Генеральная Линия и Генплан. Феодализм с человеческим лицом. Аграрно-сельская пастораль. Торжище.
Консенсус в компании был достигнут. Все получили то, что хотели, и это главное. Более того, появилась цель, пусть, может быть, и неверная, но всё-таки цель. Это позволяло не заниматься самоедством и решением нерешаемых вопросов, а деятельностью сугубо практической. Рыть лопатой, пилить пилой, вышивать крестиком или шагать строем. Неважно.
Вторым этапом решили сделать Генеральную Линию. Она позволила бы не вихлять по сторонам, тратя невеликие ресурсы на заведомо невыполнимые задачи, и, не теряя ориентиров, последовательно наращивать мускулы. Слава нарисовал эту линию на листе формата А4, сверху вниз, и изобразил ёлочку. Наверху оказался, разумеется, ткацкий станок с летающим челноком. Вниз поползли перспективные планы первого, второго и прочих порядков. Там, где возникали сомнения или отсутствовали точные данные, он так и ставил вопросительные знаки. Всё технологии, которые они собирались внедрять в жизнь, очень хорошо ложились в предложенную схему. Из Генеральной Линии сам собой организовался Генплан, то же самое, но в табличном виде.
Они бы и просидели до темноты, но первым спохватился Костя:
— Так, братцы. Надо с текучкой закончить.
Тут же, сообща, для получения стартового капитала, решили продать из имущества всё, что им не требуется в ближайшем будущем, включая пустую водочную бутылку. Чтобы не откладывать в долгий ящик, позвали Анну Ефимовну и навели ревизию. Под продажу попадал столовый сервиз на шесть кувертов, в корзине из лакированной лозы, переложенный синтетической стружкой. Стружку заменили сеном, дальше под раздачу попали четыре из шести гранёных стаканов (два решили всё-таки оставить на развод), столовые приборы из китайской нержавейки на шесть персон и походный столик с четырьмя складными стульями. Вот, собственно, и всё. Палатки, спальники, ружья, патроны, удочки и фонарики решили пока не продавать в силу собственной надобности в них, и явной чужеродности веку. Этим вещам надо было делать тщательную ревизию отдельным порядком. Парней смущала дура Глашка, которая крутилась поблизости и норовила сунуть свой нос куда не следует. Нет сомнений, что к утру всё село будет знать, что у ребят в чемоданах, рюкзаках и коробках.
— Хорошо, — наконец сообщила Анна, — я узнаю, где первая ярманка будет, в Александровой Слободе, Киржаче или в Посаде, так вам и скажу. Съездим, расторгуемся.
Картошку сдали в погреб, туда же, куда чуть позже положат капусту, репу и редьку с морковкой. Крупы и макароны отдали Глафире на кухню, а фаянсовую чайную кружку с котейками Слава презентовал Анне лично в руки. Коробки с чаем, кофе, сахаром-рафинадом и прочими колониальными товарами хозяйка лично унесла в шкапчик и заперла ключом. Эмалированное ведро немедля ушло в дело, а два пластиковых, помельче — надёжно спрятаны.
— Вот и избавились, с божьей помощью, — резюмировал Костя, — от барахла. Жить оттого стало значительно веселее. Чувствуете в душе лёгкость необыкновенную? Это вас мирское отпускает. Материальное.
— Тебе бы всё скалиться, — ответил Саша, — да шуточки шутить. А у меня душа кровью обливается.
— Ниче, разбогатеем, обратно всё выкупим. Нам, главное, продержаться до весны. А там цветуёчки пойдут, лепесточки, жаворонки запоют. Пошли лучше пиво допьём, чтоб не скисло.
У Кости стало превосходное настроение. Саша тоже повеселел. Они подошли к столику, где Слава втыкал в Генеральную линию и о чём-то мучительно размышлял.
— Старик, ты чо? Медитируешь?
— Нет, мне мысль в голову пришла, и я её думаю. Я так, чисто теоретически. Боюсь, что мы… нет, я… методологически неверно подошёл к вопросу о развитии технологий. По поводу их линейности. Но об этом завтра. Я додумаю и сообщу. Напомните мне о точках кристаллизации и метатэгах.
— Ничё тебя прёт, — восхитился Саша, — это от пива что ли?
— Нет, как ни странно — вот от этой ёлочки, — он показал на Генеральную Линию, — есть идея забить на кое-какие принципы, которые нам вколачивали в универе. На принцип детерминированности, ага.
— Блин, да ты на святое покусился? — Саша удивился, — ну ладно, завтра, так завтра.
— И ещё пару слов. Я тут вспомнил, что с утра погорячился. Насчёт религии. Завтра Успенский Пост начинается, и надо будет идти на заутреню. Так я подумал, что совсем не обязательно себя позиционировать, как православного. Мы же, типа, из-за бугра прибыли, и всё село уже знает об этом. Ничё не скрыть, с этим просто надо смириться. Да.
Он тяжело вздохнул и продолжил:
— Я боюсь. Назвать себя православным — это значит вписаться во всю обрядовую систему. В том числе, идти на исповедь — и я боюсь ляпнуть что-нибудь и пропалиться. Чиста случайно. Пока ещё не записали во всякие ведомости, сколько их там есть, нас вроде бы не существует. Стоит начать — и понеслась, тем более у нас проблемы с сословной принадлежностью. Глашка нас вот барами считает, а ковырни…
— И вылезет татарин, — рассмеялся Костя, — и чо?
— Ну, я собираюсь косить под протестанта. Типа немца. И оттого в церковь не ходить, пост не соблюдать, да и вообще… В таком случае косо посмотрят — и всё. Будет давление, а может нет, насчёт перкреститься, но это так… факультативно. Опять же на странности поведения меньше внимания будут обращать. Ну, немец, нерусь, что с него взять?
— Логично, — сказал Костя, — мы уже пропалились. Надо было креститься на храм, когда его видно стало. А мы прощёлкали. Герасим на нас косился. Здесь многое вообще на автомате делают, а мы как белые вороны.
— Мля, — ответил Саша, — мы реально не православные. Даже и близко не стояли. Не, идея неплохая. Тогда надо хоть в одну дуду дудеть, что ли? Откуда мы прибыли.
— А откель бы не прибыли, всё одно. Никто не уличит. Ну, давай, что ли… из Австралии, что ли. Оттель, где кенгуры и евкалипты, — добавил Костя, — или с Гавайев. Русская ж земля была! В смысле будет. Главное, обтекаемо формулировать и не вдаваться в частности.
— Предлагаю всё-таки Русскую Америку. Непроверяемо в принципе, и слухи о той земле уже ходят. Дежнёв вон, в 1648 году будущий Берингов пролив открыл, о чём станет известно широкой публике только в 1737. А сколько таких, как он, ушло и не вернулось? Что мы о них знаем, и кто знает о них? На Аляске первые поселения русских были уже в 17 веке. Но там холодно. Хочу Калифорнию. — Слава выдохнул.
— А как насчёт документов? — спросил Саша.
— Нас по дороге обобрали лихие люди. Едва живыми мы вырвались из их цепких лап. Душераздирающая история, — с ухмылкой ответил Костя.
— Ни хрена себе, обобрали! — Саша кивнул на телегу с мешками и рюкзаками.
— Но мы же вырвались, — уточнил Берёзов, — с боем, так сказать, и трофеями. Благодаря своей силе, ловкости и незаурядной везучести. Ну и с божьей помощью, как без неё? Документы утопли в реке Яик вместе с вожаком разбойников Чапаем. Вообще, я лично намерен забить на всё, до тех пор, пока хвост конкретно не прищемят.
— Чем чудовищнее ложь, тем легче в неё поверят… — добавил Костя, — хоть религия и опиум для народа, но в церковь я завтра всё-таки пойду. Я вскорости грешить собрался, так мне надо будет где-то каяться.
Слава, как новоявленный протестант, разумеется, никуда не шёл. Сашу определили в некрещёные, но сочувствующие. По причине гибели от рук диких индейцев племени навахо православного священника отца Гермогена, окормлявшего паству в пампасах от верховий Сакраменто до мыса св. Луки, он так и остался некрещёным, отчего, якобы, ужасно мучился. Отсвет геенны огненной озарял его мрачное чело, и всё такое. Пусть отец Фёдор теперь работает, приводя в лоно церкви такого вот… непутёвого сына.
— Однако мы и засиделись, — сказал Слава, — всё самое интересное пропустили.
Уже оказались отворены ворота в усадьбу, и Глашка загоняет в стойло тупую корову, которая словно и не была целый день на пастбище, и мимоходом норовит прихватить кусок смородинового куста. Малые пацаны помогают втолкать в ворота пять овец и барана, которые оказывались ещё тупее коровы. По всему селу слышны выкрики хозяек, зовущих на место кормилиц, мычание, блеянье и общий шум. Пришёл и Герасим, ведя на поводу савраску, и видно было, что он умаялся сверх всякой меры. Плечи его согбенны, а походка шаркающая.
Шестерни времён крутились безостановочно, но как-то ещё не зацепили ребят, не втянули в своё коловращение. Они пока ещё были зрителями в зале, а на сцене разворачивалось действо непонятной им жизни. Пахота, сев, уборка урожая, покос, молотьба — всё было на своём месте, всему было своё время. Так же, как двести лет назад, так же, как и двести лет вперёд. Где-то там, далеко, столица, а в ней императрица и Сенат. Они там, думают, что вершат судьбы народа, а народ ничего не думает. Он просто работает. При любой власти, при любом строе, и будет так же работать и впредь. Феодалы, капиталисты, коммунисты… Как это всё далеко.
Вышел из конюшни Герасим, подошёл к бочке с дождевой водой, плеснул себе на лицо, сполоснул руки и утёрся подолом рубахи.
— Герасим, — окликнул его Костя, — ходи сюды.
Герасим подошёл и сдёрнул шапку, ожидая, чего же надо этим… непонятным. От непонятных всякого можно ожидать.
— На-ка, выпей пивка, — Костя протянул ему стакан, — да шапку не ломай. Садись.
Герасим осторожно пристроился на краешек лавки. Пригубил пива, потом выпил всё. Поставил осторожно стакан на стол. Костя налил ещё.
— Хорошо? — спросил он.
Герасим удовлетворённо загукал.
— Пей. Последний день гуляем. Скажи, ты можешь нас научить лошадь запрягать?
Герасим чуть не подавился пивом. В его голове никак не помещалась мысль, что кто-то не может запрячь лошадь. Костя правильно понял его мимику.
— Ну, так получилось. Там, где мы жили, не было лошадей.
Немой изобразил на лице недоумение. Как же люди живут без лошадей? Это что ж, есть места, где люди в дикости находятся? Но договорились. Вечером, немного времени потратить. Запрячь-распрячь.
— Вот и хорошо. Завтра, да?
Герасим помотал головой.
— Послезавтра?
— Гу-гу, — ответил мужик.
Подошла Анна Ефимовна, тяжело присела на лавку. Герасим снова вскочил.
— Иди, наколи дров на завтра, — приказала хозяйка, — и можешь идти.
Герасим ушёл, а Анна Ефимовна сказала:
— Не балуйте мне мужиков, а то на шею сядут. Вы что-то хотели от него? Так надо было сказать, я бы приказала.
— Так эта… — промычал Костя.
— Безлошадный он. Весной лошадь околела, так я свою даю. Батюшка ругается, конечно. А у него трое детей, и все девки. Так отрабатывает, чем может. А не дать лошадь — совсем в разор войдёт. У меня и так… — она махнула рукой и тяжело вздохнула, — даст бог, может к весне купит себе.
Она ещё раз вздохнула и продолжила, видимо, всё-таки у неё в душе наболело, а поделиться, чиста по-бабьи, было не с кем.
— И так уже, не усадьба, а богадельня. Глашка вон…
— А с ней-то что? — удивился Саша. — Вроде, не криворука и не горбата?
— Глафира — разведёнка. Пустая баба, три года прожила со своим мужиком, да так и не затяжелела. К епископу во Владимир ездили, челобитную возили. Но дал всё-таки позволение на развод. Я и забрала её к себе, иначе жизни ей не будет. А так побаиваются трогать.
Может, она знала больше, чем сказала, но Саша опять подумал, что кое-какие вещи для селян являются очевидными, не нуждающимися в дополнительных пояснениях. И так выплывали какие-то странные, непонятные причины, из которых следовали такие же странные следствия.
— Ничего, Анна Ефимовна, — сказал Ярослав, — мы тут измышляем, не как время праздно провести, а чем снискать хлеб насущный. Всё будет хорошо.
— Ваши бы слова, да богу в уши. А вы? Что людям-то говорить из каких краёв прибыли? А то я всё про себя, да про себя.
— Всем говорить будем, что из Америки. Страна такая есть, за морем-акияном.
— И там православные живут? — удивилась Анна столь широкому ареалу распространения русских людей.
— И не только. Много язычников и дикарей. Есть и католики, и лютеране, есть даже индейцы, которые верят в таких богов, что… страсть одна. А земля там плодородная и родит богато, — Слава, видя поощряющую улыбку Анны Ефимовны, заливался соловьём.
Он так и нагородил бы сорок бочек арестантов, про грозных апачей, коварных навахо, добрых сиу и могикан-охотников, если бы не пришла Глашка и не поставила на стол крынку парного молока и несколько ломтей хлеба. Она тут же развесила уши, ожидая продолжения рассказа про диких аблизьян, разоряющих покосы, но Анна быстро её спровадила прочь.
— Поди-ка, набей тюфяки свежим сеном, неча тут, — энергично распорядилась она, — Спать сёдни в летней будешь, на сеновале Александр Николаевич ляжет. Константину Иванычу и Ярославу Карловичу в горенке постели.
— А отчего вы, Анна Ефимовна, решили, что мы из благородных? — Косте не терпелось прояснить кое-какие мутные моменты.
— А отчего ж? Чело у вас, сударь, ясное и чистое, лицо голое, руки ухоженные, на ногах ботфорты. Речь ваша учтива и ровна, крестьяне и посадские так не говорят. Одежды опять же.
— Хм. И то верно. Ну ладно. У нас ещё будет время наговориться. Надо старика проведать, таблетку дать. Как, кстати, его по отчеству?
— Ефим Григорьевич. Я тоже гляну.
Они поднялись из-за стола. Слава замешкался, а Саша прошептал ему в ухо:
— Анютка-то на тебя неровно дышит, Слав! Не теряй ориентиры. Смелость, быстрота и натиск! А какая крыша получится!
Слава чуть ли не оскорбился таким прагматическим подходом к женщине, но и… крыша. И, всё-таки, это было противно. Он, с такой предпосылкой, превращался бы в гнусного альфонса, а розовый куст любви оборачивался зарослями мерзкого меркантильного чертополоха. Стрела Амура, как говорится, не пронзала ещё его сердца. Не сказать, что он женского пола чурался, но всё было как-то так… Не по-настоящему. Поэтому встреча с Анной явилась для него сильнейшим потрясением. Он, в общем-то, и не знал в этот момент, что и делать, он же не Сашка, который играючись, без смущения, завлекал в койку любую мало-мальски смазливую девицу.
— Дурак ты, Санёк, — грустно ответил он, и пошёл вслед за Костей.
Санёк тоже догадался, что сморозил глупость. Однако он увидел Герасима, уже выходящего со двора, догнал его. Сунул ему в руки пакетик леденцов:
— Это дочкам. Пусть побалуются сластями.
Сунув сонному деду ещё одну капсулу лекарства, Костя пошёл прочь. Прижал в сенцах Глафиру к стене. Та охнула:
— Ох, барин, охальник!
Коленки у неё ослабли, чуть не сомлела. Костя погладил её по бедру, но сказал:
— Не пужайси. Солдат ребёнка не обидит. Дайка-ся мне шапку какую получше, потом верну.
Бейсболку защитного цвета с длинным козырьком он посчитал для села несколько авангардистской. Напялив на голову какой-то бесформенный колпак, отправился на рекогносцировку. Ещё не стемнело, так что можно ещё проверить пути отхода и тому подобные вещи. Где огороды, где заросли бурьяна, а где канавы. Однако никуда не дошёл. Увидел, как пацаны посреди улицы играют в чижа и засмотрелся. Потом не выдержал и подошёл к ним:
— Ну-ка, дай-ка мне биту.
На ту картину стали из-за плетней выглядывать селяне и усмехаться: «Чудит барин». Гогот парней постарше и звонкий смех девушек раздавался от околицы.
Анна в это время на кухне уговаривала Ванятку идти спать. Ванятка куксился, требовал всякого, то пить, то есть. Ярослав сказал:
— А иди-ка спать, Иван. Мамку не слушаешься, а тебе сказку не расскажу.
— Какую? Пло Ивана-дулака?
— Нет, про царя Салтана.
— Я про богатыя хочу!
— Всё равно не расскажу. Ты мамку не слушаешься, — добавил он, и вздохнул: «безотцовщина».
— Я буду слуфать. Рассказы' пло богатыя.
— Ты ложись, а я буду рассказывать.
Малой улёгся на кровать, а Слава речитативом начал:
— Сказка о славном и могучем богатыре князе Гвидоне Салтановиче и о прекрасной царевне Лебеди. Три девицы под окном пряли поздно вечерком. Кабы я была царица, говорит одна девица, то на весь крещёный мир приготовила б я пир.
Малец слушал внимательно, глаза его соловели и, наконец, он заснул. Анна переложила его на сундук, поправила подушку и пёстрое одеяло. Обернулась и встретилась глазами с Ярославом.
Саня же, увидев, что все потихоньку расползлись, широко зевнул, прихватил свой спальник, сунул в карман фонарик и поплёлся на сеновал. Следом за ним потрусила Белка. Глашка гремела посудой в летней кухне. Саша бросил куль на землю, зашёл в клеть. Приобнял Глашку за талию. Та чуть не сомлела и прошептала:
— Что ж это деется, люди добрыя? Мёдом что ли намазано?
— Хочешь большой и чистой любви, а, Глафира? — проворковал Сашка.
— Так кто ж не хочет-то, барин? — отвечала Глашка, отводя взгляд.
— Так покажи мне дорогу на сеновал.
— Так вона, вдоль анбара, с дальней стороны лестница.
Сашка подмигнул ей и вышел из кухни. Глафира стояла и вытирала сухие руки о передник. «Охальник», — прошептала она.
Проходя мимо длиннющего сарая, Саша увидел в приоткрытой двери мерно болтающийся хвост бурёнки. Тихо квохтали куры, усаживаясь на насест. Хрустела сеном лошадь. Ий-э-эх… судьба злодейка. С торца сарая он нашёл лестницу и начал по ней взбираться на чердак. Белка легла под стену. Саша добрался до проёма, ударился о притолоку, чертыхнулся и включил фонарь. Увидел пару, висящих неопрятными тёмно-серыми мешочками, тушек летучих мышей, собрал головой клочья густой паутины, стукнулся пару раз лбом о низкие стропила. Наконец, среди ворохов прошлогоднего сена нашёл умятое место, судя по всему, Глашкино лежбище. Кинул спальник, снял сапоги, разделся и влез в спальник. Романтики не получалось. Под боками оказались какие-то комки, он никак не мог улечься по-человечески. Потом не мог заснуть, в голове крутились события сегодняшнего дна. Впридачу, где-то в недрах сена шебуршились то ли насекомые, то ли мыши. Через пол чердака доносились всякие звуки: то фыркнет лошадь, то начнёт переступать ногами корова, то хрюкнет свинья. Запахи навоза и перепревшей соломы лезли в нос, а сено вместо луговых трав пахло пылью. Вдобавок, внизу шумно начала ссать корова. Ночёвка на сеновале переставала быть романтичной. Вдруг захотелось курить. Он ворочался и так и сяк, и, наконец, измученный заснул. Во сне его, беспокойном и тяжёлом, гардемарины скакали вперёд, фаворит вытворял с императрицей что-то совсем непотребное. Набатом гудел Герценовский колокол, заглушая сладостные менуэты растлённого двора. Главный виновник их бед, идолище поганое, скалилось и пыталось Сашу укусить. Он убегал от него, убегал, и всё никак не мог убежать.
Глафира помолилась на маленький образок, зевнула и улеглась на лавку. Но не спалось. Круговерть сегодняшнего дня слишком была необычна. Новые гости, колгота. Зато утёрла нос этим дурам, Фроське с Маруськой. Конечно, господам помыли косточки, как без того. И пива попробовала из той банки. Тайком, правда, но никто не заметил. И кусочек сахару припрятала. Потом пригодится. Мысли её начали путаться, потом она начала крутиться, ворочаться, не выдержала, пробормотала: «Грехи наши тяжкие, распалили окаянныя и сбёгли…», встала. Накинула на плечи платок, и так, в сорочке, вышла во двор.
Костя заигрался. Уже совсем стемнело, уже выползла на небо луна, уже стали зазывать домой детишек матери. Постепенно улица опустела. Костя подошёл к барскому дому, потрогал двери и калитку. Всё заперто. Сел на крыльцо. На деревне становилось всё тише, изредка слышится скрип от затворяемых ворот или стук засова. Село засыпает, лишь изредка, то в одном, то в другом конце, подбёхивают собаки, или долетит невнятный говор и смех расположившихся на ночлег на сеновале ребят. Полночь близится.
Костя перемахнул через забор, в свете полной луны увидел мелькнувший возле амбара белый призрак. Тихонько отворил заднюю дверь и прокрался в горенку. Успел стащить с себя сапоги, завалился на подушку и заснул мгновенно.
Пурпурный взгляд зари восточной уже озарил край неба. Уже где-то встал пастух, перекрестился, помолился на восток, перекинул через плечо котомку. Вышел из ворот, звонко щёлкнул кнутом. И вот уже мычанье, блеянье прогоняемой в поле скотины пробуждает деревню. Бабы молодые и старухи, с заспанными лицами, одетые кое-как и босиком, торопятся выгнать со двора на пастбище скотину. То тут, то там раздаются то ласковые слова, обращаемые к скромной телушке, то брань глупым овцам и бестолковым коровам, то резкое слово против невежества глядящего исподлобья и глухо мычащего быка. Скрип то отворяемых, то затворяемых ворот, хлоп кнута, разнообразный крик стада, всё смешивается в один нестройный гул.[9]
Дальше кто-то шёл досыпать, а хозяйки начинали топить печи, ставить хлеб и готовить еды на день. Глашка после утренней дойки уже умылась и причесалась, а теперь ворочала квашню. На её лице блуждала загадочная улыбка.
При таком раскладе спать Костя уже не мог. Под окном как дивизия Будённого проскакала. Он со стоном поднялся, покачался из стороны в сторону, не открывая глаз, но сил в себе встать всё-таки нашёл. Выполз в залу, что одновременно служила столовой. Все, кроме Сашки были на ногах.
— Всем с добрым утром. Анна Ефимовна, — спросил Костя, — а кофе где у нас?
Слава жевал корку хлеба с молоком, блудливо отводил глаза и смотрел большей частью в стол. Анна о чём-то жизнерадостно щебетала. Костя сразу всё понял. Пробормотал: «Не вынесла душа поэта». Вообще-то Костя нечто подобное предполагал, но думал, что клинья к Анне начнёт бить Сашка, а рафинированный интеллигент Ярослав со своей любовью окажется на обочине. Поморщился, — «и то хорошо». Стал бы у нас тут вместо мужика страдалец, мучайся потом с ним. «М-да, — подумал он ещё раз, — Славик-то непрост. Что-то я в нём не разглядел». Ещё раз посмотрел на хозяйку, пропустил мимо ушей её фразу, что-то там про водосвятие. Анна просто цвела. «И то тоже хорошо, — думал Костя, прихлёбывая кофе, — недотрах не успел принять хроническую форму. А то получилась бы, неровен час, новая Салтычиха. Баба с мужиком — это совсем иное, нежели баба без мужика».
Приполз Саня. Такой же смурной. Так же, как и Костя, с заметным усилием сдерживая зевоту. Глашка закрутилась веретеном, почему-то вокруг Саньки, и незаметно норовила подсунуть ему кусок потолще. «Ни фига себе, — удивился Костя, — да я самое интересное проспал?» Саша тоже увидел всё, оценил, сделал выводы. Незаметно шепнул Славе:
— Ты извини за вчерашнее. Не подумавши ляпнул.
— Угу, — ответил тот.
Он не видел ничего. Он был просто счастлив. Слава, видимо, рассказал Анне про конфессиональную принадлежность каждого, потому перед ним и Саней на стол Глашка поставила по кружке молока, ломти хлеба. А Косте и всем остальным — миску чищеных орехов и стакан воды. «На кой ляд я в православие подался? — мучительно соображал Берёзов. — Строгий пост, его ити». Хотелось скрыться и втихую заточить баночку тушёнки, он даже сглотнул густую слюну.
Женщины ушли переодеваться к церкви.
— Анна! Анна! Где мой мундир!
Ребята обернулись. В дверном проёме, между светлицей и кухней, стоял Ефим Григорьевич собственной персоной, в длинной ночной рубахе. Из-под неё виднелись тощие, покрытые густым чёрным волосом голени. Седые, растрёпанные патлы, недельная сивая щетина. Он стоял, держась за косяк, и требовал мундира!
Костя подскочил к нему:
— С добрым утром, Ефим Григорьевич! Куда же вы собрались?
— В церкву! А ну отойди. Анна! Анна, где ты там?
— Ефим Григорьевич, какая церква, вам лежать надо! — Костя хотел уладить вопрос увещеванием
— А ну! — вдруг взъярился папаша. — Указывать мне тут!
Тут и Костя взбесился. С недосыпу, голоду и бестолковой ночи:
— Ты куда, старый хрен? Я тебе покажу церкву! А ну в койку! Вчера от лихоманки чуть в ящик не сыграл, а сегодня в церкву собрался! Но ногах, курва мать, едва держишься, а всё туда же!
Старик хотел двинуть Косте кулаком в лицо, но не преуспел. Берёзов втолкнул того в светёлку. Оттуда понеслась густопсовая матерщина самого низкого пошиба, грохот опрокинувшейся лавки. Слава с Сашкой развесили уши — шедевры изящной словесности сыпались как с одной, так и с другой стороны. Стоял такой ор и лай, что примчалась не только Анна Ефимовна, но и Глашка из летней кухни. Анна беспокойно приговаривала: «Батюшка, батюшка!», но в комнату войти не смогла. Там Костя боролся с вредным стариком. Победили задор и молодость, измождённый изнурительной болезнью дед не смог противостоять натиску. Костя закатал того в одеяло и уложил на кровать. Поправил подушку и, тяжело дыша, сообщил:
— Вот и лежи!
Дед всё-таки выпростал из-под одеяла костлявый кулак и сложил Косте фигу. Отдышавшись, уже спокойно спросил:
— Ты где так лаяться навострился?
— В армии, — буркнул Костя, — а вы?
Ефим Григорич самодовольно усмехнулся:
— Так тоже… Покойный государь Пётр Алексеич загибал за будь здоров, грешно было не научиться.
— А вы встречались с государём?
— Атож! — гордо ответил старик. — Последний раз в тринадцатом годе, когда абшиду просил. А в походе на Прут, так и вовсе.
Всё. Ни в какую церковь Костя не пошёл.
Саша со Славой, пока женщины ходили на заутреню, а Костя разговаривал с Ефимом Григорьевичем, уединились в горенке и начали насиловать компьютер. И только исключительно по делу. За два часа Саша, благо он чертил быстро и красиво, успел снять копии с трёх чертежей ткацких станков, законспектировать описание. Потом пришли Анна с Глашкой, срочно пришлось всё прятать и упаковывать. Саша успел упорядочить записи, сделать спецификацию. Немного напрягала непривычная терминология, эти ремизки, батаны и бёрды. Но Александр был полон оптимизма. Лиха беда начало, главное — уже что-то начало шевелиться. Это уже жизнь, движуха, а не прозябание.
Костя развил бурную деятельность. Он неожиданно трепетно отнёсся к хозяину поместья. Притащил горячей воды, баллончик с гелем для бритья. Обмотал шею деду полотенцем и побрил того современным станком. Облил лосьоном, нашёл в закромах у Анны чудовищные, весом килограмма полтора-два, железные ножницы и постриг старика. После этого удовлетворённо осмотрел его и удивился. Старику было лет сорок пять, край — пятьдесят. То есть он оказался мужчиной, что у нас называют «в полном расцвете сил». Странным образом, после утреннего эпизода старик принял Костю за своего, и не противился его манипуляциям. К приходу женщин из церкви он сиял, как новенький пятак. Анна даже охнула, когда увидела своего отца таким помолодевшим.
Глафира тем временем накрыла стол. Обещался к больному зайти отец Фёдор, как только, так сразу. И к этому визиту готовился пирог с капустой и ещё что-то. Хозяйка сообщила ребятам, что на водосвятие они не пойдут, обойдутся там без них. А сразу, после визита священника, поедут в Александрову Слободу. Там как раз воскресная торговля, и на неё надо успеть.
Пришёл поп, навестить болезного хозяина. С ним явились два типа, с постными рожами, но масляными глазками, похоже, что сыновья. Сам батюшка, действительно был очень стар. Согбенный, тщедушный старичок, но с внушительным басом. Что-то бубнил в комнате у хозяина, наложил на Костю епитимью, невзирая на то, что тот пытался оправдаться уходом за больным. Зато освободил от поста и разрешил больному скоромное. Указал, опять же, Константину, на необходимость не позднее Рождества прийти на исповедь. Сжевал кусок пирога и отчалил. Его спутники не забыли прихватить приготовленную Глашкой корзинку.
Так и Трифон подъехал на своей телеге. Ребята загрузили свои корзины поверх дерюжных кулей с рожью. Анна пояснила, что много не берут, а так. Разведать цены, уточнить перспективы. Возница укрыл всё рогожей, увязал верёвкой. Все расположились, кто как смог, и поехали. Глашку оставили на хозяйстве.
Лошадь бежала рысью, телега грохотала на кочках, ветерок шаловливо играл кудрями выбившихся из-под платка русых волос Анны. Цветастого платка, — заметил Костя. Чёрт, в этих тонких условностях, нюансах и прозрачных намёках можно спутаться. Он догадывался, что платок чёрный — знак вдовства. А вот что значит всё остальное — хрен её знает. Клубилась пыль под копытами коняшки. Анна светилась внутренним светом, иногда поглядывая на Славу. «Мадонна, — шептал он, — восхтительнейшая из восхитительнейших». Она счастливо улыбалась. Слава потом что-то шептал её на ухо, она заразительно смеялась. Костя тоже начинал улыбаться, и даже серьёзный Трифон тихонько посмеивался себе в бороду, мотая головой. «Любовь у людей, — подумал Саша, — страшная сила», — и сам начинал беспричинно лыбиться.
До Александровой Слободы доехали два часа с небольшим. Но пока добрались до торжища, пока расположились. Пока пробежались по рядам, узнать что почём. Масштаб цен, так сказать. Саша так и ушёл бродить по лавкам. Торговать поставили Трифона, как имеющего опыт. Сервиз и приборы решили продавать по тридцать рублей, и не копейкой меньше.
Но или масштаб ярмарки был не тот, что не находилось покупателей на красоту за такие деньги, то ли ещё что. Подходили, да, приценивались. Но Трифон, как скала, стоял на страже хозяйских интересов. Когда же начались попытки ушлых мужичков сбить цену и прессовать мужика, Костя насторожился. Как бы не нашлись желающие кинуть лошка. Докопаются, что ворованное, и потащат на правёж. А потом ищи-свищи тот сервиз. Все схемы придуманы ещё до исторического материализма. Он пододвинул поближе к Трифону Славу с Анной. Если что, она должна будет объявить о своей собственности.
Однако дело не двигалось. И не двигалось бы дальше, если бы не слухи, которые, видать, донеслись до людей с деньгами. Толпа заволновалась, и Костя увидел женщин в монашеском одеянии, которые целенаправленно двигались к ним. Возглавляла процессию низенькая, кругленькая и такая же подвижная, как капля ртути, монахиня. Он стремительно подлетела к Трифону. «Что? Почём? Откуда? Кто хозяйка? Сколько? Уступишь?». Вмешался Костя и, скрепя сердце, решил уступить. Рубль, и то если оптом, или скинуть два — то за всё сразу. Тут же послали за деньгами, такие деньги с собой никто на базар не носит. В итоге сошлись на шестидесяти пяти рублях за всё. Так же быстро монахини умчались с ярмарки, только мужики за ними тащили купленные вещи.
— И кто это было? — спросил Костя у Трифона.
— Матушка Манефа, келариня Успенского монастыря, — ответил тот.
— Стремительная женщина, — резюмировал Саша, — обула нас, и глазом не моргнула.
До конца ярмарки Саша со Славой решили ещё раз пробежаться по лавкам, в свете скорого приобретения кое-каких вещей. Костя остался с Анной и Трифоном возле телеги. Деньги ещё надо до дома довезти.