, как трое нахалов своим криком заставили Аллана выйти из кабинета, он заметил начавшийся пожар. Когда Лайон, шатаясь от страха и волнения, прибежал к нему, он уже надел пальто и шляпу. Он был занят собиранием со столов разных бумаг, которые рассовывал по карманам.

— Здание горит, сэр! — прохрипел китаец. — Лифты в огне!

Мак бросил ему ключи.

— Открой несгораемый шкаф и не кричи! — сказал он. — Здание не может сгореть.

Аллана было не узнать, до того он был ошеломлен новым свалившимся на него несчастьем. «Это конец», — подумал он. Аллан не был суеверен! На после всех ударов судьбы его не покидала мысль, что над туннелем тяготеет какое-то проклятие. Совершенно машинально, не отдавая себе отчета в том, что делает, он собирал чертежи, планы и деловые письма.

— Маленький ключ с тремя зубцами, Лайон! Только не хнычь! — сказал он и рассеянно несколько раз повторил: — Только не хнычь!..

Заверещал телефон. Это звонил Келли. Он сказал, что Аллан должен спуститься с восточной стены на крышу здания «Меркантайл Сейф Компани». Каждую минуту звенел телефон — сейчас крайний срок! — пока Аллан не выключил его.

Он переходил от стола к столу, от полки к полке, вытаскивая планы и документы, и бросал их Лайону:

— Все это клади в сейф, Лайон! Живо!

Лайон обезумел от страха. Но он не осмеливался сказать ни слова, только губы его шевелились, словно он заклинал домового. Бросив искоса взгляд на своего господина, он увидел по его лицу, что надвигается гроза, и поостерегся раздражать его.

Вдруг в комнату постучали. Как странно! В дверях показался русский немец Штром. Он стоял на пороге в коротком пальто, со шляпой в руке. В его позе не было ни раболепства, ни назойливости. Он стоял так, как будто решил терпеливо ждать, и сказал:

— Пора, господин Аллан!

Для Аллана было загадкой, как Штром добрался сюда, но ему некогда было задумываться над этим. Он вспомнил, что Штром приехал в Нью-Йорк переговорить с ним о сокращении армии инженеров.

— Ступайте вперед, Штром! — нелюбезно сказал Аллан. — Я приду!

И он продолжал рыться в кипах бумаг. За окнами полз кверху дым, в глубине визжали сигналы пожарных.

Через некоторое время взор Аллана снова скользнул по двери. Штром все еще стоял там, невозмутимо, выжидая, со шляпой в руке.

— Вы все еще здесь?

— Я жду вас, Аллан, — спокойно и настойчиво ответил Штром.

Лицо его было бледно.

Вдруг в комнату ворвалось облако дыма, и вместе с ним появился пожарный офицер в белой каске. Он закашлялся и сказал:

— Меня послал Келли. Через пять минут вы уже не попадете на крышу, господин Аллан!

— Мне только и нужно пять минут, — ответил Аллан, продолжая собирать бумаги.

В этот миг щелкнул затвор фотографического аппарата и, повернувшись, присутствующие увидели репортера, снимавшего Аллана.

Офицер в белой каске даже отпрянул от удивления.

— Как вы сюда попали? — в недоумении спросил он.

Репортер снял и смущенного пожарного.

— Я полез за вами, — ответил он.

Несмотря на свою удрученность, Аллан громко расхохотался.

— Лайон, кончили, запирай! Теперь пойдем!

Он вышел, даже не оглянувшись в последний раз на свой кабинет.

Коридор был заполнен непроницаемой темной массой едкого дыма. Нельзя было терять ни минуты. Беспрерывно перекликаясь, они достигли узкой железной лестницы и крыши, где с трех сторон, закрывая горизонт, вились вверх серые стены дыма.

Они поднялись как раз в ту минуту, когда рухнул стеклянный фонарь и посреди крыши разверзся кратер, изрыгавший дым, дождь искр, снопы огня и пылающие клочья бумаги. Это зрелище было так ужасно, что Лайон жалобно застонал.

А репортер исчез. Теперь он снимал кратер. Он направлял объектив на Нью-Йорк, вниз, в ущелье улиц, и на группу на крыше. Он снимал с таким остервенением, что офицер был вынужден схватить его за шиворот и потащить к лестнице.

— Stop, you fool![78] — гневно крикнул офицер.

— Что вы сказали — fool? — возмутился репортер. — За это вы ответите. Я могу здесь снимать сколько хочу. Вы не имеете права…

— Now shut up and go on![79]

— Что вы сказали — shut up? За это вы также ответите. Моя фамилия Гаррисон, я из «Гералда». Вы обо мне услышите!

— Господа, есть у вас перчатки? Руки пристанут к железной лестнице.

Офицер приказал репортеру спускаться первым.

Но он как раз хотел сфотографировать спуск с лестницы и запротестовал.

— Вперед! — сказал Аллан. — Уходите с крыши. Не делайте глупостей!

Репортер перекинул ремень через плечо и шагнул за парапет.

— Вы один имеете право согнать меня с вашей крыши, господин Аллан! — обиженно сказал он, медленно спускаясь.

И когда была видна уже только его голова, он добавил:

— Но я сожалею, что вы называете это глупостями, господин Аллан! От вас я этого не ожидал.

За репортером спустился Лайон, боязливо смотревший себе под ноги, потом Штром, за ним Аллан и последним — офицер.

Им надо было спуститься на восемь этажей, около ста ступеней. Дыма здесь было мало, но ближе к концу пути лестница оказалась покрытой таким толстым слоем льда, что на ней трудно было удержаться. Через их головы беспрестанно плескала вода, тотчас же замерзавшая зернами на одежде и на лицах.

Крыши и окна соседних домов были усеяны любопытными, наблюдавшими за спуском, который со стороны казался еще более опасным.

Они благополучно добрались до крыши дома «Меркантайл Сейф Компани», и здесь их уже ждал репортер Гаррисон. Он снимал.

Крыша походила на глетчер, и маленькая остроконечная ледяная гора приближалась к Аллану. Это был брандмейстер Келли. Они были давно знакомы и, встретившись здесь, обменялись следующими словами, в тот же вечер напечатанными во всех газетах:

Келли. I am glad I got you down, Mac![80]

Аллан. Thanks, Bill![81]

12

Этот огромный пожар, один из самых больших в Нью-Йорке, унес, как ни странно, только шесть жертв. Джошуа Джилмор, служитель при кассе, вместе с кассиром Райххардтом и главным кассиром Уэбстером был застигнут пожаром в стальной камере. Предохранительные решетки перепилили, взорвали, Райххардт и Уэбстер были спасены. Когда хотели вытащить Джилмора, лавина мусора и льда засыпала решетку. Джилмор примерз к ней.

Архитекторы Капелли и О'Брайер. Они выбросились с пятнадцатого этажа и разбились о мостовую. Пожарный Ривет, к ногам которого они упали, получил нервный шок и умер три дня спустя.

Пожарный офицер Дэй. Он провалился вместе с полом третьего этажа и был убит обломками.

Китаец Син, грум. При уборке был найден заключенный в глыбе льда. Все были поражены ужасом, когда, разбивая лед, наткнулись на пятнадцатилетнего китайца в красивом голубом фраке и кепи с буквами С.А.Т. на голове.

Геройски вел себя машинист Джим Батлер. Он проник в горящее здание и с полным спокойствием потушил восемь топок паровых котлов, в то время как над ним бушевал огонь. Он предупредил взрыв котлов, который мог оказаться роковым. Джим исполнил свой долг и не требовал похвал. Но он не был так глуп, чтобы отказаться от предложения импресарио, который за две тысячи долларов в месяц таскал его по всей Америке, заставляя выступать на эстрадах.

Три месяца подряд Батлер исполнял каждый вечер свою песенку:

Я Джим, машинист С.А.Т.

Огонь бушует вверху,

Но я говорю себе:

«Джим, погаси свои топки!..»

Во всем Нью-Йорке был слышен шум пожара и чувствовался запах дыма.

В то время как дым еще валил по Даунтауну[82] и обугленные обрывки бумаги падали дождем с серого неба, газеты уже помещали изображения горящего здания, сражающихся батальонов Келли, портреты пострадавших, спуск Аллана и его спутников.

Синдикат был приговорен к смерти. Пожар — это была кремация по первому разряду. Убыток, несмотря на большую страховую премию, достигал огромной суммы. Но особенно гибельным был беспорядок, учиненный беснующейся толпой и огнем. Миллионы писем, квитанций и чертежей были уничтожены. По американским законам, генеральные собрания акционеров должны созываться в первый вторник года. Вторник выпал через четыре дня после пожара, и в этот день синдикат объявил себя несостоятельным.

Это был конец.

Уже в день объявления конкурса к вечеру перед зданием отеля «Центральный Парк», где поселился Аллан, собралась орда всякого сброда, свистела и горланила. Управляющий испугался за целость своих окон и показал Аллану письма с угрозой взорвать дом, если Аллан не покинет своего пристанища.

С горькой, презрительной улыбкой Аллан вернул письма:

— Я понимаю!

Под чужой фамилией он перекочевал в отель «Палас». Но на следующий день должен был выехать и оттуда. Три дня спустя ни одна гостиница в Нью-Йорке не принимала его. Отели, которые прежде выкинули бы любого владетельного князя, если бы Аллан пожелал занять его покои, теперь захлопывали перед ним двери.

Аллан вынужден был покинуть Нью-Йорк. В Мак-Сити он не мог поселиться, так как угрожали поджечь Туннельный город, если он только покажется там. И он уехал ночным поездом в Буффало. Стальные заводы Мака Аллана оберегались полицией. Но его присутствие там нельзя было долго скрывать. Угрожали взорвать цехи. Чтобы добыть деньги, Аллан заложил заводы, вплоть до последнего гвоздя, у миссис Браун, той самой ростовщицы. Они больше не принадлежали ему, и он не мог навлечь на них опасность.

Он отправился в Чикаго. Но и здесь были сотни тысяч людей, потерявших деньги на туннельных акциях. Его изгнали отсюда. Ночью в окна гостиницы стреляли.

Аллан был в опале. Еще недавно это был один из самых могущественных людей в мире, всеми государями награжденный знаками отличия, почетный доктор многих университетов, почетный член всех крупнейших академий и научных обществ. В течение многих лет его встречали ликованием, и восхищение принимало иногда формы, напоминавшие культ героев в древности. Если Аллан случай-но входил в зал отеля, обычно тотчас раздавался чей-нибудь восторженный голос:

— Мак Аллан в зале! Three cheers for Mac![83]

Днем и ночью стая репортеров и фотографов следовала за ним по пятам. О каждом его слове, о каждом движении становилось известно всем.

Катастрофу ему простили. Тогда ведь шла речь только о трех тысячах человеческих жизней! Теперь же речь шла о деньгах, общество было задето за живое и показывало ему свои острые зубы.

Аллан украл у народа миллионы и миллиарды! Ради своего безумного проекта Аллан похитил сбережения маленьких людей! Аллан был просто грабитель, highwayrobber.[84] Он и его почтенный С. Вульф! Весь туннельный фарс он инсценировал лишь для того, чтобы обеспечить огромный сбыт своему «алланиту» — ежегодно миллиард долларов чистой прибыли! Вы только взгляните на его стальные заводы в Буффало! Целый город! И наверное Аллан спас свои деньги до краха! Каждый лифтер, каждый вагоновожатый кричал во все горло, что Мак самый отчаянный жулик на свете!

Вначале некоторые газеты еще защищали Аллана. Но в их редакции посыпались угрозы и недвусмысленные намеки. Более того: никто не покупал этих газет! Да, черт возьми, кто же станет читать то, с чем он не согласен, и вдобавок платить за это! И газеты, уклонившиеся с пути, старались повернуть и наверстать упущенное. Как не хватало в это время бесславно ушедшего С. Вульфа, который умел в нужную руку сунуть нужную сумму чаевых…

Аллан появлялся в разных городах, но каждый раз ему приходилось вновь исчезать. Он гостил у Вандерштифта в Огайо. И что же? Через несколько дней сгорели три амбара на образцовой ферме Вандерштифта. Проповедники в молельнях использовали конъюнктуру и называли Аллана антихристом, недурно зарабатывая на этом. Никто не осмеливался больше принимать Аллана. На ферме Вандерштифта он получил телеграмму от Этель Ллойд.

«My dear Mr. Allan,[85] — телеграфировала Этель, — папа просит вас поселиться на какой угодно срок в нашем имении Тэртль-Ривер, в Манитобе. Папа будет рад видеть вас у себя в гостях. Там вы можете удить форелей и найдете хороших лошадей. Особенно рекомендую вам Тедди. Мы приедем к вам летом. Нью-Йорк начинает успокаиваться. Well, I hope you have a good time. Yours truly Ethel Lloyd».[86]

В Канаде Аллан обрел, наконец, покой. Никто не знал, где он находится. Он пропал без вести. Некоторые газеты, питавшиеся ложными сенсациями, распространяли волнующее известие о самоубийстве Аллана: «Туннель поглотил Мака Аллана!»

Но те, кто знал его и помнил, что он живуч как акула, предсказывали, что скоро он опять вынырнет. И действительно, он вернулся в Нью-Йорк раньше, чем можно было предполагать.

Крушение синдиката потянуло в пропасть еще сотни предприятий. Много частных лиц и фирм, вытерпевших первый удар, могли бы оправиться, если бы они получили хоть некоторую передышку. Второй удар доконал их. Но в общем последствия банкротства были менее опустошительны, чем можно было опасаться. Банкротство не было неожиданным. Кроме того, общее положение было столь скверно, что едва ли могло еще более ухудшиться. Это была самая печальная и самая несчастная пора за последнее столетие. Мир в своем развитии был отброшен на двадцать лет назад. Забастовка пошла на убыль, но торговля, транспорт, промышленность пребывали еще в глубоком застое. До Аляски, до Байкала и до лесов Конго распространился этот паралич. На Миссисипи, Миссури, на Амазонке, на Волге, на Конго флотилии пароходов стояли на причале. Убежища для бездомных были переполнены, целые кварталы в больших городах обнищали. Везде виднелись следы горя, голода, нужды.

Нелепо было утверждать, что Аллан виноват в создавшемся положении: большую роль играли при этом экономические кризисы. Тем не менее утверждали, что это так. Газеты не переставали обвинять Аллана. День и ночь они кричали о том, что он ложными обещаниями выманил у народа деньги. После семилетнего строительства не готово и трети туннеля! Никогда, никогда в жизни он не мог думать, что справится с работой в пятнадцать лет, он бесстыдно обманул народ!

Наконец в середине февраля в газетах появилось объявление о розыске Мака Аллана, строителя Атлантического туннеля. Аллана обвиняли в том, что он сознательно обманул общественное доверие.

Три дня спустя Нью-Йорк огласился новыми выкриками газетчиков: «Мак Аллан в Нью-Йорке! Он отдает себя в руки правосудия!»

Администрация по финансовым делам синдиката предлагала громадный залог, Ллойд — тоже, но Аллан отклонил оба предложения. Он оставался в следственной тюрьме на Франклин-стрит. Ежедневно он уделял несколько часов Штрому, которому вверил управление туннелем, и совещался с ним.

Штром ни словом, ни жестом не выразил своего сожаления о том, что Аллана постигли такие неприятности, не проявил улыбкой свою радость по поводу свидания с ним. Он докладывал о делах, и больше ничего.

Аллан напряженно работал, так что скучать ему было некогда. Он накоплял запас мыслей, которые должны были потом — потом! — превратиться в мускульную энергию.

За время своего пребывания в следственной тюрьме он разработал одноштольный метод для дальнейшей постройки туннеля. Кроме Штрома он принимал только своих защитников, — больше никого.

Этель Ллойд однажды просила доложить о ней, но он ее не принял.

Процесс Аллана начался третьего апреля. Все места в зале заседаний были разобраны за несколько недель вперед. За места платили перекупщикам неслыханные суммы. Шли на самые наглые и бесстыдные плутни. Особенно обезумели дамы: все они хотели посмотреть, как будет держать себя Этель Ллойд!

Председательствовал самый грозный судья в Нью-Йорке, доктор Сеймур.

Мака Аллана защищали четверо лучших адвокатов Америки: Бойер, Уинзор, Коэн и Смит.

Процесс продолжался три недели, и три недели Америка находилась в чрезвычайном волнении. На процессе развернулась вся история основания синдиката, его финансирования, постройки туннеля и управления им. Подробно рассматривались все несчастные случаи и октябрьская катастрофа. Дамы, засыпавшие при чтении прекраснейших стихов, напряженно старались вникнуть во все подробности, доступные лишь людям, знакомым с техникой дела.

Этель Ллойд присутствовала на всех заседаниях. Весь процесс она, почти не двигаясь, просидела в своем кресле и внимательно слушала.

Появление Аллана вызвало большую сенсацию, но также некоторое разочарование. Ожидали, что тот, кого судьба так жестоко поразила, окажется сломленным и усталым и даст повод посочувствовать ему. Но Аллан не нуждался в этом, — он выглядел точно так же, как раньше. Здоровый, медноволосый, широкоплечий, он сохранил свою манеру слушать как будто рассеянно и равнодушно. Он говорил так же медлительно и немногословно, в той же западноамериканской манере, заставлявшей иногда вспоминать коногона из шахты «Дядя Том».

Большой интерес вызвал Хобби, явившийся в качестве свидетеля. Его вид, его беспомощная речь произвели потрясающее впечатление. Неужели этот старец — Хобби, некогда катавшийся верхом на слоне по Бродвею?..

Аллан сам лез в петлю, к величайшему ужасу своих четырех защитников, уже не сомневавшихся в его оправдании.

Основным пунктом всего процесса, разумеется, был установленный Алланом пятнадцатилетний срок окончания строительства туннеля. И на семнадцатый день разбора дела доктор Сеймур осторожно стал подходить к этому щекотливому пункту.

После небольшой паузы он начал совершенно невинно:

— Вы обязались построить туннель в пятнадцать лет, другими словами — по истечении пятнадцати лет пустить первые поезда?

Аллан. Да!

Доктор Сеймур спросил, словно между прочим, бросая укоризненный взор на публику:

— Были ли вы убеждены в том, что кончите строительство в назначенный срок?

Все ждали, что Аллан ответит на этот вопрос утвердительно. Но он этого не сделал. Его четырех защитников чуть не хватил удар от ошибки, которую допустил Аллан: он сказал правду.

Аллан ответил:

Убежден я не был, но надеялся при благоприятных условиях сдержать свое обещание.

Доктор Сеймур. Вы рассчитывали на эти благоприятные условия?

Аллан. Я, конечно, имел в виду возможность тех или иных затруднений. Могло случиться, что строительство затянулось бы на два или три года.

Доктор Сеймур. Значит, вы были убеждены, что не закончите строительство в пятнадцать лет?

Аллан. Этого я не говорил. Я сказал, что надеялся закончить его, если все пойдет благополучно.

Доктор Сеймур. Вы назначили пятнадцатилетний срок, чтобы легче провести свой проект?

Аллан. Да!

(Защитники помертвели.)

Доктор Сеймур. Ваша правдивость делает вам честь, господин Аллан!

Мак сказал правду и должен был испытать на себе последствия этого.

Доктор Сеймур начал свое summing-up.[87] Он говорил с двух часов дня до двух часов ночи. Дамы, бледневшие от гнева, если им приходилось ждать в магазине лишних пять минут, высидели до конца. Он развернул всю жуткую панораму бедствий, которые туннель принес миру: катастрофу, забастовку, банкротство. Он утверждал, что двух таких человек, как Мак Аллан, довольно, чтобы подорвать экономику всего мира. Аллан изумленно посмотрел на него.

На следующий день в девять утра начались речи защитников, продолжавшиеся до поздней ночи. Защитники распластывались на столе и гладили присяжных под подбородком…

Настал день величайшего напряжения. Тысячи людей теснились вокруг здания суда. Каждый из них потерял из-за Аллана по двадцать, по сто, по тысяче долларов. Они требовали жертвы, и они ее получили.

Присяжные заседатели не осмелились отрицать вину Аллана. Они не хотели быть взорванными динамитной бомбой или пронзенными пулей на лестнице своего дома. Они признали Аллана виновным в том, что он сознательно ввел в заблуждение публику, короче говоря — в обмане. Опять не хватало бесславно окончившего свои дни С. Вульфа, чье рукопожатие оставляло золотой след.

Приговор суда гласил: шесть лет и три месяца тюремного заключения.

Это был один из тех американских приговоров, которых не может постигнуть Европа. Он был вынесен под давлением народа. Сыграли свою роль политические мотивы, положение в стране. Предстояли выборы, и республиканское правительство хотело задобрить демократическую партию. Аллан спокойно выслушал приговор и тотчас же подал апелляционную жалобу.

Зато аудитория несколько минут пребывала в полном оцепенении.

Но вот раздался возмущенный дрожащий женский голос:

— В Соединенных Штатах нет больше справедливости! Судьи и присяжные подкуплены пароходными компаниями!

Это была Этель Ллойд. Ее замечание стоило ей некоторой суммы, не считая десяти тысяч долларов, уплаченных адвокатам. И когда во время разбора ее дела, привлекшего огромное внимание, она еще раз оскорбила суд, ее присудили к трем дням ареста за непристойное поведение. Но Этель Ллойд не заплатила добровольно ни одного цента. Пришли описывать ее имущество. Она передала судебному исполнителю пару перчаток с бриллиантовыми пуговицами.

— Я еще что-нибудь должна? — спросила она.

— Нет, благодарю вас, — ответил чиновник и унес перчатки.

Но когда подошло время и Этель должна была отправиться за решетку, это пришлось ей не по вкусу. Три дня jail? No, Sir![88] Она удрала на своей яхте «Золотая рыбка» и крейсировала в двадцати милях от берега, где никто не мог ее тронуть. Ежечасно она разговаривала с отцом по беспроволочному телеграфу. Радиостанции редакций газет перехватывали все разговоры, и Нью-Йорк целую неделю забавлялся ими. Старик хохотал до слез над проделками своей дочери и обожал ее еще больше. Но так как он не мог жить без Этель, он попросил ее, наконец, вернуться. Ему, мол, нездоровится. Тотчас Этель повернула нос «Золотой рыбки» к Нью-Йорку и тут сразу же попала в руки правосудия.

Этель отсидела три дня, и газеты считали часы до ее освобождения. Этель вышла на свободу смеясь, была встречена целым роем автомобилей и торжественно доставлена домой.

Тем временем Аллан сидел в государственной тюрьме Атланты. Он не терял бодрости, так как решение суда не принял всерьез.

В июне начался пересмотр дела. Огромный процесс развернулся снова во всех деталях. Но приговор был оставлен в силе, Аллана опять отвезли в тюрьму.

Дело Аллана пошло в верховный суд. И три месяца спустя процесс возобновился в третий раз. Теперь положение стало серьезней. Для Аллана это был вопрос жизни.

Финансовый кризис тем временем смягчился. Торговля, транспорт, промышленность начали оживать. Народ утратил свою фанатическую ненависть. По многим признакам было видно, что кто-то хлопочет по делу Аллана. Утверждали, что это действует Этель Ллойд. В газетах печатались статьи, написанные в более благоприятных тонах. Состав присяжных был теперь совсем иной.

Вид Аллана, когда он предстал перед верховным судом, поразил всех. Лицо его было бледного, нездорового цвета, лоб изрезан глубокими складками, которые не разглаживались даже когда он говорил. Виски его поседели, и он сильно похудел. В глазах погас блеск. Иногда казалось, что он ко всему безучастен.

Волнения последних месяцев не могли сокрушить Аллана, но тюрьма подорвала его здоровье. Такой человек, как Аллан, оторванный от жизни и деятельности, должен был погибнуть, как машина, которая приходит в негодность от длительного бездействия. Он стал беспокоен и плохо спал. Его терзали кошмары, и утром он поднимался измученный. Туннель преследовал его ужасами. Во сне он слышал грохот, в штольни врывалось море, и тысячи людей, как тонущие животные, уносились к устьям туннеля. Туннель всасывал все, как воронка: он поглощал мастерские и дома, Туннельный город соскальзывал в пропасть. Пароходы, вода, земля… Нью-Йорк клонился и оседал. Нью-Йорк пылал, как факел, и он, Аллан, спасался по крышам плавящегося города. Он видел С. Вульфа, разрезанного на три части, и каждая из них жила и молила его о пощаде.

Верховный суд оправдал Аллана. Оправдательный приговор был встречен ликованием. Этель Ллойд махала платком, как флагом. Аллан шел к своему автомобилю под прикрытием, — его бы разорвали, чтобы получить что-нибудь на память. Улицы, прилегавшие к зданию, гремели:

— Мак Аллан! Мак Аллан!

Ветер переменился.

У Аллана было только одно желание, за которое он цеплялся остатками своей энергии: одиночество, безлюдье…

Он отправился в Мак-Сити.

Загрузка...