Произошло повреждение на линии Владивосток — Нагасаки.
Кабель Владивостока-Нагасаки пролегает в шести тысячах футах от бухты Петра Великого и на глубине десяти тысяч футов проходит около 42-ой параллели северной широты, южнее ее.
Японское море, к югу от 42° северной широты, имеет форму громадного блюда в триста миль ширины и четыреста миль длины, простираясь от северной части Матсу-Шима до той широты, на которой находится самая южная бухта всей сибирской территории — залив Поссьета.
И вот, пароход франко-датской телеграфной компании «Президент Гирлинг», зайдя для ремонта в Гонконг, получил там известие об этом повреждении и, одновременно, приказ произвести починку кабеля.
«Президент Гирлинг» имел турбинный двигатель и был последним словом техники, начиная с заслонок и переборок и кончая грапнелем,[9] — бреймовским патентованным грапнелем с клещами из цельной стали, изобретатель которого был главным кабельным инженером на том же самом «Президенте Гирлинге».
Известие пришло на борт судна в 11 часов утра, и капитан Грондааль получил его в тот момент, когда выходил на палубу из рубки кают-компании. Он сейчас же отправился отыскивать главного корабельного инженера Брейма, занятого в это время работой на носу.
Перед капитанским мостиком помещалась электрическая станция, а за нею подъемный аппарат, состоявший из громадного барабана, вокруг которого вился намотанный на него канат. Рядом стояла машина, вращавшая этот барабан. Окрашенные в красный цвет буи так и горели под ярким солнцем, заливавшим палубу, устланную канатами от них; их разбирали, чтобы обнаружить перетертые места, и огромный плечистый Брейм стоял тут же, наблюдая за работой. Капитан Грондааль подошел к нему, держа в руках только что полученную от главной конторы компании каблограмму.
— К вечеру надо будет выйти в море, — сказал он. — Хорошо еще, что все нужное снабжение у нас на борту.
Брейм взял у него каблограмму и медленно прочитал ее. Там указывалось, что место повреждения не было выяснено электриками-специалистами в Нагасаки, иначе сказать, повреждение надо было искать… на протяжении всей длины кабеля! Но все же были и кое-какие указания, позволявшие начать поиски не с самого берега.
— Это, вероятно, немножко севернее места наибольшей глубины, — сказал Брейм. — Скверное, покрытое кораллами дно.
— Да, там или около того места, — согласился с ним Грондааль. — У вас все готово?
— Да, да, — ответил Брейм. — У меня все готово.
Оба они были люди, не тратившие лишних слов. Грондааль через минуту уже отправился в помещение электрической станции, чтобы предупредить электриков, а Брейм пошел говорить со старшим по кабельной команде — Стеффансоном.
Беловолосый гигант-ирландец Стеффансон был опытным моряком, с пятидесятилетним стажем по ловле трески и по кабельной службе, и до своего поступления в франко-датскую компанию он работал в копенгагенской компании Ларссен. Некогда он плавал шкипером в ирландской рыболовной флотилии и провел сезон на консервных заводах на Аляске. О нем даже можно было сказать, что он, собственно, всегда был рыболовом, потому что работа по исправлению повреждений в кабелях по существу на три четверти является специальной работой кабельного мастера, а на девять десятых это то же, что и работа рыболова.
Как Стеффансон был правой рукой Брейма, так и у него самого была правая рука — датчанин Андерсен, на котором лежал главный надзор по управлению подъемным аппаратом.
Эти трое людей составляли как бы одно собирательное целое, и каждый из них представлял собой, так сказать, часть единого трехсильного механизма. Когда приходилось поднимать поврежденный кабель и начинали работать барабан и подъемный аппарат, то Брейм становился у бимсов,[10] Стеффансон у барабана, а Андерсен, положив руку на верхнюю часть машины, следил за общим ходом работы аппарата; исполняя ту же роль, что играют клеточки нервных узлов, контролирующие наши сложнейшие мускульные движения. И достаточно бывало одного знака, одного слова Брейма, а порою даже одного помысла его — как это уже мгновенно воспринималось его помощниками, и перевоплощалось в ту или иную тонну энергии.
В их власти были не только румпель и подъемный аппарат, но и турбинные двигатели главной машины: стоит Стеффансону сказать только слово стоящему на мостике Грондаалю, и судно сейчас же будет сдвинуто назад или пущено вперед, повернуто влево или вправо; а стоит только Андерсену кивнуть головой, как тотчас же придет в движение барабан и станет разматывать или наматывать накрученный на нем канат. А как поймают кабель, так заведут с ним целую игру, ни дать, ни взять — рыболов с попавшим на крючок лососем.
Брызжущий здоровьем Брейм носил в крови наклонность к спорту, унаследовав ее от своих предков англичан. Не раз он мысленно сравнивал барабан подъемного аппарата с катушкой спиннинга (рыболовного удилища). Да, в сущности, это было одно и то же, потому что в основу как того, так и другого был заложен один и тот же принцип. Как леску удочки вы можете распустить или закрутить, сматывая и наматывая ее на катушку, так и машина, управляемая Андерсеном, производила ту же самую работу, но была только лучшим патентованным усилителем ее. Ведь, вся разница состояла только в размерах: с одной стороны — крюк, представляющий огромную тяжесть, а с другой стороны — крючок в несколько гранов весом; с одной стороны — сплетенный из проволоки канат, выдерживающий сопротивление в двадцать тонн, с другой стороны — веревочка в двадцать ниток.
По правде говоря, рыболовный спорт отрывал Брейма от его настоящей работы по кабельной специальности и, конечно, тянула его на эту работу только его страсть к спорту. Однажды он выловил акулу на рыболовную удочку, а еще как-то раз в течение целого часа и пятнадцати минут он забавлялся со скумбрией в семь с половиной пудов,[11] прежде чем посадить ее на острогу. Но попросите его сказать вам откровенно, какой спорт ему больше нравится, ловить акул или ловить кабели, и он вам ответит, что — ловить кабели.
Около пяти часов пополудни все до одного матросы были уже на судне, и, когда заходившее солнце стало опускаться над китайским берегом, раскинув вокруг себя точно набранную из цветных стекол панораму, «Президент Гирлинг» начал поднимать якорные канаты.
Обратившись кормой к золотисто-розовому сиянию запада, он снялся с якоря.
Плывя в этом жемчужном и розовом свете вечерней зари, «Президент Гирлинг» прошел Пескадорские острова, потом достиг Тунг-Хай-Си и вошел через Корейский пролив в Японское море.
Теперь перед ним лежал прямой путь вперед, навстречу противному ветру, и предстояла борьба с неприветливым морем.
У Японского моря много своих фокусов. Начиная от Сахалина и до самых Курильских островов, от него добра не жди, — отсюда идет почти всякая непогода на Японском море. Громадная равнина Манчжурии посылает сюда целые полчища бурь и ветров, и даже сама Япония, этот барьер перед Тихим океаном, не представляет настоящей преграды на пути этих ураганов.
Грондааль хорошо знал это море, знал, чего можно ждать от него, и потому непогода не могла застать его здесь врасплох. В бурной воде работа над кабелем невозможна, и «Президенту Гирлингу» не раз случалось задерживаться здесь на целые недели, не приступая к работе из-за ненастья на море. Капитан не падал духом и теперь, предрекая, что вся эта непогода не более, как последние остатки уже заканчивающегося периода бурь.
И Грондааль оказался прав. На рассвете, когда они достигли цели своего плавания, Японское море лежало гладкое, словно поверхность огромного сапфира, и такое спокойное, каким бывает только в мертвый штиль.
Перед самым восходом солнца судно остановилось. Брейм стоял у решетчатых люков и следил за работой кельвиновского аппарата для измерения глубины моря: с катушки трехмильного провода спускали лот. Тут же находился Стеффансон, готовясь сделать отметки о глубине.
Раздался шум машины, пущенной в ход, чтобы выбросить лот. Лот показал глубину в одну милю с четвертью и явные признаки того, что дно было каменистым.
Тут взялся за дело Брейм и начал установку первой отметки буем. Буй был закинут при помощи грибовидного якоря с канатом, длиною свыше мили с четвертью. Потом судно отошло в сторону и, пройдя милю к востоку, выкинуло второй буй. Оба буя были снабжены лампочками на случай, если бы работу не удалось окончить до наступления темноты. Кабель должен был находиться на дне морском, где-нибудь между этими двумя буями.
Стоя на носу, у бимсов, Брейм отдавал оттуда нужные распоряжения, пока с якорного каната спускали в море грапнель — весь сплошь из стали, бреймовский, патентованный, никогда не отпускающий пойманный кабель грапнель. Канат, выдерживавший напряжение в двадцать тонн, разматываясь с барабана, проходил через динамометр, так что можно было в любой момент видеть степень его напряжения. С корабля он свешивался через особое колесо на бимсах, между брашпиль-бимсами,[12] установленное в том же месте, где обыкновенно приходится бугшприт.
Когда грапнель достиг глубины, громыхающий барабан, наконец, прекратил свое вращение. Брейм поднял руку, в машинном отделении зазвенел сигнал, и «Президент Гирлинг» медленно, совсем неслышным ходом стал продвигаться назад, по направлению к первому отметному бую.
Грапнель, тащась по морскому дну в поисках за кабелем, задевал на своем пути решительно за все, — и за скалы, и за коралловые рифы, — и все одолеваемые им на ходу препятствия отмечались на громадном циферблате динамометра подпрыгиванием стрелки. В спокойном состоянии стрелка имела постоянное указание на двух тоннах напряжения: это была тяжесть каната, взвешенного в морской воде.
Было восемь часов утра. Грондааль вместе с электриками и со старшим офицером судна спустился завтракать, оставив Брейма одного на его посту около бимсов, на носу, и поручив третьему офицеру вахту на мостике.
Кают-компания была уютная, просторная, красиво обставленная комната с длинным, человек на двадцать, столом посредине. В это утро, вся купаясь в ярких лучах солнца, она казалась особенно красивой, а Грондааль был особенно хорошо настроен. Ведь это же он напророчил хорошую погоду, и сияющий день доставлял ему необычайное удовольствие.
За едой разговаривали о море.
— Я вот уже двадцать лет, как работаю в этом деле, — говорил старший офицер Джонсон, — а еще никогда не видал, чтобы за грапнель зацепился хоть какой-нибудь из затонувших обломков кораблекрушений. Возьмите количество кораблекрушений за один год, помножьте это число на двадцать, и вы получите представление о том, что полегло на дне моря за последние двадцать лет. Ведь это дно, можно сказать, вымощено обломками кораблей. Так уж, казалось бы, должны же они нацепляться на грапнель. А на самом деле, что получается? А? Что вы скажете?
Хардмут, второй специалист-электрик, человек с круглым, наивным лицом, с аккуратной белокурой бородкой, с открытыми, чистыми, как у ребенка, глазами, все время очень внимательно слушавший, вмешался, наконец, сам в разговор.
— Насчет обломков кораблекрушений я ничего не могу сказать, — заговорил он, — но вот несколько лет тому назад я сам видел, как грапнель вытянул нечто гораздо более странное, чем обломок кораблекрушения: он вытащил колесо.
— Рулевое? — спросил Грондааль.
— Нет, колесо от экипажа, бронзовое колесо…
— А позвольте полюбопытствовать, где это оно было вытащено?
— На Красном море.
Хардмут был не только вторым электриком на судне, но и корабельным вралем. А в этот день, несколько позднее, ему представился случай поистине убедиться, что действительность порою бывает куда фантастичнее, чем какая угодно выдумка.
Нагасакский конец кабеля к двум часам пополудни был уже пойман и поднят. А ровно без десяти три начали охотиться за владивостокским концом.
Погода, действительно, переменилась. Барометр держался устойчиво, температура поднялась, а от равнин Манчжурии шла влажная, жаркая полоса и легкой дымкой расстилалась по всему Японскому морю. Линия горизонта совсем потерялась вдали за дымкой влажной полосы, а солнце, слегка умерив свое сияние, смягчило и остроту своей знойности; ветер же совсем затих, точно его никогда и не бывало.
Брейм, скинув пальто, смотрел за работой, стоя на своем обычном посту. И, хотя дело шло великолепно, он все-таки все время был не в духе из-за жары и, кроме того, он испытывал напряженное состояние человека, гонящегося за призом большого кубка. Если только ему удастся поймать и выловить на борт владивостокский конец кабеля, положим, хоть к пяти часам, то, значит, вся работа закончится в один день, а это уж будет поистине неслыханно славным делом.
Грапнель был спущен в море, и наполовину уже было закончено первое испытание дна, когда указатель на динамометре, определявший до того напряжение в две тонны с четвертью, вдруг одним махом перескочил на восемь тонн, продержался так с секунду и опять, сразу же, упал до шести…
Затем стрелка прыгнула на десять тонн, через пять секунд взвилась до пятнадцати, потом упала до семи, снова поднялась, показала двенадцать и снизилась до пяти.
Стоявший у барабана Стеффансон, человек вообще малоразговорчивый, как только увидал все эти скачки динамометра, сейчас же окликнул Брейма и спросил его, что это могло бы значить.
Если бы был пойман кабель, то на динамометре это отразилось бы медленным, но устойчивым подъемом показателя напряжения. Если бы грапнель попал на скалу или на подводные растения, то стрелка могла бы, действительно, сделать скачок, но, как только грапнель освободился бы, она сейчас же упала бы до своей нормальной высоты.
Могло бы, конечно, случиться и так, что грапнель, тащась по морскому дну, встретил бы последовательно на своем пути несколько препятствий и одно за другим преодолел бы их, но тогда стрелка, в конце концов, все-таки водворилась бы на линии нормального напряжения, а не скакала бы подряд, то на шесть тонн, то на семь, то на пять.
— В чем тут дело? — спрашивал Стеффансон. Брейм ничего не ответил ему. Он сначала остановил двигатель, потом на несколько оборотов снова пустил его в ход.
Он наклонился и приложил ухо к канату. По звуку в канате он всегда мог распознать, на что наткнулся грапнель, — на скалу или на кабель. Но то, что он услышал сейчас, было для него совершенно новым: заглушенные, отрывистые звуки, словно биение какого-то гигантского сердца, слышное издалека.
Этот канат был точно стетоскоп,[13] передающий смутный намек на биение сердца самого мира. Брейм выпрямился.
— Рыба! — крикнул он Стеффансону. — Мы напали на рыбу. Вот увидите…
— Рыба? — переспросил Стеффансон. — Что же это за рыба длиною больше мили?
Но Брейм, по-видимому, не расслышал вопроса.
— Сколько еще каната у нас на барабане? — крикнул он.
— Не больше полумили, — был ответ.
— Скажите Джонсону, — чтобы он подкатил еще две мили каната и чтобы скрепил его с этим! — крикнул Брейм. — Андерсен, станьте-ка у машины. Стеффансон, следите хорошенько, чтобы барабан вертелся ровно. Чтобы никаких зацепок не было.
Едва успел он это договорить, как закинутый в море канат вдруг подался вперед и, став под острым углом к воде, взбурлил вокруг себя кольцо расходящихся волн. Гигантская ли рыба или что-то другое, словом, то, что было там, внизу, теперь ринулось куда-то вперед.
— Разматывайте понемногу! — крикнул Андерсену Брейм, и, едва только заслышались звуки громыхающего пустого барабана, как он буквально в два прыжка очутился уже на палубе, перебежал ее, и взвился по лесенке на капитанский мостик.
Отсюда он мог следить сразу и за динамометром и за канатом впереди него. Здесь у него под рукой было управление главной машиной, и с этого места он легко мог давать Андерсену распоряжения о подъемном аппарате. На этом месте он был полным хозяином всего механизма, а в то же время у него, как у рыболова, были в руках и удилище и катушка лески. И, как ни сильны были в нем инстинкты спортсмена, однако, двигала им в это время вовсе не его охотничья страсть. Сейчас ему просто хотелось прежде всего спасти канат, так как он хорошо видел, что внизу совершается что-то далеко не шуточное и что канат может лопнуть, а ведь он знал, что полторы мили свитого из стальной проволоки каната стоят хороших денег.
Канат с барабана разматывался медленно, напряжение его измерялось всего пятнадцатью тоннами, а между тем, нагнувшись над бортом, можно было заметить, что с канатом делалось что-то странное. Ясно было, что кто-то вел судно на буксире, совершенно так же, как попадает иной раз на буксир баркас рыболовов, охотящихся за семгой, когда семга начинает вырываться, натягивает со всех сил леску и пригибает удилище. Только порывы чудовищной добычи, которая зацепилась на грапнеле, были, пропорционально ее величине, гораздо медленнее.
И чем бы ни было это существо, пойманное грапнелем, во всяком случае два факта были уже налицо: несомненно, что это было нечто очень громадное и нечто очень неповоротливое. И, как только Брейм уяснил себе оба эти факта, он почувствовал (как он описывал впоследствии), что у него «сердце повернулось на месте».
Как раз в это время на капитанский мостик поднялся Грондааль. Происшествие еще не успело наделать шуму на пароходе. Никто еще ни о чем не знал, кроме самих участников кабельной работы. Ничего не подозревал и Грондааль, когда взбирался на мостик, и потому был очень удивлен, застав там Брейма. Он сразу же увидел, как страшно натянулся канат, закинутый в море, и некоторое время ему казалось, что они идут, но вслед за тем он понял, что это неверно: пароходный винт не работал, а барабан разматывал канат…
— Что такое? В чем дело? — спросил изумленный Грондааль.
— Мы идем на буксире, — ответил Брейм.
— Как на буксире? Что там такое на грапнеле?
— Там что-то живое, — отозвался Брейм. — Какой-то прапрадед всех китов, насколько я могу понять… Эй, Стеффансон! Призадержите-ка барабан! Дайте-ка посильнее напряжение!
Стеффансон повиновался, замедлил ход барабана, и указатель на динамометре спокойно поднялся сначала до восемнадцати тонн, потом до девятнадцати и до девятнадцати с половиной.
— Убавьте напряжение! — крикнул Брейм.
Барабан стал понемногу вращаться быстрее, и указатель опустился до семнадцати тонн.
— Так держать! — скомандовал Брейм.
— Ничего себе, черт возьми! — пробормотал Грондааль. Брейм рукавом сорочки вытер себе потный лоб.
— Ну, а что же остается делать? — спросил он. — Надо либо тащится, либо рубить канат. А мыслимо ли обрубать, раз мы весь канат выпустили?
— А, может быть, еще удастся и высвободить его, — заметил Грондааль. — Ведь если это был кит и если бы грапнель попал ему за челюсть, так ведь он начал бы кататься, как бревно, и весь запутался бы в канате. Эти его повадки я отлично знаю.
— Нет, это не кит, — сказал Брейм. — И чего я больше всего боюсь, так это какого-нибудь внезапного толчка. Вы же знаете эти проволочные канаты: стоит ему только удариться обо что-нибудь, он сейчас же отскочит и тут же весь в куски разлетится… Да вот, смотрите, пожалуйста. Видите, как он там зацепился за бимсы. Отойдите! Отойдите подальше от каната! Вы совсем здесь не у места! Встаньте вот сюда, за барабан!
Грондааль взглянул на компас.
— Мы теперь на Владивосток идем, — сказал он. — И таким ходом мы, пожалуй, к Рождеству доберемся туда. Холодное это место в такое время года. У вас меховое пальто есть?
Брейм рассердился.
— Ну что же? Прикажете топоры в ход пустить? Ну, рубите, — заворчал он. — Ведь вы же хозяин на судне.
— Нет, не я, — ответил ему Грондааль. — Пока идет кабельная работа, хозяином на судне является главный кабельный инженер. А потому делайте, как сами знаете.
— Ну, так я не брошу возиться с этой штукой. Вот видите: один конец каната там внизу, где мой грапнель захватил эту самую штуку, а другой конец его здесь, наверху, где стою я, сам Брейм. И я уже сумею проучить эту паршивую бестию… А то — рубить! Да я скорее руку себе дам отрубить…
Он весь так и горел, охваченный пылом работы. Но медленность, с которой шло дело, отношение Грондааля, жаркий день и, наконец, сознание, что хозяином положения сделалось то «нечто», что зацепилось там, внизу, — все это вместе выводило его из себя, и он то решал бросить все, разрубив канат, то заставлял себя так или иначе выдержать характер и работать дальше. И вот снова уже раздавалась его громкая команда, и снова он звонко хлопал ладонью по поручням капитанского мостика… И вдруг динамометр внезапным скачком упал до двух тонн.
— Сорвалось! — воскликнул Грондааль.
Брейм крикнул Андерсену, чтобы сматывали канат. Машина дрогнула, барабан начал вращаться в обратную сторону. Напряжение каната сейчас же ослабло, и он стал сматываться. Однако, все это было лишь какой-нибудь момент, а затем стрелка динамометра снова прыгнула и остановилась на четырнадцати тоннах. А в это же время нос корабля медленно изменил свое направление, и игла компаса дала колебание.
— «Он», видите ли, переменил курс… Только и всего, — вставил свое замечание Грондааль. — Насколько кажется, «он» теперь идет на залив Поссьета… А, послушайте, не можете ли вы как-нибудь поторопить «его»?
Брейм не ответил. Он весь ушел в свои размышления. Высшей степенью сопротивления каната считалось двадцать тонн, но он знал, что на самом деле канат может выдержать и большее напряжение. Самое же скверное, что могло случиться, это — разрыв каната. И Брейм задумал прибегнуть к решительным мерам.
Перегнувшись через перила капитанского мостика, он отдал распоряжение всем отодвинуться назад и встать так, чтобы оставить между собой свободный проход. Само собой разумеется, что это распоряжение не относилось ни к Стеффансону, ни к Андерсену. Стеффансону он дал особый приказ употребить все силы, чтобы удержать на месте тыльную часть барабана.
Затем он велел прекратить разматывание каната. Напряжение сразу поднялось до девятнадцати тонн. Тогда он приказал Андерсену дать барабану два оборота назад. Стрелка динамометра подскочила на двадцать тонн. Какова была действительная сила напряжения, узнать было совершенно невозможно. Брейм полагал, двадцать пять. Он приказал дать барабану еще один оборот.
Вместо ожидавшегося звука выстрела от разрыва каната получилось следующее: на динамометре произошел новый скачок, стрелка сначала упала до нормального положения, а потом поднялась на две тонны.
Очевидно, произошло одно из двух — либо, натягивая канат, грапнель сорвали с того, за что он зацепился, либо добыча сама поднялась в воде настолько высоко, что напряжение каната упало до двух тонн.
— Тащите вверх! — заорал Брейм.
Барабан загромыхал, и ослабнувший канат метр за метром с шумом полез наверх.
— А ведь у вас сорвалось, — сказал Грондааль.
— Кажется, что так, — сказал Брейм упавшим голосом.
Он был прямо в отчаянии. Охотничьи инстинкты рыболова так и клокотали в нем. Из всех рыболовов мира судьба выбрала его, и ему одному отпустила этих инстинктов столько, что он мог бы поймать хоть самого левиафана.[14] И, кроме того, в его распоряжении вместо удилища было целое судно в полторы тысячи тонн, а вместо катушки с леской — барабан с длиннейшим проволочным канатом, и вот все-таки его рыбка ушла.
Вдруг сердце у него екнуло.
Ослабнувший было канат внезапно с треском натянулся, и поверхность моря под ним вздыбилась целым каскадом радужных брызг. Андерсен, не дожидаясь команды, быстро выключил машину, а Стеффансон, тоже по собственной инициативе, отпустил тормоз барабана. И канат, вместо того, чтобы лопнуть, ринулся вперед.
Брейм знал, что случилось там, внизу, под водой. Туда ушло около четырехсот метров каната. Это означало, что добыча там, внизу, сначала прыгнула на четыреста метров вверх, а теперь опять бросилась вглубь.
Несколько минут он предоставил канату опускаться, а затем, совершенно точно зажимающий леску рыболов, налег на ручку барабана. Канат не лопнул, он только вытянулся под острым углом к поверхности моря и вскружил волны вокруг себя. Ясно было, что добыча не сорвалась, а стремилась уйти и сделала уже около четырех узлов. Такое же расстояние прошло и судно, за вычетом лишь той доли его, что приходилась на длину очень медленно распускавшегося каната. По приказанию Брейма, барабан теперь вращался без контроля тормоза. Брейм работал, уже совершенно не сверяясь с динамометром. Он всецело полагался на свое чутье рыболова. И это было сплошь — вдохновение художника и азарт охотника.
Он затеял теперь настоящую игру с тем, что было поймано там, внизу, то подымая, то отпуская напряжение каната. А через час он уже решил про себя, что добыча должна быть не глубже полумили под поверхностью моря.
Но что, с одной стороны, положительно приводило его в недоумение и, с другой стороны, окрыляло его надеждой, — так это медленность в движениях, проявлявшаяся добычей, совершенно непропорциональная ее размерам. А об этих размерах ее не могло быть двух мнений. Если бы скорость ее движений была пропорциональна ее величине, то канат должен бы был непременно лопнуть.
Теперь уже все судно жадно следило за происходящим. Офицеры и электрики взобрались на капитанский мостик, а команда толпилась в проходах на палубе. Хардмут сбегал даже вниз за своей камерой, чтобы сфотографировать первый момент извлечения добычи.
Что касается самого Брейма, то он не обращал ровно никакого внимания на публику кругом себя. Ему было решительно безразлично, был ли на капитанском мостике кто-нибудь из тех, кого он знал и ценил, или никого не было, он всей душой и всеми помыслами ушел в эту борьбу с добычей и жил только этим.
Однако, по виду это, в сущности, мало походило на борьбу, не было ни возбуждения, ни суматохи, все ограничивалось только тем, что напряжение каната или медленно увеличивали, усиливая работу барабана, или же ослабляли, прекращая на время движение машины.
А с динамометром случилось что-то неладное. От непривычки ли к сильному напряжению или к такому неровному обхождению с ним, или от чего другого, но только он окончательно сдал, и стрелка его показывала на максимум даже тогда, когда канат был совсем ослаблен.
До заката оставалось всего каких-нибудь полчаса, когда Брейму удалось, наконец, выгнать свою добычу на расстояние четверти мили от поверхности воды. По крайней мере, он сам так думал.
Опущено было каната на одну милю длиной, а добыча, по его предположениям, находилась в трех четвертях мили от судна, считая это расстояние по поверхности моря.
При этом в своих вычислениях он принимал во внимание и глубину моря в данном месте, и весь тот канат, что не был натянут, и угол выпущенного каната с поверхностью воды, или, другими словами, направление между точкой отхождения каната от носа судна и тем пунктом, где он входил в воду. Но если добыча и была, действительно, всего на четверть мили под уровнем моря, то и до заката ведь оставалось всего полчаса. Восхода же луны раньше наступления полной темноты ждать было нечего. А разве не будет жалеть весь мир, если великое «Невиданное» извергнемся из моря под покровом тьмы! Да, кроме всего прочего, это могло быть даже и не совсем безопасным.
Хардмута это, волновало еще больше, чем самого Брейма. Он ждал со своей мерой наготове. Хардмут — страстный фотограф, а не только корабельный враль и насмешник, а это, всякий понимает, кое-что да значит.
Нижний край солнечного диска уже коснулся линии моря, когда великое событие свершилось. Прямо на востоке от судна и в одной миле расстояния от носовой части штирборта вода вдруг всколыхнулась.
— Смотрите! — вскрикнул Брейм.
Над морем поднялся какой-то рог, какая-то темная колонна, заостренная вверху, живая, но, словно червь, безглазая. Он поднялся, упорно вздымаемый какой-то силой, поднялся и стоял, подобно рогу Иблиса,[15] возвышаясь колонной в тридцать метров высотой, с выпуклостью у основания, темный, точно весь из черного дерева, и с отливом солнца вокруг своих очертаний.
И, казалось, будто от самых глубин своих взволновалось море. И ярким светом сияли лучи солнца на этом чудовище, освещая того, для которого еще никогда они не светили.
Впечатление еще усиливалось благодаря необычайной, полной тишине, внезапно водворившейся на всем судне.
Впоследствии, когда среди судовой команды начался обмен впечатлениями от этого момента, то оказалось, что у всех в тот миг была одна и та же леденящая сердце мысль: не столько дивили размеры чудища, не столько поражало и самое появление его, сколько то, что оно было живым.
Некоторым оно показалось в полумилю высотой, другим оно представлялось в более правдоподобную величину, но не было ни одного, кто бы не был положительно сражен тем, что оно живое. И сознание этого становилось особенно острым при воспоминании о его неповоротливости, о том, с какой спокойной неподвижностью оно появилось и как оно поднялось над водою.
Таковы были впечатления команды, а у самого Брейма прямо голова пошла кругом от хлынувших на ум соображений.
Ведь он же извлек из глубины глубин это чудовище; он знал, что оно принадлежало к миру, давно уже исчезнувшему с лица земли, и, если оно в тот момент, с биологической точки зрения, и было живо, то, с точки зрения исторической, оно все-таки не существовало теперь. А все эти неповоротливые, медленные движения, — разве они не были проявлением борьбы, и борьбы на жизнь и смерть!.. Давление, под которым это чудовище жило и приняло вид рога, было, как бы то ни было, одним из условий его существования, а вот теперь, когда это условие нарушено, оно должно умереть.
Да, верно, уж и умирает…
Тишину, царившую на капитанском мостике, прорезал какой-то слабый звук… Это Хардмут щелкнул затвором своей камеры. Фотограф первый из всех пришел в себя от оцепенения.
И при звуке этом, точно он был сигналом, живая колонна медленно нагнулась и затонула, как тихо погружаемый в воду меч.
Закат блеснул последними лучами на волнах неспокойного моря, и жаркий день угас. Окружающее чуть вырисовывалось в сменивших дневной свет туманных сумерках. И какие-то звуки пронеслись над морем: будто где-то, о какой-то далекий берег, ударилась волна… А потом несколько раз подряд слышалось что-то, похожее на бульканье гигантской бутыли, опускаемой в воду…
Но людям на борту «Президента Гирлинга» некогда было прислушиваться.
Брейм, стоя на мостике, орал во всю глотку. Канат совсем ослаб. Явно было, что добыча высвободилась с крюка даже еще до момента своего появления над водой. Барабан, сматывавший канат, заработал вовсю и своим громыханьем заглушал все другие звуки. Но чего он не мог заглушить, — это запахов, а они наполнили, собою весь стоячий безветренный воздух. Пахло илом и тиной, с примесью еще чего-то, напоминавшего запах грязи тропического берега.
Понадобилось больше получаса, чтобы смотать канат. Когда грапнель вытащили на борт, его подставили под свет дуговой лампы и подвергли тщательному обследованию. Но обнаружить на нем не удалось ничего, за исключением зацепившегося у основания одного из грапнельных крюков какого-то крошечного кусочка, похожего на лоскуток черной кожи… Да еще на конце самого каната оказались какие-то царапины.
И как раз в то время, когда Брейм производил этот осмотр, воздух потряс какой-то звук, похожий на раскат грома, а вдали, над морем, в полутьме блеснуло что-то белое, как будто полоса упавшей вниз белой пены.
Грондааль крикнул с мостика Брейму:
— Нам пора убираться отсюда!
Он дал звонок в машинное отделение, и судно закружилось на месте, словно испуганный зверь, а потом дрогнули винты, и оно, взяв новый курс, пошло полным ходом. Оно прошло уже милю расстояния, когда раскат повторился снова, но на этот раз был уже слабее.
Они прошли мимо фонарика, горевшего на буе, которым отметили местонахождение нагасакского конца кабеля, предоставив ему одиноко светить над водой.
А потом, когда они уже умерили ход, они снова слышали звук того же грома вдали, — звук был совсем уж слабый, и раздался он в последний раз…
Поднялась луна, и под ее светом люди на палубе всю ночь напролет все прислушивались и все сторожили, но море расстилалось кругом, как ни в чем не бывало. И когда они на следующее утро подошли вплотную к месту происшествия, то не было заметно ничего особенного, только поверхность воды слегка подернулась зыбью под мягкой дымкой тумана, предвещавшего, что нарождающийся день будет тоже жарким.
В одиннадцать часов из темной комнаты, где происходило проявление необычайной пластинки, наконец, вышел Хардмут.
И, словно та пена, что вздымают за собой винты корабля, было бело лицо его.
Он присел на ящик спасательного буя, точно хотел перевести дыхание. Бывший невдалеке от него Брейм подбежал к нему, выхватил у него из рук пластинку и стал разглядывать ее на свет.
На ней был снимок уголка одного из копенгагенских садов. Бедный Хардмут, относясь с презрением ко всяким кодакам, употреблял только сверх-великолепную односнимочную камеру и второпях всадил в нее кассетку с уже использованной пластинкой.
Говорят, что с той поры Хардмут никогда не лгал, никогда не насмешничал, — по крайней мере, на борту «Президента Гирлинга».