ГЛАВА ВТОРАЯ VIA MORTIS[5]

Пока Паулина предавалась своим невеселым размышлениям, миссис Парри и ее ближайшее окружение, куда непременно входила и Адела Хант, успели обсудить кое-какие вопросы будущей театральной постановки, в частности, решили попросить Лоуренса Уэнтворта помочь с костюмами двора Герцога и Стражи.

Адела немедленно вызвалась переговорить с Уэнтвортом, и миссис Парри с легким неудовольствием согласилась. В то же время, когда Паулина спасалась от призрака, Адела и Хью направлялись к дому Уэнтворта.

Идти было не далеко. Дом историка стоял чуть ниже, чем Мэнор-Хаус, но совсем рядом с вершиной холма. Занятия Лоуренса Уэнтворта вполне соответствовали месту его обитания, ибо сферой интересов ученого была военная история, а о склоны здешнего холма разбилось немало битв. Впрочем, битвы для Уэнтворта были едва ли реальнее диаграмм и схем, в которые он их с легкостью превращал. Черные стрелы и линии меняли очертания, двигались, множились; темно-красные кривые обозначали мелкие перемещения людских масс, грохот боя, стоны и крики раненых. Здешняя хроника страданий, с исторической точки зрения, определялась стратегическим положением Баттл-Хилл относительно Лондона, а оккультист сказал бы, что здешнему месту свойственно магнетическое воздействие, отклоняющее человеческую жизнь в сторону смерти. Доисторические легенды, повторенные в ранних хрониках, повествовали о свирепых сражениях непокорных бриттов и бродяг-саксов, о победах и поражениях в делах, едва ли достойных человека.

Позже, когда на островах укоренилась цивилизация, здесь поднялись крепостные стены, а земля вокруг холма стала принимать тела феодалов и верноподданных, исправно отдававших жизнь за королей, которые звались то Джон, то Стефан, но до них отсюда было так же далеко, как до Шанхая или Багдада. На склонах холма оказались неразлучны обе Розы, чьи корни вспоены кровью, пролитой их же шипами.[6]

Как-то ночью здешний замок сгорел, а новый Баттл-Хилл поднимался уже при другом социальном строе. Пришли другая культура, другое общество, и холм, выросший из черепов, то ли устал, то ли стал брезглив. При Марии Тюдор[7] в деревне у подножия Холма появился бродячий проповедник, и его речи пробудили в душе простого крестьянина спавшего дотоле метафизика. Огненный столб отрезал поместье от деревни, открыв избранному путь к вечной радости сквозь огненную муку.

Сорок лет спустя, при Елизавете, шерифы изловили разбойника — священника-иезуита, скрывавшегося в Мэнор-Хаус. Смерть с Холма переправила его Лондонской Смерти, чтобы та изъяла злодея из мира живых с надлежащими церемониями, словно стремясь придать прекращению жизни свойства религии и искусства. Поместье было конфисковано в пользу Короны, но затем снова пожаловано другой ветви семьи Стенхоупов; так что, несмотря на все человеческие перемены, порода владельцев оставалась на месте. Позже обедневшая семья продала поместье, и когда Питер Стенхоуп снова откупил его, сей поэтический приют обзавелся признаками комфорта, оплаченного трудом бедняков, отнюдь не принесшим им благосостояния.

Холм, словно мыс, выступал в океане смерти. Его владельцы кое-как сдерживали до поры натиск мрачных волн. Но если прошлое все еще живет в своем собственном настоящем, текущем по соседству с нашим, то нет ничего удивительного в том, что оттуда изредка выползают создания, казалось бы, навечно отданные миру смерти, и, оставаясь незримыми, пристально разглядывают строения и обитателей мира живых. Эти призраки прошлого всегда обретаются неподалеку и иногда появляются на склонах этого мира, ожидая часа, когда либо придется убираться в свой туманный край, либо удастся поглубже протиснуться в мир живых.

В ту пору, когда рабочие заново отстраивали поместье, произошел случай вполне в духе Баттл-Хилл, словно магнетизм смерти стремился коснуться в первую очередь самых несчастных из смертных.

Общий уровень безработицы пошел на спад благодаря новым рабочим местам, не требующим особой квалификации, однако, с точки зрения самих рабочих, это не всегда вело ко благу.

Некоего разнорабочего беспечно приняли на работу в поместье. Был он постоянно голоден, болен, неуклюж и нерасторопен. Никто не озаботился узнать, как его зовут. Он толкался вместе со всеми прочими — вечная мишень для насмешек. Он давно привык к подобному обращению; всю его жизнь недобрый мир только и делал, что издевался над ним. Снова и снова рука судьбы швыряла бедолагу в трущобы Нью-Йорка или Парижа. Снова и снова он пытался из них выбраться. Он давно не жаловался, а жена, наоборот, с жалобами не расстававшаяся, только усугубляла его убогое существование. Жена ходила на поденщину, кроме праздников вроде Рождества и дня св. Стефана, и умела держаться за место, так что с законным наслаждением пилила мужа, то и дело работу терявшего. Жизнь этого человека превратилась в бесконечное падение под аккомпанемент столь же бесконечных свар. И управляющий, и десятник сходились на том, что дела у бедняги плохи.

Случайная проверка одного из директоров стоила горемыке рабочего места. Не сказать, что к нему отнеслись несправедливо; с ним полностью рассчитались, и даже накинули шиллинг, чтобы он мог добраться до Лондона. Управляющий добавил шиллинг от себя, да еще десятник накинул шесть пенсов. После чего ему с облегчением велели убираться; настолько он, в общем-то, всем надоел. Он ушел, но той же ночью вернулся.

До остановки автобуса было около мили. Он шагал, не разбирая дороги, кашляя и сутулясь, и видел перед собой только один прямой путь — на самое дно лондонских трущоб. Там, в конце, его ждал жалкий угол и неумолчный пронзительный голос.

Как же ему хотелось избежать этого удела! Баттл-Хилл простился с ним по-доброму, и теперь на задворках его сознания тлела робкая мысль: ведь можно же просто отказаться от грязного закутка и нестерпимого голоса; можно прекратить этот беспросветный спуск на дно. Ему и прежде доводилось мечтать об этом; но тогда подобный выход казался почему-то невозможным. А вот теперь представился очевидным и совсем простым.

Он сидел у края дороги, машинально дожевывая поданный кем-то кусок хлеба, и озирался, пытаясь найти самый простой способ осуществить свое внезапное решение. Мягкая, но безжалостная земля раскинулась вокруг; она не одобряла его решения умереть. Бедняга поразмыслил. Он видел ручей; но понимал, что не сможет пролежать под водой так долго, чтобы захлебнуться. Еще были машины, грузовики, автобусы; но, во-первых, ему не хотелось доставлять неприятности другим, а во-вторых, риск остаться живым, но искалеченным был слишком велик. Нужен был совсем простой способ. Там, у него за спиной, остались недостроенные здания. Магический, призрачный палец коснулся его сознания; он припомнил, что в одном из строений видел веревку. Дожевывая хлеб, он подумал, что уж это-то точно последние неприятности, которые он доставит своим недавним товарищам. Они обойдутся с ним по обыкновению торопливо и небрежно, но больше он им хлопот не доставит. Может, веревки уже и нет, тогда придется искать что-то еще, но… надо надеяться на лучшее. Он всегда так делал.

Уже вечерело, когда он поднялся и двинулся в обратный путь. Идти было недалеко, а он был еще не стар. Каждый шаг приближал его к намеченной цели и возвращал молодость; он словно шел через пространство и время. Страна, о которой он мало что знал, предала его; она всю жизнь держала впроголодь его тело; не уделила ни дружеской поддержки, ни участия. Страна решила, что будет лучше, если погибнет один — или несколько, — чем весь народ в небезопасной попытке помочь многим. Страна, как всегда, не желала принимать в расчет высшую справедливость. Жалкий и отверженный, он шагал по дороге, а у него за спиной опускалось солнце.

При свете луны он добрался до места, которое походило сейчас скорее на разрушенный, чем на строящийся поселок. То ли здесь пронесся хаос революции, которую страна отказалась признать, то ли незримая буря небесного гнева, сродни той, которая снесла Фивы или погрязшие во грехе Содом и Гоморру. Неоконченные стены, котлованы, здания без крыш, зияющие оконные и дверные провалы встретили его. Не обращая внимания на крупную дрожь, сотрясавшую тщедушное тело, он брел вперед.

То здесь, то там торчали лестницы, возле стен догорали жаровни. Кто-то прошел мимо. Холодная луна освещала остовы домов, кое-где между ними пробивались красные отсветы пламени. Он задержался на краю поселка — не от сомнений, а просто прислушался, далеко ли сторож. От физического истощения и нервного напряжения он постанывал, но от своего намерения отказываться не собирался — да вселенная и не ожидала от него отказа.

Мир принял его выбор и теперь охранял его не больше, чем ребенка, играющего с огнем, или дурака, убивающего свою любовь. Миру неведомы наши доброта или порядочность; если он и добр, то доброта эта иная, не такая, как наша.

Она позволила ему, перебегая из одной тени в другую, то и дело затаивая дыхание, добраться до дома, в котором он видел веревку. Она так и маячила все время у него перед глазами. Он точно знал, где она должна быть; там она и оказалась. Он скользнул внутрь и схватил ее, трясясь и не чувствуя ничего, кроме того, что еще жив. Он вдохнул воздух этого зараженного места и не выдыхал, пока осторожно и бережно нес веревку к ближайшей лестнице.

В лунном свете перекладины лестницы белели, как кости. Пожалуй, лестница ему не нравилась. Мало того, что она могла оказаться заваленной всяким строительным хламом, но и после того как выяснилось, что путь наверх открыт, сам этот путь к небесам, который предстояло проделать еще живому телу, как-то не соответствовал его замыслу.

Скорчившись в углу гулкой раковины будущей комнаты, сжимая в руках вожделенную веревку, он ждал невесть чего. Вдали почудились торопливые шаги, но вскоре они растаяли в ночи, и все опять стихло. Лунный свет постепенно слабел; костяные ступени лестницы померкли — это на луну наползло облако. Луна проявила деликатность; ее вполне устраивала предстоящая человеческая жертва, и в предвкушении она не прочь была и зажмуриться.

Человек с трудом разогнулся, крадучись, подобрался к подножию лестницы и стал подниматься вверх. За много веков до него почти на том же месте так же неторопливо уходил от земли священник-иезуит, платя за каждую ступеньку неизбывной мукой. Теперь человек словно взбирался по костям его скелета, пробираясь к черепу. Он миновал первый этаж, затем второй. На третьем тянулись в небо строительные леса. Вид недостроенной крыши напомнил ему собственную жизнь, такую же неустроенную, с торчащими во все стороны стропилами. Пошатываясь, он буквально затащил себя на верхнюю площадку, накинул на плечо свернутую веревку и застыл. Облако сползло с луны; ему на смену подплывало другое. Тело, в котором живым оставался только дух, увидело свет. Кажется, оно все еще надеялось на лучшее.

Человек осмотрелся. Мир наконец-то предоставил ему свободу действий. Никто не видел его. Сточная канава, по которой он плыл так долго, оказывается, впадала в бухту веревки. Жалкая комнатушка и женщина с пронзительным голосом остались там, у истоков канавы. Он вздохнул, и по луне проплыл еще клочок облака. Больше ничего не происходило; все уже произошло, кроме одной малости, но и ей предстояло произойти совсем скоро.

Человек направился к лесам справа, на ходу разматывая веревку. Он подергал ее, потом встряхнул. Веревка была тонкая, но прочная. Он решил привязать конец к стойке, но вдруг засомневался. А если веревка слишком длинная? Вдруг ее хватит до самой земли? Он прыгнет и разобьется… Тогда все эти люди, которые загоняли его в канаву, снова явятся к нему — он и сейчас время от времени слышал их шаги внизу и замирал, дожидаясь, пока они уйдут, — они снова примутся поучать его, вертеть им, толкать по топкой тропке к этой неубывающей луне. Сейчас ему представился единственный шанс избавиться от них всех разом. Нельзя его упускать.

Он отмерил нужный кусок веревки — два размаха собственных рук, — и когда в развалинах под ним все стихло, опустил веревку вниз. Конец настолько не доставал до земли, что можно было не беспокоиться. Лишнюю веревку он несколько раз перехлестнул вокруг балки, подергал, убеждаясь, что она не ослабнет и не развяжется. Как только он закончил работу, снова проглянула луна. Человек в панике выбрал свободный конец и отшатнулся от края стены, чтобы никто с дороги не заметил его.

Вот так, лежа на шершавых досках, он начал предпоследнее дело в своей жизни. Как умел, затянул конец веревки вокруг шеи. Получился неуклюжий, но все-таки скользящий узел. Боясь неудачи, боясь предать самого себя и остаться в живых по собственной вине, он снова и снова проверял, как скользит узел, надежно ли закреплена веревка. Он хорошо понимал, что во второй раз не решится на столь отчаянный шаг. Если сейчас он будет повнимательнее, то, может быть, этот жестокий мир наконец проявит великодушие…

Работа окончательно вымотала его. Он лежал пластом на вздымающейся ввысь площадке, посреди балок и стен без крыш, и не видел для себя другого будущего, кроме несчастной случайности или счастливой смерти. Противостояние духа и плоти не пугало и не радовало его. Да и было ли оно на самом деле? Христианский Символ веры настаивал на их единстве — вопреки опыту, вопреки рассудку, он предрекал воскресение именно этого тела, а не какой-нибудь иной материи. Наверное, оно будет осияно святостью, изменено любовью, но это будет все то же земное тело. Шрамы и отметины разве что усилят его величие. Но человек на крыше не страшился даже такого будущего, он просто не думал о нем. Он хотел только, чтобы канава кончилась, чтобы смолк визгливый голос, чтобы не идти дальше, не слышать больше. Наконец он вспомнил, что время уходит; он должен спешить, иначе его могут поймать здесь, наверху, или когда он будет падать вниз. Если он упадет в безопасность их рук, то полностью утратит свою внутреннюю безопасность. Он неловко поднялся на четвереньки.

Однако спешить у него все равно не получалось. Какая-то часть его существа тащилась позади, и чем ближе он подползал к краю, тем отчаяннее эта часть цеплялась за него. Все это время он полагал, что хочет умереть, и только сейчас понял, что не умирать он тоже хочет. Неразумно и непреодолимо — он не хотел умирать. Но и жить не хотел. Два взаимоисключающих желания мутили рассудок и сотрясали тело. Борясь с самим собой, он привстал и наполовину свесился вниз, спиной к бездне; он вцепился в веревку, намереваясь отбросить ее в последний момент, качнулся, вскрикнул, понял, что погиб, и начал падать.

Он падал, и ему вдруг представилось шевеление огромной толпы внизу — а может, это было множество насекомых, заметивших летящее тело и пустившихся наутек. Движение — то ли людской толпы, то ли насекомых, то ли самой земли — устремлялось к неоконченным зданиям, к ямам и щелям полудостроенных стен, — и там исчезало. Наконец оцепеневшим рассудком он понял, что стоит на земле, целый и невредимый, в бледном свете, заливавшем недостроенный поселок, по-прежнему один.

На миг его охватил страх. Показалось, что сейчас кто-то бросится на него из темноты, но вокруг по-прежнему ничто не шевелилось. Страх отпустил. Теперь его одолела лень. Не было сил удивляться тому, что он делает здесь совсем один. Он узнал место: здесь он работал в последний день, отсюда его и выгнали, и сюда по понятной причине он вернулся. По какой такой причине?

Он огляделся; вокруг царила тишина. Не слышно было шагов, нигде не видно было огней, которые должны бы быть, если на стройплощадке оставалась охрана. Луны на небе тоже не было. А может быть, это и не ночь вовсе? Может быть, это рассвет — но ведь и солнца не видно.

Он начал думать о рассвете и следующем дне и понял, как оказался здесь. Он пришел сюда умереть, и на площадке вверху должна быть веревка. Как-то вдруг он оказался у подножия лестницы и вспомнил, что однажды уже поднимался по ней, а потом, кажется, спрыгнул и испугал кого-то внизу, но это было неважно. Важно то, что близится рассвет, и времени оставалось совсем мало. Ему надо действовать, иначе он потеряет и свой шанс, и самого себя. Несколько озадаченный, он принялся быстро карабкаться по лестнице. На самом верху он поднялся на площадку и торопливо принялся искать веревку. Она же была здесь; он не мог ее потерять. Но сколько он ни озирался по сторонам, веревки не было.

Поначалу он просто не поверил этому. Место, несомненно, было то же самое, хотя в предрассветных сумерках, более темных, чем лунная ночь, — он помнил, как ненавидел подсматривавшую за ним луну — края площадки между землей и небом терялись во мраке. Он бродил по дощатому настилу, вглядываясь во мрак. Бесполезно. Тогда он опустился на колени, решив, что так скорее разглядит злополучную веревку. Боль и усталость забылись, его снедало беспокойство. Он уже почти ползал, отчаянно напрягая глаза. Тщетно. Веревки не было.

Наконец он поднял голову и осмотрелся. Тишина и едва наметившийся рассвет начинали тревожить его. Хорошо, конечно, что еще не рассвело — но было в этом и что-то пугающее. Сколько прошло времени? Много? Мало? Он не думал о времени, поскольку был занят поисками. Может, некто из щедрого на врагов мира пришел сюда, пока он стоял внизу, незаметно влез по лестнице и украл веревку, как и сам он украл ее чуть раньше? Может, это тот человек, который выгнал его сегодня, или даже его жена — протянула худую руку и стащила веревку, она ведь и раньше таскала разные вещи. Не-ет, она бы обругала его или прикрикнула; она всегда так делала. Он забыл об осторожности. Он поднялся на ноги и начал кругами бегать по площадке. Снова неудача. Веревки нигде не было.

Он привалился к лестнице, признавая полное поражение. Такого отчаяния он никогда еще не испытывал. Раньше с ним всегда оставалась последняя возможность, дающая надежду и уверенность: возможность умереть. Лишившись возможности умереть, человек оказывается бесконечно одинок. Это с ним и случилось; теперь ему не на что надеяться. Веревка исчезла; он не сможет умереть.

Он еще не понял, что уже умер.

Мертвый человек стоял над поселком, безграничная мертвая тишина царила вокруг и внутри него. Он повернул голову направо, налево. Он больше не думал о том, что кто-то может прийти. Никто и не приходил. Он оглянулся через плечо на площадку, на края, все еще скрытые темнотой. Взгляд его надолго задержался на тени. Он просто смотрел, не испытывая никакого интереса, не отдавая себе отчета. Вот в тени что-то шевельнулось; вот все снова затихло. Он так и смотрел через плечо, привалившись к лестнице; а его тело, или то, что здесь казалось телом, его способ восприятия расстояний и форм постепенно трансформировались, настраиваясь на законы восприятия другого мира. Безмолвие смерти простиралось вокруг, свет смерти светил ему. Тени в углах и какое-то смутное шевеление там не нравились ему. Постепенно до него начало доходить, что от них можно избавиться. Он знал теперь, что уже не найдет веревку, что отныне ему недоступны прежние способы избавления от боли и страха, но теперь, в этой полнейшей тишине, сквозь привычное отчаяние начинало проступать удовлетворение. Он ступил на перекладину лестницы, испытывая неясное намерение убраться подальше с этой площадки. Без единого звука он спустился на землю, ощутил твердь под ногами, выпустил лестницу и вздохнул. Он сделал пару неуверенных шагов и вздохнул еще раз, теперь уже с облегчением. Он почувствовал, что во всем этом мире нет ни единого человека, и, стало быть, нет никакого зла. Мир в конце его жизни не смог предложить ему ничего лучшего, чем уйти от него. Справедливость наконец-то дала ему свободу; а то, что выше справедливости, еще не начало действовать. Он побрел прочь.

Загрузка...