Федор Бобышкин, «важняк» из области, в растрепанных чувствах покидал отгороженный от улицы высоким забором с проходной особняк Генеральной прокуратуры. Ему предложили уйти на пенсию. Не то чтобы прямо, но достаточно ясно. В принципе все верно: перешел пенсионный рубеж, но не их собачье дело указывать. Есть прямое начальство, отработанные формы общения, наконец. Не он первый, не он последний. Сам процесс не становится от этого менее болезненным, но все-таки не так откровенно по-хамски.
И главное, кто? Помощник Генерального прокурора, щенок с генеральской звездой в петлице! Он-то тут с какого боку? Или все-таки Салтыковка аукнулась? Вот уж точно — проклятое место. Помнится, говорили, будто там изуверствовала знаменитая Салтычиха. Враки, поди. Она на Лубянке жила — там и свирепствовала. Наверное, уж сто раз бы переименовали. Но место скверное, как ни крути.
А как он распинался, самовлюбленный сопляк, какие словесные кренделя выворачивал! Вы, мол, старшее поколение, много полезного сделали, основы, так сказать, заложили для перехода к цивилизованному правопорядку, честь вам и хвала. Время, однако, на месте не стоит. Век информатики на дворе, всемирная связь, высокие технологии. В криминалистической практике масс-спектрометры используются, эффект Мессбауэра, изотопы… Вы всего этого не имели, не с вас, значит, спрос…
Тут Бобышкин возьми и вверни:
— Очень жаль, любезный, что мы для вас все это изобрели.
Тоже, конечно, не прямо в лоб, — без «любезного», по имени-отчеству, но близко к тексту. Пусть знает. Эффект Мессбауэра! Слышал звон…
А с пенсией Бобышкин еще повременит. Пока дело не закончено, пусть и не мечтают. Не на такого напали.
Федор Поликарпович, находясь под впечатлением неприятного разговора, бездумно побрел вверх по Пушкинской улице, хотя первоначально намеревался совсем в другую сторону: в зоомагазин на Кузнецком, за мотылем для рыбок. Еще вчера, просидев весь вечер перед освещенным аквариумом, где с величавой медлительностью позировали радужные дискусы, ласкал себя мыслью заняться на досуге разведением редкостных пород. Вот тебе и досуг! Опомнился он уже возле кинотеатра «Россия», хотел было повернуть назад, но то ли желание перегорело, то ли в свете возникшей проблемы ихтиологические заботы отошли на задний план.
Решил малость передохнуть, собраться с мыслями. Не думал, что скажется пресловутая магия места и его, как бы выразился романист, а у романистов натура тонкая, чувствительная, охватит рой воспоминаний.
Между прочим, исключительно уместная метафора. Только бы стоило уточнить: пчелиный рой. Воспоминания хоть и жалят, но в конечном итоге врачуют душу. Боль быстро проходит, и наступает умиротворение. Недаром пчелиный яд широко применяется в медицинских целях, излечивая самые приставучие болячки.
Древние египтяне обожествляли пчелу, пчелки вытягивались в тетиву проказника Эрота, а мученики катары почитали их за священный символ.
Но все это когда-то, где-то там, не у нас…
Язык не поворачивается обозвать любезную сердцу подавляющего большинства москвичей площадь Пушкина скверным местом. Что бы там ни говорили всяческие лозоходцы и геоманты насчет патогенных зон, это никак не снимает вины ни с подлеца, подложившего толовую шашку в троллейбус, ни с бритоголовых паршивцев со свастикой.
Сколько свиданий было назначено под электрическими часами, что висели когда-то справа, если стать лицом, от памятника! Сколько волнующих знакомств завязалось на короткой дистанции между пивным баром — был, был такой почти напротив! — и Коктейль-холлом. И такое заведение существовало в незапамятную эпоху. До трех часов ночи работало. За вполне умеренную цену любой студент мог красиво упиться до положения риз. «Маяк», «Дружеский», «Шампань-Коблер», «Флипп» — и готово, в кондиции.
Помнится фельетон в самой главной газете «Жующие соломинку», карикатуры в «Крокодиле», бичующие стиляг: набриолиненный кок, галстук с пальмами и обезьяной, «корочки» на толстенной подошве из микропорки и очень широкие, а затем очень узкие брюки. Вздор все это, смешной и нелепый. По этим карикатурам учились танцевать буги-вуги.
Не за рюмкой с «Маяком» (коньяк, шартрез, яичный желток) выстаивали в полуночных очередях — за глотком свободы. И кучковались на «Плешке», она же «Бродвей», и по десять раз ходили на «Восстание в пустыне», чтобы вдохнуть хоть немного наркотик романтики — недоступной, чужой. Женщина, прекрасней которой нет и не было в мире, переполняла душу сладостной тоской. Выходя из горячего, душного зала на обледенелый тротуар, клялись друг другу, напялив ушанки, найти такую сегодня, завтра, в той жизни, что грезилась впереди.
Вокруг фонарей, источавших желтые, тягучие, как касторовое масло, нити, метались, налипая на ресницы, лохматые снежинки, и сквозь тусклую ночную радугу любая чувиха, укутанная в искусственный мех, виделась чуть ли не королевой. Хотелось припасть на колено и, куртуазно склонившись, коснуться губами перчатки.
Казались таинственными примороженные мордашки, и холодные пальцы с накрашенными ногтями бросали в дрожь. В каждой мерещилась хоть какая-то частичка Той, неповторимой, единственной. Бесшабашная удаль переполняла — хоть сейчас на дуэль или галопом племена подымать. Какие племена, какая дуэль? Ежели драка в подворотне, то по-рыцарски: один на один и до первой крови. Куда податься: в дипломаты, в разведчики, в моряки?
«Мы живем, под собою не чуя страны», — переписывали строки, чреватые сроком, и не чуяли, не понимали, видели и не видели в двух шагах.
Вой сирен, перекрыто движение, кортеж на дикой скорости по осевой. Серебряные фанфары на радиаторах. Сплошь «ЗИСы-110». В одном из них Он. Менты, окаменев, под козырек, на тротуарах оцепенение. Пушкин и тот, как наперед знал, голову наклонил и шляпу за спину припрятал. В электрических струях, бьющих из желтых фар, каменные дома обретают свой прежний облик. Ни аравийских барханов, ни пальм в «бананово-лимонном Сингапуре». Только облако света, летящее в ночь. Жуть и восторг, обдающие ледяным жаром.
Пронеслось и, как на переводной картинке, проступают снующие толпы, витрина «Елисеевского» с батареей шампанского и крабами в банках, построенных в пирамиду, а глобус Центрального телеграфа как пуп Земли.
Жизнь продолжается, и давно примелькавшиеся агенты не мешают мечтать и влюбляться в любовь.
Самой убогой обыденности запретный плод придавал сумасшедшую радость. Под затупленной иголкой патефона, хлопая по краям, вращалась рентгеновская пленка с изъеденным раком легкими, пробитым черепом, искалеченным тазом. «Музыка на ребрах» — был и такой фельетон — раздвигала стены бараков и коммуналок, превращая их в небоскребы из стекла и стали, в белоснежные виллы на тропических островах.
Роскошные апартаменты? Условные декорации. Виски, которого не пробовали? Водяра обретала особый букет. Благородство, что мнилось «у них», — протест против нашего хамства. Отсюда этикет для внутреннего употребления и наивное «хэллобобство»:
— Хэллоу, Боб (Борька Сторожев)!
— Салют, мистер Генри (Генка Чистов)!
— Как дела, Джордж (Юрка Волков)?
— Дела о’кей. Встретил Демона. Он теперь в разведшколе.
В какой разведшколе мог обретаться Демченко, не закончив десятилетку, осталось непроясненным. Волновало другое: с кем будет красавица Таня Визовская, считавшаяся его «женой».
Девочки, девочки — где вы теперь?
— Мы, кажется, с вами встречались?
— У тебя есть подруга? А то тут поблизости хата у одного чувака…
Куда только не разметало тебя, трижды обманутое уходящее поколение? И кто вправе вынести тебе приговор?
Фонтан как вазочка, снег — мороженое.
Аптека. Уборная. Бар.
Рельс тротуара измызган, исхоженный
Мильоном вертлявых пар…
Опустившись на скамейку у гранитного парапета, Федор Поликарпович припомнил стихи соседа по парте в 9 «В» классе. Кому он подражал, психованный Джерри: Маяковскому? Блоку? А, неважно! И имя запамятовал ось, и не в стихах суть, хотя и в стихах тоже, но главное — все-таки бар. Они с Джерри впервые в жизни переступили порог питейного заведения, с замиранием ожидая, что их тут же вышибут по причине малолетства. Однако ничего, обошлось. Взяли по кружке бочкового «Жигулевского», сто пятьдесят в граненых стаканах, сосиски с тушеной капустой и едва не бегом к самому дальнему столику. Господи, как же стало им хорошо! Сколько было потом банкетов, фуршетов, интимных пирушек и дружеских междусобойчиков, но тот, опрокинутый залпом стакан, спешно запитый из кружки, не забудется никогда. Обжигающая, инстинктивно противная сладковатая горечь и осаживающая прохлада, обдавшая кисловатым бродильным душком. А сосисок таких нынче не сыщешь, и тушеной капусты в заводе нет.
Сосиски с капустой я очень люблю,
Алямс, алямс, алямс…
А это откуда? Из какого кино?
Хот-дог с кетчупом — дрянь: никакого вкуса, и булка как из сырой ваты.
Бобышкин всюду продержался в середнячках. И родители — не верхи не низы — в меру обеспеченные, скромные труженики, и успеваемость ближе к четверке, чем к тройке, и поведение. В младших классах тянулся к приблатненной шпане, но далеко не зашел, остепенившись после первого привода. Вступил, как положено, в комсомол, но активистом не заделался, ограничившись уплатой членские взносов. Собрания, 20 коп. в месяц — и общий привет. К школьной аристократии примкнул с неподдельным энтузиазмом. Втайне гордился принадлежностью к «золотой молодежи», куда они сами себя причисляли, к «плесени», согласно официальной фразеологии.
Впрочем, и тут Федор (Фред) оставался на вторых ролях. Так уж вышло с местом жительства, что на одной стороне правительственного шоссе стояли дома ЦК, а на другой — МГБ и МИДа. За сынками цековских работников и дипломатов, составлявших добрую половину особой, привилегированной школы, тянулся из последних сил: и шмотки не те, и на ресторан не хватало. Чтоб хоть как-то соответствовать, тайком таскал букинистам отцовские книги, продал альбом марок, разгружал вагоны с арбузами на сортировочной. И грустно, и смешно. Опускаешься в прошлое, как в ванну: едва начнет остывать, сами собой открываются краны с горячей водой, и внутри как-то сразу теплеет.
Вроде были друзья, да сплыли. Кто где, неведомо. Небось все уж на пенсии, если дожили, и никто не выбился в звезды. Вот вам и поколение!
Один все же преуспел. Как же его звали, сукина сына? Секретарь комсомольского комитета, сволочь отпетая… Следил за каждым шагом. На остановке троллейбуса, у шашлычной «Восток», куда чаще всего ходили, часами выстаивал. И сразу к директору: этот пьяный, тот пьяный. И на комитет: моральное разложение, космополитизм, тлетворное влияние Запада… В академики выбился по атомной части. После Чернобыля чего-то там разоблачил, насчет конструкции реактора, съездил туда пару раз, а после взял и застрелился. Как был невротиком, так и остался. Погасла звезда.
Интересно, куда подевался Пономаренко, сын секретаря ЦК? Пырнул ножом одноклассника на переменке и как в воду канул. А Рыбальчик, Рыбальчик где? Вот уж переполоху наделал! Только и разговоров: «Рыбальчик стрелялся, Рыбальчик стрелялся… Несчастная любовь или что похуже?» В женских школах еще вычисляют виновницу, а она тут как тут, и не одна, их как минимум трое. Ходят с убитым видом, как бы украдкой смахивая слезу. Цирк! Разочаровал публику Рыбальчик: пуля навылет прошла, не задев жизненных органов. Из комсомола его поперли. Ни одна стерва не поддержала. Походил месяц эдаким Грушницким и сгинул.
Своеобразное поколение, ничего не скажешь. Кто в скрипачи, кто в стукачи.
Чего же суетиться, коль сходим на нет? Закон природы: пора. На пенсию, конечно, не проживешь, но была бы шея. И время такое настало, что за приработком далеко ходить не приходится.
Разводить рыб одно удовольствие, или те же растения! Кабомба, людвигия, криптокарина — красота. Простая валиснерия на Птичьем рынке и та десять тысяч за кустик, а уход за водорослями минимальный — поливать не требуется, был бы свет.
Бобышкин чувствовал, как с каждой минутой отходит сердце, успокаивается. Удалась жизнь, не удалась — особо жаловаться не приходится.
Юридический институт, это уж после факультет при университете образовался, он выбрал более-менее осознанно. Романтический зуд, несомненно, дал знать о себе, но главным аргументом явился невысокий конкурс, да и у отца — юрисконсульта Министерства путей сообщения — были кое-какие связи.
Отбыв по распределению два года в Тамбове, Бобышкин возвратился в Москву и устроился в транспортную милицию. Расследовать приходилось в основном хищения и подпольные аборты в бараках, но случались и более серьезные происшествия, со смертельным исходом, преимущественно по причине халатности либо пьянки. На первое убийство выехал, как положено, с прокурором. Во рву под насыпью, почти как у Блока,[14] путевой обходчик наткнулся на труп молодой женщины со следами множественных ножевых ран. Место происшествия случайно оказалось в двух шагах от дома. Ров и впрямь был некошеный, потому как в нем не росла трава, но протекала вода. В детстве Бобышкин ловил там мотыля и циклопов для своих рыбок.
При осмотре он обратил внимание на характерные рубцы от инъекций на руках жертвы, высказав вполне обоснованное предположение о долговременном употреблении наркотиков.
— Забудьте о наркомании, — отрезал прокурор. — В нашей стране такой проблемы не существует. Убийцу нужно искать.
Федор Поликарпович подчинился и ограничился в следственной версии исключительно бытовой стороной. Убийцу, впрочем, так и не нашли, что, как ни странно, ничуть не подпортило карьеру. Скорее, наоборот. Не прошло и года, как молодого следователя перевели — сначала в транспортную, а затем и в областную прокуратуру, где он, медленно продвигаясь по служебной лестнице, дорос до «важняка». Много чего было за долгие годы, но вроде нигде особенно не замарался и даже с блеском раскрыл несколько дел, достаточно громких.
Осталось последнее: достойно завершить. Хотя бы из чистого самолюбия.
По сей день, однако, никаких концов обнаружить не удалось. Ритуальное убийство в Салтыковке, или просто убийство с последующей имитацией под жертвоприношение, грозило внести свою скромную лепту в процент нераскрытых дел.
Между тем именно это преступление, само по себе неординарное, можно даже сказать, из ряда вон выходящее, явственно обретало таинственную окраску.
В ходе патологоанатомической экспертизы, в теменной кости (череп почти не пострадал от огня) было обнаружено идеально просверленное отверстие. Оно в точности пришлось на то самое место, где у новорожденных находится так называемый «родничок», быстро зарастающий по мере самостоятельной, вне материнского организма, жизни. Металлографический анализ подтвердил предположение, что отверстие проделано стальным сверлом в ходе неизвестно с какими целями проведенной операции. Причем сделано это было за два-три дня до предполагаемой даты смерти. Вопрос о том, продиктована ли данная, практически не применяемая в хирургической практике трепанация черепа медицинской надобностью, оставался открытым.
Сухим остатком от визита в Генпрокуратуру, помимо обмена мнениями с наглецом-помощником, стала наводка на одного доктора наук из Института морфологии человека. Институт находился на улице Цюрупы, что ничего не говорило Бобышкину ни в смысле географического расположения, ни в ономастическом аспекте.
Цюрупа вроде каким-то образом связан с Лениным, что, понятно, ровным счетом ничего не значит. Связан — не связан: как говорится, до лампочки. Единственное, что требовалось, так это справочник московских улиц. Таковой в Облпрокуратуре наличествовал, чего никак нельзя сказать о служебных машинах. Дефицит распространялся не только на транспорт, но буквально на все: физико-химические анализы, баллистику, не говоря уже об анатомичке и ящиках в холодильнике.
Мест для трупов катастрофически не хватало, а повторной экспертизы не избежать.
Мысль о том, чтобы напоследок навесить на родное начальство дополнительные расходы, принесла садистское удовлетворение.