И вновь господин Ротткодд

Тем временем, в мороси и в лучах солнца пустой, будто безъязыкий колокол, Замок, чья разъеденная временем оболочка то омывалась дождем, то светилась, подчиняясь эфемерным причудам погоды, вздымался в застарелом пренебрежении к непостоянству ветров и небес. Только легкие плевы света и цвета, одна за другой осеняли ее; солнечный луч переплавлялся в лунный; летящий лист сменялся летящей снежинкой; побег просвирника — клыком сосульки. То были лишь преходящие изменения обличия Замка — что ни час, то биением меньше, тенью больше; замерзает малиновка, ящерка нежится на солнце.

Камень громоздился на седой камень. Зияли окна; щиты, свитки, легендарные девизы, меланхоличные в их распаде, выпирали из стершихся барельефов над арками и дверными проемами, под подоконниками створных окон, на стенах башен или контрфорсах. Изгрызенные непогодой головы с пустыми лицами в нездоровых зеленых подтеках, затянутые ползучей порослью, слепо взирали во все четыре стороны света из-под остатков век.

Камень на поседелом камне; и ощущение возносящихся к небу глыб, громоздящих свой вес одна на другую, грузных, но перенявших подобие жизни от тяжких трудов давно ушедших дней. И одновременно недвижных — только воробьи, будто насекомое племя, снуют в запустелых пространствах плюща. Недвижных, как бы парализованных собственным весом — только краткие дуновения жизни вспархивают вкруг них и стихают: падает лист, квакает лягушка во рву или сова на шерстяных своих крыльях уплывает к востоку по неторопливой спирали.

Было ли в этих отвесных каменных акрах нечто, говорившее о неподвижности более сложной, о гудящем безмолвии, залегшем внутри? Мелкие ветерки шебуршились во внешней оболочке замка; листья осыпались или сбивались птичьим крылом; дождь прекращался, капли осыпались с ползучих растений — но за стенами не менялся даже свет, разве что солнце прорывалось в анфиладу запыленных зал Южного крыла. Отрешенность.

Ибо все ушли на «Вографление». Дыхание Замка отлетело к берегам озера. А здесь остались лишь дряхлые каменные легкие. Ни шагов. Ни голосов. Только дерево, камень, дверные проемы, перила, коридоры, альковы, комната за комнатой, зала за залой, простор за простором.

Чудилось, что вот-вот, и некий неодушевленный Предмет стронется с места: сама собой откроется дверь, или закрутятся стрелки часов: безмолвие было слишком огромным, слишком насыщенным, чтобы Замок и дальше пребывал в этой титанической атрофии, — напряжение должно же было найти себе выход и внезапно прорваться, буйно, как вода сквозь треснувшую плотину, и тогда щиты послетали бы со ржавых крюков, треснули зеркала, вздыбились доски, и весь замок содрогнулся бы, забив стенами, будто крылами, раскололся и с грохотом пал.

Но ничего не происходило. Каждая зала стыла, раззявив пасть, неспособная закрыть ее. Тяжко распяленные каменные челюсти ныли. Двери зияли пустотой, словно оставленной выломанными из мертвой головы клыками! Ни звука, ничего, напоминающего о человеке.

Какое же движение совершалось в этих гигантских пещерах? Переползанье теней? Только в Южном крыле, там, куда забредало солнце. Какое еще? Ужель никакого?

Лишь жутковатая поступь котов. Лишь беззвучие ошеломленных котов, идущих строем, ненарушаемым строем, белым, как холст, одиноким, как долгий взмах руки. Куда пролегал их путь по просторам заброшенного замка, завороженного каменными пустотами? Из тиши в тишь. Все сгинуло. Жизнь, костный остов, дыхание; сгинули движение и эхо…

Коты текли. Текли бесшумно и неторопливо. Сквозь распахнутые двери текли они на маленьких лапках. Сплошной поток. Белых котов.

Под вознесшимся в тень небосводом шелушащихся херувимов коты перешли на бег. Колонны, сходящиеся в зябкой перспективе, стали для них столбовой дорогой. Трапезная распахнула свои безмолвные пустоши. Коты бежали по каменным плитам. По коридору с растрескавшейся штукатуркой. Одна пустая комната за другой — зала за залой, галерея за галереей, глубина за глубинами — пока акры серой кухни не разлеглись перед ними. Колоды для рубки мяса, печи и вертела стояли, недвижные, как алтари, посвященные мертвым. Далеко внизу под искривленными балками плыли коты белою лентой. В неторопливом течении их не было неуверенности. Хвост белой колонны исчез, и кухня вновь стала голой, как пещера на склоне лунной горы. Холодными лестницами коты поднялись на верхний этаж.

Куда она делась? Сквозь скучный полусвет тысячи зияний бежали они, с глазами, светящимися, как луны. Вверх по витым лестницам и вновь в другие миры, торя тропу в полуденных сумерках. Им не удавалось учуять ни шевеления, ни вибрации — она исчезла.

Но бег их не прерывался. Лига за лигой, спорой, неторопливой пробежкой. Вот промелькнула оловянная комната, за нею бронзовая, следом железная. По обеим сторонам от них скользнуло оружие — скользнули проходы — по обеим сторонам, — но ни единого живого дыхания не смогли они отыскать в Горменгасте.

Дверь в Зал Блистающей Резьбы стояла настежь. Коты вплыли в нее, точно снежно-белая змея со струистым, усеянным желтыми глазками телом. Не помедлив, змея протекла меж изваяний, поднимая с пола сотни облачков пыли. Она достигла гамака под зашторенными окнами, в котором дремал, телесным продолжением тишины и покоя, Смотритель, единственное в замке живое существо, если не считать кошачьей змеи, которая оплыла его и сразу устремилась назад, к двери. Над нею тлели цветные изваяния. Золотой мул — серый, точно гроза, ребенок — пробитая голова с бездонно пурпурными волосами.

Ротткодд дремал, ничего не ведая не только о том, что в его святилище вторглись коты ее светлости, но и о том, что замок под ним пуст, что нынче — день Вографления. Никто не сообщил ему об исчезновении Графа, потому что со времени последнего визита господина Флэя никто ни разу не добирался до пыльного Зала.

Проснувшись, Ротткодд ощутил голод. Подняв шторы, он обнаружил, что дождь прекратился и, насколько можно судить по положению солнца, стоит уже поздний полдень. А между тем ему ничего не прислали маленьким лифтом из Кухни, лежащей в сотне саженей под ним. Неслыханно. Мысль о том, что еда может не ждать его при пробуждении, оказалась настолько новой, что какое-то время Ротткодд не был даже уверен — проснулся ли он или все еще спит. Может, ему только снится, будто он вылез из гамака.

Он подергал уходящий в темную шахту шнур. Далеко-далеко внизу раздался чуть слышный звон колокола. Далекий и тонкий металлический звук различался сегодня гораздо яснее, чем когда-либо прежде на его памяти. Можно подумать, будто колокол — единственное, что движется там. Можно подумать, что звону его не с чем поспорить, разве что с жужжанием мухи на оконном стекле — такой он одинокий, отчетливый, бесконечно далекий. Ротткодд подождал, но ничего не произошло. Он еще раз приподнял кончик шнура и выпустил, позволив ему упасть. И снова, точно из города забытых гробниц, донесся звон колокола. Он подождал еще. Все по-прежнему, ничего не случилось.

В глубокой, тяжкой задумчивости Ротткодд направился под мерцанием люстр к редко открывавшемуся окну. Сколь ни был он привычен к безмолвию, в пустоте нынешнего дня чуялось что-то небывалое. Что-то и прикровенное, и настоятельное. И пока он размышлял об этом, его одолевало ощущение непрочности — почти что страха — словно какому-то нравственному началу, каковое он ни разу не подвергнул сомнению, на котором зиждилось все, во что он когда-либо верил, сквозь которое, как сквозь фильтр, пропускалось всякое иное представление, теперь грозила опасность. Как будто где-то затаилась измена. Нечто нечестивое, грозное, безжалостное в его пренебрежении к фундаментальным предпосылкам самой верности. С чем же тогда прикажете считаться и что почитать имеющим хоть какое-то значение для оценивания поступков и мыслей, если основания, на которых воздвигнут дом его веры, рушатся, подвергая опасности священную постройку, коей они служили опорой?

Да не может этого быть. Потому как — что вообще способно здесь измениться? Он почесал подбородок и сурово уставился в окно стеклянистыми глазками. За ним мерцал под висящими люстрами длинный, заполоненный тенями Зал Блистающей Резьбы. Там и сям отливали зеленью или синевой, багрецом или лимоном — подбородок либо скула, плавник либо копыто. Чуть приметно покачивался гамак.

Что-то разладилось. Даже если бы ему обычным порядком прислали обед, он все едино почувствовал бы — что-то разладилось. Тишина какая-то не такая. Зловещая.

Он вертел свои мысли так и этак, постоянно сбиваясь, и глаза его, блуждавшие по виду, раскрывшемуся из окна, на миг утратили стеклянистость. Несколько влево от него, футах на пятьдесят ниже окна простиралось плато тускловато-коричневой крыши, по краю которой стояли, футах в трех одна от другой, посеревшие от мха башенки. Их насчитывались многие дюжины, и после того, как глаза Ротткодда некоторое время бессмысленно проблуждали по ним, он вдруг дернул головою вперед и взгляд его сразу обрел сосредоточенность, ибо на каждой башенке сидело по коту, и каждый кот вытягивал шею, и каждый, белый, как новехонький плюмаж, вглядывался узкими зеницами во что-то движущееся — движущееся далеко внизу по узкой, песочного цвета дороге, что вела от надворных строений замка в северные леса.

Господин Ротткодд, определив по сходящимся взглядам котов, к какому участку далекой земли надлежит приглядеться, ибо такая неподвижная, алчная сосредоточенность каждого снежного тельца и желтого глаза определенно означала, что там, внизу, происходит нечто на редкость интересное, спустя несколько мгновений обнаружил выползающую из леса игрушечную кавалькаду обитателей каменного замка.

Игрушечных лошадок вели в поводу. Господин Ротткодд, дальнозоркий и едва ли сумевший бы сказать, если б не внутреннее восприятие их числа, сколько пальцев он сам себе показывает, поместив их перед лицом, снял очки. Шествующие в солнечном свете далекие размазанные фигурки, обрели четкие очертания и мгновенно его напугали. Да что же случилось? Но еще задаваясь этим вопросом, он уже уяснил ответ. И ведь никто не вспомнил о том, что и его следовало бы известить! Никто! Горькая пилюля. О нем забыли. Впрочем, он же всегда и хотел, чтобы о нем забыли. А это палка о двух концах.

Он вгляделся попристальнее: да, ошибиться невозможно. Каждая крохотная фигурка различалась в промытом дождем воздухе с хрустальной ясностью. Лошадь с закрепленной на седле колыбелью возглавляла процессию: ребенок, которого он ни разу еще не видел, спал в колыбельке, свесив через край ее одну ручку. Спит в день собственного «Вографления»! Ротткодд покривился. Это Титус. Так значит, Сепулькгравий умер, а он ничего и не знал. Все они были у озера; у озера; и там, внизу, неторопливая серая кобыла везет по тропе — Семьдесят Седьмого.

Кобылу вел юноша, Ротткодду не знакомый. Высокие плечи, солнце сияет на круглом лбу. Через круп кобылы, за седельной колыбелью, перекинут свисающий почти до земли издырявленный молью, вышитый золотом ковер.

Вместе с Титусом в колыбельке находятся — картонная корона, короткий меч в небесно-синих ножнах и книга, пергаментные листы которой он мнет раскинутыми ножками. Титус спит, крепко.

За ним едет, сидя боком, Графиня, волосы ее похожи на булавочные уколы огня. Она неподвижно сидит на переступающей лошади. Следом господин Ротткодд замечает Фуксию. У нее очень прямая спина, руки привольно держат поводья. За нею — Тетушки в своей двуколке, и при всей неповторимости их осанок, господин Ротткодд, сбитый с толку отсутствием пурпурных платьев, узнает их с трудом. Он замечает и тычущего костылем в бок лошади Баркентина, коего принимает за покойного отца его, Саурдуста, и одинокую в своей повозке нянюшку Шлакк — руки она прижимает к ротику, а на пони ее восседает конюшенный мальчик. Пешее шествие возглавляют Прюнскваллоры, рука Ирмы продета сквозь руку брата, следом вышагивают Пятидесятник и поэт с клиновидным лицом. Но что за мулоголовый, коренастый мужлан сутулится между ними и куда подевался Флэй? За Пятидесятником, выдерживая почтительное расстояние, рядами и колоннами следует бесчисленная челядь, которую всякий миг изрыгает далекий лес.

Увидеть после столь долгого времени, как главные лица замка проходят под ним — пусть и издали — это переживание было для Ротткодда в его Зале Блистающей Резьбы и счастливым, и мучительным. Счастливым, поскольку ритуал Горменгаста продолжает исполняться так же набожно и неспешно, как прежде, мучительным — из-за нового для него чувства постоянства перемен, на первый взгляд необъяснимого и неразумного, но однако ж отравлявшего его сознание и заставлявшего сердце биться быстрее. Интуитивное ощущенье опасности, в разных формах и в разной степени уже испытанное теми, кто живет внизу, не возмущало до этого утра пыльной, уединенной атмосферы, в коей господину Ротткодду выпала участь продремать всю его жизнь.

Так Сепулькгравий мертв? А новый Граф — ребенок, которому не исполнилось и двух лет? Определенно, самые камни замка могли бы донести сюда весть об этом или Блистающие Изваяния — нашептать ему сей секрет. Из кукольной страны человечков, лошадей, тропинок, деревьев и скал, от проблеска зеленых отражений озера, не превосходящего размером почтовой марки, доносится старческий крик, безжалостный даже на таком расстоянии, и вновь маленькие фигурки продолжают свое продвижение в безмолвии, лишь изредка нарушаемом мелкими звуками — звоном гвоздя, ударяющего в брусчатку, стуком подковы о камень, скрипнувшей комариным голосом уздечки: из своего орлиного гнезда Ротткодд смотрит, как фигуры приближаются к основанию Замка, каждая — с короткой черной тенью, намертво прилипшей к ее пятам. Земля вокруг них кажется свежевыкрашенной или, вернее сказать, — кажется старым пейзажем, омертвевшим и потускневшим, а после покрытым лаком и просиявшим заново каждым фрагментом гигантского полотна, восстановленного в его первоначальной красе и целокупном величии.

Головная кобыла с Титусом, все еще крепко спящим в плетеной корзинке на ее спине, уже приближается к колоссальной тени, отбрасываемой Замком, чудовищным веером растекающейся, подобно угрюмому озеру, от основания каменных стен.

Вереница движущихся фигур выгнулась мягкой дугой, ибо даже сейчас, когда голова шествия уже оказалась под стенами, далекие приозерные рощи все еще продолжали исторгать людей. На миг Ротткодд перевел взгляд на котов, сидевших каждый на своей серой от мха башенке. Он увидел теперь, что они смотрят не просто на вереницу людей, как прежде, но на определенный ее участок, начальный — туда, где едет верхом Графиня. Да и тела их утратили неподвижность. Коты дрожали в солнечном свете, и едва господин Ротткодд отвел свои галечные глазки и вгляделся в фигурки внизу (три наиболее крупных вполне могли б уместиться во рту самого дальнего из котов, находившихся в добрых пятидесяти футах от Смотрителя), как ему пришлось снова перевести их на геральдических котофеев, поскольку из трепещущих тел их вырвался в унисон сиреноподобный, решительно неземной вопль.

Длинный пыльный зал позади господина Ротткодда казался раскинувшимся на среднем плане, смертное молчание его, лишний раз подчеркнутое этим долетевшим из внешнего мира воплем, словно раздвинуло зал, так что за спиною Смотрителя как бы простерлась пустыня; а за дальней дверью, и под полами лежащих внизу помещений, да и ниже их ползли, извиваясь, вверх немые лестницы, разверзался ушедший в себя замок.

Графиня придержала лошадь, подняла лицо. С миг она обшаривала взглядом нависший над нею отвесный обрыв. Затем сложила губы и испустила одну, словно тростниковой дудочкой спетую ноту, пронзительную и одинокую.

Замшелые башенки мгновенно лишились своих сидельцев. Как белые струи, как водопад, коты низринулись наземь с головокружительной горной выси каменного фасада. Ротткодд, неспособный понять, как это они вдруг растаяли, будто снег, обратившись в ничто, с изумленьем увидел, переведя взгляд с кровельного плоскогорья на землю под ним, малое облако, стремительно пересекающее сорное поле. Замедлив свой бег, облако сгустилось, и лошадь Графини, двинувшаяся медленной трусцой вперед, шла теперь как бы в достигавшем ей до щеток белом тумане, клубившемся вкруг копыт.

Титус проснулся, когда кобылица внесла его в тень Замка. Он встал на колени, черные волосы его, еще влажные от утреннего дождя, змеями обвили ему шею и плечи. Руки мальчика вцепились в передний край колыбели. Мокрая, мерцающая рубаха, оказавшись в рассекаемой кобылицей глубокой, словно бы водянистой мгле, посерела. Крохотные человечки, один за другим поглощаемые тенью, утрачивали игрушечный блеск. В этой сумрачной заводи волосы Графини погасли, словно янтарь. Кошачье облако у ее ног обратилось в дымчато-серый туман. Одна за другой яркие фигурки вступали в тень и тонули в ней.

Ротткодд отвернулся от окна. Изваяния здесь, никуда не подевались. Пыль тоже. Тускло светятся люстры. Тлеют статуи. И однако же все изменилось. Тот ли это зал, который Ротткодд знал столько лет? Какой-то он уж больно зловещий.

И вот тогда, пока он еще стоял, сжимая в руках перьевую метелку, воздух вокруг него ожил, новая перемена произошла в атмосфере, что-то новое просквозило ее. Где-то что-то разбилось — что-то тяжелое, вроде гигантского глобуса, и хрупкое, как стекло; разбилось вдрызг, ибо воздух стронулся с места, и тяжкий, болезненный груз пустоты с его неотвязчивым гулом в ушах мгновенно исчез. Ротткодд ничего не услышал, но понял: он уже не один. Замок обрел дыхание.

Он вернулся в гамак — странно довольный и странно смущенный. Лег, закинув руку за голову, — другая свесилась за край гамака в самых шнурах которого Ротткодд слышал разумное урчание Замка. Прикрыл веки. Интересно, как умер лорд Сепулькгравий? Флэй ничего о его болезни не говорил. Правда, все это было давно. Как давно? С испугом, заставившим его выпучить глаза, он понял вдруг, что тощий человек принес ему известие о рождении Титуса уже больше года назад. Он помнит все так ясно. Как трещали его колени. Его глаз в замочной скважине. Его нервозность. Ведь господин Флэй был последним, кто здесь побывал. Возможно ли, что он уже больше года не видел ни единой живой души?

Глаза господина Ротткодда скользнули по деревянной спине пегой выдры. За год могло произойти все что угодно. И снова его охватила мучительная тревога. Он поерзал в гамаке. Хотя, что вообще может тут произойти? Что тут может произойти? Ротткодд прищелкнул языком.

Замок дышал, далеко внизу под Залом Блистающей Резьбы перемещалось то, вокруг чего вращался теперь Горменгаст. После пустоты, поразившей Ротткодда, все происходящее казалось ему похожим на бунт. И однако же, он не слышал ни единого звука, хотя где-то наверняка распахивались двери, эхо рыскало по проходам, трепетали, мечась по стенам, торопливые огни.

Страсти, воплощенные в людских телах, уже блуждали, надо полагать, по каменному улью. Будут еще и слезы, и странный смех. Тяжкие роды и смерти под тонущими в тенях потолками. И мечты, и ярость, и разочарования.

И скоро полыхнет зеленым пламенем утро. И сама любовь закричит и заплачет, желая воскреснуть! Ибо и завтра наступит день — и Титус вступает в свою родовую твердыню.

Загрузка...