«Титус крещается»

Голос его полетел по проходу и свернул за каменный угол, и едва заслышав звук взволнованных шажков госпожи Шлакк, Граф приступил к исполнению той части процедуры, о которой Саурдуст вот уж три дня толковал ему за завтраком.

В идеале, произносимая им речь должна была занять ровно столько времени, сколько потребуется нянюшке Шлакк, чтобы добраться из ее темного закута до порога Прохладной Залы.

— Наследователь власти, которой я облечен, — донесся из дверного проема задумчивый голос Графа, — продолжатель кровной линии наших камней, приток бесконечной реки, ныне приблизься ко мне. Я, простое звено династической цепи, заклинаю тебя, приблизься, как перелетает мрачную тучу железных небес белая птица. Приблизься ныне к крестильной чаше, где, получивши имя и почести, ты будешь посвящен Горменгасту. Дитя! Добро пожаловать!

К сожалению, Нянюшка, запнувшаяся о разболтавшуюся каменную плиту, при слове «…пожаловать» находилась еще футах в десяти от залы, — Саурдусту, на массивном челе которого выступили капельки пота, показалось, что три долгих секунды, которые потребовались ей, чтобы достичь двери, влачатся с неспешностью призраков. Впрочем, в последний миг перед тем, как старушка покинула закут, Кида мягко водрузила на головку младенца маленькую железную корону, и оттого, когда няня с дитятей явилась пред ассамблеей, несосветимый вид их, столь совершенно гармонировавший с происходящим, вполне искупил трехсекундное опоздание.

Саурдуста, едва он их увидел, охватило такое блаженство, что он тут же и забыл об измучившем его промедлении. Держа в руках огромную книгу, он величаво приблизился к госпоже Шлакк, и оказавшись пред нею, раскрыл том так, что тот распался на две равные половины, протянул его нянюшке Шлакк и произнес:

— Здесь написано и написано на века, что перворожденного сына Дома Гроанов надлежит уложить между этих страниц, коих лен поседел от мудрости, и уложить вдоль всей их длины, дабы глава его указывала на крестильную чашу, затем, изогнув вовнутрь страницы, ставшие тяжкими от слов, сомкнув их над ним, дабы иссохший Текст поглотил его, объяв своей Глубиной, и дабы стал он един с ненарушимым Законом.

Нянюшка Шлакк, храня на лице выраженье бессмысленной важности, опустила Титуса в развалистое V полуоткрытой книги, так что коронка его выставилась за корешок со стороны Саурдуста, а ножки — с нянюшкиной стороны.

Вслед за тем лорд Сепулькгравий сомкнул над беспомощным тельцем две страницы и скрепил плотный пергамент безопасной булавкой, образовав подобье трубы.

Покоясь на корешке гигантского тома, так что ножки торчали из одного обреза пергаментной трубки, а зубья короны — из другого, дитя представляло, на взгляд Саурдуста, подлинную квинтэссенцию традиции и порядка. Чувство это оказалось столь сильным, что пока Саурдуст продвигался с потяжелевшей книгой в руках к трапезному столу, глаза его наполнились слезами удовлетворения, вследствие чего отыскать правильный путь между столиками стало ему не под силу, и две вазы с цветами, стоявшие столь недвижно в прохладном воздухе залы, обратились для старика в сиреневый дым, в наносы неясного снега.

Вытереть слезы он не мог, поскольку руки его были заняты, и Саурдуст остановился, ожидая, пока глаза сами очистятся от затуманившей их влаги.

Фуксия, знавшая, что ей полагается оставаться на месте, тем не менее присоединилась к нянюшке Шлакк. Ее разозлила Кларис, лезшая к ней с какими-то намеками, полагая, видимо, что никто этого не заметит.

— Ты никогда не приходишь меня повидать, хоть ты мне и родственница, но это потому, что я сама не хочу и никогда тебя не приглашала, — сказала ей тетка, после чего оглянулась, желая убедиться, что никто за ней не следит, и обнаружив, что Гертрудой овладело нечто вроде колоссального оцепенения, продолжила:

— Видишь ли, бедная деточка, мы с сестрицей Корой гораздо старше тебя, а когда нам было примерно столько же лет, сколько тебе, у нас случались конвульсии. Ты, наверное, заметила, что левые руки у нас гнутся плохо и левые ноги тоже. Но это не наша вина.

С другой оконечности полукруга застывших фигур донесся голос ее сестры, тусклый и хриплый шепот, как бы пытавшийся достигнуть ушей Фуксии, минуя череду ушей промежуточных:

— Совсем не наша вина, — подтвердила Кора. — Ни чуточки не наша. Вот ни чуточки.

— Эпилептические припадки, деточка, — продолжала Кора, покивав в ответ на вмешательство сестры. — Из-за них мы почти совсем исхудали с правой стороны и осталась. Почти совсем. У нас были эти припадки, понимаешь?

— Когда нам было примерно столько же лет, сколько тебе, — донеслось все то же пустое эхо.

— Да, примерно столько же лет, — сказала Кора, — и мы почти совсем исхудали справа, так что приходилось расшивать гобелены одной рукой.

— Только одной рукой, — сказала Кларис. — Это мы очень умно придумали. Но к нам все равно никто не приходит.

Она наклонилась вперед, чтобы повернее внедрить в сознание Фуксии эти слова, протолкнуть их туда, словно от них зависело все будущее Горменгаста.

Фуксия поежилась и принялась с силой наматывать на палец прядь волос.

— Не делай этого, — сказала Кора. — У тебя слишком черные волосы. Не надо так делать.

— Слишком, слишком черные, — вступило тусклое эхо.

— Особенно когда платье такое белое.

Кора согнулась, так что лицо ее оказалось в футе от лица Фуксии. Затем отведя глаза, но не отвратив лица:

— Нам не нравится твоя мать, — сказала она.

Фуксия испугалась. Следом тот же голос прозвучал по другую сторону от нее:

— Это правда, — сказал голос, — не нравится.

Фуксия обернулась так резко, что черные волосы ее полетели по воздуху. Кора, не сумевшая удержаться вдали от разговора, в нарушение всех правил обогнула стоящих, двигаясь, как лунатичка, и не отрывая глаз от бархатно-черной Гертруды.

Впрочем ее ожидало разочарование, потому что едва лишь она приблизилась, как испуганно озиравшейся Фуксии попалась на глаза нянюшка Шлакк, и девочка улизнула от теток, чтобы вместе с няней следить за церемонией, продолжавшейся у стола, где Саурдуст держал ее брата, запеленутого в страницы книги. Фуксия отошла к Нянюшке и взяла ее за тощенькую атласно-зеленую руку, сразу за тем, как старушку избавили от Титуса. Саурдуст, сопровождаемый лордом Сепулькгравием, достиг, наконец, стола. Он уже пришел в себя. Однако все удовольствие от того, как подвигается дело, сгинуло, едва пелена спала с его глаз и перед ним предстала не слитная группа избранных, выстроившихся церемониальной дугой, а сборище отдельных людей, разбредшихся по зале кто куда. Ужас обуял старика. Единственными, кто выдерживал строй, были герцогиня — да и она стояла там, где утвердилась в самом начале, не из приверженности долгу, а скорее потому, что впала в подобие комы, — и ее супруг, снова занявший место рядом с нею. Саурдуст с тяжелой книгой в руках обогнул неверной поступью стол. Кларис и Кора замерли рядышком, лицом друг к дружке, но свернув головы в сторону Фуксии. Фуксия оказалась около госпожи Шлакк, а доктор Прюнскваллор, привстав на цыпочки, изучал сквозь увеличительное стекло, извлеченное им из кармана, тычинки стоявшего в вазе белого цветка. Подниматься на цыпочки особой нужды не имелось, поскольку ни стол не был высок, ни ваза, ни цветок. Однако поза, доставлявшая Доктору наиживейшее наслаждение при изученьи цветка, была именно та, в которой тело изгибается над лепестками по изысканной кривой.

Саурдуст был потрясен. Уголки рта его задергались. Старое, изрытое морщинами лицо обратилось в фантастическую поверхность награвированных перекрестных штрихов, в слабых глазах застыло отчаянье. Он попытался опустить тяжкий том на стол, на положенное место рядом с крестильной чашей, но онемевшие пальцы старика уже утратили цепкость, кожаный переплет выскользнул из его рук, и Титус скользнул по страницам, успев напоследок отодрать уголок одного из листов, которыми был он спеленут и в который ручонка его вцепилась, пока он падал. Таков был первый из известных истории кощунственных поступков Титуса. Он осквернил Книгу Крещения. Железная корона слетела с его головы. Нянюшка Шлакк стиснула руку Фуксии, а затем, взвизгнув: «Ох, бедное мое сердце!», засеменила к дитяти, лежавшему, горестно вопя, на полу.

Саурдуст попытался разодрать на себе мешковину, но поняв, что лишь зря утруждает дряхлые пальцы, застонал от бессилия. Он страдал. Доктор Прюнскваллор, с поразительным проворством поднеся ко рту белый кулачок, стоял, чуть покачиваясь. Миг спустя, он повернулся к леди Гроан.

— Они словно каучуковые, ваша светлость, ха-ха-ха-ха. Просто резиновый шарик с упругой сердцевинкой. О да, именно так. Весьма и весьма так. Слово «эластичность» тут не пригодно. Ха-ха-ха, решительно непригодное слово — уж нет, так нет. Что ни мальчик, то и мячик, ха-ха-ха! Что ни мальчик, то мячик.

— О чем вы, милейший? — осведомилась Графиня.

— О вашем ребенке, который только что брякнулся на пол.

— Брякнулся? — резко спросила Графиня. — Куда?

— На землю, ваша светлость, ха-ха-ха. Положительно брякнулся на землю. То есть на землю, накрытую одним-двумя слоями камня, дерева и ковровой ткани, отделяющими ее первобытную сущность от его крошечной светлости, чьи вопли вы, несомненно, слышите.

— А, так вот это что, — сказала леди Гроан, из губ которой, сложенных так, точно она собиралась свистнуть, серая птица извлекала кусочек сухой булки.

— Да, — сказала Кора, подскочившая к невестке, как только ребенок упал, и уставившаяся ей прямо в лицо. — Да, это оно и есть.

Кларис, отраженьем сестры объявившаяся с другого бока Графини, подтвердила данное сестрой истолкование: «оно самое и есть».

Затем обе осторожно заглянули Графине за спину и обменялись понимающими взглядами.

Серая птица, извлекши лакомство из больших выпученных губ ее светлости, перепорхнула с плеча ее на согнутый палец и замерла, неподвижная, как изваяние, Графиня же, покинув двойняшек (которые, как если б ее уход оставил вакуум между ними, тут же сошлись, заполняя его), проследовала к месту трагедии. Там она нашла Саурдуста, успевшего восстановить достоинство осанки, но все еще трясшегося под своим багровым рядном. Граф, сознававший, что мужчина в такой ситуации бесполезен, стоял в стороне, нервно всматриваясь в сына. Он покусывал металлический обод на шишаке своей нефритовой трости, озирался по сторонам, однако взгляд его неизменно возвращался к младенцу, заходившемуся в плаче на нянюшкиных руках.

Графиня отобрала Титуса у госпожи Шлакк и отошла с ним к эркерному окну.

Наблюдая за матерью, Фуксия почувствовала, как в ней просыпается что-то вроде невольной жалости к маленькой ноше Графини. Что-то похожее на прилив родственных чувств, прилив теплоты, ибо едва увидев, как брат раздирает заключавшие его листы, она осознала, что здесь, в зале, присутствует еще одно существо, для которого вся напыщенная надменность Горменгаста есть нечто такое, от чего следует бежать без оглядки. В помутнении жгучей ревности Фуксия воображала брата красивым младенцем, но вглядевшись в него и поняв, что о красоте тут и речи идти не может, она прониклась расположением к мальчику и в тускло тлеющих глазах ее на секунду явилось нечто от того выражения, которое мать приберегала исключительно для своих птиц и белых котов.

Подставив Титуса под лившийся в окно солнечный свет, Графиня осмотрела его лицо, издавая при этом легкое чмоканье, обращенное, впрочем, к серой птице. Затем перевернула сына и довольно долгое время разглядывала его затылок.

— Принесите корону, — сказала она.

Подошел, отведя приподнятые локти и растопырив пальцы, между которыми помещалась железная корона, доктор Прюнскваллор. Глаза его за очками, казалось, норовили вылезти из орбит.

— Прикажете короновать его в солнечном свете? ха-ха-ха. Положительно короновать, — произнес он и показал Графине те же шеренги не склонных ни к каким компромиссам зубов, созерцания коих он несколько минут назад удостоил Кору.

Титус примолк, в чудовищных руках матери он выглядел невероятно маленьким. Он не ушибся, падение лишь напугало его. Последние, редкие рыдания сотрясали его тельце каждые несколько секунд.

— Наденьте корону на голову, — сказала Графиня. Доктор Прюнскваллор согнулся так, что верхняя половина тела его образовала исходящую из поясницы прямую наклонную линию. Ноги Доктора выглядели в черных штанинах настолько тонкими, что когда из парка легко дохнул ветерок, ткань — в том месте, где следовало помещаться голенным костям — казалось, вдуло вовнутрь. Он опустил коронку на белую картофелину головы.

— Саурдуст, — произнесла, не обернувшись Графиня, — подойдите сюда.

Саурдуст задрал подбородок. Он уже поднял с полу книгу и прилаживал оторванный клок бумаги на место, проглаживая его трясущимся пальцем.

— Да идите же, наконец! — сказала Графиня.

Саурдуст обогнул угол стола и стал перед нею.

— Мы погуляем по лужайке, Саурдуст, а после вы сможете закончить крещение. И успокойтесь, милейший, — прибавила она. — Хватит трястись.

Саурдуст поклонился, чувствуя, что такой перерыв в ритуале крещения отдает святотатством, и вышел в окно вслед за Графиней, крикнувшей через плечо: «И вы все! все! слуги тоже!»

И все они выступили наружу, и, избрав себе, каждый, по параллельной полоске скошенной травы, кои, чуть рознясь оттенком одна от другой, сходились вдали совершенно прямыми зелеными линиями, безмолвно зашагали, двигаясь в ряд, — вперед, потом назад — и так прогуливались сорок минут.

Поступь они приноравливали к самому медлительному из них, к Саурдусту. С северной стороны их, когда они выступили в поход, осенили кедры. Фигуры людей уменьшались, удаляясь по изумрудным полоскам подстриженной лужайки. Точно игрушки: разъемные, раскрашенные игрушки, двигались они, каждый по своей полосе.

Понурый лорд Сепулькгравий ступал медленно. Фуксия брела нога за ногу. Доктор Прюнскваллор семенил. Двойняшки безучастно перебирали ногами. Флэй полз по своей полосе, словно паук по нити. Свелтер косолапо валил по своей.

И все это время Графиня держала Титуса на руках и высвистывала разнообразные ноты, на которые к ней слетались по позлащенному воздуху странные птицы из неизвестных лесов.

Когда они наконец воротились в Прохладную Залу, Саурдуст выглядел поспокойнее — прогулка его утомила.

Сделав своим спутникам знак занять отведенные им места, он с тягостным чувством возложил ладони на порванный том и оборотился лицом к замершему перед ним полукругу.

Титуса вновь поместили в Книгу и Саурдуст осторожно опустил ее и младенца на стол.

— Я опускаю тебя, Младенец-Наследователь, — произнес он, продолжая с того места, на котором был прерван своими же дряхлыми пальцами, — Младенец-Наследователь рек, Кремнистой Башни, и темных ниш под холодными лестницами, и солнечных летних лужаек. Младенец-Наследователь весеннего ветра, что дует из ярловых лесов, и осенних невзгод лепестка, крыла и чешуйки. Белого блеска зимы на тысяче башен и летнего жара крошащихся стен — слушай. Слушай со смирением принцев и понимай пониманием муравьев. Слушай, Младенец-Наследователь, и дивись. Усвой то, что я тебе говорю.

Тут Саурдуст через стол передал Титуса матери и, горсткой сложив ладонь, окунул ее в крестильную чашу. Затем, поднеся мокрую по запястье руку к Титусу, он позволил воде пролиться сквозь пальцы на головку младенца, туда где между зубцами короны остался открытым овальный участок напрягаемой костью кожи.

— Имя твое — Титус, — совсем просто сказал Саурдуст. — Титус, семьдесят седьмой граф Гроанский и лорд Горменгаст. Я заклинаю тебя свято чтить каждый камень, что врос в эти серые стены, твои родовые стены. Я заклинаю тебя свято чтить темную почву, что вскормила твои высокие густолиственные дерева. Я заклинаю тебя свято чтить догматы, кои, ветвясь, образуют верование Горменгаста. Я посвящаю тебя замку отца твоего. Будь верен, Титус.

Титуса опять передали Саурдусту, а тот вручил его нянюшке Шлакк. Залу заполнял упоительный, холодноватый аромат цветов. После нескольких посвященных созерцанию минут Саурдуст подал знак — можно есть, и вперед выступил Свелтер, уже успевший разместить по четыре тарелки с кушаньями на каждом предплечье и еще по одной в ладонях, и пошел с ними по кругу. Затем он разлил по бокалам вино, — Флэй между тем неотступной тенью следовал за лордом Сепулькгравием. Никто из присутствовавших не пытался завести разговор, все молча стояли в разных частях залы, поглощая еду и питье, или у эркерного окна, жуя и прихлебывая, и глядя в простор лужаек. Лишь Двойняшки присели в углу, лишь они, покончив с содержимым тарелок, поманили к себе Свелтера. Этому вечеру предстояло на долгие дни стать для них темой взволнованных воспоминаний. Лорд Сепулькгравий ни к одному из яств не притронулся, а когда Свелтер приблизился с подносом жаренных жаворонков, Флэй повелительно отослал его прочь и, заметив злобное выражение свиных глазок главного повара, поднял костлявые плечи к ушам.

Время шло, Саурдуст все более проникался сознанием ответственности, почиющей на нем как на распорядителе ритуала, и наконец, определив по солнцу, уже разрезанному тонкой кленовой ветвью, что миг настал, хлопнул в ладони и поволокся к дверям.

Теперь всем собравшимся в зале следовало сойтись в ее середине, а затем по одному миновать Саурдуста и госпожу Шлакк, каковой надлежало сидеть рядом с ним, держа на коленях Титуса.

Названные позиции были подобающим образом заняты, первым пройти в дверь полагалось лорду Сепулькгравию, и он прошел, и подняв повыше печальную голову, произнес, минуя сына, одно только слово: «Титус» — голосом торжественным и отчужденным. Следом за ним потекла объемистая Графиня и тоже рявкнула: «Титус» сморщенному младенцу.

За нею последовали остальные: сестры, мешавшие друг дружке в стараниях первой сказать свое слово, Доктор, сверкнувший при слове «Титус» зубами, как если б оно было сигналом к романтическому броску кавалерии, охваченная смятением Фуксия, не отрывавшая глаз от зубцов на короне брата.

Ну вот, все и прошли, откидывая головы, произнося «Титус» каждый на свой лад, и госпожа Шлакк осталась одна, ибо даже Саурдуст покинул ее, последовав за Флэем.

Одна-одинешенька в Прохладной Зале, Нянюшка нервно оглядела ее пустоту, солнечный свет, лившийся в огромное окно.

И внезапно расплакалась — от усталости, от волнения, от испуга, охватившего ее, когда Графиня так страшно гаркнула «Титус» его маленькой светлости и ей самой, госпоже Шлакк. Сухонькой и жалкой казалась она в высоком кресле, с коронованной куколкой на руках. Зеленый атлас ее насмешливо поблескивал в свете позднего дня. «Ох, мое усталое сердце, — причитала она, и слезы ползли по иссохшим, словно у старой груши, морщинам ее миниатюрного личика, — мое бедное, бедное сердце — как будто любить его такое уж преступление». Она прижала лицо младенца к щеке. Глаза ее были зажмурены, ресницы влажны, губы дрожали, и украдкой вернувшаяся Фуксия опустилась перед ней на колени и обняла няню с братиком сильными руками.

Госпожа Шлакк открыла покрасневшие глазки, поникла и все трое прижались друг к дружке, обратясь в слитный комок любовного сострадания.

— Я тебя люблю, — прошептала Фуксия, поднимая к няне припухшие глаза, — я тебя люблю, я тебя люблю, — и обернувшись к дверям, прокричала, словно обращаясь к веренице людей, только что прошедших сквозь них: — вы ее до слез довели, до слез довели, сволочи!

Загрузка...