— Конечно, пьесу надо бы еще почистить как следует, — говорил Питер Стенхоуп, — но до июля у меня все равно времени не будет, и раз уж вы хотите слушать ее вот так… ну, ладно… — он неопределенно повел рукой и тут же опустил глаза, словно не заметив торопливого ответного жеста признательности от миссис Парри, олицетворявшей в данный момент всю театральную общественность Баттл-Хилл. Освещенная майским солнышком общественность, числом около двух дюжин, расселась кружком вокруг миссис Парри и приготовилась внимать со всей серьезностью и почтительностью. На заднем плане тянулись сады и лужайки Мэнор-Хаус; а необъятное весеннее небо вполне готово было заменить купол импровизированного театра. Питер Стенхоуп начал читать.
Баттл-Хилл[1] был одним из новых поселков, выросших после войны. От Лондона его отделяло около тридцати миль. Названием здешняя местность была обязана обширной возвышенности, заметно приподнятой над прочими деталями ландшафта. Обитатели Баттл-Хилл постарались создать вокруг себя атмосферу комфорта и буржуазной культуры, старательно отгородившись от прочих слоев социальной лестницы. Плотники и каменщики, строившие поселок, больше не имели сюда доступа — разве что в качестве слуг по найму. Самые жестокие внутренние войны, бушевавшие здесь — и те велись с соблюдением буржуазных приличий. Политика, религия, искусство, наука неукоснительно собирали своих приверженцев и учтиво состязались в их многочисленности и респектабельности. Этим летом торжествовала драматургия. Стало известно, что Питер Стенхоуп намерен позволить неугомонным талантам Баттл-Хилл поставить его последнюю пьесу.
Стенхоуп был, несомненно, самым знаменитым из здешних жителей. Поместье Мэнор-Хаус принадлежало его семье; маститый драматург поселился здесь перед самой войной. Мало того, что семья обеспечила его знатным происхождением, так он еще унаследовал приличное состояние от английской поэзии. Стихи, достойные его великих предшественников, приносили ему доход. Сверстники произносили его имя с почтением, молодежь — с уважением. Он поставил несколько современных пьес в стихах в лондонских театрах — две высокие трагедии и парочку фарсов, а для разнообразия и удовольствия иногда из-под его пера выходили исторические пьесы.
Он являл собой тип человека искусства, более удобного окружающим мертвым, чем живым, поскольку после смерти ничто не помешало бы почитателям воздвигнуть алтарь его имени, а живой он не терпел поклонников. Местная молодежь научилась изящно превращать его частную жизнь в общественное достояние; имя Питера Стенхоупа произносилось с придыханием и в комментариях не нуждалось. Сам он не без юмора воспринимал это вторжение, равно как и то, что его поместье постепенно превращается в лондонский пригород. Подобный взгляд на вещи был для Стенхоупа вполне естественным. В его последних поэтических творениях даже жизнь и смерть не противостояли друг другу. Восполнить этот недостаток взялась «Санди таймс»: на ее страницах непримиримые критики долго выясняли — оптимист Стенхоуп или пессимист? Сам он в интервью как-то назвал себя оптимистом, но потом добавил, что оптимизм ему не близок.
Впрочем, Стенхоуп был далеко не единственной знаменитостью Баттл-Хилл. Здесь же проживал, например, мистер Лоуренс Уэнтворт — один из крупнейших авторитетов в области военной истории. На сегодняшнем собрании в саду он отсутствовал.
Категорию небезызвестных представляла миссис Кэтрин Парри. Именно ей предстояло ставить пьесу Стенхоупа, причем это была далеко не первая пьеса на ее режиссерском пути. Теперь она сидела подле Стенхоупа, почти не уступая автору ростом и явно превосходя живостью глаз. Надо заметить, что взгляд составлял немалую часть имиджа, необходимого для ее профессии. Если область самовыражения Кэтрин Парри целиком лежала в сфере активной деятельности, то Стенхоуп за долгие годы близости к искусству проникся исключительно созерцательным мироощущением. Решая свои частные дела, он стремился как можно меньше влиять на общий ход событий и поэтому многим казался человеком пассивным. Миссис Парри, наоборот, действовала всегда столь решительно и эффектно, что окружающие не раз морщились, воспринимая ее как назойливую помеху.
Среди мужчин и женщин, полукольцом расположившихся вокруг главных действующих лиц в шезлонгах и креслах, были подающие надежды юноши и удалившиеся на покой мужчины, честолюбивые молодые дамы, весьма недалекие молодые дамы, не в меру разговорчивые молодые дамы. Все они внимали и, можно было заметить, внимали с легким разочарованием.
Разнесся слушок, что мистер Стенхоуп написал комедию, и собрание очень рассчитывало на комедию современную. Но оказалось, что его занимала пастораль. В своих объяснениях он не оставил слушателям ни малейшей надежды: это не современная комедия, это пастораль — и ничего больше. Им придется удовлетвориться этим. Он согласился прочитать пьесу, и большего от него требовать нельзя. Он не будет давать советы по распределению ролей; он не склонен вмешиваться в постановку. Ну, может быть, зайдет как-нибудь на репетицию, но вмешиваться — нет уж, увольте.
Лучшего — за исключением неизбежности пасторали — и желать было нельзя. Постановка, не утрачивая преимуществ авторства живого классика, обретет еще и преимущества классика почившего, поскольку именно последние, как правило, не вмешиваются в сценическое воплощение своих творений.
Едва будущая труппа уяснила это обстоятельство, как напряжение тут же спало. Зрители разглядывали высокую, слегка сутулую фигуру в рабочем кресле и вслушивались в многообразие звучаний действительно очень хороших стихов. Стенхоуп не страдал от недостатка известности, но зачастую оказывался на вторых ролях. Однако на сей раз ему пришлось стать первым, и его аккуратно подстриженные седые волосы, быстрый взгляд, которым он время от времени окидывал аудиторию, отрываясь от рукописи, вольный взмах руки вскоре захватили общее внимание.
Миссис Парри тоже слушала и думала о том, что пьесу придется собирать заново. «Сплошной кавардак», — определила она про себя, вспомнив, как ее приятель однажды отозвался о постановке шекспировской «Бури» — да и о самой пьесе тоже. Чем-то пастораль Стенхоупа напоминала «Бурю». Конечно, Шекспир был величайшим английским поэтом, а мистер Стенхоуп таковым пока не был. И все же…
Начать с того, что пьеса прямо так и называлась: «Пастораль». Это никуда не годилось. Сюжет рыхлый, не привязан ни ко времени, ни к месту. Любому мало-мальски образованному слушателю сразу становилось понятно, что автор понадергал отовсюду кусочков и переиначил по-своему. Стихи — да, это самый настоящий Стенхоуп — в его новейшей, возвышенной и одновременно смахивающей на эпиграмму манере, но и в них то и дело проскальзывали какие-то полузнакомые тона. Во время чтения второго действия у миссис Парри мелькнуло даже словечко «стилизация», но исчезло, едва она задумалась, заслуживает ли стилизация хлопот, связанных со сценическим воплощением.
В пьесе обитали Герцог со своей прекрасной дочерью, которая то ли сбежала из дворца, то ли ее похитили, — в общем, каким-то образом она оказалась во власти многочисленных разбойников. Был там еще Сын Дровосека, который часто жег сучья, и у него с Принцессой приключилась любовь. Ни к селу ни к городу затесались два не ладящих между собой фермера. Герцог то и дело переодевался — сначала в деревне, а потом — в лесных дебрях, где к тому же бродил некий Медведь. Вот он-то и декламировал больше всех. Соперничать с ним в объеме текста мог разве что Хор. Поначалу миссис Парри подумала, что Хор составляют деревенские жители, потом, поскольку хор чаще всего появлялся в лесу, у нее мелькнула мысль, что со Стенхоупа станется призвать в Хор деревья, а то и лесных духов. От самого автора объяснений ждать не приходилось, он просто назвал Хор своим «экспериментом». К концу чтения миссис Парри было ясно, что с Хором придется разбираться в первую очередь.
Она решительно пресекла обсуждение пьесы, возникшее было между действиями, а едва автор закрыл рот, как позвали к чаю. Но если поэт поначалу счел чай поводом увильнуть от дискуссии, то здесь он просчитался. Несколько мгновений миссис Парри колебалась, подбирая подходящее слово: «фантастично» казалось слишком опасным, «поэтично» — и непопулярно, и чересчур; впрочем, оба годились как синонимы «идиллии», на чем миссис Парри в конце концов и остановилась.
— О, весьма идиллически, мистер Стенхоуп, и так значительно! — с чувством произнесла она.
— Вы очень любезны, — пробормотал Стенхоуп. — Но вы и сами видите, я был прав насчет переработки — сюжет, мне кажется, рассыпается.
Миссис Парри великодушно отмахнулась от сюжета.
— Есть несколько моментов, — продолжала она. — Скажем, этот Хор. Я так и не поняла, к чему он.
— Хор можно выбросить, — тут же согласился Стенхоуп. — Я за него не держусь.
Прежде чем миссис Парри нашлась с ответом, сидевшая рядом с ней молодая актриса Адела Хант успела вставить словечко. Адела возглавляла партию молодых актеров, недовольных засильем миссис Парри, и сама подумывала стать постановщиком, причем начать лучше бы сразу с пьесы самого Стенхоупа. Но ее последователи пока не решались открыто атаковать репутацию миссис Парри, и Адела, пользуясь начавшимся обсуждением, сколачивала оппозицию.
— Лучше ничего не выбрасывать, — возразила она. — Нельзя лишать произведение искусства его неотъемлемой части!
— Милочка, — нахмурилась миссис Парри, — подумай о зрителях. Как они воспримут этот Хор?
— Да пусть воспринимают, как хотят, — заявила Адела. — Мы даем им символ. Искусство всегда символично, разве нет?
Миссис Парри поджала губы.
— По-моему, «символично» — не вполне верное слово. Конечно, символ самоценен, и мы должны донести его до зрителя, но, так сказать, в переводе… — она вынуждена была отвлечься, поскольку поэт учтиво предложил ей на выбор два вида сэндвичей, и Адела не преминула этим воспользоваться.
— Но, миссис Парри, как же можно переводить символ? Его можно выразить. Он же не делится. Именно общий эффект и создает символическую значимость.
— Символическая значимость — это фикция! — отрезала миссис Парри. — Не следует опускаться до уровня публики, но и отрываться от нее тоже не стоит. Задача театра — взаимодействовать… — она щелкнула пальцами, подыскивая нужное слово, — гармонизировать. Надо постараться облегчить им постижение гармонии. В том-то и беда современного искусства, что оно не может или не хочет привести свои интересы в соответствие с интересами публики. А в пасторальной пьесе без равновесия не обойтись.
— Но равновесие в пьесе, в первую очередь, достигается соразмерностью отдельных частей, — снова возразила Адела. — Ведь несомненно, что любое драматургическое произведение — это символическое противопоставление.
— Что ж, — отозвалась миссис Парри, с трудом сдерживая клокотавшую в ней ярость, наверное, можно и так сказать. Но гораздо лучше считать драматургию ценностным равновесием, особенно для пасторали. Однако довольно теории. Вопрос был в том, что делать с Хором? Оставлять его или нет? Что бы вы предпочли, мистер Стенхоуп?
— Ну, я бы предпочел оставить, — вежливо сказал поэт. — Если это не будет слишком сложно при постановке.
— Он так часто появляется в лесу, — задумалась миссис Парри, отодвигая сэндвич. — Там дальняя песня в первом действии, когда Принцесса покидает дворец, и еще диалог Хора, когда… Они не дриады?
Приятель Аделы, дородный, ухоженный молодой человек лет двадцати пяти, подал реплику:
— Если будут дриады, то прости-прощай атмосфера восемнадцатого века.
— Ну и что? — тут же включилась в дискуссию молодая девушка рядом с Аделой. — Можно взять ту эпоху.
Миссис Парри одобрительно посмотрела на нее.
— Точно, милочка. И какая это будет очаровательная фантазия! Мы специально не будем привязываться к датам — только обозначим эпоху. Ну, мистер Стенхоуп, вы так и не сказали нам, дриады это или нет?
— На самом деле, я уже говорил вам, — смиренно напомнил Стенхоуп, — что это, скорее, эксперимент. Главное, что они — не люди.
— Духи? — с дрожью восторга в голосе проговорила соседка Аделы.
— Если вам так нравится, — кивнул Стенхоуп, — только бездуховные. Они живут иной жизнью, не такой, скажем, как Принцесса.
— Ирония? — воскликнула Адела. — Тщетность бытия? И лес, и Принцесса, и ее возлюбленный — все это преходящее!
Стенхоуп покачал головой. Когда-то он придумал историю о том, как некий журналист из «Таймс» просил объяснить смысл новой пьесы, и как Стенхоуп после четырех часов безуспешных попыток был вынужден прочесть всю пьесу вслух от начала до конца. «В чем и состоял, — обычно добавлял он, — единственный способ ее объяснения».
— Нет, — сказал он теперь, — ирония здесь ни при чем. Пожалуй, лучше его все же убрать.
На миг стало тихо.
— Может быть, все же оставим, мистер Стенхоуп? Мне показалось, что Хор очень важен для этой пьесы? — послышался еще один молодой голос, принадлежащий девушке по имени Паулина Анструзер. Она сидела позади Аделы и, в отличие от нее, предпочитала отмалчиваться. Но раз уж вопрос был задан, она торопливо добавила: — Я только хотела сказать, что Хор вступает, когда встречаются Принцесса и Дровосек, ведь так?
Стенхоуп посмотрел на нее, словно внезапно прозрев, потом медленно произнес:
— Отчасти так, но никакой необходимости в этом нет. Можно сказать, что это — случайность.
— Нет, Хор оставляем, — решила миссис Парри. — Я уже вижу, как это будет: деревья — или нет, лучше — листья, листья с деревьев, их много, они пригодятся молодым — что за прелесть!
— Отличная мысль, — прокомментировала Миртл Фокс. — И как правдиво!
— Правдиво? — вполголоса переспросила Паулина.
— А разве нет? — живо повернулась к ней Миртл. — Деревья очень расположены к людям. И цветы, и листья. Я всегда это чувствую. Может, ты и не замечаешь, а я отношусь к природе мистически, как Вордсворт.[2] Я бы тоже целыми днями бродила среди деревьев, слушала бы шорох листьев и ветер. Только почему-то никогда не хватает времени. Но я верю, что все они передают нам что-то своим дыханием, и это так хорошо! Ведь для того, чтобы обрести мир, мы должны погрузиться в себя, а деревья, облака и все прочее нам помогают. Человек никогда не должен быть несчастным. Природа так ужасно хороша… А вы как думаете, мистер Стенхоуп?
Стенхоуп молча ждал, пока миссис Парри живо обсуждала с ближайшими соседями особенности костюмов будущего Хора. Теперь он повернулся к Миртл и ответил:
— Насчет того, что природа ужасно хороша? О да, мисс Фокс. Вы действительно хотели сказать «ужасно»?
— Ну да, — сказала мисс Фокс. — Ужасно — страшно — очень.
— Да, — сказал Стенхоуп. — Очень. Только — простите мне эту привычку писателя, — но когда я говорю «ужасно», то имею в виду «полный ужаса». У вас получается — «страшное хорошее»?
— Не понимаю, как хорошее может быть страшным, — с негодованием отвергла его предположение мисс Фокс. — Если вещь хорошая, как же она может пугать?
— Это вы сказали «ужасно», я только не согласился с вами, — с улыбкой напомнил Стенхоуп.
— Если нас что-то пугает, — задумчиво проговорила Паулина, глядя вдаль из-под полуприкрытых век, — разве не может оно при этом быть благим?
Стенхоуп с интересом посмотрел на нее.
— Конечно, может. Разве не по внутреннему трепету узнаем мы о Всевышнем?
— Тогда они будут в зеленых тонах, — гнула свое миссис Парри. — От салатового до темно-зеленого, с золотыми поясами и вышивкой в виде переплетенных веток. И еще у каждого в руках по ветке, лучше разной длины. А чулки цвета темного золота.
— Вместо стволов? — уточнил приятель Аделы, Хью Прескотт.
— Именно, — подтвердила миссис Парри и вдруг засомневалась. — Может, все-таки оставить их листьями… Когда тихо, они могут стоять, скрестив ноги…
— Друг с другом? — уточнила Адела с деланным изумлением.
— Милочка, не глупи, — сказала миссис Парри. — Я имела в виду вот что, — и она четко воспроизвела третью балетную позицию.
— Мне ни за что так не устоять, — убежденно сказала Миртл.
— Будете держаться за плечи соседей, — с некоторым сомнением проговорила миссис Парри, — а если при этом немного покачиваться, так даже и неплохо. Нет, лучше с этим не связываться. Пусть чулки будут зеленые, тогда можно будет организовать такие живописные группы… Можно, мы назовем их «Хор Листьев-Духов», мистер Стенхоуп?
— Свежо, — заметила Миртл.
Адела, наклонившись к Хью Прескотту, проговорила вполголоса:
— Говорила я тебе, Хью, она загубит пьесу. Она же понятия не имеет о целостности. Вместо того чтобы зарубить этот Хор на корню, она возится с названием. Я бы прекрасно обошлась и без Хора. Он вряд ли уступит, но позиции у него довольно слабые.
Стенхоуп тут же опроверг ее предположения.
— Оставьте его Хором, — сказал он, — или, если хотите, я подберу имя для солиста, а остальные могут просто петь и танцевать. Но, боюсь, «Листья-Духи» заведут нас не туда.
— Тогда, может, «Хор Сил Природы»? — предложила Миртл, но Стенхоуп, улыбнувшись, ответил непонятно:
— Попробуйте лучше расположить к себе деревья, — и покачал головой.
— Между прочим, Хор-то какой — женский? — полюбопытствовал вдруг Прескотт.
— О да, мистер Прескотт, — отозвалась миссис Парри прежде, чем уразумела вопрос, а уразумев, добавила: — Я, по крайней мере, могу представить их только женщинами… Разве не так?
Видимо, жажда целостности заставила Аделу возразить:
— Мне они представляются недифференцированной сексуальной стихией.
Шепот Хью: «Не больно-то это интересно» девушка постаралась не услышать.
— Не могу сказать, что я подразумевал конкретно мужчин или женщин, — сказал Стенхоуп. — Я же говорил — это попытка представить иной способ существования. А вот что ему больше соответствует — мужчины или женщины — это действительно вопрос.
— Если они у нас будут листьями, — предложила мисс Фокс, — давайте и оденем их в огромные зеленые листья. Тогда никто не поймет, юбки они носят или брюки?
На миг стало тихо — присутствующие осмысливали неожиданное предложение — потом миссис Парри категорически заявила:
— Не думаю, что это пойдет.
А Хью Прескотт шепнул Аделе:
— Как тебе — Хор Фиговых Листьев?
— Почему бы не воспользоваться опытом старинных пантомим или музыкальных комедий и не одеть женский хор в изысканные мужские костюмы? — сказал Стенхоуп. — Шекспир так и делал при каждом удобном случае и, надо сказать, добивался удивительно глубокого воздействия. Вряд ли мы придумаем лучше. Мужские голоса вряд ли подойдут, разве что мальчишечьи, и женские платья тоже.
Миссис Парри вздохнула, и все опять задумались над этой нелегкой проблемой. Адела Хант и Хью Прескотт рассуждали о современных постановках. Паулина откинулась в кресле, как и Стенхоуп, и задумалась над словами об «ином способе существования» и «ужасном благе», гадая, нет ли между ними связи, а если есть, то, может быть, Хор — только попытка выразить в поэтической форме благо столь чуждое, что оно оборачивается ужасным. Она никогда не думала о благе как о чем-то страшном, и уж, конечно, не видела ничего благого в тайном ужасе ее собственной жизни. Но зато она отчетливо почувствовала нечто нечеловеческое в величавых, живых стихах Хора. Ее раздражало, что мало кого из собравшихся действительно привлекает поэзия как таковая и конкретно поэзия Стенхоупа. Он — великий поэт, один из немногих, но вот что бы он стал делать, если бы однажды вечером встретил на улице самого себя? Наука для такого случая обзавелась специальным термином — «doppelganger», раздвоение личности, и это как-то не обнадеживает.
Когда-то, еще в школе, в наказание за несделанное домашнее задание ей пришлось учить стихи:
Мой мудрый сын, кудесник Зороастр,
В саду блуждая, встретил образ свой.[3]
Она так и не справилась с этим заданием, потому что ночью ее стали мучить кошмары, она надолго слегла и с тех пор возненавидела Шелли, придавшего черному ужасу такое очарование. Похоже, Шелли никогда не думал, что благо может быть ужасным. А что бы стал делать Питер Стенхоуп, если бы встретил самого себя?
Слушатели начали расходиться. Все благодарили Стенхоупа за его лужайку, чай и стихи. Боясь остаться в одиночестве, Паулина подошла к Аделе, Хью и Миртл. Они как раз прощались с хозяином. Протягивая Паулине руку, Стенхоуп, словно продолжая их прерванный разговор, вдруг обронил:
— Вы тоже так думаете?
Она не нашлась с ответом, потому что думала не о Всевышнем и внутреннем трепете, а о Миртл, жившей по соседству с ней. По крайней мере, ей не придется идти одной, а та тварь, которой она боялась больше всего на свете, навещала ее — во всяком случае, до сих пор — лишь когда Паулина оставалась в одиночестве. Вот только Паулина терпеть не могла Миртл, поэтому мимолетная признательность к ней тут же сменилась ненавистью к себе. Шагая по улице и слушая Аделу, Паулина крепко держалась за локоть Миртл.
— Пустая трата времени, — говорил Адела. — Стенхоуп, конечно, жутко традиционен…
«Люди все время употребляют не те слова, — думала Паулина. — Знали бы они, что такое настоящая жуть!»
— …но определенная весомость в нем есть. Вот бы он еще ей не разбрасывался! Он сам подрывает свою целостность. Как тебе кажется, Паулина?
— Не знаю, — коротко ответила Паулина и добавила неискренне и сердито: — Не берусь судить о литературе.
— Ну, это, скорее, вопрос эмоционального восприятия. Хью, ты обратил внимание, как Парри толковала о значительности? Ну, разве человек с действительно взрослым сознанием мог бы… О, пока, Паулина, до завтра. — Голос Аделы растаял вдали, сопровождаемый недолгим ленивым молчанием Хью. Паулина осталась один на один со стрекотанием Миртл и спокойным дружелюбием заката.
Но даже и это ненадолго. Стоит только добраться до «норы», как Миртл частенько называла свое жилище в порыве необязательной набожности.[4] А вот и она. Девушки на ходу попрощались, и Паулину буквально пронзило окончание библейского стиха: «А Сын Человеческий не имеет, где приклонить голову». Это был плач ее одиночества и страха и означал он для нее только вот эти пустые улицы и страх внутри. Она пошла дальше.
Надо думать о чем-нибудь другом. Ах, если бы она могла! Безнадежно. Она старалась не смотреть вперед из страха увидеть и заставляла себя смотреть из страха поддаться страху. Она шла по улице быстро и твердо, вспоминая те тысячи раз, когда оно не появлялось. Но чем дальше, тем встречи становились чаще. За первые двадцать четыре года жизни оно появлялось девять раз. Поначалу Паулина пыталась рассказывать о нем. Но пока она была маленькой, ей советовали не болтать глупости и не капризничать. Однажды ей удалось рассказать все матери. Обычно мать понимала самые разные вещи, но тут взаимопонимание исчезло. Глаза у нее стали такие же пронзительные, как в тот раз, когда муж сломал руку, сорвав давно намеченную матерью «ради семьи» поездку в Испанию. В тот день она вообще отказалась говорить с Паулиной на подобные темы, и с тех пор они так и не смогли простить друг друга.
Но тогда «дни пришествия», как называла их Паулина, были еще сравнительно редки. После смерти родителей ее отправили жить к бабушке в Баттл-Хилл, и пришествия участились, словно местечко это полюбилось не только людям, но и призракам. За последние два года оно встречалось девять раз, столько же, сколько за всю предшествующую жизнь. С бабушкой весьма преклонных лет она не могла говорить об этом, а больше было и не с кем. У Паулины не было ни близких друзей, ни подруг. Но что случится, если нечто, больше всего похожее на нее саму, заговорит с ней или коснется ее? До сих пор оно всегда сворачивало, скрывалось за каким-нибудь поворотом или в чьем-нибудь доме. А вдруг однажды оно не свернет…
Какая-то девушка вышла из дома впереди по дороге, подошла к почтовому ящику. У Паулины от одного ее вида все внутри оборвалось. До родного порога осталось всего двадцать три дома — принялась она уговаривать себя. Она прекрасно знает каждый из них; и этого опасного отрезка пути ей никак не избежать. Оно никогда не являлось в помещении. Временами ей так хотелось вообще не выходить из дома! Конечно, это было невозможно; да она и сама бы этого не вынесла. Ей приходилось выводить себя на улицу силком, но дверь дома всегда была заветным рубежом и защитой. Она невольно втягивала голову в плечи и внутренне сжималась перед тем, как выйти за порог, страстно желая того спокойствия, которым обладают все, кроме нее… двадцать один, двадцать… Она не будет то и дело срываться на бег; она не будет идти, не поднимая глаз от тротуара. Она будет идти твердо и уверенно, подняв голову, глядя прямо перед собой… семнадцать, шестнадцать… Она будет думать о чем-нибудь, хоть бы об этой «страшно хорошей» пьесе Питера Стенхоупа. Весь мир для него — холст, покрытый нереальными фигурами, занавес, способный в любой момент подняться в одной какой-нибудь реальности. Но сейчас, под впечатлением поэтического дара Стенхоупа, потрясенная его выразительной манерой чтения, она чувствовала себя слегка озадаченной: а была ли пьеса? И в ней, значит… десять, девять… кудесник Зороастр оставался спокоен. Конечно, может, Стенхоуп такого бы и не испугался. Все великие, наверное, такие. Вот если бы Цезарь встретил в Риме самого себя или, скажем, Шелли… что-то я не помню, чтобы с кем-нибудь из них приключалось такое… шесть, пять, четыре…
Сердце ухнуло вниз. Призрак возник ниоткуда, но — хвала милосердному Господу — далеко впереди. На любом расстоянии она безошибочно узнавала свою собственную фигуру, платье и шляпу. Фигура приближалась, росла… приближалась ее собственной походкой — doppelganger, дух, двойник. Самообладание начало изменять Паулине… два… она не будет бежать, нельзя бежать, иначе оно тоже побежит. Вот и калитка; она юркнула внутрь, пошла по дорожке к дому. А если оно сейчас мчится ей вдогонку? Она подавила едва не вырвавшийся крик и судорожно начала искать ключ. Спокойнее, спокойнее! «Страшно хорошая вещь». Ключ в замке; она не будет оглядываться… а калитку она заперла или нет? Дверь распахнулась; и вот она уже внутри, и замок позади щелкнул. Сейчас она постоит немного, прислонясь к этой замечательной двери… а если и двойник сейчас прислоняется к той же двери, только с другой стороны? Она двинулась вперед, рука — у горла, вверх по лестнице, к себе в комнату, страстно желая (и каждой клеточкой тела не желая знать, что ее желание ничего не изменит), чтобы у нее осталось хоть это убежище, единственное, в котором она может найти покой.