Концерт в ознаменование открытия дворца, только что выстроенного на Мэдисоновской площади, оказался гвоздем сезона. Это был особенный, небывалый концерт. Оркестр состоял из двухсот двадцати музыкантов, и каждый из них был артистом с мировой славой. Дирижировать был приглашен самый знаменитый современный композитор, немец, получивший за один вечер неслыханный гонорар в шесть тысяч долларов.
Цены на места поразили даже жителей Нью-Йорка. Не было мест дешевле тридцати долларов, а цены на ложи барышники взвинтили до двухсот долларов и выше. Каждый, кто хотел играть хоть какую-нибудь роль в обществе, считал себя обязанным присутствовать на концерте.
В восемь часов вечера Двадцать шестая улица, Двадцать седьмая, Двадцать восьмая и Мэдисоновская были запружены гудящими, нетерпеливо подрагивающими автомобилями. Барышники, привыкшие шнырять между шинами мчащихся автомобилей, обливаясь, несмотря на двадцатиградусный мороз, потом, с пачками долларов в руках отважно бросались в гущу бесконечно нараставшего потока яростно ревущих машин. Они вскакивали на подножки, забирались на места шоферов и даже на крыши автомобилей, стараясь хриплыми криками заглушить треск моторов. «Here you are! Here you are![2] Два места в партере, десятый ряд! Место в ложе! Два места в партере!..» Косой град, точно из пулемета, стегал улицу ледяными зернами.
Как только опускалось стекло в окне автомобиля: «Сюда!» — барышники мигом ныряли снова в поток машин. И пока они заключали сделку, наполняя деньгами карманы, капли пота замерзали у них на лбу.
Начало концерта было назначено на восемь часов, однако еще и в четверть девятого несметные вереницы машин ждали своей очереди, чтобы подъехать под задрапированный кричаще-красной тканью, сверкающий огнями и льдом навес у входа в блестящее фойе концертного зала. Под возгласы барышников, треск моторов и барабанный стук падавших ледяных зерен появлялись из молниеносно сменявших друг друга автомобилей все новые и новые группы людей, неизменно возбуждая интерес стоявших темной стеной зевак. Дорогие шубы, замысловатые, сверкающие прически, искрящиеся камни, обтянутые блестящим шелком бедра, восхитительная ножка в белой туфельке, смех, возгласы…
Богачи Пятой улицы, Бостона, Филадельфии, Буффало, Чикаго наполняли выдержанный в бледно-розовых и золотистых тонах грандиозный, жарко натопленный зал, и весь вечер воздух дрожал от быстрого движения тысяч вееров. От белых плеч и бюстов женщин подымалось облако одуряющих ароматов, иногда перебиваемых будничным запахом лака, гипса и масляной краски, еще державшимся в этом новом помещении. Бесконечные ряды электрических лампочек лили такой яркий, ослепительный свет с кессонов потолка и хоров, что лишь сильные и здоровые люди могли спокойно выносить это море огня. Парижские законодатели мод ввели в этом зимнем сезоне маленькие венецианские наколки для волос, которые дамы надевали, сдвинув их несколько назад. Это были тонкие, как паутинки, плетения из кружев, серебра, золота, окаймленные бордюрами, украшенные кисточками, подвесками из драгоценнейших материалов, жемчуга и камней. Веера беспрестанно двигались, головы слегка поворачивались, сотнями вспыхивали одновременно в разных местах зала огни бриллиантов, и весь тесно заполненный партер мерцал и сверкал.
Над этим обществом, таким же новым и роскошным, как и концертный зал, проносились раскаты музыки, создатели которой уже давно истлели в могиле…
Инженер Мак Аллан со своей молодой женой Мод занимал маленькую ложу над самым оркестром. Хобби, его друг, строитель нового дворца на Мэдисоновской площади, предоставил ее Аллану, и ложа не стоила тому ни одного цента. Впрочем, он приехал сюда из Буффало, где у него был завод инструментальной стали, не для того, чтобы слушать музыку, в которой ничего не смыслил, а ради десятиминутной беседы с железнодорожным магнатом и банкиром Ллойдом, самым могущественным человеком в Соединенных Штатах и одним из богатейших людей мира. Ради беседы, имеющей для Аллана величайшее значение.
Днем, в поезде, Аллан тщетно боролся с легким волнением, и всего несколько минут назад, когда, бросив взгляд на противоположную ложу — ложу Ллойда, — он убедился, что она еще пуста, им овладело то же странное чувство тревоги. Но теперь, однако, он справился со своим волнением.
Ллойда не было, Ллойда, быть может, вообще не будет. А если даже он приедет, то и это еще ничего не решает, несмотря на торжествующую телеграмму Хобби!
Аллан сидел с видом человека, который ждет и умеет ждать. Он откинулся в кресле, вдавившись широкими плечами в его спинку, вытянув ноги, насколько это допускала длина ложи, и спокойно осматривался кругом. Аллан был не особенно высокого роста, он обладал коренастым и крепким сложением боксера. Его большая голова имела скорей четырехугольную, чем продолговатую, форму, и бритое, с несколько резкими чертами лицо было необычайно загорелым. Даже теперь, зимой, на его щеках виднелись следы веснушек. Как это было модно в то время, он был тщательно причесан на пробор, его мягкие каштановые волосы чуть отливали медью. Ясные, голубовато-серые, глубоко посаженные глаза Аллана светились детским добродушием. В общем, он походил на морского офицера, только что вернувшегося из плавания, надышавшегося свежим воздухом и сегодня случайно надевшего фрак, который был ему не к лицу. Он казался здоровым, грубоватым, но добродушным человеком, достаточно интеллигентным, но ничем не примечательным.
Аллан коротал время как умел. Музыка его не захватывала, она рассеивала его мысли, а не сосредоточивала, не углубляла их. Он пытался определить на глаз размеры огромного зала, восхищаясь конструкцией потолка и кольца лож. Обозревал сверкавшее, колыхавшееся море вееров в партере и думал о том, что в Штатах много денег и что тут, пожалуй, можно осуществить дело, которое у него на уме. Как человек практической складки, он начал подсчитывать часовую стоимость освещения концертного зала. Остановившись на круглой сумме в тысячу долларов, он принялся затем изучать физиономии мужчин. Женщины его совсем не интересовали. Снова скользнул он взором по пустующей ложе Ллойда и стал разглядывать правую сторону оркестра, которая была ему хорошо видна. Как всех людей, ничего не смыслящих в музыке, его поражала машинная точность работы оркестра. Он подался вперед, чтобы взглянуть на дирижера и его вооруженную палочкой руку, лишь изредка взлетавшую над балюстрадой. Этот худой, узкоплечий, изысканный джентльмен, которому платили за вечер шесть тысяч долларов, был для Аллана полнейшей загадкой. Он всматривался в него долго и внимательно. Даже наружность этого человека была необычайной. Лицо с крючковатым носом, маленькие живые глаза, крепко сжатые губы и редкие, откинутые назад волосы делали его похожим на коршуна. Казалось, кроме кожи и костей, у него был только клубок нервов. Но он спокойно стоял среди хаоса звуков и шума и управлял им взмахом своих белых, с виду бессильных рук. Аллан дивился ему, как чародею, в могущество и тайны которого он даже не пытался проникнуть. Ему казалось, что это человек какой-то отдаленной эпохи, представитель странной, непонятной, чужой расы, близкой к вымиранию.
И как раз в этот миг худощавый дирижер вскинул руки, неистово потряс ими, и в руках этих внезапно вспыхнула сверхчеловеческая сила: оркестр забушевал и разом смолк.
Лавина аплодисментов прокатилась по залу, наполнив гулом все закоулки гигантского помещения. Аллан перевел дыхание и выпрямился, собираясь встать, но он поторопился: группа деревянных духовых инструментов начала адажио. Из соседней ложи донесся обрывок разговора: «…двадцать процентов дивиденда, послушай! Это такое блестящее дело, что…»
Пришлось остаться в кресле. Аллан опять стал изучать не совсем понятную ему конструкцию яруса лож. А жена его, сама начинающая пианистка, в это время всем своим существом отдавалась музыке. Рядом с мужем Мод казалась маленькой и хрупкой. Ее изящная темноволосая головка, головка мадонны, опиралась на затянутую в белую перчатку руку, а нежное прозрачное ухо впивало волны звуков, лившиеся сверху, снизу, неведомо откуда. Мощная вибрация, которою эти двести инструментов наполняли воздух, потрясала каждый нерв ее тела. Широко раскрытые, невидящие глаза были устремлены вдаль. Возбуждение было так сильно, что на ее нежных, атласных щеках появились круглые красные пятна.
Ей казалось, что никогда еще она не воспринимала музыку так глубоко, что вообще она никогда не слышала такой музыки. Простой мотив, незаметно вплетающаяся побочная мелодия могли пробудить в ней неизъяснимое блаженство. Даже отдельный звук способен был вскрыть таившуюся в ней неведомую ей самой артерию счастья, которое, брызнув яркой струей, могло ослепить ее душу. Чувство, вызванное этой музыкой, было чувством чистейшей радости и красоты! Видения, навеянные звуками, лучезарные и просветленные, были прекраснее всякой действительности.
Жизнь Мод была так же скромна и незатейлива, как и ее облик. В этой жизни не было ни крупных событий, ни примечательных происшествий, и она походила на жизнь тысяч других молодых девушек и женщин. Мод родилась в Бруклине, где ее отец имел типографию, и была воспитана в его поместье, среди холмов Беркшира, окруженная нежными заботами матери, которая была родом из Германии. Мод получила хорошее образование, два года слушала лекции на летних курсах Шатоква[3] и набила свою маленькую головку множеством знаний и премудростей, которые уже успела позабыть. Она обучалась игре на рояле, хотя и не обладала особенным дарованием, и закончила музыкальное образование у лучших учителей Мюнхена и Парижа. Она путешествовала с матерью (отец к тому времени давно умер), занималась спортом и, как все девушки, принимала ухаживания молодых людей. В дни юности у нее было увлечение, о котором она теперь уже и не вспоминала; архитектору Хобби, просившему ее руки, она отказала, потому что любила его только как товарища, и вышла замуж за инженера Мака Аллана, так как он ей нравился. Еще до замужества Мод умерла ее нежно любимая мать, и девушка горько оплакивала ее. На втором году брака она родила девочку, которую безумно любила. Вот и все. Ей было двадцать три года, и она была счастлива.
Пока в чудесном опьянении она наслаждалась музыкой, в ней расцветали воспоминания, сменяясь, как по волшебству, — все удивительно ясные, значительные. Собственная жизнь вдруг представилась ей таинственной, глубокой и богатой. Она видела перед собой черты своей нежной матери, сияющие беспредельной одухотворенностью и добротой, но испытывала не печаль, а только радость и невыразимую любовь. Словно мать была еще среди живых. В то же время ей вспоминалась местность в Беркшире, которую она в юные годы исколесила на велосипеде вдоль и поперек; и эта картина была напоена таинственной красотой и несказанным блеском. Мод вспомнила и Хобби, и сразу же ее взору представилась девичья комната, полная книг. Она увидела за роялем себя, разыгрывающую упражнения. И вновь возник образ Хобби. Хобби сидел рядом с ней на скамейке у теннисной площадки, на которой в сумерках виднелись только белые линии кортов. Перекинув ногу за ногу, он похлопывал ракеткой по кончику белой туфли и болтал. Мод видела себя, видела, как она улыбалась, слушая влюбленный вздор, который болтал Хобби… Но тут веселая, задорная, немного насмешливая мелодия отвлекла ее от Хобби и напомнила оживленный пикник, на котором она впервые увидела Мака. Она гостила в Буффало у Линдлеев. Это было летом. В лесу два автомобиля ожидали их компанию — человек десять мужчин и дам. Мод ясно представила себе каждого. Было жарко, мужчины сняли пиджаки, земля накалилась. Надо было вскипятить воду для чая, и Линдлей крикнул: «Аллан, не разведете ли огонь?» Аллан ответил: «All right!»[4] И Мод казалось теперь, что она уже в то время полюбила его глубокий, задушевный голос. Она видела, как Мак раскладывал костер. Как тихо, никого не беспокоя, он собирал и разламывал трескучие сучья, как он работал! Она видела, как, засучив рукава, он присел перед костром, осторожно раздувая огонь, и вдруг заметила на его правой руке бледно-голубую татуировку: скрещенные молотки. Она обратила на это внимание Грэс Гордон. И Грэс Гордон (та самая, что недавно стала героиней нашумевшего скандала) удивленно взглянула на нее и спросила: «Don't you know, my dear?»[5] Она сообщила Мод, что в детстве Мак Аллан был коногоном в шахте «Дядя Том», и принялась рассказывать про юношеские романтические приключения этого загорелого веснушчатого малого. А он сидел на корточках, не обращая внимания на весело болтающих вокруг него людей, и раздувал костер, и в этот миг она полюбила его. Разумеется, именно тогда, — только до сих пор она этого не сознавала. И Мод всецело отдалась своему чувству к Маку, заново переживая все прошедшее. Она вспомнила его необычайное сватовство, их венчание, первые месяцы брака. Потом подошло время, когда она ждала ребенка и когда наконец родилась маленькая Эдит. Никогда не изгладится из памяти Мод заботливость Мака, его нежность и преданность в пору, которая для каждой женщины служит мерилом любви мужа. Как-то неожиданно вдруг оказалось, что Мак — заботливый и боязливый большой ребенок. Никогда не изгладится из ее памяти это время, когда она постигла истинную меру доброты Мака! Волна любви к нему залила ее душу, и она закрыла глаза. Видения, воспоминания уплыли вдаль, и музыка всецело захватила ее. Ни о чем больше не думая, она вся отдалась чувству…
Внезапная буря звуков, словно грохот обрушившейся стены, донеслась до ее слуха; она очнулась, глубоко вздохнула. Симфония окончилась. Мак уже встал с места и потягивался, опершись руками о барьер. Партер бушевал и неистовствовал.
Мод, немного растерянная, тоже встала, чувствуя головокружение; вдруг она принялась аплодировать изо всех сил.
— Хлопай же, Мак! — просила она вне себя от восторга, с пылающим от волнения лицом.
Аллан смеялся над необычайным возбуждением Мод и, чтобы доставить ей удовольствие, несколько раз громко хлопнул в ладоши.
— Браво! Браво! — звонким высоким голосом кричала Мод, перегнувшись за барьер ложи. Глаза ее были влажны от волнения.
Дирижер вытирал худое, побледневшее от усталости лицо и раскланивался на все стороны. В ответ на неумолкавшие аплодисменты он широким жестом указал на оркестр. Эта скромность была явно лицемерной, и она вновь пробудила в Аллане его постоянное недоверие к артистам, которых он не признавал полноценными людьми. Откровенно говоря, он считал, что можно обойтись и без них. Но Мод горячо присоединилась к новому взрыву аплодисментов.
— Посмотри, Мак, у меня лопнули перчатки! Какой артист! Разве это не чудесно? — Ее губы восхищенно улыбались, глаза сияли, как янтарь, и Мак находил ее необыкновенно красивой в этом экстазе. Он улыбнулся и ответил более равнодушно, чем хотел:
— Да, молодчина.
— Это гений! — воскликнула Мод, продолжая восторженно хлопать. — Ни в Париже, ни в Берлине, ни в Лондоне я не слышала ничего подобного.
Она умолкла, обратив взор к двери, в которую вошел архитектор Хобби.
— Хобби! — крикнула ему Мод, не переставая хлопать; ей, как и тысячам других, хотелось еще раз вызвать дирижера. — Хлопай, Хобби, пусть он еще раз выйдет! Гип, гип, браво!
Хобби зажал уши и свистнул, словно озорной уличный мальчишка.
— Хобби! — рассердилась Мод. — Как ты смеешь! — И она возмущенно топнула ногой.
В этот миг дирижер, обливаясь потом, вытирая платком шею, еще раз показался на эстраде, и Мод снова неистово захлопала. Хобби подождал, пока не утих шум.
— Люди совсем обезумели! — сказал он, звонко смеясь. — Слыхано ли подобное! Я ведь свистнул только, чтобы пошуметь, Мод. Как ты поживаешь, girl?[6] And how are you, old chap?[7]
Только теперь они смогли спокойно обменяться приветствиями.
Этих троих людей связывала искренняя и на редкость сердечная дружба. Аллан прекрасно знал о прежних чувствах Хобби к Мод, и хотя о них никогда не упоминалось, обстоятельство это вносило в отношения обоих мужчин особую теплоту и своеобразную прелесть. Хобби все еще был немного влюблен в Мод, но у него было достаточно ума и такта, чтобы не выдавать своего чувства. Однако безошибочный женский инстинкт не обманывал Мод. Любовь Хобби, на которую она отвечала искренней привязанностью сестры, возбуждала в ней тайное торжество, иногда сквозившее в теплом взгляде ее карих глаз. В трудные минуты жизни все трое с радостью оказывали друг другу различные услуги. Аллан чувствовал себя особенно обязанным Хобби: несколько лет назад тот раздобыл для него пятьдесят тысяч долларов на технические опыты и сооружение завода, дав при этом свое личное поручительство. Кроме того, в последнее время Хобби защищал интересы Аллана перед железнодорожным магнатом Ллойдом и содействовал предстоящей встрече. Он готов был сделать для Аллана все, что было возможно, так как ценил его чрезвычайно высоко. Даже в ту пору, когда Аллан не создал еще ничего, кроме алмазной стали «алланит». Хобби обычно говорил своим знакомым: «А вы знаете Аллана, изобретателя „алланита“? Ну, вы о нем еще услышите!» Друзья встречались несколько раз в год. Алланы приезжали в Нью-Йорк, или же Хобби навещал их в Буффало. Летом они из года в год проводили вместе три недели в скромном имении Мод — на ферме среди холмов Беркшира. Каждое свидание было для них большим событием. Они мысленно переносились на три-четыре года назад, и все радостные часы, проведенные вместе, воскресали в их памяти.
Всю эту зиму друзья не виделись, и тем радостнее была встреча. Они разглядывали друг друга с головы до пят, как большие дети, и каждый из них радовался, что застает другого в добром здоровье. Мод смеялась над щегольскими лакированными ботинками Хобби с носками из блестящей кожи, загнутыми словно рог носорога, а Хобби высказывал тоном знатока свои суждения о костюме Мод и новом фраке Аллана. Как обычно при свидании после продолжительной разлуки, они засыпали друг друга вопросами и болтали, ни на чем подробно не останавливаясь. С Хобби, как всегда, произошло множество удивительных и невероятных приключений, и теперь он перебирал их в памяти, перескакивая с одного на другое. Потом зашел разговор о концерте, о событиях дня и об общих знакомых.
— Кстати, как вам нравится концертный зал? — спросил Хобби с торжествующей улыбкой, так как он предугадывал ответ друзей.
Аллан и Мод не поскупились на похвалы. Они восторгались всем.
— А фойе?
— Grand,[8] Хобби!
— Только зал, на мой вкус, слишком пышен, — заметила Мод. — Мне бы хотелось, чтобы он был интимнее.
Архитектор добродушно улыбнулся:
— Конечно, Мод! Это было бы правильно, если бы люди приходили сюда слушать музыку. Но ведь этого у них и в мыслях нет. Они приходят, чтобы чем-нибудь восхищаться и чтобы ими восхищались. «Создайте нам феерию, Хобби, — сказал консорциум, — зал должен затмить все, что было создано до сих пор!»
Аллану были понятны доводы Хобби. Но он удивлялся не столько декоративному блеску построенного Хобби зала, сколько смелой конструкции висячего кольца лож.
Хобби, польщенный, блеснул глазами.
— Это было не так просто, — сказал он. — Тут пришлось поломать голову. Пока монтировали кольцо, все сооружение качалось при каждом шаге. Вот так… — Хобби закачался на носках. — Рабочие натерпелись страху.
— Хобби! — воскликнула Мод с преувеличенным испугом и отступила от барьера. — Мне страшно.
Хобби, улыбаясь, прикоснулся к ее руке:
— Не бойся, Мод. Я сказал моим ребятам: «Подождите, пока кольцо замкнется, тогда никакая сила, разве только динамит…» Алло! — крикнул он вдруг вниз, в партер. Кто-то из знакомых, свернув программку рупором, окликнул его. И Хобби вступил в разговор, который мог бы слышать весь зал, если бы одновременно не велись везде такие же непринужденно громкие беседы.
Все уже заметили характерную голову Хобби. У него были самые светлые волосы во всем зале, блестящие серебристо-белокурые волосы, тщательно расчесанные на пробор и приглаженные, и веселое, худое, мальчишеское лицо ярко выраженного английского типа, с несколько вздернутым носом и почти белыми ресницами. В противоположность Аллану, он был узкоплеч и нежного, почти девического сложения. Мгновенно все бинокли обратились на него, и со всех сторон послышалось его имя. Хобби был одним из самых популярных людей в Нью-Йорке. Экстравагантность и талант быстро создали ему известность. Не проходило и недели, чтобы газеты не рассказывали про него нового анекдота.
В четыре года Хобби гениально изображал цветы, в шесть лет — гениально рисовал лошадей (он мог за пять минут набросать на бумаге целые табуны дико скачущих коней), а теперь он был гением по части железа и бетона и строил небоскребы. У Хобби было немало любовных похождений, а в двадцать два года он уже проиграл в Монте-Карло состояние в сто двадцать тысяч долларов. Из года в год, несмотря на свои громадные доходы, он влезал в долги по самую макушку, но ни на секунду над этим не задумывался.
Хобби среди бела дня прокатился верхом на слоне по Бродвею. Это он год назад четыре дня «разыгрывал из себя миллионера» и отправился поездом «люкс» в Иеллоустонский парк, а вернулся оттуда погонщиком скота. Он побил рекорд продолжительности игры в бридж — сорок восемь часов. Каждый вожатый трамвая знал его и был с ним чуть ли не на ты. Бесчисленные остроты Хобби переходили из уст в уста: он от природы был шутник и чудак. Вся Америка потешалась над шуткой, отпущенной им по поводу авиационного состязания между Нью-Йорком и Сан-Франциско. Хобби принял участие как пассажир в полете известного миллионера и спортсмена Вандерштифта, и повсюду, где можно было заметить скопление народа, он сбрасывал с высоты восьмисот или тысячи метров записки с приглашением: «Поди сюда, нам надо с тобой поговорить»! Хобби сам был в таком восторге от этой шутки, что в течение всего двухдневного пути неутомимо повторял ее. Всего несколько дней назад он снова поразил Нью-Йорк необычайным, столь же гениальным, сколь и простым, проектом: «Нью-Йорк — американская Венеция!» Он, Хобби, предлагал, ввиду того, что земля в деловом квартале очень вздорожала, построить посреди Гудзона, Ист-Ривера и нью-йоркской бухты гигантские небоскребы, целые улицы на бетонном основании, которые соединялись бы подъемными мостами, так что большие океанские пароходы могли бы свободно проходить под ними. «Гералд» опубликовал заманчивые рисунки и чертежи Хобби, и Нью-Йорк был опьянен этим проектом. Хобби один кормил целую ораву журналистов. День и ночь он старался «подавать о себе сигналы», — он не мог жить без непрерывного публичного подтверждения своего существования.
Таков был Хобби. И наряду с этим он был самым талантливым и популярным архитектором Нью-Йорка.
Хобби оборвал свой разговор с партером и снова обратился к друзьям.
— Расскажи, Мод, что поделывает маленькая Эдит? — спросил он, хотя уже справлялся о девочке, своей крестнице.
Ничем нельзя было больше растрогать Мод, как подобным вопросом. В эту минуту она была в восторге от Хобби. Она покраснела и бросила на него благодарный, мечтательный взгляд своих карих ласковых глаз.
— Я уже говорила тебе, Хобби, что Эдит с каждым днем становится все очаровательнее! — с материнской нежностью в голосе ответила она, и глаза ее засияли радостью.
— Ну, она ведь всегда была очаровательна.
— Да, но ты не можешь себе представить, Хобби, какой она становится умницей! Она уже начинает говорить!
— Расскажи ему историю с петухом, Мод! — напомнил Аллан.
— Ах да! — И Мод, сияя счастьем, рассказала забавную маленькую историю, в которой ее девочка и петух играли главные роли. Все трое смеялись, как дети.
— Нужно мне приехать взглянуть на нее, — сказал Хобби. — Через две недели я буду у вас. А в общем, ты говоришь, скучно было в Буффало?
— Deadly dull![9] — быстро ответила Мод. — Ох, до чего же скучно, Хобби! — Она подняла тонкие брови, и в эту минуту у нее действительно был несчастный вид. — Что Линдлеи переехали в Монреаль, ты ведь знаешь?
— Да, это очень жаль.
— Грэс Косат с осени в Египте.
И Мод поделилась с Хобби своими горестями. Как долго может тянуться день! И как скучен может быть вечер!
— Ты ведь знаешь, Хобби, какой великолепный собеседник мой Мак! — шутливо-укоризненным тоном добавила она. — Я интересую его еще меньше, чем когда-либо. Иногда он по целым дням пропадает на заводе. Ко всем прелестям прибавилась еще целая армия каких-то экспериментальных буров, день и ночь сверлящих гранит, сталь и бог весть что еще. За этими бурами он ухаживает, как за больными, право, как за больными, Хобби! Ночью он бредит ими…
Аллан расхохотался.
— Не мешай ему, Мод, — сказал Хобби, подмигивая своими светлыми ресницами. — Он знает, чего хочет. Надеюсь, ты, детка, не станешь ревновать его к каким-то бурам?
— Я их просто ненавижу! — воскликнула Мод. — Не думай, что он поехал бы со мной в Нью-Йорк, если бы не дела.
— Ну что ты, Мод! — попытался успокоить ее Аллан.
Упрек в шутливом тоне, брошенный Мод, напомнил Хобби о самом важном, что он хотел сообщить другу. Он нахмурился и взял Аллана за лацкан фрака.
— Послушай, Мак, — понизив голос, сказал он, — я опасаюсь, что ты сегодня напрасно приехал из Буффало. Старик Ллойд не совсем здоров. Час назад я говорил по телефону с Этель Ллойд, и она еще не знала, приедут ли они. Это какой-то злой рок!
— Необязательно в конце концов встречаться именно сегодня, — возразил Аллан, скрывая свое разочарование.
— Я во всяком случае преследую его как дьявол, Мак! У него не будет ни часу покоя! Ну, до скорого свидания!
Через минуту Хобби был уже в одной из соседних лож и громко приветствовал сидевших там трех рыжеволосых девушек с матерью.
Худощавый дирижер с головой коршуна внезапно показался за пюпитром, и в литаврах зародился медленно нараставший гром. Фаготы начали вопрошающую, печальную и нежную мелодию, повторяя и усиливая ее, пока скрипки не отняли ее у них и не перевели на свой язык.
Мод снова отдалась во власть музыки.
Что же касается Аллана, то он сидел в кресле с равнодушным видом, хотя грудь его ширилась от внутреннего напряжения. Он жалел о своем приезде. Предложение Ллойда переговорить в ложе концертного зала не представляло собой ничего из ряда вон выходящего, если принять во внимание странный нрав богача, крайне редко принимавшего у себя дома, и Аллан без колебания согласился. Он был даже готов извинить Ллойда, если тот действительно болен. Но Аллан требовал величайшего уважения к своему проекту, грандиозность которого подчас подавляла его самого. О своем проекте, над которым он неустанно работал целых пять лет, он сообщил только двум лицам: Хобби, так же умевшему в случае надобности молчать, как он умел болтать, если его не связывали словом, и затем Ллойду. Даже Мод ничего не знала. Аллан считал, что Ллойд должен притащиться на Мэдисоновскую площадь при малейшей возможности, считал, что если Ллойд не сможет явиться, то он должен, по крайней мере, предупредить его и назначить встречу на другой день. Если Ллойд этого не сделает — ну что ж! — Аллан откажется иметь дело с этим больным и капризным богачом.
Возбуждающая тепличная атмосфера, насыщенная мощным содроганием музыки, ароматами духов, ослепительные потоки света и сверкание драгоценных камней обострили мысль Аллана до предельной ясности. Его голова работала быстро и точно, несмотря на то, что его вдруг охватило сильное волнение. Проект — это все! Проект вознесет его или низвергнет. На опыты, на получение информации, на тысячи подготовительных работ он отдал все свое состояние, и если проект провалится, ему придется, говоря прямо, начинать карьеру сначала. Проект — это вся его жизнь! Он вычислял свои шансы, как будто решал алгебраическую задачу, где каждый отдельный член есть результат предыдущих результатов. Прежде всего он мог заинтересовать своим проектом Стальной трест. Трест не выдержал конкуренции с сибирским железом и переживал неслыханный застой. Трест ухватится за проект — можно поставить десять против одного! — а не то Аллан поведет с ним борьбу не на жизнь, а на смерть. Он мог бы атаковать крупный капитал — всех этих Морганов, Вандербильтов, Гульдов, Асторов, Макеев, Хэвеймайеров, Бельмонтов, Уитнеев и как их там еще зовут! Взять под обстрел группу руководящих банков. Наконец, если бы все это не помогло, он мог бы связаться с прессой.
Своей цели он достиг бы и окольными путями; собственно говоря, он вовсе не нуждался в Ллойде. Но с таким союзником, как Ллойд, это была бы выигранная битва, без него — трудное наступление, когда надо отвоевывать каждый квадратный фут территории.
И Аллан, ничего не видя и не слыша, полузакрыв неумолимые глаза, разрабатывал мельчайшие подробности плана кампании…
Вдруг какой-то трепет прошел по залу, безмолвно предававшемуся гипнозу музыки. Головы зашевелились, ярче засверкали камни, замерцали стекла биноклей. Музыка как раз перешла в нежное пиано, и дирижер раздраженно оглянулся, услыхав шепот в публике. Очевидно, произошло нечто, имевшее над аудиторией большую власть, чем гипноз двухсот двадцати музыкантов, дирижера и бессмертного композитора.
В соседней ложе кто-то произнес приглушенным басом:
— На ней Розовый бриллиант из сокровищницы Абдул-Хамида… Стоит двести тысяч долларов…
Аллан поднял глаза. В ложе напротив стало темно. Ллойд приехал!
В темной ложе едва виднелся знакомый всем нежный и тонкий профиль Этель Ллойд. Ее золотистые волосы можно было различить лишь по смутному мерцанию, а на левом виске (повернутом к публике) горел красноватым огнем большой бриллиант.
— Обратите внимание на эту шею, этот затылок, — зашептал мужской голос в соседней ложе. — Видели вы когда-нибудь такой затылок? Говорят, архитектор Хобби… Ну да, блондин, который был тут рядом…
— Ну, этому не трудно поверить! — шепотом отозвался другой голос с чисто английским акцентом, и из ложи донесся тихий смех.
Задняя часть ложи Ллойда была отделена портьерой, и Аллан по одному жесту Этель заключил, что сам Ллойд находится там. Нагнувшись к Мод, он сказал ей на ухо:
— Ллойд все-таки приехал, Мод!
Но Мод была поглощена музыкой. Она даже не поняла Аллана. Вероятно, она единственная в зале не знала, что Этель Ллойд появилась в своей ложе и что на ней был Розовый бриллиант. В порыве вызванного музыкой душевного волнения Мод, не глядя, протянула Аллану маленькую руку. Аллан взял ее и стал машинально гладить, в то время как тысячи быстрых, смелых мыслей проносились в его голове, а слух невольно ловил обрывки сплетен, шепотом передававшихся в соседней ложе.
— Бриллианты? — спросил тихий голос.
— Да, — шепотом ответил другой. — Говорят, что он с этого начал… В австралийских копях.
— Спекулировал?
— По-своему. У него был трактир.
— Вы говорите, у него не было своего участка?
— У него был свой особый участок! — с тихим смешком отозвался голос.
— Не понимаю вас.
— Так говорят. У него был свой собственный рудник, не стоивший ему ни одного цента… Вы ведь знаете, что рабочих тщательно обыскивают… Ну, они проглатывают бриллианты.
— Нет, не знал…
— Говорят, Ллойд… как содержатель трактира… что-то подмешивал в виски, чтобы вызвать у них морскую болезнь. Вот вам его рудник…
— Невероятно!
— Так говорят! А теперь он тратит миллионы на университеты, обсерватории, библиотеки…
— Ну и ну! — прошептал потрясенный собеседник.
— При всем том он тяжело болен, боится людей. Бетонные стены толщиной в метр окружают его комнаты, чтобы к нему не доходил ни один звук… Как узник…
— Ну и ну!
— Ш-ш! — Мод возмущенно повернула к ним голову, и голоса умолкли.
Во время антракта в ложе Ллойда показалась светлая голова Хобби. Он пожал руку Этель Ллойд как близкий знакомый.
— Вы видите, я был прав! — раздался низкий голос в соседней ложе. — Хобби счастливчик! Правда, есть еще Вандерштифт…
Вскоре Хобби просунул голову в ложу Аллана.
— Идем, Мак, — проговорил он, — старик хочет с тобой поговорить.
— Это Мак Аллан! — сказал Хобби, хлопнув Аллана по плечу.
Ллойд сидел, сгорбившись и опустив голову, в полутемной ложе, из которой видна была часть блестящего кольца лож, переполненных весело болтающими дамами и мужчинами. Он не поднял головы и, казалось, не слышал обращенных к нему слов. Однако через небольшой промежуток времени он сказал медленно и сухо хриплым голосом:
— Я искренне рад видеть вас, мистер Аллан. Я подробно изучил ваш проект. Он смел, он величествен, он осуществим. Все, что зависит от меня, я сделаю!
С этими словами он протянул Аллану руку — короткую четырехугольную руку, вялую, усталую, мягкую, как шелк, и поднял голову.
Аллану пришлось напрячь все силы, чтобы скрыть ужас и отвращение, вызванные в нем лицом Ллойда, хотя Хобби и подготовил его к этому зрелищу.
Лицо Ллойда напоминало морду бульдога. Нижняя челюсть была несколько выдвинута вперед, ноздри представляли собою круглые дырки; слезящиеся, воспаленные глазки были косо врезаны в смуглое, высохшее и неподвижное лицо. Он был совершенно лыс. Отвратительные лишаи изъели и высушили шею, лицо и голову Ллойда; вялые мускулы и табачного цвета кожа обтягивала кости. Лицо Ллойда пугало людей: оно заставляло их бледнеть, чуть ли не падать в обморок, и только тот, у кого были крепкие нервы, мог спокойно глядеть в него. Это лицо походило на трагикомическую маску бульдога и вместе с тем вызывало страх, как ожившая голова мертвеца. Оно заставило Аллана вспомнить об индейских мумиях, которые он видел при постройке дороги в Боливии. Эти мумии сидели скорчившись в четырехугольных ящиках. Их головы высохли, за истлевшими губами сохранились оскаленные зубы. Глаза, сделанные из белых и темных камней, были до жути естественны.
Ллойд, знавший свойства своего лица, остался доволен впечатлением, произведенным на Аллана, и стал всматриваться в его черты своими, слезящимися глазами.
— Действительно, — повторил он, — ни о чем, что было бы более сильным, чем ваш проект, мне не приходилось слышать, — и он осуществим!
Аллан поклонился и выразил радость по поводу того, что этот проект заинтересовал мистера Ллойда. Настал решающий миг его жизни, и все же, к своему великому удивлению, он был совершенно спокоен. Волнение, которое он испытывал, входя в ложу, прошло, и он мог ясно и дельно отвечать на короткие и точные вопросы Ллойда. Он сам не знал почему, но в присутствии этого человека, вид, карьера и богатство которого смутили бы тысячу других, он сразу почувствовал себя вполне уверенно.
— Вы уже все подготовили, чтобы можно было завтра же предать проект гласности? — спросил в заключение Ллойд.
— Мне нужно еще три месяца.
— Не теряйте же ни минуты! — решительным тоном сказал Ллойд. — В остальном можете всецело положиться на меня.
Он потянул Аллана за рукав и указал на свою дочь.
— Этель Ллойд, — представил он.
Аллан перевел взор на Этель, наблюдавшую за ним в течение всего разговора, и поклонился.
— How do you do, Mr. Allan?[10] — оживленно заговорила Этель и, пристально глядя ему в глаза, протянула руку с естественностью и прямодушием, свойственными женщинам такого типа, к какому принадлежала она. — Так вот он каков! — помолчав, прибавила она с тонкой полушутливой улыбкой, стараясь скрыть свой интерес к Аллану.
Аллан смущенно поклонился, — он не знал, как держать себя в обществе молодых дам.
Он заметил, что Этель была слишком напудрена. Она напоминала ему пастель, — так нежны были краски ее лица, оттенок светлых волос, синева глаз и нежно-розовый цвет свежих губ. Она приветствовала его как важная дама, и вместе с тем в ее голосе звучало что-то детское, словно ей было не девятнадцать лет, как сказал ему Хобби, а только двенадцать.
Аллан пробормотал несколько вежливых слов, смущенная улыбка не сходила с его лица.
Этель продолжала внимательно рассматривать его, не то как влиятельная дама, чье внимание — милость, не то как любопытное дитя.
Этель Ллойд была типичной американской красавицей. Она была стройна, гибка и притом женственна. Ее пышные волосы были того редкого нежно-золотистого цвета, который дамы, им не обладающие, всегда приписывают вмешательству краски. У нее были необычайно длинные ресницы, на которых остались следы пудры и благодаря которым ясные, синие глаза казались слегка подернутыми поволокой. Профиль, лоб, уши, затылок — все было благородно, породисто и действительно прекрасно. Но на правой щеке уже заметны были признаки ужасной болезни, изуродовавшей ее отца. С подбородка к углам рта тянулись, как жилки листа, линии, почти скрытые пудрой, похожие на бледное родимое пятно.
— Я люблю беседовать с дочерью о вещах, которые меня интересуют, — снова начал Ллойд, — и вы не должны сердиться, что я рассказал ей о вашем проекте. Она умеет молчать.
— Да, я умею молчать! — с живостью подтвердила Этель и улыбаясь кивнула прелестной головкой. — Мы часами изучали ваши планы, и я столько говорила с папой о них, что и он воодушевился. И теперь он в восхищении от них, не правда ли, папа? (Маска Ллойда оставалась неподвижной.) Папа ваш поклонник, господин Аллан! Вы должны навестить нас. Придете?
Слегка затуманенный взор Этель был устремлен в глаза Аллана, и открытая, юная улыбка играла на ее красиво очерченных губах.
— Вы очень любезны, мисс Ллойд! — ответил Аллан.
Веселая болтовня темпераментной девушки вызвала у него легкую улыбку.
Этель понравилась его улыбка. Она без стеснения остановила свой взгляд на его белых, крепких зубах и уже собиралась что-то сказать, но в этот миг шумно заиграл оркестр. Этель слегка коснулась колена отца, как бы извиняясь, что еще продолжает разговаривать (Ллойд был большим любителем музыки), и с важным видом шепнула Аллану:
— Вы имеете во мне союзницу, мистер Аллан! Уверяю вас, я не допущу, чтобы папа изменил свое мнение, как это иногда с ним бывает. Я заставлю его двинуть ваше дело! До свидания!
Аллан ответил на ее рукопожатие вежливым, несколько равнодушным поклоном, слегка разочаровавшим Этель, и на этом закончился разговор, решивший дело его жизни и открывший новую эпоху во взаимоотношениях Старого и Нового Света.
Торжествующий и уверенный в себе, полный мыслей и чувств, вызванных этой победой, покинул Мак Аллан вместе с Хобби ложу Ллойда.
За дверью они натолкнулись на молодого человека лет двадцати, едва успевшего отскочить в сторону, чтобы дать им пройти. Очевидно, он пытался подслушать разговор в ложе Ллойда. Молодой человек улыбнулся, как бы прося тем самым прощения за свою провинность. Это был репортер «Гералда», — ему была поручена светская хроника вечера. Он бесцеремонно остановил Хобби.
— Мистер Хобби, — спросил он, — кто этот джентльмен?
Хобби остановился и весело подмигнул.
— Вы его не знаете? — переспросил он. — Это Мак Аллан, владелец сталелитейных заводов в Буффало, изобретатель алмазной стали «алланит», чемпион Грин-Ривера по боксу и самый умный человек на свете.
Журналист рассмеялся.
— Вы забыли о Хобби, господин Хобби! — возразил он и, кивнув на ложу Ллойда, тихо, с почтительным любопытством, прибавил: — Есть что-нибудь новое, господин Хобби?
— Да, — усмехнулся Хобби и пошел дальше. — Вы будете поражены! Мы строим виселицу в тысячу футов вышиной; на ней четвертого июля[11] будут повешены все газетные писаки Нью-Йорка.
Эта шутка Хобби на следующий день была напечатана в газете вместе с портретом (фальшивым) господина Мака Аллана, изобретателя алмазной стали «алланит», которого Ч.Х.Л. (Чарлз Хорэс Ллойд) принял в своей ложе, чтобы переговорить о миллионном предприятии.
Мод все еще наслаждалась музыкой. Но она не была в состоянии слушать с прежним благоговением. Она наблюдала за сценой в ложе Ллойда. Мод знала, что Мак подготовлял какое-то новое «большое дело», как он выражался. Какое-нибудь изобретение, проект, — она никогда его об этом не спрашивала: машины, техника были ей совершенно чужды. Она понимала, как ценна для Мака деловая связь с Ллойдом, но втайне упрекала его за то, что именно этот вечер он выбрал для переговоров. Единственный вечер за всю зиму, когда он вместе с ней был на концерте! Она не могла понять, как можно во время такого концерта думать о делах. Подчас ей казалось, что она не на месте в этой Америке, где бизнес заслоняет все, и что за океаном, в Старом Свете, где люди еще умели отделять отдых от дела, она была бы счастливее. Но не только это тревожило Мод, — тонкий, вечно стоящий на страже инстинкт любящей женщины заставлял ее опасаться, что «большое дело», все эти Ллойды и им подобные, с которыми Мак завяжет отношения, отвлекут от нее мужа еще больше, чем завод и деятельность в Буффало.
Мод нахмурила лоб: ее хорошее настроение омрачилось. Но затем ее лицо опять озарилось тихим весельем. Фугообразный пассаж, игривый и веселый, по какой-то загадочной ассоциации напомнил ей вдруг самые привлекательные, самые радостные для матери моменты жизни ее ребенка. Ей захотелось прочесть в звуках музыки предсказание судьбы ее маленькой девочки, и вначале все шло великолепно. Да, такой счастливой будет ее Эдит, так потечет ее жизнь! Но шаловливое, солнечное веселье внезапно сменилось тягучим, тяжелым маэстозо-состенуто, пробуждавшим тоску и мрачные предчувствия.
Сердце Мод сжалось. Нет, пусть никогда не уподобится этим звукам жизнь ее маленькой, чудесной девочки, с которой она играла, как ребенок, и за которой ухаживала, как опытная, старая женщина. Как глупо забавляться подобными фантазиями! Она мысленно склонилась над малюткой, чтобы защитить ее своим телом от мрачной, унылой музыки, и через некоторое время ей действительно удалось направить свои мысли по другому руслу.
Музыка сама пришла на помощь Мод. Новая волна звуков, бурно нарастая, наполнила ее заглушившим все мысли неясным томлением, пламенным и прекрасным. Она, как прежде, вся обратилась в слух. Проникнутые неистовой страстью звуки устремились вслед каким-то горячим, манящим голосам, и Мод понеслась, как сорванный лист на крыльях вихря. Но дикая, задыхающаяся страсть внезапно разбилась о неведомую преграду, как дробится об утес волна, и грохот прибоя рассыпался в рыдающих, жалобных, робких и трепетных зовах.
Мод казалось, что она должна остановиться, должна подумать о чем-то неведомом, таинственном и непостижимом. Сменившая ураган тишина была так пленительна, что в партере вдруг замер шелест вееров. Снова запели в оркестре диссонирующие голоса, неуверенные, замедленные, с трудом пробивающиеся к мелодии. Они сделали Мод задумчивой и печальной. Насмешливые фаготы и страдавшие всей душой виолончели словно беседовали с ней, и Мод казалось, что она вдруг поняла всю свою жизнь. Она не была счастлива, несмотря на то, что Мак ее боготворил и она безумно любила его, — нет, нет, что-то было не так, чего-то не хватало…
В этот миг, именно в этот миг Мак дотронулся до ее плеча и шепнул ей на ухо:
— Прости, Мод, в среду мы едем в Европу. Мне нужно еще многое подготовить в Буффало. Если мы сейчас уйдем, мы еще поспеем к ночному поезду. Как ты на это смотришь?
Мод не ответила. Она сидела молча и неподвижно. Волна крови поднялась в ней, залила ей шею, лицо. Глаза медленно наполнились слезами. Так прошло несколько минут. Она чувствовала острую обиду на Мака. Как бесчеловечно было вырывать ее из концерта лишь потому, что этого требовали дела!
Аллан заметил, что дыхание Мод стало прерывистым и щеки зарделись. Его рука еще покоилась на ее плече. Он ласково погладил Мод и шепнул:
— Ну, останемся, дорогая, я только так спросил. Мы отлично можем выехать и завтра первым поездом.
Однако у Мод уже было окончательно испорчено настроение. Музыка теперь угнетала ее, внушала ей страх и беспокойство. Мод еще колебалась, уступить ли Аллану. Но, случайно заметив бесцеремонно направленный на нее бинокль Этель Ллойд, она тотчас стала собираться. Она заставила себя улыбнуться в надежде, что Этель Ллойд заметит эту улыбку, и Аллан был поражен ее нежным, еще влажным взором, обращенным на него.
— Пойдем, Мак!
Ей было приятно, что Мак заботливо помог ей встать, и, весело улыбаясь, с виду в превосходном настроении, она покинула ложу.
Они подъехали к Центральному вокзалу в ту минуту, когда поезд отходил от перрона.
Мод запрятала свои маленькие руки в карманы шубки и из-за поднятого воротника кинула взгляд на Мака.
— Вот твой поезд и умчался, Мак! — смеясь сказала она, нисколько не скрывая своего злорадства.
Позади стоял их слуга Леон, старик китаец, которого все называли Лайон.[12] Лайон держал в руках чемодан и с растерянным выражением на дряблом, морщинистом лице смотрел поезду вслед.
Аллан вынул часы и кивнул.
— Жаль, — добродушно сказал он. — Лайон, мы вернемся в гостиницу.
То, что они опоздали к поезду, сказал Мак в автомобиле, огорчало его из-за Мод, — ведь ей, вероятно, предстоит много возни с упаковкой вещей.
Мод улыбнулась.
— Почему ты думаешь, — спросила она, не глядя на Мака, — что я вообще поеду с тобой?
Аллан удивленно посмотрел на нее:
— Я надеюсь, что ты поедешь, Мод!
— Я, право, не знаю, можно ли зимой ехать с Эдит. А без Эдит я ни за что не поеду.
Аллан задумчиво смотрел перед собой.
— Это мне не пришло в голову, — нерешительно произнес он, помолчав. — Правда, Эдит! Но я думаю, что все-таки это можно было бы устроить.
Мод не ответила. Она ждала. На этот раз он не отделается так легко!
— На пароходе ведь совсем как в отеле, Мод, — добавил Аллан после небольшой паузы, — я взял бы каюты «люкс», чтобы вам было удобнее.
Мод прекрасно знала Мака. Он не станет уговаривать, не станет просить поехать с ним. Он не скажет больше ни слова, но и не обидится, если она отправит его одного.
Мод видела, что он уже старается освоиться с этой мыслью.
Аллан задумчиво и разочарованно смотрел перед собой. Что ее отказ был лишь комедией, не приходило в голову ему, никогда не разыгрывавшему комедий и всегда изумлявшему Мод искренностью и простотой своей натуры.
С внезапным приливом нежности она схватила его за руку.
— Конечно, я поеду с тобой, Мак! — сказала она, ласково взглянув на него.
— Ну вот и хорошо! — ответил он, благодарно пожимая ей руку.
Мод преодолела свое дурное настроение, и от этого ей стало радостно и легко на душе. Она принялась оживленно и весело болтать. Говорила о Ллойде и его дочери.
— Этель была к тебе благосклонна, Мак? — спросила она.
— Она действительно была со мной очень любезна, — ответил Аллан.
— Какое она произвела на тебя впечатление?
— Она показалась мне очень непринужденной, естественной, даже немного наивной, словно ребенок.
— Вот как! — Мод рассмеялась. Она сама не могла понять, почему ответ Мака опять несколько восстановил ее против него. — Ах, Мак, хорошо же ты понимаешь женщин! Господи! Этель Ллойд — естественна! Этель Ллойд — наивна! Ха-ха-ха!
Аллан рассмеялся вслед за ней.
— Право, она показалась мне естественной! — уверял он.
Но Мод вошла в азарт:
— Нет, Мак, я не слыхала ничего более смешного! Эх вы, мужчины! На свете нет более неестественного существа, чем Этель Ллойд, Мак! Ее естественность — это ее величайшее искусство. Поверь мне, Мак, Этель очень хитрая, кокетливая женщина, и у нее рассчитано все. Ей хотелось бы околдовать всех мужчин. Поверь мне, я ее знаю. Ты обратил внимание на ее глаза сфинкса?
— Нет! — Аллан говорил правду.
— Нет?.. Она как-то сказала Мэбел Гордон: «Все говорят, что у меня глаза сфинкса». А ты находишь ее наивной! Боже мой, она ведь ужасно тщеславна, эта красавица. По меньшей мере раз в неделю ее портрет появляется в газете. «Этель Ллойд сказала то, Этель Ллойд сказала это». Она день и ночь рекламирует себя, совсем как Хобби. Даже своей благотворительностью она пользуется для рекламы.
— А может быть, у нее в самом деле доброе сердце, Мод? — вставил Аллан.
— У Этель Ллойд? — Мод рассмеялась. Потом вдруг заглянула Маку в глаза, держась за никелированные ручки мчавшегося автомобиля. — Этель действительно очень красива?
— Да, она красива. Но почему она так пудрится?
Мод была разочарована.
— Ты влюбился в нее, Мак? Как все другие? — тихо спросила она с притворным страхом в голосе.
Аллан рассмеялся и привлек ее к себе.
— Ты глупышка, Мод! — воскликнул он и прижал ее лицо к своей щеке.
Теперь Мод была довольна. Почему так раздражает ее сегодня каждый пустяк? Какое ей дело до Этель Ллойд?
Помолчав немного, она искренним тоном сказала:
— Может быть, у Этель в самом деле доброе сердце. Я даже верю этому.
Но, проговорив эти слова, она почувствовала, что в глубине души не верит в доброту Этель. Нет, сегодня она ничего не могла с собой поделать.
После обеда, поданного им в номер, Мод пошла спать, Аллан же остался в гостиной писать письма. Но Мод не удалось заснуть. Она с утра была на ногах и переутомилась. От сухого, жаркого воздуха в номере ее слегка лихорадило. Переживания дня, дорога, концерт, людская толпа, Этель Ллойд — все это опять завертелось в ее усталой голове. Она снова слышала музыку и голоса. Внизу гудели автомобили. Где-то вдали грохотали поезда подземки.
Едва она задремала, как ее разбудило щелканье в трубах парового отопления. Она слышала, как-подымался и тихо жужжал лифт. Через дверную щель виден был свет.
— Ты все еще пишешь, Мак? — почти беззвучно прошептала она.
— Go on and sleep![13] — ответил Мак.
Но его голос почему-то прозвучал таким басом, что она сквозь лихорадочную дремоту не могла удержаться от смеха.
Мод заснула — и вдруг почувствовала, что вся похолодела. Она очнулась в страшном беспокойстве, в непонятном страхе, стала вспоминать, что могло вызвать это ощущение холода, в тут же поняла. Ей снилось: она входит в комнату Эдит, и кто же сидит там? Этель Ллойд. Она сидит ослепительно прекрасная, с бриллиантом на лбу и заботливо укладывает маленькую Эдит, словно она ее мать…
Мак сидел без пиджака в углу дивана и писал. Скрипнула дверь, и Мод, еще полусонная, вошла в своем пеньюаре, жмурясь от света.
Ее волосы блестели. Она казалась цветущей и юной, как девушка, от нее веяло свежестью. Но глаза беспокойно блестели.
— Что с тобой? — спросил Аллан.
Мод смущенно улыбнулась.
— Ничего, — ответила она. — Я видела глупый сон. — Она уселась в кресло и пригладила волосы. — Почему ты не ложишься, Мак?
— Эти письма должны уйти с завтрашним пароходом. Ты простудишься, дорогая!
Мод покачала головой.
— О нет, — сказала она. — Напротив, здесь очень жарко. — Она смотрела на Мака теперь уже ясными глазами. — Послушай, Мак, — продолжала она, — почему ты не рассказываешь мне о своих делах с Ллойдом?
Аллан улыбнулся и медленно ответил:
— Ты меня не спрашивала, Мод. Да я и не хотел говорить, пока дело еще висело в воздухе.
— А теперь ты мне расскажешь?
— Конечно, Мод!
Он принялся объяснять ей, о чем шла речь. Откинувшись на спинку дивана, добродушно улыбаясь, он самым спокойным образом излагал ей свой проект, как будто он собирался строить всего лишь какой-нибудь мост через Ист-Ривер. Мод сидела в своем ночном одеянии изумленная, непонимающая. Но, разобравшись, она не переставала изумляться. Ее глаза открывались все шире и сверкали все ярче. Голова пылала. Она вдруг поняла смысл всей его работы за последние годы, значение его опытов, моделей и чертежей. Она поняла и то, почему он торопился с отъездом: ему нельзя было терять ни минуты. Поняла, почему все письма должны быть отправлены с завтрашним пароходом. Ей казалось, что она снова видит сон…
Аллан кончил, а она продолжала сидеть перед ним с широко раскрытыми глазами, излучавшими изумление и восторг.
— Ну вот ты и узнала все, крошка Мод! — сказал Аллан и попросил ее пойти спать.
Мод подошла к нему, крепко обняла и поцеловала в губы.
— Мак, мой Мак! — пролепетала она.
Когда же Аллан вновь попросил ее лечь, она тотчас послушалась и вышла, совершенно опьяненная. У нее вдруг мелькнула мысль, что творение Мака не менее величественно, чем симфонии, которые она сегодня слушала, не менее величественно, но только в другом роде.
К удивлению Мака, несколько минут спустя Мод пришла опять. Она принесла с собой одеяло. Шепнув мужу: «Работай, работай!» — она свернулась калачиком рядом с ним на диване и, положив ему голову на колени, заснула.
Аллан прервал работу и взглянул на жену. Он нашел свою маленькую Мод прекрасной и трогательной. Тысячу раз готов он был отдать за нее свою жизнь.
Потом он снова взялся за перо.
В следующую среду Аллан, Мод и Эдит отплыли на быстроходном немецком пароходе в Европу. Хобби сопровождал их. Он поехал прокатиться с ними «на недельку».
Мод была в чудесном настроении, — она снова чувствовала себя девушкой. Бодрое расположение духа не покидало ее за все время пути через зимний, негостеприимный океан, несмотря на то, что с Маком она виделась только за столом и по вечерам. Закутанная в меха, в тонких лакированных туфельках, она прохаживалась взад и вперед по холодной палубе, смеясь и весело болтая.
Хобби был самым популярным пассажиром на пароходе. Он чувствовал себя дома везде: от кают врачей и кассиров до священного капитанского мостика. Не было угла на всем судне, где с раннего утра до позднего вечера не раздавался бы его звонкий, чуть гнусавый голос.
Аллана же не было ни видно, ни слышно. Он работал по целым дням. Две пароходные машинистки во все время путешествия были заняты по горло перепиской его корреспонденции. Сотни писем лежали незапечатанные с надписанным адресом в его каюте. Он готовился к первой битве.
Прежде всего они направились в Париж. Оттуда — в Кале и Фолкстон, где, после того как Англия преодолела свой смехотворный страх перед вторжением, которое можно было бы пресечь одной батареей, началась постройка туннеля под Ла-Маншем. Здесь Аллан провел три недели. Потом они поехали в Лондон, Берлин, Эссен, Лейпциг, Франкфурт и снова в Париж. Во всех этих местах Аллан жил по нескольку недель. До обеда он работал один, после обеда ежедневно совещался с представителями крупных фирм, инженерами, техниками, изобретателями, геологами, океанографами, статистиками, светилами в самых разных областях знаний. Это была армия лучших умов всех европейских стран: Франции, Англии, Германии, Италии, Норвегии, России.
По вечерам, если не было гостей, он ужинал наедине с Мод.
Мод все еще была в прекрасном настроении. Ее оживляла атмосфера труда и предприимчивости, окружавшая Мака. Три года назад, вскоре после свадьбы, они предприняли почти точно такое же путешествие, и тогда она очень сердилась, что он большую часть времени отдавал чужим людям и каким-то непонятным работам. Теперь, когда ей стал ясен смысл всех этих совещаний и работ, ее отношение к ним, конечно, совершенно изменилось.
У Мод было много досуга, и она распределяла свое время самым тщательным образом. Часть дня она посвящала ребенку, потом, — где бы они ни находились, — осматривала музеи, храмы и другие достопримечательности. Во время своего первого путешествия она не часто могла доставить себе подобное удовольствие. Мак, конечно, сопровождал ее всюду, куда ей хотелось пойти, но она скоро почувствовала, что его не слишком интересовали все эти великолепные картины, скульптуры, старинные ткани и украшения. Он любил осматривать машины, заводы, большие промышленные сооружения, дирижабли, технические музеи, но ведь в этом она ничего не смыслила…
Теперь же у Мод было много свободного времени, и она восторгалась тысячью великолепных вещей, которые так привлекали ее в Европе. Она пользовалась всяким случаем, чтобы пойти в концерт или театр. Она насыщалась впечатлениями, которых ей недоставало в Америке. Часами бродила она по старым улицам, по узким переулкам, фотографировала каждую лавчонку, казавшуюся ей «восхитительной», и каждую старую, покосившуюся крышу. Она покупала книги, репродукции и открытки с видами старых и новых зданий. Открытки предназначались Хобби, который ее об этом просил. Она прилагала много стараний, чтобы собрать подходящий материал, но ведь для Хобби, которого она любила, ей никакой труд не казался тяжелым.
В Париже Аллан оставил ее на неделю одну. Близ Нанта, в Ле-Сабль-д'Олонне, на берегу Бискайского залива, у него была назначена встреча с землемерами и целым отрядом агентов. Потом вместе с землемерами, инженерами и агентами они отплыли к Азорским островам, где Аллан больше трех недель работал на островах Фаяль, Сан-Жоржи и Пику, в то время как Мод наслаждалась вместе с Эдит самой прекрасной весной в своей жизни. С Азорских островов единственными пассажирами на грузовом пароходе (Мод была этим особенно довольна) они пересекли Атлантический океан, направляясь к Бермудским островам. Здесь в Гамильтоне они, к своей великой радости, встретили Хобби, предпринявшего это маленькое путешествие, чтобы повидаться с ними. Дела на Бермудских островах были быстро закончены, и в июне они вернулись в Америку. Аллан снял виллу в Бронксе и продолжал ту же напряженную деятельность, что и в Лондоне, Париже и Берлине. Ежедневно он совещался с агентами, инженерами, учеными со всех концов Соединенных Штатов. Его частые долгие беседы с Ллойдом обратили на него внимание прессы. Журналисты принюхивались, как гиены, почуявшие падаль. Слухи о каком-то доселе неслыханном предприятии носились по Нью-Йорку. Но Аллан и его доверенные лица молчали. Мод, у которой хотели выведать тайну, смеялась и тоже молчала.
В конце августа подготовительные работы были закончены. Ллойд разослал тридцати главным представителям капитала, крупной промышленности и банков приглашения на конференцию; эти приглашения он написал собственноручно и отправил их со специальными курьерами, чтобы подчеркнуть значение совещания.
Знаменательная конференция состоялась восемнадцатого сентября в отеле «Атлантик», на Бродвее.
В эти дни Нью-Йорк был охвачен нестерпимым зноем, и Аллан решил устроить конференцию на крыше отеля.
Большинство приглашенных жило вне города, и некоторые из них прибыли еще накануне, остальные — в течение дня.
Они прикатили в громадных запыленных дорожных автомобилях, с женами, дочерьми и сыновьями, из своих летних резиденций в Вермонте, Нью-Гэмпшире, Мэне, Массачусетсе и Пенсильвании. Молчаливые, неприступные джентльмены примчались из Сент-Луиса, Чикаго и Цинциннати в курьерских поездах, не обращавших внимания ни на какие станции. Роскошные яхты стояли на Гудзоне. Три жителя Чикаго — Килгаллан, Мюлленбах и Ч. Моррис — прибыли воздушным экспрессом, пролетевшим семьсот миль от Чикаго до Нью-Йорка за восемь часов, а спортсмен Вандерштифт под вечер спустился на крышу отеля «Атлантик» на своем моноплане. Иные пришли в отель пешком, как незаметные приезжие, со скромным портфелем в руках.
Но они пришли. Ллойд позвал их по делу первостепенной важности, и солидарность, которую деньги скрепляют больше, чем кровное родство, не позволяла им уклониться. Они явились не только потому, что чуяли выгодное дело (могло ведь даже случиться, что от них потребовали бы жертв!), а прежде всего потому, что рассчитывали помочь осуществлению проекта, который мог дать пищу духу предприимчивости, создавшему их величие. В своем послании Ллойд назвал этот таинственный проект «самым великим и самым смелым проектом всех времен». Этого было бы достаточно, чтобы вытащить их даже из ада, ибо созидание новых предприятий было для них почти так же важно, как сама жизнь.
Столь многолюдный съезд финансовых воротил не мог остаться незамеченным, так как каждый их шаг немедленно регистрировался с помощью сложной системы сигнализации. Уже с утра биржу слегка лихорадило. Правильно и вовремя сделанная ставка могла теперь принести состояние! Пресса опубликовала имена прибывших в отель «Атлантик», не забыв прибавить, сколько каждый из них «стоил». К пяти часам вечера общая цифра составляла уже миллиарды. Во всяком случае предстояло нечто из ряда вон выходящее — гигантская, битва, капиталов! Некоторые газеты делали вид, будто их, представители только что вернулись с завтрака у Ллойда и по горло полны информацией, но Ллойд, мол, зажал им рот. Другие шли дальше и сообщали, что их друг Ллойд доверил им за десертом. Не предстоит, писали они, ничего особенного: речь идет об электрической однорельсовой скоростной дороге, которую собираются проложить от Чикаго до Сан-Франциско; сетью воздушных сообщений предполагают покрыть все пространство Соединенных Штатов, чтобы в любой город можно было полететь так же просто, как теперь в Бостон, Чикаго, Буффало и Сент-Луис; план Хобби превратить Нью-Йорк в американскую Венецию близок к осуществлению.
Репортеры шныряли вокруг отеля, как ищейки на слежке. Они продавливали каблуками ямы в размягченном асфальте Бродвея и до тех пор таращили глаза на все тридцать шесть этажей отеля «Атлантик», пока блеск оштукатуренных стен не вызывал в их мозгу галлюцинаций.
Одному пройдохе пришла в голову гениальная мысль пробраться в отель в качестве монтера телефонной сети, — и не только в отель, но даже в комнаты миллиардеров. Здесь он стал возиться с телефонными аппаратами, надеясь подхватить какое-нибудь словечко. Но управляющий отелем обнаружил репортера и вежливо указал на то, что все аппараты в порядке.
Излучая зной, распространяя нервную атмосферу ожидания, высился над площадью белостенный безмолвный гигант. Наступил вечер, а он все еще безмолвствовал. Уже попавшийся раз пройдоха с отчаяния решил, прилепив усы, вернуться в отель в роли механика Вандерштифта, — ему, мол, понадобилось кое-что проверить в находящемся на крыше моноплане. Но управляющий, вежливо улыбаясь, сказал, что аппарат Вандерштифта для беспроволочного телеграфирования также в полном порядке.
Тогда отчаянный репортер вышел на улицу и внезапно куда-то исчез, чтобы изобрести что-нибудь новое. Через час он подъехал в качестве туриста на автомобиле, полном чемоданов, оклеенных этикетками, и потребовал комнату в тридцать шестом этаже. Но так как тридцать шестой этаж был занят прислугой, ему пришлось удовлетвориться комнатой № 3512, которую управляющий предложил с предупредительной деловитостью. Тут репортер дал бою китайцу взятку с тем, чтобы тот поставил на крыше среди посаженных в кадках растений едва заметный аппарат, величиной не больше кодака. Однако репортер не принял во внимание, что «алланит» — твердая сталь, которую не пробивает никакой снаряд.
Аллан дал точные инструкции, и управляющий поручился, что они будут выполнены. Как только все приглашенные собрались в саду на крыше, лифт перестал подниматься выше тридцать пятого этажа. Боям было приказано не покидать сада до ухода последнего гостя. Лишь шести представителям прессы и трем фотографам разрешен был вход (Аллан нуждался в них столько же, сколько они в нем), но лишь после того, как они дали честное слово, что не будут сноситься во время конференции с внешним миром.
За несколько минут до девяти Аллан сам явился на крышу, — он должен был убедиться, что все его распоряжения исполнены. Он сразу же заметил среди веток лаврового дерева пронесенный контрабандой беспроволочный телефон, и через четверть часа пройдоха получил его в изящно завязанном пакете, посланном с нарочным в номер 3512. Собственно говоря, репортер не был удивлен, так как в приемник ясно слышал, как недовольный голос сказал: «Уберите эту штуку!»
С девяти часов зашевелился лифт.
Приглашенные, обливаясь потом, пыхтя, выбирались из коробки отеля, раскаленной, несмотря на все охлаждающие приспособления. Из ада они попадали в чистилище. Каждый выходящий из лифта отскакивал от пышущей жаром стены и торопливо снимал пиджак, предварительно спросив разрешения у присутствующих дам. Дамы эти были: Мод, веселая, цветущая, вся в белом, и миссис Браун, старая, маленькая, бедно одетая женщина с желтым лицом и недоверчивым взором глуховатых скряг. Это была самая богатая женщина Соединенных Штатов, печально известная ростовщица.
Приглашенные все без исключения были знакомы друг с другом. Они встречались в разных боях, годами сражались плечо к плечу или друг против друга. Их взаимное уважение было не слишком велико, но они ценили друг друга. Все они были уже седые или с проседью, солидные, важные, величаво спокойные, точно осень; у большинства из них было добродушное, приветливое, даже немного детское выражение глаз. Они стояли группами, болтали, шутили или прохаживались парами взад и вперед, беседуя вполголоса. Молчаливые, неприступные джентльмены спокойно уселись в английские кресла и холодно, задумчиво, с недовольным выражением лица смотрели на разостланный на полу персидский ковер. Время от времени они поглядывали на часы и на лифт, все еще поднимавший запоздавших…
Внизу клокотал Нью-Йорк, и, казалось, от этого клокотания удваивался зной. Нью-Йорк потел, как боец после схватки. Он пыхтел, как паровоз, проделавший свои триста миль и отдыхавший в депо. Автомобили, вязнувшие в мягком асфальте мостовых, гудели и шипели в ущелье Бродвея; трамвайные вагоны нагоняли друг друга, давали сигналы; откуда-то издали доносился пронзительный звон: по улице мчались пожарные. Гул, как от гигантских колоколов, стоял в воздухе и смешивался с отдаленными криками, как будто где-то вдали убивали толпы людей.
Темную знойную ночь озаряли сверкавшие огни, и на первый взгляд трудно было определить, светили они с неба или с земли. С крыши был виден кусок двадцатикилометрового ущелья Бродвея, делившего весь Нью-Йорк на две части. Оно зияло, как раскаленная плавильная печь, где взметались разноцветные искры, а по дну неслись микроскопические частички золы — люди. Ближайшая боковая улица ослепляла, словно поток жидкого свинца. Над более отдаленными поперечными улицами повис серебристый туман. Призрачно-белые тянулись ввысь одинокие небоскребы, залитые огнями площадей. В других местах группы домов-башен тесно жались друг к другу, мрачные, безмолвные, как могильные камни, вознесшиеся над затерянными внизу приземистыми карликовыми хижинами в двенадцать и пятнадцать этажей. В отдалении на небе мерцали уходящие ввысь бесчисленные линии освещенных окон, самих же зданий не было видно. То тут, то там над сорокаэтажными башнями полыхало зарево: отсвет садов на крышах «Реджиса», «Метрополитена», «Уолдорф-Астории», «Рипэблика». На горизонте тлело кольцо тусклых пожаров: Хобокен, Джерси-сити, Бруклин, Восточный Нью-Йорк. В расселине между двумя темными небоскребами каждую минуту вспыхивал двойной луч, как световые нити электрической искры, проскакивавшей от стены к стене — надземная дорога Шестой улицы.
Отель был окружен ночным фейерверком: беспрерывно с улиц взлетали к небу световые фонтаны и снопы разноцветных лучей. Молния разорвала сверху донизу небоскреб и зажгла гигантский башмак. Запылал дом, и в пламени появился красный «Даремский бык» — марка курительного табака. Ракеты мчались ввысь, взрывались и чертили заклинания. Фиолетовое солнце, как обезумевшее, кружилось высоко в воздухе и сыпало искры над Манхэттеном. Бледные конусы прожекторов тянулись к горизонту, освещая белые пустыни домов. Высоко в небе над сверкавшим Нью-Йорком стояли бледные, незаметные, несчастные, побежденные звезды и луна.
Из Баттери приплыл рекламный дирижабль с мягким жужжанием пропеллеров и двумя большими совиными глазами. А на животе совы сменялись слова: «Здоровье! — Успех! — Влияние! — Богатство! — Пайн-стрит, 14!»
Внизу же, на глубине тридцати шести этажей, вокруг громады отеля колыхалось море шляп. Репортеры, агенты, маклеры, зеваки в ослепительном, скрадывавшем тени световом потоке нетерпеливо сновали взад и вперед, обратив взоры к гирлянде огней висячего сада. Сквозь лихорадочную сумятицу, бушевавшую вокруг отеля, ясно доносились наверх выкрики бродвейских крыс-газетчиков: «Экстренный выпуск! Экстренный выпуск!» «Уорлд» в последнюю минуту пустил в ход свой последний и лучший козырь и заткнул за пояс все остальные газеты. «Уорлд» был всеведущ и в точности знал содержание проекта, который обсуждали потевшие наверху миллиардеры: это проект подводной почты-молнии! «A.-E.-L.М.! — America-Europe — Lightning Mail!»
Из Америки в Европу будут проложены мощные трубы, и по ним с бешеной скоростью полетят письма, точно так же, как давлением воздуха они пересылаются по подземным трубам из Нью-Йорка в Сан-Франциско. Через Бермудские и Азорские острова! Весь путь — три часа! («Уорлд», как мы видим, точно проследил маршрут путешествия Аллана.)
Даже самые спокойные нервы на крыше отеля не могли не поддаться влиянию лихорадочно взволнованной улицы, бурлившего и сверкавшего Нью-Йорка и зноя. Чем дольше приходилось ждать, тем сильнее охватывало всех волнение, и они легко вздохнули лишь тогда, когда белокурый Хобби с важным видом открыл собрание.
Размахивая телеграммой, Хобби сказал, что Ч. Х. Ллойд сожалеет о невозможности для него из-за болезни лично приветствовать собравшихся. Ллойд поручил ему познакомить их с господином Маком Алланом, долголетним сотрудником компании «Эдисон-Уоркс» и изобретателем алмазной стали «алланит».
— Вот он! — Хобби указал на Мака, который сидел рядом с Мод в соломенном кресле, без пиджака, как и все присутствующие. Господин Аллан желает им кое-что сообщить. Он намерен предложить проект, который, как известно, Ч. Х. Ллойд назвал самым великим и самым смелым проектом всех времен. У господина Аллана хватит ума и силы, чтобы привести проект в исполнение, но для этого ему необходимы их деньги.
— Go on, Mac![14] — добавил он, обращаясь к Аллану.
Аллан поднялся.
Но Хобби жестом остановил его и, бросив взгляд на телеграмму, добавил:
— Я забыл сказать… В случае согласия собрания осуществить проект Ч. Х. Ллойд подписывается на двадцать пять миллионов долларов.
— Now, my boy![15] — шепнул он Аллану.
Аллан занял место Хобби. Тишина становилась удушливой и гнетущей. Улица волновалась все больше и шумнее. Все взоры были обращены на Аллана: так вот как выглядит тот, кто утверждает, что может сообщить им нечто необыкновенное. (Мод от напряжения и страха даже открыла рот.) Аллан ничем не выразил аудитории своего почтения. Он обвел собрание спокойным взглядом, и никто не заметил охватившего его острого возбуждения. Не пустяк было сунуть голову в пасть этим людям, и к тому же он был что угодно, только не оратор. Впервые довелось ему говорить перед столь большим и изысканным собранием. Однако голос его с самого начала звучал ясно и спокойно.
Он начал с того, что боится разочаровать собрание после заинтриговавших всех слов Ч. Х. Ллойда. Его проект едва ли может быть признан более грандиозным, чем Панамский канал или соединяющий Цейлон с Индией мост сэра Роджерса через Полкский пролив. Его проект, собственно говоря, даже прост.
Аллан вынул из широкого кармана брюк кусок мела и провел две черты на стоявшей перед ним доске. Вот это Америка, а это Европа! Он обязуется в пятнадцать лет построить подводный туннель, который соединит оба материка и по которому пойдут поезда, покрывающие расстояние между Америкой и Европой в двадцать четыре часа! В этом и заключается его проект.
В этот миг вспыхнул магний, который держали наготове фоторепортеры, открывшие свой огонь, и Аллан сделал короткую паузу. С улицы доносился шум, — там знали, что наверху началось сражение.
Вначале проект Аллана, знаменовавший эпоху в истории двух материков и необычайный даже для этого века прогресса, по-видимому, не произвел на слушателей ни малейшего впечатления. Кое-кто был даже разочарован, — им показалось, что они уже когда-то слышали об этом проекте, он носился в воздухе, как многие другие. И все же никто не мог бы пятьдесят — да что там говорить! — двадцать лет назад предложить его без риска вызвать смех. Здесь были люди, которые за несколько мгновений, нужных для того, чтобы завести свои часы, зарабатывали больше, чем другие за месяц, здесь были люди, которые не дрогнули бы, если бы завтра наша планета разорвалась, как бомба, но здесь не было ни одного, кто позволил бы, чтобы его заставили скучать. И этого они боялись больше всего, — ведь, право, Ч. Х. Ллойд тоже способен ошибиться! Этот малый мог бы преподнести собранию какую-нибудь выкопанную им старую историю, вроде орошения Сахары или что-нибудь подобное. Его проект, по крайней мере, не был скучен. А это уже хорошо! Молчаливые, неприступные джентльмены вздохнули с облегчением.
Аллан и не ждал, что ошеломит аудиторию своим проектом, и был вполне доволен впечатлением, произведенным началом доклада. Пока он не имел основания требовать большего. Свою идею он мог бы развить перед слушателями постепенно, но предпочел выстрелить ею, словно картечью, чтобы сразу пробить панцирь напускного равнодушия, способного обескуражить любого оратора, — панцирь, выкованный из флегматичности, сдержанности, вялости, расчета и сопротивления. Ему необходимо было заставить эти семь миллиардов выслушать его. В этом, именно в этом заключалась его первая задача. И, по-видимому, она ему удалась. Кожаные кресла заскрипели, некоторые гости усаживались поудобнее, зажигали сигары. Миссис Браун наставила свою слуховую трубку. Виттерштейнер из Нью-йоркского центрального банка шепнул что-то на ухо И. О. Морзе, медному королю. И Аллан продолжал бодрее и увереннее.
Туннель должен начинаться на сто километров южнее Нью-Йорка, у берегов Нью-Джерси, пройти под Бермудскими и Азорскими островами, коснуться северной части Испании и подняться на французском побережье Бискайского залива. Обе океанские станции, бермудская и азорская, необходимы по техническим причинам. Совместно с американской и двумя европейскими они образуют пять исходных точек для штолен туннеля. Кроме того, океанские станции будут иметь огромное значение для рентабельности туннеля: станция Бермудских островов захватит все пассажирское движение и почту мексиканского бассейна, Вест-Индии, Центральной Америки и Панамского канала, станция Азорских островов завоюет все перевозки из Южной Америки и Африки. Океанские станции станут узловыми пунктами мировых путей сообщения, не менее важными, чем Нью-Йорк и Лондон. Без особых комментариев ясно, какую роль сыграют на земном шаре американская и европейские станции! Отдельные государства будут вынуждены дать согласие на постройку туннеля. Больше того, он, Мак Аллан, заставит их допустить на биржу бумаги туннельного синдиката, если они не хотят причинить своей промышленности миллиардные убытки.
— Туннель под Беринговом проливом, начатый три года назад, — сказал Аллан, — туннель Дувр — Кале, заканчиваемый в этом году, в достаточной степени показали, что сооружение подводных туннелей не представляет трудностей для современной техники. Длина туннеля Дувр — Кале — около пятидесяти километров. Длина моего туннеля — около пяти тысяч километров. Моя задача поэтому заключается лишь в том, чтобы в стократном масштабе повторить работу англичан и французов. Это, конечно, неминуемо повлечет за собой и рост трудностей. Но не мне вам напоминать, что современный человек чувствует себя дома везде, где он может поставить машину! В финансовом отношении осуществление проекта зависит от вашего согласия. Ваших личных денег, как говорил Хобби, мне не нужно, — я собираюсь устроить туннель на американские и европейские деньги, на деньги всего мира. Техническая возможность выполнить проект в пятнадцатилетний срок создана исключительно моим изобретением, вам известным, она создана «алланитом». Эта сталь по твердости почти не уступает алмазу, дает возможность проходить самые твердые породы и позволяет изготовить неограниченное число чрезвычайно дешевых буров.
Аудитория слушала. Казалось, она дремлет, но именно это свидетельствовало о том, что она принялась за работу. Большая часть серебристых и белых голов опустилась, и только две-три блестящие от пота физиономии были обращены вверх, к небу, где мерцали похожие на осколки звезды. Один, уставясь на Аллана, прищурившись и вытянув губы, жевал сигару, другой, подперев рукой подбородок, смотрел перед собой, задумчиво кивая головой. Из глаз почти всех этих людей исчезло добродушное детское выражение, — оно уступило место сосредоточенному, затуманенному или жутко напряженному взору. Миссис Браун не отрывала глаз от уст Аллана, и ее рот принял резкое, насмешливое, почти злобное выражение. Мозги этих тридцати рабовладельцев, в которые Аллан клином вбивал свои идеи и аргументы, зашевелились. Деньги размышляли; размышляли железо, сталь, медь, лес, уголь. Предложение Аллана было не из обычных. Его стоило обдумать и взвесить. Подобные проекты не валялись каждый день на улице. И это дело Аллана было не простым! Речь шла здесь не о нескольких миллионах бушелей пшеницы или тюков хлопка и не о тысяче акций рудников «Король Эдвард» в Австралии. Речь шла о гораздо большем! Для одних дело Аллана означало горы денег без особого риска — для железа, стали, угля. Для других оно означало деньги с большим риском. Но необходимо было занять позицию. Вот именно! Ведь речь шла здесь еще и о Ллойде, не о ком другом, как о всемогущем Ллойде, который, как золотой призрак, шагал по земному шару, созидая и разрушая! Ллойд прекрасно знал, что делает. Этим Алланом двигали, а ему казалось, что двигает он сам. За последние недели на Уолл-стрит были заключены большие сделки с акциями горной и тяжелой промышленности. Теперь все поняли, что это Ллойд командовал своими армиями через подставных лиц. Было ясно, что Ллойд, сидящий в этот час в своей сокровищнице и сосущий сигару, несколько недель назад пошел в наступление и Аллан — его орудие. Всегда Ллойд был первым, всегда захватывал лучшие участки, когда начинался какой-то подъем. Ничего, ничего, теперь еще было время хоть немного наверстать упущенное… Нужно только сегодня же разослать телеграммы по всему миру, тотчас после собрания. Завтра утром будет уже поздно.
Надо на что-то решиться…
Некоторые, устав от размышлений, пытались приблизиться к решению проблемы, рассматривая Аллана как сквозь лупу. Внимательно прислушиваясь к тому, что говорил он о строительстве туннеля, — о том, как он поведет штольни, укрепит их и снабдит воздухом, — они изучали его лакированные ботинки, белоснежные фланелевые брюки, пояс, сорочку, воротничок, галстук — все, вплоть до сильного лба, от которого шел гладкий, медно-красного отлива пробор. Лицо этого человека блестело от пота, как бронза, но даже теперь, после часового доклада, оно не выказывало ни малейших следов утомления. Напротив, оно стало выразительнее и оживленнее. Его глаза, вначале добродушные, с детским выражением, теперь, несмотря на ручьи пота, стали смелыми и ясными, стальными, сверкающими, как тот «алланит», который по твердости почти не уступает алмазу. И можно было с уверенностью сказать, что этот человек не часто позволял так заглядывать в свои глаза. Когда он ел орехи, ему не нужны были щипцы. Голос этого человека гудел и шумел в грудной клетке, прежде чем вырваться наружу. Аллан выбрасывал на доску эскиз, и они изучали его загорелую руку с татуировкой — скрещенными молотками. Это была рука тренированного теннисиста и фехтовальщика. Они изучали Аллана, как боксера, на которого собирались поставить. Он был хорош, в этом не было сомнения. Можно было даже проиграть, поставив на него, и не стыдиться этого. У Ллойда был верный взгляд! Они знали, что двенадцатилетним мальчишкой Аллан был коногоном в угольных копях и что за двадцать лет с глубины восьмисот метров под землей он поднялся до сада на крыше отеля «Атлантик». Это кое-что значило! Значило кое-что и создание такого проекта, но самое важное и удивительное было то, что он сумел собрать в последний час тридцать человек, для которых один день означал целый капитал, и при температуре в девяносто градусов по Фаренгейту заставил их слушать себя. Перед их глазами как будто разыгрывалось редкое зрелище: кто-то поднимался к ним на стеклянную гору, собираясь потребовать себе место и защищать его.
Аллан продолжал:
— Для управления штольнями и для движения по ним мне нужна сила тока, равная вырабатываемой всеми станциями Ниагары. Ниагара занята, и я создам себе собственную Ниагару!
И они очнулись от задумчивости и посмотрели Аллану в лицо. Еще кое-что бросилось им в глаза: во время своего доклада он ни разу не улыбнулся, не отпустил ни одной шутки. Юмор, видно, не был свойствен ему.
Один только раз обществу представился случай посмеяться. Это был момент, когда фоторепортеры вновь неистово защелкали затворами и Аллан прикрикнул на них: «Stop your nonsense!»[16]
В заключение Аллан прочел отзывы мировых светил, отзывы инженеров, геологов, океанографов, статистиков, финансистов Нью-Йорка, Бостона, Парижа, Лондона, Берлина.
Наибольший интерес возбудило резюме Ллойда, разработавшего систему финансирования проекта и извлечения прибыли. Аллан прочел его под конец, и тридцать голов заработали с максимальной быстротой и точностью.
Зной внезапно словно утроился. Участники конференции лежали в креслах, и струи пота текли по их лицам. Даже холодильные аппараты, расставленные за зеленью и непрерывно выдыхавшие в сад холодный, насыщенный озоном воздух, не приносили облегчения. Было как в тропиках. Бои китайцы, одетые в белоснежное полотно, бесшумно скользили между кресел и предлагали лимонад, horses-neck,[17] gin-fizz[18] и воду со льдом. Но все это не помогало. Жара подымалась с улицы клубами знойного тумана, который, казалось, можно было схватить руками, и заполняла висячий сад. Нью-Йорк, весь железобетонный и асфальтовый, был подобен аккумулятору из многих тысяч элементов, вобравшему весь жар последних недель и теперь извергавшему его. И беспрерывно вопило и кричало в лихорадке глубокое ущелье Бродвея. Нью-Йорк, нагроможденный людьми между тремя тысячами миль океана и тремя тысячами миль материка, бурлящий, бессонный Нью-Йорк, казалось, сам настойчиво требовал от этих людей все больших, небывалых усилий. Нью-Йорк, мозг Америки, сам словно погрузился в мысли, ворочал гигантскую думу, рождал ее…
В этот миг Аллан умолк. Чуть не посреди фразы. В речи его не было заключения. Это была речь наизнанку — ее кульминационный пункт был в начале. Конец был так неожидан, что все остались в прежних позах и еще напрягали слух, когда Аллан уже ушел, предоставив им самим обсуждать проект.
Рекламный дирижабль кружил над крышей и нес над Манхэттеном слова: «Продление жизни на двадцать пять лет! — Гарантия! — Доктор Джости из Бруклина!»
Аллан спустился с Мод на лифте до десятого этажа, пообедать. Он до такой степени промок от пота, что должен был полностью переодеться. Но капли пота еще выступали у него на лбу. Он еще весь был в напряжении, и расширенные глаза его смотрели невидящим взглядом.
Мод заботливо вытирала ему лоб и охлаждала виски салфеткой, намоченной в ледяной воде.
Мод сияла. Она тараторила и смеялась от возбуждения. Что за вечер! Многолюдное собрание, световые гирлянды, сад на крыше, волшебный Нью-Йорк кругом — никогда не забудет она этого зрелища. Они все сидели в кругу! Они, имена, тысячу раз слышанные ею с ранних лет, имена, распространявшие атмосферу богатства, могущества, гения, смелости и сенсации. Они сидели и слушали его, Мака! Мод бесконечно гордилась Маком. Его победа приводила ее в восторг, теперь она ни одной минуты не сомневалась в успехе мужа.
— Как я боялась, Мак! — вырвалось у нее, и она обвила руками его шею. — Но как ты говорил! Я просто не верила своим ушам! Боже праведный!
Аллан рассмеялся.
— Я предпочел бы говорить перед ордой дьяволов, чем перед этой компанией, поверь мне, Мод! — возразил он.
— Сколько, по-твоему, это продолжится?
— Час, два. Может быть, и всю ночь.
Мод удивленно приоткрыла рот.
— Всю ночь?
— Может быть, Мод! Во всяком случае нам дадут время спокойно пообедать.
Аллан снова пришел в полное равновесие. Его руки уже не дрожали, и глаза оживились. Он исполнил долг вежливости как супруг и джентльмен, положив Мод лучший кусок мяса, по ее вкусу, лучшую спаржу и лучший горошек, и сам спокойно принялся за еду; на лбу у него блестели большие капли пота. Он чувствовал сильный голод. Мод же болтала с таким оживлением, что едва успевала есть. Она разбирала по косточкам всех приглашенных. У Виттерштейнера была, по ее мнению, чудесная и выразительная голова. Очень удивил ее моложавый вид Килгаллана, а Джона Эндруса, горнозаводского короля, она сравнивала с бегемотом. Банкир Ч. Б. Смит показался ей хитрой седой лисичкой. А эта старая ведьма миссис Браун позволила себе разглядывать ее, словно школьницу! Верно ли, что миссис Браун от скупости никогда не зажигает у себя света?..
Посреди обеда в комнату вошел Хобби, осмелившийся (и он мог себе это позволить) спуститься в лифте отеля «Атлантик» без пиджака. Мод взволнованно вскочила.
— Ну, как дела, Хобби? — воскликнула она.
Хобби со смехом бросился в кресло.
— Ничего подобного я еще не видел! — воскликнул он. — Они передрались! Словно на Уолл-стрит после выборов! Ч. Б. Смит хотел улизнуть. Нет, послушайте только! Он хочет уйти, говорит, что дело кажется ему слишком рискованным, и входит в лифт. Но они кидаются за ним и буквально силой, за фалды вытаскивают его назад из кабины! Ей-богу, не вру! Ye gods and little fishes![19] Килгаллан стоит посредине, размахивает отзывами и кричит как оглашенный: «Этого вы не можете зачеркнуть, против этого вы ничего не скажете!»
— Ну, Килгаллан — это понятно! — вставил Аллан. — Он ничего не может иметь против (Килгаллан был главой Стального треста).
— А миссис Браун! Хорошо, что были фоторепортеры! Она была похожа на воронье пугало, вошедшее в раж! Старуха с ума сошла, Мак! Чуть не выцарапала глаза Эндрусу. Она была вне себя и все время кричала: «Аллан — величайший человек всех времен! Было бы позором для Америки, если бы его проект не был осуществлен!»
— Миссис Браун? — Мод замерла от удивления. — Но она ведь света не зажигает от скупости!
— Тем не менее, Мод! — Хобби снова разразился веселым смехом. — Черт разберет этих людей, дитя мое! Она и Килгаллан отстоят тебя, Мак!
— Не хочешь ли пообедать с нами, Хобби? — спросил Аллан, обгладывавший ножку курицы и в то же время внимательно прислушивавшийся к рассказу своего друга.
— Конечно, садись скорей, Хобби! — воскликнула Мод и поставила прибор.
Но Хобби было некогда. Он волновался гораздо больше Аллана, хотя его это дело касалось мало. Он снова исчез.
Каждые четверть часа он возвращался с донесением о ходе дела.
— Миссис Браун подписалась на десять миллионов долларов, Мак! Теперь пойдет!
— Боже! — пронзительно вскрикнула Мод и в изумлении всплеснула руками.
Аллан, чистивший грушу, спокойно обратился к Хобби:
— Ну, что же дальше?
Хобби был слишком взволнован, чтобы присесть. Он бегал взад и вперед, вынул из кармана сигару и откусил кончик.
— Она вытаскивает из кармана блокнот, — начал он, порывистым движением зажигая сигару, — блокнот, который я щипцами не взял бы, — такой он грязный, — и подписывает! Молчание! Все окаменели. Тогда и остальные лезут в карманы, а Килгаллан обходит их и собирает записки. Никто не говорит больше ни слова, фоторепортеры работают на полную мощность! Мак, твое дело выиграно! I will eat my hat…[20]
После этого Хобби долго не появлялся. Прошел целый час.
Мод притихла. Она была взволнована и напряженно прислушивалась, не раздадутся ли шаги. Чем дольше это тянулось, тем сильнее было ее уныние. Аллан сидел в кресле, спокойно и задумчиво покуривая трубку.
В конце концов Мод не выдержала и спросила растерянно:
— А что, если они не решатся, Мак?
Аллан вынул трубку изо рта, с улыбкой поднял глаза на Мод и спокойно, глубоким голосом ответил:
— Тогда я опять поеду в Буффало и буду выпускать свою сталь! — Потом, уверенно кивнув головой, он прибавил: — Они решатся, Мод!
И в ту же минуту позвонил телефон. Это был Хобби.
— Сейчас же идите наверх!
Когда Аллан опять показался в саду на крыше, Килгаллан, глава Стального треста, подошел к нему и похлопал его по плечу.
— You are all right, Mac![21] — сказал он.
Аллан победил. Он вручил одетому в красное груму пачку телеграмм, и грум скрылся в лифте.
Через несколько минут сад на крыше опустел. Каждый, не задерживаясь, вернулся к своим делам. Слуги убирали растения и кресла, освобождая место для огромной птицы Вандерштифта.
Вандерштифт влез в моноплан и включил фары. Пропеллер зажужжал, вихрь смел слуг в один угол, машина пробежала десяток шагов и поднялась в воздух. Белая птица унеслась навстречу туманным огням Нью-Йорка и исчезла.
Через десять минут после этой конференции телеграф уже передавал депеши в Нью-Йорк, во Францию, Испанию, на Бермудские и Азорские острова. Час спустя агенты Аллана закупили участки земли на двадцать пять миллионов долларов.
Эти участки находились в самых удобных для сооружения туннеля местах; Аллан выбрал их несколько лет назад. Это была самая дешевая земля: дюны, степи, болота, пустынные островки, рифы, песчаные мели. Цена в двадцать пять миллионов долларов была чрезвычайно низка, если принять во внимание, что в общей сложности эти земли составляли территорию целого герцогства. Сюда входил и обширный, глубокий комплекс в Хобокене, фронтом в двести метров выходивший на Гудзон. Все закупленные участки лежали вдали от больших городов, — Аллан в них не нуждался: на его степях и дюнах должны были вырасти города, которые завладеют окрестностями.
Пока мир был погружен в сон, телеграммы Аллана неслись по кабелю и по воздуху и застигали врасплох все биржи мира. А утром Нью-Йорк, Чикаго, Европа, весь мир были потрясены словами: «Синдикат Атлантического туннеля».
Газетные дворцы были ярко освещены всю ночь. Ротационные машины в типографиях работали с рекордной скоростью. «Гералд», «Сан», «Уорлд», «Джернал», «Телеграф» — все английские, немецкие, французские, итальянские, испанские, еврейские, русские газеты вышли повышенным тиражом, и с пробуждавшимся днем миллионы газетных листов наводнили Нью-Йорк. В мчавшихся лифтах, на эскалаторах и движущихся тротуарах станций надземной дороги, на перронах метрополитена, где каждое утро шла борьба за места в переполненных поездах, на сотнях речных пароходов и в тысячах трамвайных вагонов — от Баттери до Двухсотой улицы — происходили форменные сражения вокруг еще сырых газетных листов. На всех улицах, над толпами с протянутыми вверх руками взлетали фонтаном экстренные выпуски.
Известие было сенсационное, неслыханное, едва постижимое, дерзкое!
Мак Аллан! Кто он, кем был, откуда взялся? Кто этот человек, внезапно представший перед лицом миллионов людей?
Не все ли равно, кто он! Важно, что он умудрился выбить из привычной колеи такой город, как Нью-Йорк, с его стремительным темпом жизни.
Читатели жадно впивались взглядом в газетные столбцы, на которых выдающиеся люди высказывали в телеграфном стиле свой взгляд на сооружение туннеля.
Ч. Х. Ллойд: «Европа станет предместьем Америки».
Табачный магнат Х. Ф. Хербст: «Вагон товара из Нью-Орлеана можно будет послать без перегрузки в Петербург».
Мультимиллионер Х. И. Белл: «Я буду видеться со своей дочерью, которая живет с мужем в Париже, вместо трех раз в год двенадцать».
Министр путей сообщения де Форест: «Туннель подарит деловому человеку год жизни благодаря времени, которое он сэкономит».
Публика требовала более подробных сведений, и она имела право на это. Перед газетными дворцами собирались такие толпы, что вожатым трамвайных вагонов приходилось стучать сапогом по педали звонка, чтобы получить возможность проехать. Часами глаза плотной массы людей были обращены на экран во втором этаже здания редакции «Гералда», хотя уже несколько часов подряд появлялись все те же картины: Мак Аллан, Хобби, собрание в висячем саду.
«Здесь представлены семь миллиардов!». «Мак Аллан излагает свой проект» (кинематограф). «Миссис Браун подписывается на десять миллионов» (кинематограф). «Ч. Б. Смита вытаскивают из лифта».
«Только мы имеем возможность показать прибытие Вандерштифта в висячий сад до самого момента спуска. Наш фоторепортер был сбит с ног его монопланом» (кинематограф). Белые с точками окон нью-йоркские небоскребы, из труб которых подымается тонким столбом белый дым. Появляется белая бабочка, птица, чайка, моноплан! Моноплан проносится над садом на крыше, делает поворот, возвращается, садится. Придвигается гигантское крыло. Конец. Портрет: «Мистер Ч. Г. Спиннэуэй, наш фоторепортер, опрокинутый машиной Вандерштифта и тяжелораненый».
Последний снимок: «Мак Аллан прощается в Бронксе с женой и ребенком перед отъездом в свою контору».
И снова начинается та же серия картин.
Вдруг — около одиннадцати часов — вереница картин приостанавливается. Что-нибудь новое? Все взоры обращены вверх.
Портрет: «Мистер Хантер, маклер, Тридцать седьмая улица, 212-Ист, только что заказал билет для первого переезда Нью-Йорк — Европа».
Толпа смеется, машет шляпами, кричит…
Телефонные станции были перегружены, провода и кабели не успевали передавать телеграммы. В тысячах нью-йоркских контор нервно срывали с аппаратов телефонные трубки, чтобы обсудить с деловыми друзьями положение. Весь Манхэттен трепала лихорадка! С сигарой во рту, сдвинув котелок на затылок, без пиджаков, обливаясь потом, стояли и сидели, кричали и жестикулировали банкиры, маклеры, агенты, клерки. Выработать предложения! Занять позицию как можно быстрее, как можно выгоднее! Предстояла гигантская кампания, новая «Битва народов», сражение капиталов, в котором при малейшей ошибке можно было погибнуть под ногами других. Кто будет финансировать это огромное предприятие? Как это произойдет? Ллойд? Кто назвал Ллойда? Виттерштейнер? Кому это известно? Кто этот дьявол Мак Аллан, закупивший в одну ночь на двадцать пять миллионов долларов земли, стоимость которой должна увеличиться в три, в пять — да что там! — в сто раз?
Больше всего волновались в элегантных конторах крупных трансатлантических пароходных компаний. Мак Аллан был убийцей трансатлантического пассажирского движения! Когда его туннель будет построен, — а можно себе представить, что это когда-нибудь случится! — четыреста тысяч тонн плавающих судов будет отправлено на слом. Пассажиров кают «люкс» надо будет возить по палубному тарифу. Бедные суденышки придется переделать в плавучие санатории для легочных больных или послать их к неграм в Африку! За два часа по телефону и телеграфу организовался «Антитуннельный трест», составивший интерпелляцию к правительствам ряда стран.
Из Нью-Йорка возбуждение распространилось на Чикаго, Буффало, Питтсбург, Сент-Луис, Сан-Франциско, в то время как в Европе туннельная лихорадка начинала охватывать Лондон, Париж, Берлин.
Нью-Йорк сверкал и пылал в лучах полуденного солнца, а когда люди опять решились выйти на улицу, со всех углов смотрели на них огромные плакаты: «Сто тысяч рабочих!»
Наконец стало известно и местонахождение синдиката: Бродвей — Уолл-стрит. Здесь стоял ослепительно белый незаконченный небоскреб, тридцать два этажа которого еще кишели рабочими.
Через полчаса после того, как Нью-Йорк был наводнен этими огромными плакатами, толпы искателей работы уже собрались на забрызганных известью досках, покрывавших гранитные ступени здания синдиката, и вся армия безработных, в любое время составлявшая около пятидесяти тысяч человек, по сотне улиц двигалась к Даунтауну. В первом этаже, где еще стояли лестницы, козлы и ведра с краской, явившихся встречали агенты Аллана, холодные, опытные люди с быстрым взглядом работорговцев. Сквозь одежду видели они скелет человека, его мускулы и жилы. По плечам, по сгибу рук они определяли силу. Нарочитая поза, грим, крашеные волосы не могли их обмануть. Седых и слабых, тех, чьи силы уже высосал убийственный труд Нью-Йорка, они отсылали прочь. И если кто-нибудь из сотен людей, представших перед ними за несколько часов, пытался явиться вторично, его награждали таким взором, что у него мороз шел по коже, а затем агент окончательно переставал замечать его.
Еще в тот же день на всех пяти станциях на французском, испанском и американском побережье, на Бермудских островах и на Сан-Жоржи (Азорские острова) появились отряды каких-то людей. Они приезжали в повозках и наемных автомобилях, которые медленно нащупывали путь, вязли в болотах, вперевалку ползли по дюнам. В определенном месте, ровно ничем не отличавшемся от окружающего пейзажа, они слезали, вынимали нивелиры, съемочные инструменты, связки вех и приступали к работе. Спокойно, сосредоточенно они визировали, измеряли, вычисляли, словно дело шло просто о разбивке сада. Капли пота выступали у них на лбу. Они ставили вехи на куске земли, расположенном под точно высчитанным углом к морю и уходившем далеко в глубь суши. Вскоре они работали повсюду.
В степи появилось несколько повозок, нагруженных балками, досками, кровельным толем и различными орудиями. Казалось, они попали сюда случайно и не имели никакого отношения к геодезистам и инженерам, совершенно не обращавшим на них внимания. Повозки останавливались, балки и доски с треском падали на землю. В знойных лучах солнца засверкали лопаты, завизжали пилы, застучали удары молотков.
Подъехал, подпрыгивая на ухабах, автомобиль; из него, крича и жестикулируя, вышел мужчина. Он схватил под мышку связку вех и зашагал к землемерам. Этот узкоплечий светловолосый человек был Хобби, начальник американской станции.
Хобби закричал «алло!», смеясь, обтер платком лицо — он прямо обливался потом — и сообщил во всеуслышание:
— Через час прибудет повар! Уильсон как бешеный орудует в Томс-Ривере. — И, сунув два пальца в рот, он свистнул.
Подошли четыре человека с вехами на плечах.
— Вот эти господа покажут вам, chaps,[22] что нужно делать.
И Хобби вернулся к повозкам. Он бегал туда и сюда среди сваленной груды леса.
Потом он умчался в своем автомобиле, чтобы присмотреть за рабочими в Лэкхерсте, тянувшими временную телефонную линию. Он орал, ругался и ехал все дальше вдоль полотна железной дороги Лэкхерст — Лэквуд, прорезывавшей земли синдиката. На путях посреди пастбища, где паслись коровы и быки, остановился пыхтящий товарный поезд с двумя паровозами и пятьюдесятью вагонами. За ним пришел поезд с пятьюстами рабочих. Было пять часов. Эти пятьсот рабочих были завербованы к двум часам дня и в три выехали из Хобокена. Все они были веселы и довольны тем, что могли покинуть знойный Нью-Йорк и найти себе работу на свежем воздухе.
Они набросились на эти пятьдесят вагонов и начали сгружать доски, волнистое железо, толь, брезент, кухонные очаги, съестные припасы, палатки, ящики, мешки, тюки. Хобби чувствовал себя отлично. Он кричал, свистел, с ловкостью обезьяны карабкался через вагоны и кучи досок и громко распоряжался. Час спустя походные кухни были установлены, и повара принялись за дело. Двести рабочих занялись спешной постройкой бараков для ночлега, в то время как остальные продолжали выгрузку.
Когда стемнело, Хобби посоветовал своим «boys»[23] помолиться и устроиться на покой кто как может.
Он вернулся к землемерам и инженерам и по телефону рапортовал в Нью-Йорк.
Потом он вместе с инженерами спустился к дюнам выкупаться. Вернувшись, они одетые бросились на дощатый пол барака и тотчас заснули, чтобы с рассветом возобновить работу.
В четыре часа утра прибыло сто вагонов строительных материалов, в половине пятого — тысяча рабочих, проведших ночь в поезде и выглядевших голодными и усталыми. Походные кухни работали вовсю с раннего утра, пекарни не отставали от них.
Хобби был уже на месте. Он любил работу и, хотя спал всего несколько часов, был в прекрасном настроении, чем сразу расположил к себе всю армию рабочих. Он обзавелся серой верховой кобылкой, на которой неутомимо скакал целый день.
У железнодорожного полотна выросли целые горы материалов. В восемь часов пришел поезд из двадцати вагонов, груженных только шпалами, рельсами, вагонетками и двумя паровозиками для узкоколейки. В девять пришел второй поезд. Он привез целый батальон инженеров и техников, и Хобби бросил тысячу человек на постройку узкоколейной дороги, которая должна была вести к отстоявшему на три километра месту стройки.
Вечером прибыл поезд с двумя тысячами походных кроватей и одеялами. Хобби бушевал у телефона и требовал еще рабочих. Аллан обещал ему на следующий день две тысячи человек.
И действительно, утром, едва забрезжил свет, прибыли две тысячи человек. А за ними потянулись бесконечные поезда с материалами. Хобби ругался на чем свет стоит: Аллан буквально топил его! Но потом он покорился своей судьбе: он узнал темп Аллана, адский темп Америки, темп всей эпохи, напряженный до неистовства! И это импонировало Хобби, хотя от такого темпа захватывало дух и нужно было удесятерять усилия.
На третий день временная железная дорога, по которой едва-едва мог пройти, не перевернувшись, поезд, достигла места стройки, и к вечеру того же дня в лагере раздался свисток маленького паровоза, встреченный громким «ура». Паровозик тащил за собой бесконечный хвост вагонеток с досками, бревнами и волнистым железом, и две тысячи рабочих с лихорадочной поспешностью принялись возводить бараки, походные кухни, сараи. Но ночью поднялась буря, которая смела весь созданный Хобби город.
На эту шутку Хобби ответил лишь крепкой, забористой бранью. Он попросил у Аллана сутки отсрочки, но Аллан не обратил на это ни малейшего внимания и продолжал посылать материалы, поезд за поездом, так что у Хобби прямо темнело в глазах.
В этот день, в семь часов вечера, Аллан в сопровождении Мод сам явился в автомобиле на место работ. Аллан объехал весь участок, громил и разносил, обозвал всех лодырями и заявил, что синдикат требует за свои деньги самой напряженной работы. Он уехал, оставив за собой атмосферу удивления и почтения.
Хобби не принадлежал к тем, кто быстро падает духом. Он решил выдержать пятнадцатилетнюю бешеную гонку и теперь вертелся как бес. Темп Аллана увлек его! Один отряд рабочих сооружал железнодорожную насыпь для регулярного сообщения с Лэквудом; ржаво-красное облако пыли отмечало его путь. Другой отряд кидался на прибывавшие товарные поезда и с неимоверной быстротой выгружал и складывал в порядке шпалы, рельсы, столбы электропроводки, машины. Третий — рыл землю вокруг «шахты», четвертый сколачивал бараки. Всеми отрядами командовали инженеры, — их можно было узнать только по беспрерывным окрикам и взволнованным жестам, которыми они подгоняли рабочих.
Хобби на своей серой лошадке был вездесущ. Рабочие называли его «Jolly.[24] Хобби», подобно тому как Аллана они окрестили «Маком», а Гарримана, главного инженера, мрачного мужчину с бычьей шеей, всю жизнь проведшего на крупных строительствах всех материков, — попросту «Bull»[25]
Среди этих толп людей землемеры со своими инструментами расхаживали так, как будто вся эта сутолока нисколько их не касалась, и усеивали всю степь разноцветными колышками и вехами.
Через три дня после первого удара заступом Туннельный город представлял собой привал рудокопов, несколько позже — походный лагерь, а через неделю — грандиозный барачный город, с бойнями, молочными фермами, пекарнями, рынками, барами, почтой, телеграфом, больницей и кладбищем, — город, где устроились на временное житье двадцать тысяч человек. В стороне от него уже красовалась целая улица законченных зданий, эдисоновских патентованных домов, которые отливались в формы на месте и устанавливались в течение двух дней. Город был покрыт толстым слоем пыли, отчего он казался почти белым. Редкие клочья поросли и кусты обратились в цементные кучи. Улицы были завалены железнодорожными рельсами, а плоские бараки утопали среди леса столбов и проводов.
Неделю спустя в барачный город явился черный, пыхтящий и воющий демон — огромный американский товарный паровоз на высоких красных колесах, тащивший бесконечный ряд вагонов. Он стоял, пыхтя, среди разбросанных щеп и мусора, выпускал к яркому солнцу высокое черное облако дыма и озирался вокруг. Все смотрели на него, восторженно кричали и ликовали: это была Америка, явившаяся в Туннельный город!
На следующий день прибыл целый отряд паровозов, а еще неделю спустя полчища черных пыхтящих демонов сотрясали воздух, насыщая его испарениями своих тел, огромных, как туловища ихтиозавров, и выпускали пар и дым из пасти и ноздрей. Казалось, барачный город весь расплывается в дыму. Подчас дым был настолько густ, что в померкшей атмосфере происходили электрические разряды, и даже в самый ясный день над Туннельным городом прокатывался гром. Город неистовствовал, кричал, свистел, стрелял, звенел.
Из центра этого бушующего, дымящего, белого, заваленного мусором города днем и ночью подымался чудовищный столб пыли. Он образовывал облако, подобное тем, какие бывают при вулканических извержениях. Этот столб, придавленный верхними слоями атмосферы, имел форму гриба, и воздушные течения отрывали от него облачные клочья.
Картина зависела от ветра. Пассажиры пароходов наблюдали эту пыль на море в виде раскинувшегося на много километров известково-белого плавучего острова; а иногда туннельная пыль сеялась над Нью-Йорком мелким пепельным дождем.
Строительная площадка раскинулась на четыреста метров в ширину и на пять километров в глубь степи. Ее разрабатывали террасами, которые спускались все ниже и ниже. У входа в штольни туннеля подошва террас должна была залегать на двести метров ниже уровня моря.
Сегодня — песчаная степь с целой армией разноцветных вех, завтра — песчаное русло, послезавтра — карьер для добычи гравия, каменоломня, огромный котел конгломератов, песчаника, глины и известняка и, наконец, ущелье, в котором, казалось, кишели черви. Это были люди, сверху казавшиеся крохотными, белые и серые от пыли, с посеревшими лицами, с пылью в волосах и на ресницах и месивом каменной пыли во рту. Двадцать тысяч человек кидались день и ночь в этот котлован.
Как дробные отблески озера, сверкали внизу кирки и лопаты. Сигнальный рожок — и столб пыли взлетает, крутясь. Каменный колосс клонится вперед, рушится, распадается на куски, и клубки людей бросаются в облако вздымающейся пыли. Кряхтят и вопят экскаваторы, непрерывно визжат и гремят транспортеры, вращаются подъемные краны, подвесные вагонетки жужжат в воздухе, и насосы по толстым трубам день и ночь выбрасывают наверх потоки грязной воды.
Полчища крошечных паровозиков шмыгают под экскаваторами, пробираются среди обломков и куч песка. Но, едва выбравшись на простор и став на надежные рельсы, они с диким свистом и яростным колокольным звоном несутся меж бараков к тем пунктам строительной площадки, где нужны песок и камень. Сюда поезда привезли горы мешков цемента, и толпы рабочих воздвигают большие казармы, которые к зиме должны быть под крышей, чтобы приютить сорок тысяч человек.
А в пяти километрах от «шахты», где трасса полого начинает уходить вниз, в облаке масляных брызг, жара и чада стоят на новехоньких рельсах четыре мрачные машины — ждут и дымят.
Перед их колесами сверкают кирки и лопаты. Обливающиеся потом рабочие роют землю и заполняют выемку кусками камня и щебнем, которые с шумом сыплются под откос из саморазгружающихся вагонеток. На это ложе кладут шпалы, еще липкие от смолы, а уложив лесенку шпал, прикрепляют к ним рельсы. Каждый раз, когда уложены пятьдесят метров рельсов, четыре черные машины начинают пыхтеть и шипеть. Они двигают своими стальными рычагами: три, четыре взмаха — и вот они уж опять дошли до сверкающих кирок и лопат.
Так с каждым днем четыре черных чудовища продвигаются все дальше вперед. Приходит день, когда они стоят уже среди высоких гор щебня, и приходит другой день, когда они стоят уже глубоко под террасами, в желобе с крутыми бетонными стенами, и взирают своими глазами циклопов на скалистую стену, где в тридцати шагах друг от друга пробиты две большие арки — устье туннеля.