— Это ты, Тиночка?
— Я, мой дорогой. Это я — не пугайся.
— Тебя так долго не было…
— Долго? Не понимаю.
— Где ты сейчас? Где, — он хотел сказать «живешь», — обитаешь теперь? Ты ничего мне так и не рассказала.
— Я умерла, Тон-Тон.
— Но ты же здесь?
— Здесь.
— Как такое возможно, Тина?
— Не знаю.
— Ты помнишь, что сталось с тобой? Потом, после… — он хотел сказать «смерти», но поперхнулся.
— Помнишь?.. Я помню, как умерла.
— А потом, после?.. Откуда ты приходишь ко мне?
— Не спрашивай.
— Почему?
— Тебе лучше не знать. Узнаешь — ужаснешься…
— Дедушка опять заговаривается, — протяжно вздохнула дочь Антона Петровича Антонида, прислушиваясь к одинокому старческому бормотанию за стеной.
— Сам с собой говорит? — встрепенулся Владик. — Мама сказала, что его надо показать психиатру.
— Не дай Бог! Он этого не выдержит. И зачем?.. Просто ему иногда кажется, что она приходит к нему.
— Кто — она?
— Твоя бабушка, моя мама, дружок…
Впервые профессор Ларионов увидел тень покойной жены, войдя на пронизанную летним солнцем веранду, где уже собралась за завтраком вся семья. Не хватало только Андрея, старшего внука. У него началась практика в каком-то почтовом ящике.
Тот день, 18 июня 1989 года, Антон Петрович выделил подробной записью в дневнике, где отмечались наиболее значительные события жизни.
Алевтина Степановна сидела на своем обычном месте — у самовара, окольцованного связкой баранок, следя, чтобы не перестоялись яйца, уложенные, словно в гнездо, на коронку, куда обычно ставится чайник с заваркой. Считалось, что они обретают особый вкус, сохраняя идеальную полужидкую консистенцию.
С тех пор как Алевтина Степановна умерла, а прошло уже три года, никто не готовил ему «пашот а ля бояр», как на то время называла она свой кулинарный изыск, и не грел баранки на посеребренной, увенчанной медалями груди старого баташовского самовара.
Дети — Антонида и Александр — жили своими домами и не часто навещали Антона Петровича, заметно постаревшего после «невозвратимой», как значилось в телеграммах соболезнования, утраты. Словно вообще можно что-то вернуть. Невозвратимо все, чего бы ни коснулась смерть, как само время невозвратимо.
Сперва Ларионов не поверил своим глазам. Споткнувшись о порог, он потерял равновесие и едва устоял, успев ухватиться за медную ручку застекленной двери.
— Ты чуть не хлопнулся, дедушка! — девятилетний Владик, всеобщий любимец и баловень, то ли с испугу, то ли просто от неожиданности, опрокинул недопитую чашку.
Антон Петрович зажмурился и с опущенной головой прошаркал к столу. Ощупью вцепившись в спинку венского стула, он разлепил дрожащие веки и встретил задумчивый и, как показалось, укоризненный взгляд Алевтины Степановны: видение не исчезло.
Видением, тенью или (там) призраком то, что он столь явственно различал, назвать было трудно. Видны были малейшие пятнышки на руках, родинка над верхней губой, морщины, даже коричневые крапинки на серо-зеленой радужке дорогих, до сердечной боли, озабоченно грустных и, как показалось, всезнающих глаз.
Вот она потянулась проверить, достаточно ли согрелись баранки, и, слегка обжегшись, схватилась за мочку розового на просвет уха и подула на пальцы. Такая щемяще незабываемая манера — легкий поворот головы и губы, дрогнувшие в улыбке.
Профессор Ларионов, видный археолог и антрополог, не мог и мысли допустить, что возможно посмертное существование.
«Спокойно, — приказал он себе, отстраненно регистрируя происходящие в мозгу процессы, — это бунтует подкорка. Проекция вовне. Такое случается. Видимо, подскочило внутричерепное давление и лопнул какой-то сосудик. Так и есть: головная боль, сильная тахикардия, холодный пот, подступающее удушье. Только бы не упасть!» — Он обвел сидящих за столом внимательным, все примечающим взором. Лишь где-то в самой глубине билось и рвалось наружу отчаяние.
Осознание собственной беспомощности, быть может и обреченности, казалось, придало сил. Ларионов понял, что никто, кроме него, не видит сидящую у самовара Алевтину Степановну. Безмолвный, посторонний как будто голос подсказал, что и самовара, за ненадобностью убранного в сарай, быть не должно, хоть он и стоял на измятом подносе, где под стершимся серебром явственно проступала латунь.
При мысли о том, что дети не замечают присутствия матери, а внук — бабушки, стало немного легче, но незажившая боль потери обожгла раскаленным железом. Он скорее готов был примириться с доподлинным призраком, чем с болезненной галлюцинацией, но вышколенный рассудок продолжал анализировать, выстраивая четкие логические цепи.
Пусть Владику дали какао, но Александр с женой Маргаритой пили из маленьких чашечек растворимый кофе — не чай из стаканов в мельхиоровых подстаканниках, как было при ней. Что-то не согласовывалось в общей картине, где проекция памяти так органично перекрещивалась с реальностью. Казалось, время приостановило свой размеренный ход, и все происходящее развертывается как при замедленной съемке.
Владик так и застыл с приоткрытым ротиком над своей опрокинутой чашкой, глядя, как на камчатной скатерти расплывается шоколадное пятно. Марго, кажется, одернула его: «Не умеешь вести себя», или что-то в этом роде. Она уже тянется за бумажной салфеткой, а Александр, занятый своими заботами, задумчиво катает хлебный шарик. Он наверняка пропустил мимо ушей восклицание мальчика, и ему невдомек, что отец вот-вот грохнется об пол.
Признаки тревоги проявила, кажется, одна Антонида, которую все теперь стали звать Тиной, как мать. Она привстала и протягивает руки, наклонясь над столом, но стол слишком широк, и она не дотянется, не успеет…
Антон Петрович не слышал, как испуганно вскрикнула дочь, он уже ничего не слышал и не видел вокруг. Поле зрения сузилось, как в бинокле, но с немыслимой четкостью прорисовывалось лицо жены и самоварная ручка с баранками. Все прочее было отрезано черной диафрагмой.
— Я умираю? — спросил — или только подумал? — Антон Петрович.
— Non, non, mon cher[7], — покачала головой Алевтина Степановна, сохраняя все ту же, едва обозначенную улыбку.
— Возьми меня с собой, Тина! — выкрикнул он на последнем пределе сознания и, выпустив выскользнувший из-под рук стул, рухнул на середину стола и сполз вниз под звон разбитой посуды. Он еще успел увидеть вспышку немыслимой яркости и расходящееся вокруг Тины сияние. Ее образ побледнел, наполнился мягким ласковым светом, затем обрел прозрачность и совершенно истаял в радужной разгранке лучей.
— C’est impossible[8], — донеслось до него за мгновение до полного забытья.
Когда доходило до жизненно важных вопросов, жена переходила на французский, и на то были свои причины. Он тут же умолкал и делал все, как она считала нужным. И эти последние — во сне или наяву? — слова, как приказ, подлежащий беспрекословному выполнению, помогли Ларионову выжить.
Очнувшись у себя на постели, после того как приехала и отбыла неотложка, а Александр сгонял на своей «Волге» в Москву за доктором Нисневичем, Антон Петрович вспомнил все до мелочей, но первой произнесенной им фразой была именно эта.
— Что невозможно? — Нисневич наклонил мясистое, заросшее волосами ухо.
— Все, — язык ворочался с трудом, левая щека онемела. Вероятно, сказывалось действие инъекций. Пахло лекарствами, но не сильно. Обоняние тоже как будто бы притупилось. — La mort est secourable et la mort est tranquille,[9] — по щеке поползла одинокая слеза.
— Что он говорит? — поморщился врач, повернувшись к стоявшим у изголовья родственникам. — Mort?.. Вы доживете до ста, голубчик!
Антонида, многое взявши у матери, с каменным лицом перевела.
— Вздор! — по-своему истолковал Нисневич. — Полнейший, батенька, вздор. Вам еще жить да жить… Ба, да у вас кровь! — смочив ватный тампон спиртом, он бережно отер оцарапанный висок. — Пустяки… Щиплет?
Ларионов едва заметно мотнул головой: он ничего не почувствовал.
— Что с ним, профессор? — Антонида присела на краешек кровати. Отец не успел побриться, и щеки его словно посеребрило инеем. Она впервые заметила, что он совсем седой. Это было в порядке вещей: годы, но сердце тоскливо заныло. — Очень серьезно?
— В нашем возрасте любая болячка заставляет задуматься… Надо бы взять анализы, провести обследование, — сделав глазами выразительный знак, он кивнул на дверь. — Пока только предположения.
— Не стесняйтесь, Леон Моисеевич, я мужик понятливый и спокойный, — Ларионов сделал попытку улыбнуться, но это удалось ему лишь наполовину: левую часть лица по-прежнему сковывала анестезия.
— Ишь, храбрец выискался!.. И скрывать-то особенно нечего: ну, аритмия, но не мерцательная, и, если не ошибаюсь, парез. Но тоже не смертельный, так себе — парезец. Покой, режим, диета и, будем надеяться, обойдется.
— Подумаешь, царапина, — своеобычно понял Антон Петрович. — Не надо делать из мухи слона. Какой еще, к чертям собачьим, режим? Строгий? Или сразу шизо?
— Он не знает, что такое парез! — Нисневич принялся раскачиваться, как цадик над Торой. — Он еще ругается и пытается шутить. Значит, есть надежда. И слава Богу, но две недели он не должен вставать с постели… Вам-то, надеюсь, не надо объяснять, Антонида?
— Можете на меня положиться, профессор, — заверила она. — Я глаз с него не спущу.
— У тебя есть возможность остаться на даче? — просветлел лицом Александр Антонович. Он работал в ЦК КПСС, и у него такой возможности не было. Надеяться на Марго тоже не приходилось: последнее время она не спускала с него глаз, да и Владик опять же. Хорошо, что тяжелая ситуация сама собой разрешилась.
— У вас найдется иголка? — спросил Нисневич.
— Какая, Леон Моисеевич?
— Швейная, английская, любая булавка!
— Сейчас поищу, — засуетилась Антонида. — Где она может быть?
— Возьми папину готовальню, — проявил находчивость повеселевший Александр Антонович.
— Больно? — После того, как чуткие профессорские пальцы прощупали пульсы на обеих ногах, в дело пошел циркуль. — А здесь? А тут? — Уколы следовали один за другим. — Где все же больнее?
Антон Петрович затруднился определить. Им овладело какое-то сонное безразличие. Из пояснений, которые, постоянно повторяясь, давали по поводу случившегося дети, он понял основное: никто ничего не видел и не слышал.
— Подошел к столу, хотел было сесть, но вдруг зашатался, лицо посинело, и он упал.
Значит, все, что он и Тина успели сказать друг другу, тоже рождалось у него в голове. Такое возможно только во сне. Значит, галлюцинация исключается. Когда пытаешься говорить с тенью, окружающим должен быть слышен твой голос. Тому тьма примеров.
Визитер, навестивший как-то Иммануила Сведенборга, ясно различал разговор за закрытой дверью кабинета. Вернее, голос хозяина, ибо его собеседник хранил молчание. Когда же дверь отворилась, великий естествоиспытатель и мистик склонился в поклоне, провожая невидимого гостя, и поблагодарил за оказанную честь.
— Надеюсь, вы узнали его? — с торжеством в голосе осведомился он, заметив посетителя. — Это был Вергилий! Он поведал мне массу интересных вещей.
«Неужели и меня ожидает нечто подобное? — мысленно ужаснулся Ларионов. — Или это все-таки был сон наяву, предвестник припадка? Страшная штука — старость. Начинаешь вести себя как кисейная барышня. — Он мучительно напрягся, пытаясь вспомнить, куда засунул охотничье ружье. — Важно не пропустить момент, когда еще достанет сил распорядиться собой. В таком деле близкие люди — самые неумолимые недруги. Никто не поможет…»
Погруженный в свои невеселые думы, Антон Петрович особенно не прислушивался к долетавшим до него, как из дальнего далека, обрывкам фраз. Обсуждали его состояние, спорили, нужна ли сиделка, и все такое. Голоса на повышенных тонах прорывались сквозь трагически озабоченный шепот, как Би-Би-Си сквозь глушилку лет пять — или больше? — назад.
Чаще, почти срываясь на крик, заявляла о себе Марго:
— Куда он запропастился? Ты не видел, Шура?
В пику старикам она с первых дней замужества стала звать Александра только так: Шура, иногда Саша, но не Алик и уж конечно не Лёка, как в раннем детстве.
Долго искать Владика не пришлось. Его извлекли из комнатки на антресолях, где лежали Андрюшкины вещи. О ходе операции можно было судить по звукам: торопливые шаги по скрипучим ступеням (дача старела вместе с хозяином), беготня наверху (шельмец не давался в руки) и, как апофеоз, капризное хныканье.
— Где ты был? — деревянные стены не в силах были противостоять пронзительному голосу Марго. — Я тебя спрашиваю! Отвечай!
Владик молчал, как партизан на допросе, а ленивое брюзжание мужа ее никак не устраивало. Преступник обязан сознаться и молить о снисхождении. Все же ей пришлось удовольствоваться свидетельскими показаниями. Монотонное мычание Александра то и дело прерывалось негодующими тирадами:
— Как? Ты посмел прикоснуться к компьютеру?! Даже включил?.. Что?.. Файлы?.. Какие еще файлы?.. Тебе своих игр мало? Вот погоди, приедет Андрюша и выдаст по первое число! Ты же мог испортить дорогую вещь! Марш отсюда! И чтоб духа твоего не было до обеда. — Резкость тона постепенно сходила на нет, уступая умиротворенной воркотне. — Погуляй в садике, подыши свежим воздухом… У дедушки уже клубничка поспела.
Топот, казалось бы, известил об амнистии, но разборка только вступила в новую фазу. Поначалу стрельба велась как бы по прежней цели.
— Файлы. Я покажу такие файлы! — сжигала нерастраченный порох Марго. — Мадамы ему нужны! От горшка два вершка, а уже засвербело… А ты бы лучше молчал! — Она с особым ожесточением накинулась на Александра. — Модемы, мадамы — какая разница? Уже слова по-русски не скажут! Ты, ты эту заразу принес! Твое воспитание. Одного проглядели, а теперь и этот по той же дорожке?.. Нет, Владика я вам не отдам! Не надейтесь. Эра информатики, эра информатики, а кончается блядством! И не надо делать из меня дуру. Я не слепая.
Антон Петрович заранее знал, чем все закончится: выяснение отношений, слезы и вымученное перемирие до новой вспышки.
Марго редко наказывала детей, но сцены, которые она устраивала по малейшему поводу, были хуже любого правежа. Александр Антонович переносил их со стоическим безразличием, а Андрей, поступив на мехмат, сразу переселился к деду.
Антон Петрович подозревал, что пойти на такой шаг самолюбивого и не склонного к компромиссам парня вынудил отнюдь не характер матери — бабы, безусловно, недалекой и вздорной, но незлобивой и заботливой, порой даже слишком, а образ жизни и, соответственно, поведение Александра.
Ларионовым явно не повезло с наследниками по мужской линии. Своего отца, секретаря Харьковского обкома, Антон Петрович помнил довольно смутно. Он возвращался домой далеко за полночь, когда Ант — так значилось в метрике — уже спал, и лишь по выходным дням, и то изредка, им удавалось побыть вдвоем. Руководствуясь случайной выборкой, память сохранила немногое. Неразрывно с отцом были связаны автомобиль, который все называли «эмкой», хромовые сапоги и машинка для набивки папиросных гильз. Сейчас трудно понять, почему он с таким увлечением занимался заведомо пустяковым делом. Едва ли из экономии. Наверное, нравилось. Одевался он скромно: брюки-галифе, темно-синий китель — «тужурка» и точно такого же покроя полотняный белый, в летнюю пору. Запомнились прогулки: в зоологический сад и в тир, где отец выиграл приз за меткость — розовую куклу-голыша. Задетый за живое, Ант разревелся, и «девчачью» игрушку беспрекословно заменили на жестяной наган с коробкой пистонов. Поездка по детской железной дороге в лесопарк показалась настоящим путешествием. Само это название, неразделимое на обыденные понятия «лес» и «парк», звучало сказочной музыкой. Домой возвращались с трофеями: свисток, вырезанный из ветки ивы, зеленый, утыканный шипами каштан и маленькая лягушечка в жестяной коробке из-под ландрина.
Ант был до глубины души разочарован, когда отец сказал, что лягушка вполне взрослая. Судя по картинкам в раскладной книжке, сказка не сопрягалась с живой действительностью. Пахло обманом: волк, похожий почему-то на пограничную собаку, выглядел намного меньше, чем ожидалось, белка оказалась вовсе не белой, как можно было ожидать, а рыженькой, зато жирная кладбищенская улитка показалась настоящим Голиафом.
Улитка, впрочем, к отцу отношения не имела. Ее вместе с обломком мрамора купила у какого-то беспризорника нянька. У ее ненаглядного Антика как раз был период бурного увлечения животным миром — кузнецы с голубоватыми крылышками, хрущц, бронзовки, зеленые гусеницы с хищным рогом и волосатые розовые, и бабочки, бабочки… От невзрачной капустницы до ярчайшего павлиньего глаза и зловещей бархатной траурницы, так и оставшейся неосуществленной мечтой.
Сачки, коллекции, неосознанная жестокость юного дикаря. Агония пронзенных булавкой существ, трепещущих крыльями — пыльца прилипала к пальцам — не вызывала ни малейшего отклика. Смерть оставалась за гранью сказок, где действовали волшебники и богатыри. Чьи-то похороны, сопровождаемые оркестром, воспринимались как обыденное проявление незнакомого, но малоинтересного мира, откуда приходили старьевщики и цыгане.
И было трудно понять, почему всякий раз беззвучно плакала нянька, уткнувшись в оконное стекло, за которым пронзительно завывала медная, выгнутая улиткой труба и размеренно ухал большой барабан.
Дуновение непонятной роковой неизбежности принесла старинная открытка с изображением какого-то мраморного строения с низкими колоннами по обе стороны прямоугольного входа, за которым, как в угольном люке, зияла непроглядная темнота. Вокруг лежали красивые дамы в белых одеждах, и только одна из них стояла, держась рукой за колонну, будто не решалась войти.
— Кто эти тетеньки? — спросил Ант, проникаясь безотчетной тревогой.
— Греческие женщины, — ответила мать, поспешно убирая открытку.
Осталось ощущение тайны, куда ему, Антику, нет доступа.
Подарки? Они не отличались особым разнообразием: ружье, стрелявшее пробкой, педальная машина, плоский ящик с маленькими корабликами. В него наливалась вода, и можно было направлять корабли, водя магнитом по фанерному днищу, которое вскоре начало течь.
До четырех лет данное ему имя не внушало Анту ни малейших сомнений. Оно представлялось столь же непреложным, как Солнце, небо, Харьков, Сумская улица, Украина, СССР. Но первое же столкновение с вольной стихией двора обернулось горькими слезами. Кличка Ант-фабрикант налипла несмываемым клеймом. Оська и Юзик — в мозгу, как заноза, застряли имена, лишенные хоть каких бы то ни было внешних примет, — авторитетно дали понять, что никакой он не Ант, а самый обыкновенный Антон.
Много позже Ларионов сообразил, что его первые в жизни товарищи едва ли собственным умом додумались до решения заковыристой номенологической шарады. Наверняка наслушались дома всяческих пересудов. Кому же еще перемывать косточки, если не ближайшим соседям, особенно таким, как Петр Ларионов — хозяин города? Тогда Антик уже знал, какую дерзновенную идею преследовал отец, нарекая первенца. Его небесным покровителем, в обновленном, конечно, смысле слова, должен был стать не вождь, не революционный символ, а легендарный воздушный корабль АНТ-25. Стальная птица завершила беспримерный перелет через Северный полюс в Америку в тот самый день, когда секретарский младенец осчастливил своим появлением пусть не весь белый свет, но хотя бы родцом № 9. Туда, без ведома Ларионова-старшего, срочно подбросили машину с кровельным железом. Экстравагантным, на обывательский слух, а то и вовсе несусветным именам придавали политическое значение. Новому обществу требовалось срочно сформировать нового человека, а новые люди были мобилизованы воспитать совсем уже новую смену. Отречение от старого мира, от религиозного дурмана — вот что означали новые имена. Трудно было придумать более яркую и искреннюю демонстрацию преданности советской власти.
Рядом с более-менее благозвучными Владленами, Станинами, Марксэнами, Октябринами появилось великое множество Карин (в честь дрейфа в Карском море), Кимов (Коммунистический интернационал молодежи), Радиев-Радиков (элемент будущего — радий). Ответственный работник Тяжпрома, живший в одном подъезде с Ларионовыми, назвал дочь Мартеной (мартеновская печь), другой сосед, директор ТЭЦ, осчастливил сынка аббревиатурой Элевс (электрификация всей страны).
Невольная вовлеченность Антика в эту вакханалию, быть может, и заронила в нем зерна критического отношения сначала к коммунистическому новоязу, а позднее и к его первоисточнику.
С непривычной четкостью, в мельчайших деталях выплывали отдельные, словно нарезанные ножницами монтажера, кадры, сменяя друг друга на тех же повышенных скоростях, возможных на монтажном столе, но никак не в кинопрокате.
Быстродействие нейронов и синапсов не укладывалось в прокрустово ложе режима — 24 кадра в секунду (неуловимый для глаза, но предназначенный подсознанию 25-й подлежит запрету). Но оно, подсознание, не знает запретов, как не знает забвения. Недаром на пороге небытия или в минуту смертельной опасности перед глазами стремительно прокручивается вся жизнь, и то, что было загнано в беспросветные глубины и казалось напрочь забытым, вспыхивает с немыслимой яркостью, затмевая нездешний свет, который мнится в дальнем конце черной трубы, куда уносится бесплотная память, отделившись от бездыханного тела.
Антон Петрович подумал, что умирает, но не ощутил ничего сколько-нибудь похожего на сожаление, тоску, а тем более страх. Скорее, отрешенное от всяких забот и желаний любопытство.
Крепла уверенность, — или то было изначальное знание, впечатанное в матрицу архетипа? — что авторское кино не закончится картинами детства и лента будет прокручена до конца. Наверное, это и есть последний суд, на котором надлежит подвести итог прожитому, круто замешанному на любви и ненависти, благородстве и низости, гордости и нестерпимом стыде.
Прорисовывались лица, истаявшие в тумане лет, наполнялись свежестью краски, пробуждались звуки, запахи, словно живительная влага вновь наполняла пересохшие русла, и усталое сердце маялось давным-давно отболевшей болью.
Антик — франтик — фабрикантик
Обосрал военный кантик…
И это тоже было? Память отчаянно сопротивлялась, но щеки, как исхлестанные крапивой, жгло горькое чувство смертельной обиды.
Во все времена мальчишки играли в войну, но когда в воздухе веет порохом и страна поет походные песни, игра становится школой жизни. Культ армии дворовая гоп-компания переживала со страстью, граничащей с помешательством. Для мирных забав, пожалуй, и места не оставалось. Выбор был довольно однообразен: красные — белые, пограничники — самураи, республиканцы — франкисты. Делились по жребию: сегодня — вы, завтра — мы. Споры, доходившие до потасовки, возникали обычно вокруг главенства. Чапаевыми и командирами становились самые сильные. Сражения шли на лестничных площадках, в заросшем полынью яре за домом, а зимой — на заснеженных угольных кучах. Там давали урок «белофиннам», прорываясь на санках через линию Маннергейма. Анта одели в синюю курточку с якорями на пуговках — «капитанку», но он требовал «форму». «Испанская шапочка» с кисточкой была срочно переделана в пилотку, в доме появились «настоящие» летные очки, компас без стрелки и учебная фаната с кольцом. Жертвой первого броска сделалось зеркало гардероба.
— Не к добру, — ворчала нянька, выметая осколки.
Под столом в кухне Ант сооружал «палатку», где часами таился в дозоре, пока не начинала тускнеть лампочка карманного фонарика. Утопая в отцовском плаще, с кастрюлей на голове вместо каски, терпеливо выстаивал «на часах», никому не давая проходу. Отец одобрительно посмеивался и давал квалифицированные советы. Герой гражданской, он в походе на Варшаву командовал полком. В доме было два новеньких противогаза, и этим Ларионовы ничем не отличались от большинства семей. Учебные тревоги стали неотъемлемой составляющей быта. Не приходится удивляться, что появление Анта в противогазе ожидаемого фурора не произвело. Красноармейская звездочка с серпом и молотом, приколотая к панамке, тоже не позволила ему занять достойное место в строю. Дальше простого пулеметчика он не продвинулся.
В самый разгар честолюбивых вожделений на глаза ему попался журнал с портретом молодого красивого генерала на обложке: ордена, петлицы со звездами, шевроны, лампасы. Такой острой, всепоглощающей зависти Ант не испытывал никогда и ни к кому. Мать и няньку отрядили на срочные работы. Из красного сукна были вырезаны ромбические петлицы, а картонные золотые рыбки из ящика с елочными украшениями пошли на изготовление звезд. Хуже обстояло с орденами. Рыбок на все не хватило, и пришлось выкроить контуры из того же сукна. Почти новый сатиновый костюмчик, после варки в ведре с краской, приобрел ядовито-зеленый, весьма далекий от защитного цвет, но это с лихвой компенсировалось нашитыми регалиями. Особым предметом гордости явились лампасы — широкие полосы алого шелка, приметанные к коротким штанишкам, — тот самый «военный кантик».
Вместо ожидаемого триумфа Анта встретило глумливое улюлюканье. Как только его не обзывали, какие каверзы не чинили! Домой он возвращался со слезами, весь в царапинах и синяках, но никогда не жаловался. Понимал ли уже тогда, что стоит отцу лишь пальцем пошевелить, и его преследователей как ветром сдует? Одно, впрочем, усвоил твердо и раз навсегда: жаловаться стыдно и, если не можешь дать сдачи, нужно терпеть.
Он дрался с таким исступленным отчаянием, что с ним не хотели связываться. «Форма» с лампасами отправилась на помойку, но затаенное ощущение пережитой несправедливости осталось до седых волос и только крепло со временем, щедро подпитываемое извне.
Так мучительно созревала душа, стежок за стежком обшивая невидимую канву, предуготованную с рождения, а то и раньше, когда в материнской клетке начался таинственный танец хромосом.
Отца арестовали то ли по чьему-то навету, то ли по выбитым показаниям или просто по разнарядке, спущенной в областное НКВД. Ходили слухи, что его пристегнули к какому-то крупному делу, в котором фигурировали видные партийные и хозяйственные работники: Межлаук, Хатаевич, Гвахария.
Эти и другие фамилии Антон Петрович узнал, когда начался пересмотр дела и пришла справка о реабилитации: «За отсутствием состава преступления». Но тогда он уже ясно осознавал, что преступление, беспримерное по масштабам, одной веревкой связало и жертв, и палачей. Отца, по должности обязанного визировать списки, и садиста Саенко, который вытягивал из него жилы. Этот Саенко приходил к ним в дом, пил водку, играл в преферанс. Он сам принимал участие в расстрелах. Чтобы заглушить выстрелы, заводили мотор грузовика. Отец не мог об этом не знать.
Его арест прошел для Анта незаметно. Петра Ларионова сперва перебросили на низовку в Госпром — огромное железобетонное здание, занимавшее целую площадь, откуда он однажды уже не вернулся. Мама сказала, что уехал в длительную командировку. Она наскоро похватала первые попавшиеся вещи, побросала в чемодан и заставила Анта надеть зимнее пальтишко с меховым воротником, хотя на дворе еще стояла осень. Так и ушли они, не оглядываясь, — она с чемоданом, а он с жестяной механической птичкой в руке, оставив квартиру из четырех комнат со всем, что в ней было.
Приходили туда с обыском или нет, неизвестно. Наверняка приходили. Скорее всего, мать кто-то предупредил, и она сразу же приняла единственно верное решение — уехать куда-нибудь подальше. Их не искали, а если искали, то спустя рукава: невелики птицы. С лихвой хватало тех, кто был под рукой.
Перебравшись к родственникам на Урал, в город Магнитку, они избегли уготованной членам семей изменников родины — ЧСИР — неизбежной участи. Когда пришла пора определить Анта в школу, мать отправилась в ЗАГС и, вынув из ушей бриллиантовые сережки, выправила новую метрику.
— Какой он Ант? Безграмотная дура не дописала, а мальчику страдать: задразнили.
— И верно, — живо посочувствовала заведующая. — Глупость какая! Красивое имя Антон.
Радость не знала границ. Невдомек было, что в книге судеб — а имя определяет судьбу — круг сомкнулся в исходной точке. Непонятное АНТ означало Антонов, то есть опять же восходило к Антону. Самолет, унаследовавший фамилию своего создателя, авиаконструктор Антонов спроектировал, сидя за колючей проволокой, в шарашке, что тоже намекало на неслучайную связь всего со всем во вселенской паутине.
Мама умерла уже во время войны от сердечной болезни, осложненной хронической дистрофией. Двоюродный дядя определил четырнадцатилетнего Антона на металлургический завод — подручным на рудном дворе. Какая-то высокая комиссия из Москвы обнаружила в железной руде примесь, само название которой хранилось под строжайшим секретом. Срочно снарядили поисковую партию, куда по случайному стечению обстоятельств в должности коллектора попал и Антон Ларионов.
Так начались его скитания в поисках, как выяснилось по ходу дела, урановых руд: Урал, Южная Сибирь, Таджикистан, Монголия.
В промежутках между полевыми сезонами он с грехом пополам закончил вечернюю школу и подал на геологоразведочный. Рабочий стаж, орден «Знак Почета» и второй разряд по стрельбе обеспечили зачисление в вуз вне конкурса, но вторая экспедиция в пески Гоби, где нашли выходы урановой смолки, вынудила взять академический отпуск сразу после первого курса. Собираясь в дорогу, Антон и не думал, что уже не вернется на факультет и с геологией будет покончено навсегда.
Судьба поджидала его на развалинах заброшенного буддийского монастыря, где разбила лагерь палеонтологическая экспедиция Игнатия Глебовича Артемова, открывшего глубоко в песках окаменелые скелеты и яйца гигантских динозавров. Встреча с выдающимся ученым, а в недалеком будущем и знаменитым писателем, толкнула Ларионова на решительный шаг. Возвратившись из экспедиции, он, никому ничего не сказав, забрал документы и отнес их в приемную комиссию исторического факультета МГУ, но не прошел по конкурсу. Будь он членом партии или комсомольцем, для него, возможно, сделали бы исключение, но чего нет, того нет, а в университете на этот счет режим отличался особой свирепостью. С превеликим трудом удалось пролезть на заочный, что обернулось двойной удачей. После весенней сессии Артемов взял Антона к себе в отряд землекопом-мотористом.
Ночи у костра под необъятным монгольским небом с вещими контурами созвездий «перелицевали», как пошутил, спустя годы, Артемов, всю жизнь несостоявшегося геолога. Теперь, на пороге вечности, Ларионов мог вспомнить каждое слово учителя и даже интонацию, с какой оно было произнесено.
Перед ним открывался неизведанный мир, где, как зачарованные острова, вне времени и пространства, проплывали золотые сны человечества: Атлантида, уносящая неразгаданную тайну в бушующие пучины, Египет с его фараонами, спящими в подземных гробницах, магические мистерии Эллады, чудеса индийских йогов, непостижимые умом грезы отшельников заоблачного Тибета.
— Им только кажется, что это реальность, — усомнился Ларионов, когда Игнатий Глебович упомянул о переселении эфирного духа в другое тело.
— Смотря что понимать под реальностью.
— Истину, данную нам в ощущениях, — не задумываясь, ответил Антон, без особого труда сдавший зачет по основам марксизма-ленинизма.
— А что есть истина? Еще Понтий Пилат спрашивал об этом Христа. Удовлетворительного ответа люди так и не нашли. Однако каждый, в ком есть хотя бы искра священного огня, задает его снова и снова… И, знаете, почему?
— Наверное, потому, что абсолютная истина недостижима?
— Можно ответить и так, — благоразумно уклонившись от обсуждения канонизированной формулировки, Артемов подбросил в огонь верблюжьей колючки, иссушенной до белизны. — Но мне все же думается, что побудительной причиной является смерть, — добавил он, следя за полетом взметнувшихся искр, затмивших на миг необыкновенно яркие, почти без мерцания звезды.
— Смерть? — удивился Антон.
— Один индийский мудрец по имени Вивекананда попытался, как бы это поточнее сказать, рассмотреть основной вопрос философии, — Артемов едва заметно улыбнулся в усы, — именно в таком аспекте… В самом деле, можно ли считать смерть концом всего, к чему мы все так привязаны? Человек уходит, и мир для него исчезает в тот же миг, словно и не существовал никогда. Вот вам и реальность, данная в ощущениях. Самые светлые чаяния, плоды упорного труда, взлеты разума, откровения духа — все проваливается в никуда.
— Почему в никуда? Хорошее остается людям.
— А плохое — нет?
— Плохое тоже.
— Но и эти люди уходят в свой черед. Вы, конечно, можете возразить, что человек, хоть и смертен, но вечно пребудет человечество… Нет, мой уважаемый чела[10], не вечно. Гибнут цивилизации, есть предел и существованию человека, как вида. Все смертно во Вселенной, кроме нее самой. Она — единственная. Куда ей деться?.. Почему, как вы справедливо заметили, недостижима абсолютная истина? Потому ли, что ее не существует в готовом виде, и мы можем лишь постепенно приближаться к постижению великих тайн, или у нас просто нет слов, способных выразить нечто запредельное? «Холоден и жалок нищий наш язык», как сказал поэт.
— А математика?
— Верно. Математика — язык Бога, но ведь и она неисчерпаема. Вообразить, и то немыслимо, какими уравнениями высочайших порядков оперируют, скажем так, в школе юных ангелов. Школьник, овладевший логарифмами, и не подозревает о существовании матанализа. Вот вы лично, геолог-дезертир, успели познакомиться с дифференциальным исчислением, а до интегралов так и не добрались, что вы знаете о высшей математике? Теорему Гедаля? Тензорное исчисление?.. То-то и оно. Язык лишь бесполезная попытка выразить истину, в нас находящуюся, вложенную с рожденья. Вполне допускаю, что и грудной младенец пытается нечленораздельными звуками выразить некие откровения, могущие привести в изумление самых выдающихся мудрецов. Но нет у младенца ни подходящих органов, ни способов… А мудрецы?.. Их бессмертные мысли, по сути, мало чем отличаются от детского лепета. Язык современной математики, самый, вы правы, корректный и дисциплинированный, только по уровню выражения разнится с мистическими формулами древнего мира, туманными, замешанными на мифологии. И там и здесь в мешанине теорем и приблизительных слов, неясных символов и знаков бьется, не находя выражения, величайшая идея. Смею уверить, что древние мифы зачастую несут в себе куда больше блесток самородного золота, чем построения доморощенных корифеев.
Антон догадался, куда метила стрела. Он уже и сам, после закрытой речи Хрущева, которую открыто зачитывали на факультете, критически относился к основополагающим трудам «корифея всех наук». Сталина он ненавидел с той же неистовой искренностью, с какой обожал в довоенном детстве. Прав, прав Артемов: лепет ребенка.
…С песнями, борясь и побеждая,
Весь народ за Сталиным идет…
Почему-то слышалось «моряси побеждая», и, не ведая, кто такие эти новые враги — «моряси», Ант уверенно подпевал, вторя хрипящему репродуктору у няньки на кухне.
Его запрограммированный мозг, взбодренный разоблачением «культа личности», долго оставался в плену расхожих иллюзий, разделяемых прогрессивной, как считалось, «левой», по тогдашней терминологии, частью интеллигенции: возвращение к ленинским нормам, мысли молодого Маркса и все такое.
Кдкие мысли, какие такие нормы? Разнарядки на расстрел священнослужителей? Высылка ученых, писателей, инженеров? Нормы баланды на человеко-душу в Соловках?
Словом, «и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной»…
Расстрелянный отец и был таким комиссаром, а гражданская оставалась светлым воспоминанием о «золотом веке». Зверства ЧК, массовые расстрелы, разоренные церкви и еще многое-многое оставалось как бы вне поля зрения. Наоборот, несгибаемые преторианцы Дзержинского («чистые руки, горячее сердце, холодная голова») романтически противопоставлялись сталинским палачам. Лацис, Артузов — это вам не Берия с каким-то там Деканозовым или Рюминым. Совсем иная порода людей.
Чем не лепет? Агуканье.
Однажды мать взяла Анта с собой в Москву: у отца обнаружили затемнение в легких и положили на обследование в Кремлевскую больницу.
Кремль, метро, мосты над рекой, гостиница «Москва» и вообще центр повергли его в состояние благоговейного столбняка. Так, наверное, воспринимали нищие духом паломники панораму Иерусалима. Восприимчивый ко всему новому, своеобычному, он скоро нахватался незнакомых слов, в том числе названий, уже отодвинутых в область архаики. Где, от кого, казалось бы, мог он услышать, что площадь Дзержинского называлась Лубянкой? Но тем не менее услышал, а услышав, перетолковал на собственный лад.
— Держинский держит? А на Лупянке лупят?
Мать так и обмерла, а опомнившись, наградила затрещиной, потом долго плакала и умоляла больше никогда так не говорить. Урок, казалось бы, пошел впрок: Лубянка с той поры внушала безотчетный, почти мистический страх, вроде той открытки с «греческими женщинами», но ни то, ни другое еще не сопряглось со смертью. Умирали жуки в банке с травой, на дороге валялась раздавленная машиной кошка, но какое это могло иметь отношение к нему, Анту, к маме с папой, к няне Марусе? Они были, есть и будут всегда, и он вместе с ними. Часто повторявшееся слово «раскулачивание» никак не связывалось в сознании с судьбой няныац которую он любил больше матери. Откуда ему было знать, что она, когда пришли выселять, выпрыгнула из окна и до ночи просидела в подсолнухах, что родители померли в дороге, а братья с сестрами разбрелись кто куда? Умереть мыслимо было только в бою, бросаясь на врага в штыковую атаку. Красиво, как в кино.
— Это верно, что египетские иероглифы выражали не только понятия, но и цифры и символы, закрытые для непосвященных? — спросил он Артемова.
— Как и буквы тибетского алфавита. Древние народы знали о жизни и смерти много больше, чем мы с вами. Возьмите хотя бы знаменитую «Книгу мертвых», которую клали в гроб вместе с мумией. Или тибетскую «Бардо тедол»? С какой силой и точностью, с каким состраданием прослежен весь процесс умирания! Словно автор сам пережил коматозное состояние и возвратился к нам с того света… Правильно сделали, что поступили на исторический, только малость поторопились. Следовало бы потерпеть хотя бы до третьего курса. Основы физики, химии, той же геологии настоящему историку необходимы, как воздух, иначе ни черта не понять… История — это только ничтожная крупинка космического процесса. Время цивилизаций — миг в сравнении с эволюцией, историей Земли, наконец. Существуют грандиозные циклы, которые в конечном счете определяют характер процессов, протекающих в человеческом социуме.
— Получается, что мы — игрушка слепых сил?
— «Мы», как собирательное местоимение, — безусловно, а вот «вы», «я» и, возможно, какой-нибудь «он» — не обязательно. Все определяется пониманием основ мироздания, механизма протекающих во Вселенной процессов. Между прочим, знание и сознание — от одного корня. Вам нужно больше читать, Антон. Образование — штука необходимая, но как основа — минимум миниморум. Без постоянной работы мысли, без непрерывного притока информации грош цена любой высшей школе.
Ларионов уже знал, что Артемов, прежде чем заняться палеонтологией, перепробовал множество профессий: был военным моряком, гидрографом, геологом, занимался гелиотехникой и проблемой строительства в зоне вечной мерзлоты.
За словом «проблема» — язык человека не только жалок, но и лжив — скрывалась одноколейка в тундре, соединившая заполярный Норильск с аэропортом. За контакты с иностранцами — английскими моряками знаменитых конвоев, сопровождавших транспорты в Мурманск, инженер-лейтенант Артемов заработал пять лет лагерей. Совместная выпивка с песнями и братанием в офицерском клубе могла потянуть и на большее, но, как говорится, подфартило. Недаром его считали везунчиком: дважды торпедирован и ни одной царапины, три часа в ледяной воде — хоть бы чих. Красавец, косая сажень в плечах, рост под два метра. Такой нигде не пропадет. Открытие металлов платиновой группы на Путоране принесло досрочное освобождение и Сталинскую премию третьей степени по закрытому списку, но до этого пришлось с полной отдачей отрабатывать пайку кайлом и познакомиться с цингой. Из долгих ночных бесед у костра Антон узнал почти все об Артемове, о том, как тому вылечиться помог шаман. Лежа в чуме у очага, на котором булькал котелок с отваром кореньев, Игнатий Глебович с любопытством прирожденного исследователя постигал дремучую тайну камланий. Пока тело старого ненца в мертвенной неподвижности покоилось на оленьих шкурах, душа его, вознесясь в верхний мир, беседовала с духами на вещем их языке.
Наблюдая за отработанными в веках и тысячелетиях приемами вхождения в состояние транса, Артемов, сам того не ведая, усвоил главное: в человеке таятся неизведанные, подчас грозные силы. Вспыхнул жадный интерес к загадкам жизни, порядком пошатнувший незыблемые доселе сугубо материалистические установки. Верующим в общепринятом смысле он так и не стал, но о многом задумался.
Сосед по нарам, студент-филолог, огребший срок за распространение стихов запрещенных поэтов, нашептал ему ранние строки Осипа Мандельштама:
Облик твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
Господи, сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Имя Бога, как большая птица,
Выпорхнуло из моей груди.
Впереди густой туман клубится
И пустая клетка позади.
Стихи нашли отзвук, пробудив смутное воспоминание о чем-то однажды найденном, выстраданном, но утраченном из-за невозможности выразить. Позиций просвещенного атеизма, позитивизма скорее, это однако не пошатнуло. Хотелось докопаться до самых основ жизни, до первых проблесков того, что именуют сознанием.
Получив чистый паспорт и сорванные при аресте ордена, бывший моряк, а ныне подающий надежды инженер-геолог, переключился на солнечную энергетику. Командировку в Монголию, где солнца было с избытком, но не хватало воды, воспринял как подарок судьбы: с детства манил ветер странствий. Ветер и пригнал заплутавшую в гобийских песках экспедицию в свое логово: на печально известную «Дорогу ветров», усеянную костями верблюдов и ржавыми остовами полуторок. Там, в Байн Дзак, среди пылающих на восходе скал, Артемов наткнулся на хребет гигантского динозавра. Ветры, сместив барханы, обнажили русло реки, высохшей задолго до сотворения человека. Наметанный глаз геолога безошибочно выделил из окружающей горной породы окаменевшие позвонки, похожие издали на причудливо выгнутую, порядком выветренную кварцевую жилу.
Докторскую степень Артемову присвоили без защиты диссертации, по совокупности печатных работ. Научно-фантастические рассказы и романы принесли ему мировую известность, но только десять или, может, пятнадцать человек понимали, что сделал для науки основатель совершенно новой отрасли — стохастической палеонтологии.
Ходила упорная молва, что экспедиция наткнулась на череп свирепого тиранозавра с идеально круглым отверстием в лобной части, которое иначе, как пулевое, нельзя было истолковать. Он смеялся про себя: огнестрельное оружие за миллионы лет до появления первых обезьян? Нонсенс!
— Вы читаете фантастику, Антон? — поинтересовался Артемов, заметив лежавшую на раскладушке потрепанную книжку Уэллса «Борьба миров».
— Наверстываю упущенное, — смутился Ларионов. — Не успел прочитать в детстве, только картинки разглядывал… Да еще и читать-то не умел. Нянька читала, а после — мать. Была и фантастика про каких-то вэзов с Луны, напавших на Землю…
— Интересно знать, что вам особенно запомнилось?
— Очень немногое… Бравый солдат Швейк, Синдбад-мореход, путешественник Бушуев… и кусочек из Рабле, где на корабль нападает морской змей. Заинтересовала опять же картинка и фраза: «Мы погибли! — вопил Панург». Врезалась в память. Ну, еще, конечно, Гайдар — про маленького часового, который не смел без приказа покинуть свой пост. Мне его в пример ставили. Вот и все, пожалуй. Остальное сугубо младенческое: «Бежит Курица с ведром, заливает кошкин дом», «Разрешите, мама Лошадь, вашу детку покачать»… Но мне больше нравилось: «Климу Ворошилову письмо я написал» и «Возьмем винтовки новые, на них флажки, и с песнею стрелковою пойдем в кружки». Это была моя стихия.
Артемов сочувственно улыбнулся, но не преминул напомнить:
— Что ж, наверстывайте. Самообразование — единственно достойный путь для мыслящей личности. Это сродни подвижничеству монаха, целиком и полностью посвятившего себя познанию Бога. Без права на отдых, развлечения, а тем паче лень. Вам еще многое предстоит наверстать, прежде чем вы сможете сказать свое слово в науке.
— Вы верите в Бога, Игнатий Глебович? — неожиданно спросил Антон.
— Вы имеете в виду всемогущую и всеведущую личность за облаками? Наивно. Основной вопрос философии — иной коленкор. С духом и материей дело обстоит сложнее, нем нас учили. — Артемов умолк, очевидно, не желая касаться скользкой темы, и, по своему обыкновению, вместо прямого ответа предпочел привести «притчу». В зависимости от темы, времени суток, погоды и настроения в этом жанре могли выступать древний миф и забавная байка, случай из жизни и стихотворение. — Как-то попался мне короткий рассказ, не помню имени автора, об изобретателе совершенного компьютера… Вы знаете, что это значит, Антон?
— Первый раз слышу, — откровенно признался Ларионов.
— Не смущайтесь. Откуда вам знать? Ведь кибернетика — буржуазная лженаука… Учите английский, юноша. Раз уж вы избрали историю, которая что?.. Наука классовая! Насколько я понимаю, вас больше устраивает, так сказать, объективный подход? Я прав?.. Вот видите! Поэтому учите английский. Тогда вам и про компьютер не придется спрашивать. По-нашему, — он сделал упор, — это электронно-вычислительная машина. Лично я вижу нечто большее, чем просто арифмометр. В потенции это искусственный мозг.
— Такое возможно?
— Законы природы не запрещают, но слушайте дальше… Изобретатель нашел способ решить задачу, над которой, наверное, ломают сейчас головы во многих институтах и почтовых ящиках. Он соединил все известные компьютеры в единую систему и задал свой коронный вопрос. Какой, по вашему мнению?
Антон недоуменно пожал плечами.
— О чем вы спрашивали минуту назад? Что волнует человека перед лицом смерти?
— Что нас ждет… там? Есть ли Бог?
— Верно: есть ли Бог. И как, вы думаете, каков был ответ компьютера?.. То-то и оно! — Артемов удовлетворенно кивнул. — «Теперь есть!» — изрек электронный сверхразум.
— Потрясающе! — Ларионов восхитился оригинальной игрой мысли.
— Верно, но это еще не все. Понимая, что совершил роковую ошибку, которая может дорого обойтись человечеству, наш изобретатель схватил кувалду и бросился на взбунтовавшийся механизм, но оттуда ударила молния и покарала дерзкого святотатца. Понимаете, в чем прелесть фокуса? Научная фантастика сомкнулась с типичным сюжетом древних мифов. Из лаборатории, так сказать, с переднего края современной науки в олимпийские чертоги Зевса или индийского Индры… У всех мировых религий есть общая исходная точка — богодухновенная книга: Библия, Коран, буддийские тексты. Не столь уж важно, что Будда, познав истину в себе самом под деревом бодхи, избегал разговоров о Боге. Не будем вдаваться в тонкости. Важен принцип… Для христианина Иисус из Назарета — Бог в человеческом образе и сын Бога-Создателя, для мусульманина Мухаммед — пророк Аллаха, в конечном счете того же Отца-Вседержителя. Что лежит в основе? Духовный опыт таких, безусловно, выдающихся личностей, как Моисей и Мухаммед, как библейские пророки, отцы церкви, подвижники веры, святые отшельники, но это не мой непосредственный опыт. Все первоучители видели Бога, говорили с Ним, Он открыл им завесы грядущего, они читали в собственной душе, как в открытой книге. Перед нами дилемма: принять на веру чужой опыт или подвергнуть его сомнению? Я не знаю такой области познания, где бы не воспроизводилось однажды обретенное знание. Природе присуще единообразие: то, что случилось однажды, может повторяться бесчисленное множество раз. Не вижу смысла говорить о религии, если ты сам не пережил всего того, о чем говорится в священных книгах. Если Бог существует, мы должны видеть его, если Он вложил в нас бессмертную душу, мы должны ее чувствовать. Во имя Бога пролито столько крови, что впору небесам содрогнуться. Нет, уж лучше не верить. По мне, честный атеист на голову выше любого ханжи-богомольца. Не надо суетиться. В свой черед мы получим ответ на самые мучительные вопросы.
— Или не получим.
— Или не получим. Но это тоже ответ.
Игнатий Глебович скончался в одночасье. Уснул в кресле с книгой в руках и не проснулся. «Как праведник», — говорили старухи на похоронах.
Семью — жену и трехлетнего сынишку — он потерял во время войны: в дом, где они жили, угодила немецкая бомба. Жениться вторично, пройдя через лагерь, не пожелал, целиком отдался науке. Когда же разбился брат, летчик-испытатель, Артемов взял к себе его осиротевшую дочь Алевтину. Ей было тогда четырнадцать лет.
Тинка-паутинка, как ласково поддразнивал Игнат Глебович, закончила школу с серебряной медалью и поступила в Институт иностранных языков. Мечтала переводить французских поэтов, мало известных в СССР в те годы Малларме, Жамма, Фора, Превера.
Ларионов впервые увидел ее в аэропорту по возвращении из экспедиции. Бросилась дяде на шею и повисла, подогнув ножки.
— Позволь представить тебе моего нового сотрудника, — Артемов отдал ей церемонный поклон и, легонько подтолкнув Антона, проворчал шутливо: — А эта юная особа — моя обожаемая племянница… Ты, конечно, на машине?
— А ты как думаешь, Гонт? Конечно!
— Я бы предпочел взять такси, но ничего не поделаешь, поехали, Антуан, — протянул он с прононсом.
Новенькая «Победа» цвета молочного шоколада показалась Антону верхом роскоши. Собственная машина была тогда редкостью, а уж девушка за рулем — вообще нечто из ряда вон выходящее. По крайней мере, в глазах Ларионова, безнадежного дикаря-провинциала.
Когда познакомились поближе, она взялась за его перевоспитание:
— Не шо, а что, не хде, а где — звонче, звонче — ведь ты не говоришь вместо гриб — хрип? А ударение? Не чихнул, а чихнул, не позвонишь, а позвонишь. Эх ты, Галатейчик!
Они решили пожениться после защиты диплома, но не выдержали. На четвертом курсе она взяла академический и ушла в декрет.
На семейном совете мальчика решили назвать Александром, в честь Македонского. На раскопках Ольвии Антон совершил первое, пусть маленькое, открытие: нашел серебряную монету с изображением царя-полубога.
— Достойное знамение, — согласился Артемов, но как-то вяло, вынужденно. — Вообще-то столь ответственные решения не принимаются наобум, с бухты-барахты… Про святцы не говорю. Сами — нехристи. Но есть же тысячелетняя традиция! Настоящий историк обязан ее уважать. Составили бы гороскоп: зодиак, дух планеты, ангел часа и все такое, а там бы уж и об имени подумали, вибрирующее число подсчитали по правилам гематрии…
— Ты это серьезно, Гонт? — Тина подняла удивленные глаза. — Ты же сам не веришь в эту чушь.
— Веришь — не веришь, плюнешь — поцелуешь… Не в том суть. Вся прелесть в игре. И традицию бы уважили. Ты на своего погляди! Не назвали бы Антом, глядишь, в академики бы вышел, а то еле-еле кандидатскую протащил.
— Положим, не еле-еле. Всего один черный шар, — буркнул Ларионов, пряча улыбку: Гонт, как звала Артемова Тина, был в прекрасном настроении.
— Не Ант — Антик, — она скорчила уморительную рожицу. — Античек! — вытянув губы трубочкой, зацокала языком. — Угадали папочка с мамочкой. Антик — это сокровище, это античность, археология… Антик антика нашел! — осенило ее вдруг.
— Ты про его тетрадрахму с профилем сына Зевса? — Артемов удовлетворенно опустил веки. — Это да, это находка.
Ему еще довелось качать внука на коленях и, видя, как он быстро растет, всякий раз удивляться.
— А ведь верно: сын Зевса, а значит, брат Геркулеса? Силач! Настоящий силач! Он еще задушит своего льва.
— Хорошо, что он успел застать Лёку, — наклонясь к Тине, шепнул Ларионов и бросил на голую крышку скользкий ком глины. Он не разрешил обшивать гроб красным и белого не хотел.
— Это не смерть, — покидая кладбище, покачала головой Тина. — Нет! Это уход. Он еще подаст нам знак. Попомни.
— Теперь мы одни на всем свете: ты, я и Лёка, — прижимаясь к ее плечу, уронил Ларионов. В последнее время он часто задумывался о смерти, а тут вдруг понял окончательно и бесповоротно, чем кончается все. Куча вязкой глины, засыпанная увядающими цветами, ленты унылого кумача и едва уловимый, мнимый скорее, запах мокрых астр. Белые с ржавчинкой лепестки дышат дождями и тлением, словно вобрали в себя всю сырость нависших туч и раскисшей кладбищенской почвы. — Осторожно, не поскользнись…
В ту ночь, после похорон, они молча лежали, оцепенев от бессонницы, переполненные муторной тоской. Только перед самым рассветом Антон ненадолго провалился в глухой, затягивающий омут. Погружаясь все глубже и глубже, он вдруг очутился в пустой незнакомой комнате перед тусклым, затянутым пропыленной паутиной зеркалом от пола и почти до самого потолка. Из сумеречной бесконечности на него глядел седой старик с впалыми невыбритыми щеками и слезящимися глазами. Он не сразу узнал себя, а узнав, ужаснулся и пробудился от собственного крика.
— Что с тобой? — устало простонала Тина, включив бра над кроватью, переделанное под электричество из керосиновой лампы с бронзовым кронштейном и фарфоровой емкостью.
— Мне приснился кошмарный сон, — с трудом разлепляя веки, он облегченно вздохнул. — Кажется, я постарел за одну ночь и вроде бы оказался в полном одиночестве. Тебя со мной не было, и я знал… Не могу точно припомнить — улетучивается при малейшем усилии… Да, я знал, что уже не увижу тебя…
— Успокойся, глупенький, я с тобой. Я всегда рядом. Понимаешь? Всегда.
Ларионов приподнялся, опершись на локоть, и потянулся к Тине. Она сидела на самом краешке, вполоборота к нему, вся залитая нежным светом голубого хрустального абажура, неожиданно молодая и тоже как будто просветленная изнутри.
И память, налитая тяжким свинцом утрат, истерзанная, непримиримая память, начала отступать, как море в отлив под бледным серпом на ущербе.
— Значит, все хорошо?
— Да, все хорошо, mon ami.
По длинному, заставленному койками коридору Антона Петровича везли на каталке в реанимационную камеру. Разболтанные колесики, с визгом подпрыгивая на протертом до дыр линолеуме, раскачивали капельницу из стороны в сторону.
«Точно фонарь на мачте терпящего бедствие корабля, — почему-то представилось Антониде. Археолог-подводник, она бывала в морских экспедициях и не раз попадала в шторм, но образ был явно книжный. — О чем я думаю, идиотка?.. Слава Богу, что рядом оказался Нисневич…»
Когда случилось резкое ухудшение, она гуляла в саду. Александр только собирался в дорогу, и профессор ожидал его, петляя вместе с ней по заросшим одуванчиками и осотом дорожкам.
— Сейчас поедем, — заверила Марго, укладывая корзинку с клубникой.
— Схожу гляну напоследок.
Набрякший кровью, широко отверстый глаз говорил сам за себя.
— Забираю к себе в Боткинскую, — заявил Нисневич, не отрываясь от пульса. — Дело дрянь.
Двое суток прошли в тревожном ожидании.
— Он все еще без сознания? — приехав утром в больницу, спросила Нида, тревожно заглядывая в глаза. — Я звонила, сказали — без изменений.
— Изменения есть, и к лучшему, но чисто внешние, а в остальном без перемен.
— Это кома?
— Не уверен. ЭЭГ[11] показывает повышенную активность мозга. Даже слишком.
— И что это может означать?
— Похоже на сон, но это не сон. Во всяком случае, не здоровый. Не знаю, — развел руками Нисневич, — я бы рискнул предположить, что он просто не хочет.
— Не хочет?! Жить? — Антонида почувствовала, как накатывает дурнота.
— При чем тут это? — поморщился профессор. — Жить, просыпаться… Он не в том состоянии, чтобы принимать обдуманные решения. Мозг защищает себя! Вы можете это понять? На уровне ему одному присущих реакций. Назовите это инстинктом, самогипнозом… Простите, Нидочка, у меня обход.
— Я подожду?
— Не надо. Уверяю вас, ничего не изменится. Состояние стабильное.
— Но сколько это может продолжаться?
— Спросите у Бога, — Нисневич уже не скрывал раздражения. — Еще несколько дней, а может, месяцев — я не гадаю на картах. Делаем все возможное.
Он вытащил Ларионова («буквально за волосы!») на седьмые сутки.
После интенсивной терапии и долечивания в подмосковном санатории Антон Петрович как будто оправился, но сохранялись остаточные явления: заторможенность речи, скованность мускулов левой половины лица.
— Очень возможно, что постепенно все восстановится, — успокаивал в присущей ему манере Нисневич. — Нет — тоже не вижу большой беды. Человек, который разменял седьмой десяток, ничем не болен, — слишком щедрый подарок для могилы.
Антон Петрович оставил кафедру и окончательно переселился на дачу. Дом был зимний, с паровым отоплением и со всеми городскими удобствами: ванная, газ, телефон. Обитатели соседних дач, преимущественно престарелые работники искусств или их наследники, всякий раз обращали взгляды на большую белую тарелку на крыше, нацеленную в неведомую точку Вселенной. Казалось бы, зачем одинокому старику новомодные прибамбасы? Обычного телевизора не хватает, что ли? Одни завидовали, другие оставались вполне равнодушны, но тоже не одобряли. Когда наезжали проведать дети и внуки, он изо всех сил старался показать, что здоров, весел и полон творческих планов. Смеялся, шутил, но, едва оставался один, погружался в кресло, то самое, на котором уснул вечным сном Артемов, и часами сидел неподвижно, уставясь в одну точку.
Ждал.
Тина, не та сияющая вечной молодостью, а как в тот самый первый раз на веранде — с морщинами и сединой, пришла к нему утром, по пробуждении, и оставалась более часа, и он говорил с ней. Иногда визиты носили довольно регулярный характер, — он так и записал в дневнике: «регулярный» — с интервалом в четыре-пять месяцев, но с последнего появления минуло уже без малого полтора года. Антон Петрович начал понемногу читать, сам разгребал снег фанерной, обитой жестью лопатой, пригрел приблудившегося котенка, но ни на минуту не переставал ждать.
И вот она снова с ним!
— Ты не возьмешь меня с собой?
— Non, mon cher.
— Когда? Bientôt?[12]
— Un jour ou l’autre[13].
— Ты можешь назвать срок? Хотя бы приблизительно? Время!
— Время? Не понимаю, о чем ты…
Компания Cognitive Technologies, ведущий мировой производитель программного обеспечения для распознания текста, обработки изображений и работы с документами, представила персональную информационно-поисковую систему Евфрат™ (Euphrates™ for Windows). Главное ее достоинство — высокая эффективность и производительность при поиске и извлечении информации. Например, на базе 486-го процессора с 8 Мб оперативной памяти поиск в одном миллионе документов при полном переборе занимает менее 10 секунд.
Все виды помощи.
Предсказание судьбы.
Мудрый совет в решении ваших личных проблем.
Гадание по кофейной гуще.
Снятие порчи, сглаза.
Господа!
НЕЗАБЫВАЕМОЕ ВРЕМЯ В ОБЩЕСТВЕ ОЧАРОВАТЕЛЬНЫХ РУССКИХ ДЕВУШЕК Царский выбор развлечений.
Наши апартаменты.
Приглашаются девушки.
Высокие тарифы.