И вот, наконец, жарким солнцем упал на землю июнь. И вот, наконец, наступил вожделенный, долгожданный день.
В это утро солнце встало над землею неслышное и ласковое.
Оно в последний раз окунулось в воды озера Гнилого и с удивлением заметило нас. Мы, — я, дорогой учитель и Дэвид Бартельс — всю ночь не смыкали глаз. Мы говорили о совершенно посторонних вещах, мы вспоминали родину, мы всеми силами старались показать друг другу, что мы не волнуемся.
Так бывает в игорных залах. Холодный и равнодушный голос прозвучит:
— Господа, делайте вашу игру!..
— Игра сделана!
У рулеточного стола люди, сделавшие игру, бешено волнуются, но изо всех сил стараются не показать этого друг другу.
Наша игра была сделана. Мы стояли, мы ходили по краям нашей рулетки, мы смотрелись в спокойные воды озера и мы «делали свое равнодушие». Ха! Оно плохо нам удавалось. И чем выше подымалось солнце — тем хуже мы изображали спокойствие уверенных буржуа.
К черту! В это утро мы не были буржуа, — мы были просто азартными игроками, с напряжением следящими за мечущимся шариком рулетки.
— Хватит! Я больше не могу!
Кто-то из нас сказал это, быть может, это сказали мы все.
Сбросив личину равнодушия, рысью пустились мы к отводным каналам, хотя знали, что там все по-прежнему, так же, как было вчера. Только в назначенный нами же час, в торжественной обстановке, пироксилиновые шашки взорвут последние преграды — и тогда вода из озера ринется в каналы. И тогда — все ближе и ближе будут сокровища. С умопомрачительной быстротой будут расти наши проценты. Заколеблется заветный шарик, метнется вправо, влево и наконец остановится на заветном «зеро!» Зеро — ха-ха! ЗЕРО! Выигрыш банкометов! Наш выигрыш!
— Господа, игра сделана, ставок больше нет!
Мы знали это. Мы верили, что будет так. И все же — позабыв концессионерское достоинство, галопом мчались мы по изрытому, изуродованному берегу. Ноги спотыкались и разъезжались, солнце — отраженное в воде и настоящее — слепило глаза, а мы мчались к каналам.
Впереди я. За мной Бартельс. И позади, с развевающимися по ветру сединами, наш гениальный капитан, наш дорогой учитель. Он ослабел за зиму, он устал, он постарел, — но все же он не останавливался, он также мчался. Так в отдаленные времена наши храбрые предки ходили воевать неведомые земли в таинственных азиатских странах. Они всегда возвращались с победой. Так идем мы и также вернемся с победой.
Но что это? Еще вчера этого не было!
В недоумении — мы остановились. Румяные и здоровенные плотники весело постукивали топориками. Гвозди смачно въедались в белое сочное дерево, вырастало нелепое тесовое сооружение, — не то эшафот, не то основанье голубятни.
— Что и зачем вы строите?
— Как что? Ведь сегодня торжество. Ну вот, — для митинга трибуна!
Мы переглянулись.
— Торжество? Какое? Для кого?
— Ну вот тебе, хозяева, — какое? Всенародное, конечно! Сегодня году будем сгонять. Гнилому озеру — каюк! Болота повысохнут, — земля будет… Ну, словом, сами понимаете, — народный праздник нынче. Вот и трибуна, митинг, значит. Товарищ Ветрова еще вчера распоряженье дали.
Мы вновь переглянулись — и все стало понятно. Первым попятился дорогой учитель, зажимая ладонью рот. За ним на своих коротышках отступал Бартельс. Я замыкал шествие, оглядываясь на плотников. А плотники опять весело застучали топорами, звонко цокая по гвоздям.
В веселом, радостном молчании мы добежали до кустов и повалились на траву.
— Хо-хо-хо!
— Хи-хи-хи!
— Ха-ха-ха!
Еще ни разу в жизни никто из нас так весело не смеялся.
— Ха-ха! Веселые китайцы, как говорят у нас на родине! Торжество? Им — всенародное торжество, а нам — сокровища града Китежа! Ух! Ну и ослы же! Всенародное торжество! Вот это здорово!
Мы валялись в мягкой траве и смаковали этот неожиданный анекдот.
Солнце пригревало жарче. Мы смеялись слишком много. Мы обсосали веселый казус со всех сторон. Разговор рассыхался, как опустевшая бочка на солнце. Язык ворочался во рту неохотно и медленно. Солнце старательно жарило. По верхам кустов шелестели ветры. Веки смыкались и перед глазами радужными золотыми слитками плясали сокровища града Китежа. Мы уснули.
— Тррам-там-там!..
Сон ушел внезапно, так же, как и пришел.
— Что это? Вы слышите, Бартельс? Оркестр?
— Ничего не понимаю! Кажется, оркестр.
Недоумевая, мы прикрыли глаза ладонями и вгляделись.
Солнце играло с медью оркестра и звуки оркестра играли с солнцем. Красные знамена и плакаты цвели над толпой рабочих, как протуберанцы. Море людских голов заливало плато у каналов. Человечьи волны захлестывали трибуну и над обнаженными головами она, белая, свеже-сосновая, плыла к каким-то далеким, неведомым берегам.
— Не кажется ли вам, Бартельс, что это слишком любезно с их стороны? Ведь, в конце концов, — это наш праздник, а не их!
— Ну что ж, если это им доставляет удовольствие… Но вглядитесь повнимательнее, — их чересчур много, здесь есть посторонние.
— Да, вы правы, — это крестьяне. И значительно больше, чем наших рабочих.
— Мм-да, — странно и непонятно.
— Дорогой учитель, быть может, вы нам объясните, чем вызвано такое многолюдное и торжественное сборище?
— Да, я постараюсь. Я в последние дни как раз уделял много времени изучению древних русских обычаев и, если мне позволено будет так сказать, — неписаных законов. Так вот: во времена язычества славяне, в том числе и русские, — обожествляли труд. Всякое дело, требовавшее коллективного труда, труда двух или больше особей, — они начинали и кончали празднеством. С музыкой, танцами и песнями. Во времена христианства — обычай этот отмер. Вернее, переродился. Всякое дело начинали и кончали молитвой. А теперь, когда большевики, так сказать, упразднили религию, — мы наблюдаем возврат к языческим обычаям. Всякий труд, в особенности коллективный, они начинают и кончают торжественными сборищами с пением и музыкой.
Исчерпывающее объяснение дорогого учителя было безупречно и мы выслушали его с удовольствием. Мы на минутку затихли и, стоя неподвижно, прислушивались к говору толпы, доносившемуся даже сквозь звуки оркестра. Внезапно нам взгрустнулось. Бывает вдруг такая коллективная грусть. Я не знаю, чем ее объяснить. Быть может, мы жалели великий русский народ, под влиянием варварского большевизма вновь возвратившийся к древним, языческим обычаям.
Молчание нарушил Бартельс:
— Ну что ж, господа, нам надо идти. Вероятно, нас там ждут.
Он посмотрел на часы.
— Да и потом, уже скоро пуск воды.
Пауза, и потом пророчески торжественные слова дорогого учителя:
— Да! Скоро торжество пуска воды!
Опять пауза. Бартельс нервничает и теребит галстук.
— Ну, — пошли! — решительно нарушает он молчание.
Оноре Туапрео с необычайно торжественным видом снимает шляпу. Ветер, словно только и ждал этого, подхватил его седины. Мы невольно поддаемся настроению, охватившему дорогого учителя, и тоже обнажаем головы.
— Дети мои! По древнему христианскому обычаю, перед тем, как пуститься в странствие — присядем!
Торжественные звуки оркестра у трибуны подчеркнули слова почтенного старца. Мы опустились на скалы. Присели.
— Через час или полтора, с потоками воды, которая хлынет в каналы, — мы отправимся в страну славного града Китежа! Нас ожидает там… Там ожидает нас…
Сердце гениального старика не выдержало — и он расплакался. Да это и не удивительно, — ведь близилось свершенье его непревзойденного замысла. Как могли, как умели — мы утешили его.
Оркестр смолк, а на плывущей по людскому морю трибуне появились потешно маленькие отсюда фигурки людей. Одна из них резко и четко размахивала руками, словно пригоршнями сыпала в застывшую толпу слова.
— Ну, пора, пора! Идемте!
Бартельс был энергичен и мы тронулись.
Странные люди, странные речи, странный, незабываемый день!
Мы пробрались к самой трибуне. Молча и сурово расступались перед нами люди и мы внезапно почувствовали себя нехорошо. Неприятно как-то, знаете ли. Ну вот, словно мы, невооруженные и беззащитные, попали в стан врагов. Правда — они расступаются перед нами, они молчат, но кажется, что все это до какого-то известного предела. А наступит момент — и эти молчаливые люди втопчут нас в землю, раздавят, оставят одно мокрое место и дурную память. В общем, неприятное чувство, — даже мурашки поползли по спине. Я вспомнил слова Катюши Ветровой:
— Вы, господин Жюлль, наш классовый враг и я вас прошу всегда об этом помнить!
В эту минуту я понял, что девятнадцатилетняя Катюша может говорить серьезные и страшные вещи.
Так мы, молча, с мурашками на спине, со страхом или с трепетом — шли. Мы благополучно добрались до трибуны. Катюша заметила нас. Она выразительно показала рукой, приглашая на трибуну.
— Жюлль! — внезапно схватил меня за руку порядком перепуганный Бартельс:
— Мы не полезем туда, — вы слышите, мы не полезем!
Я подумал: не следует отказываться, если тебя приглашает классовый враг. И потом, вообще было поздно отступать, — наш дорогой учитель цепко ухватился за чью-то протянутую руку и был уже на трибуне. Бартельс от перепуга проявил необычайную прыть и взобрался туда же без посторонней помощи. Я завершил наше позорное восшествие. Тут началась наша голгофа.
Прежде всего громыхнул горластой медью оркестр и звуки «Интернационала» в течение двух минут дубасили нас по башкам. От негодования, а может быть, от страха — Бартельса бросило в пот. Красный и мокрый, он растерянно озирался по сторонам. Мне тоже было не по себе. И только Оноре Туапрео, по-видимому, чувствовал себя хорошо. Он стоял у барьера, делал ручкой и кланялся во все стороны. Совсем так, словно вся эта толпа собралась сюда, чтобы устроить овацию его несомненному гению.
Но вот оркестр, наконец, умолк. Оноре по-прежнему орудовал ручкой и раскланивался. Катюша коротко и неслышно сказала ему что-то и дорогой учитель, в последний раз взмахнув — прекратил свои физкультурные движения и застыл в «достойной неподвижности».
— Товарищи! — далеко и звонко разлетался голос Ветровой. Она начала речь. Очевидно, я совсем неважно чувствовал себя, потому что никак не могу восстановить полностью смысла того, о чем говорил мой классовый враг. Помню только, что нам, концессионерам, «перепадало на орехи» на каждом десятом слове. И если в начале речи, по-видимому, сдерживаясь, Ветрова называла нас концессионерами и иностранным капиталом, то под конец — она просто ругала нас. Мы оказались махровыми представителями проклятой мировой буржуазии, которую в недалеком будущем пролетариат сметет с лица земли. Мне становилось все больше не по себе и я уже почти ничего не соображал. Глаза мои искали поддержки у Бартельса, но тот, забившись в дальний угол трибуны, выглядывал оттуда безнадежно, как затравленный волк.
Катюша все азартней выкрикивала свою ужасную, зажигательную и подстрекательскую речь. Я, конечно, не думал о мировой буржуазии и меня мало беспокоил ее грядущий конец, но мне казалось, что многоголовое чудовище, стоящее под трибуной, сагитированное Катей, — вот сейчас, сию минуту, а не в недалеком будущем набросится на нас и действительно сотрет с лица земли! От ужаса мне почудилось, будто все они, эти люди, узнали нашу тайну о сокровищах, разгневаны тем, что мы хотели присвоить эти сокровища, — и сейчас выльют свой гнев и месть на наши растерзанные трупы. И когда на страшно высокой ноте Катюша выкрикнула свой последний призыв:
— Да здравствует мировая революция! — грянул гром, обрушилось небо и я, от ужаса поминая всех святых и покойных своих родителей, закрыл глаза в свой смертный час. А надо мной грохотало. Мучительные секунды тянулись бесконечно и я уже молил творца, чтобы эти разъяренные люди скорей прикончили меня.
Но грохот утих и на смену Катюше другой оратор начал речь.
Слава Аллаху, это был не наш смертный час, — это были аплодисменты. Я оглянулся. Безнадежной тряпкой свесившись через перила — Бартельс был неподвижен. Я пробрался к нему как раз вовремя. Еще минута, и его тело полетело бы вниз. Я схватил его и удержал. С тоской оглянулся я, но к счастью, на нас никто не обращал внимания.
— Бартельс! Бартельс! — шипел я на ухо бездыханному буржуа, но он был недвижим. Беззастенчиво и энергично я ущипнул его. Вздрогнули веки и посиневшие губы чуть слышно проговорили на родном языке:
— Убейте! Скорее убейте! Не мучьте!
— Да очнитесь же, вы, лысый осел!
Это подействовало. Бартельс пришел в себя и осознал, что он еще на этом свете. Первым его движением было — удрать. Удрать с этой проклятой трибуны, с этого ужасного митинга. Но я удержал его. Понемногу мы совсем пришли в себя, и я даже начал улавливать смысл произносимой речи. Это было нечто совсем странное и непонятное.
Оратор говорил о тысячах десятин земли, которую мы осушим и которая уже будущей весной будет запахана. Он говорил о расцвете сельского хозяйства в округе бывшего озера Гнилого, о том, что великий французский ученый Оноре Туапрео, несмотря на свое гнусное буржуазное происхождение, все же льет воду на мельницу социализма. Что все мы трое, иностранные капиталисты, помимо своей воли, из-за своих сегодняшних барышей помогаем им, большевикам, строить социализм. И все в таком же роде, малопонятное нам и смешное. Мы приободрились. Бартельс лукаво подмигнул мне и весело похлопал вынутым бумажником. Я понял, — в бумажнике хранится наш концессионный договор.
— Вы правы, дорогой патрон, вы правы, как всегда! Им — социализм, а нам — сокровища града Китежа!
Мы только улыбнулись, хотя нам очень хотелось рассмеяться.
Оратор окончил речь.
— Да здравствует наука, помогающая нам!
Гром аплодисментов, крики — «Ура!» — и оркестр.
Дорогой учитель, чувствуя себя именинником — возобновил свои гимнастические экзерсисы. В ход были пущены и голова, и ручка.
В это время дико и протяжно взвыл наш паровичок. Это был сигнал. Митинг окончился. Как белая пена прибоя, застыла опустевшая трибуна. Люди расползлись, занимая места поудобней, поближе к каналам. Мы, во главе с дорогим учителем, поспешили на контрольную площадку. Главный инженер встретил нас, потирая руки.
— Через три минуты, господа концессионеры — вода хлынет!
Мы, словно по команде, вынули часы. Стрелки, усугубляя наше волнение, — цеплялись за каждую секунду. Но вот еще минута! Двадцать секунд! Пять! Три!
Ббаббуах! — взревела земля, раздираемая в клочья динамитом.
Еще! Еще! Взрывы следовали один за другим! Грохот мешался с восторженным ревом толпы. Кажется, все кричали «Ура!» Кричал наш главный инженер. Эх, да что таить, — я сам, и Бартельс, и дорогой учитель дико и исступленно кричали это самое русское «ура!». От восторга мы прыгали и не знали, что делать.
Освобожденная вода, разрушив последние преграды, заглушая последние, запоздавшие взрывы, с диким ревом вырвавшейся на волю стихии заливала каналы все дальше, спешила все вперед, вперед!
Тысяча восторженных глаз следили, как черные щупальца каналов покрывались надвигающимся серебром воды. И вот уже даже восторженный глаз не мог уследить неудержимого бега серебряного покрова. Там, далеко впереди, она, эта серебряная вода, — вольется в речушку и сделает ее полноводной и шумной.
Вода бурлила и рвалась в каналы неудержимо, безостановочно, разъяренно. Грохот водяного зверя не утихал, и наши концессионерские сердца вторили ему трепетным биеньем и сладким замираньем.
Время летело быстрее воды и мало-помалу люди, пришедшие отпраздновать победу упорного и долгого труда — разошлись. Пожав нам руки, ушел и главный инженер. Он ушел отдыхать, проделав большую и сложную работу. А мы все стояли и очарованными глазами смотрели па рвущуюся в каналы воду.
Мы все стояли… Нет, что я говорю, — мы не стояли! Мы так же стремительно, как вода, быстрее воды — мчались, нет, — неслись, летели в обетованную страну града Китежа!
Неслышными шагами пробралось солнце на ночлег. На небо, как солью, густо усыпанное звездами, поднялась луна и в ночной тишине рев уходящей воды звучал громче и величественней. Усталые и счастливые, мы молча сидели и следили неугомонный бег.
Летняя ночь подмигнула звездами и улыбнулась зарей. Заря умылась росой и мы, слегка продрогнув от утреннего холодка, ушли на отдых. Но сон наш был тревожен и краток.
И весь этот день мы ни о чем не могли говорить, ничего не могли делать.
Словно заклятые неведомой силой, мы неустанно бродили по берегу и, как лучшую музыку, с наслаждением слушали рев воды. Мы делали отметки на скалах и, возвращаясь к ним каждый час, долго спорили и пререкались — заметна убыль воды или не заметна.
И опять ночь прошла в безмолвном бдении над убывающей водой.
Четыре дня! Четыре самых счастливых дня в нашей совместной жизни — умчались в прошлое под неуемный рев воды.
Над нами опрокинулась такая же, как и предыдущие, глубокая, звездная ночь. Желтая и большая луна хитро и понимающе подмигивала нам.
Мы извелись за эти дни от волнения, оттого что мало спали и плохо ели. Но все же блаженное наше состояние даже теперь я вспоминаю с удовольствием. Вероятно, так чувствовал бы себя последний бедняк, если бы удалось убедить его, что вот через день, два, неделю — он выиграет сто тысяч!
Разговаривали мы мало. Да и о чем было говорить, — все понятно, все ясно. Вот мы сидим, свесив ноги с обрыва, над нами ласковое небо и сочувствующая луна, под нами — воды озера, все убывающие, падающие все ниже и ниже. А там, под этими водами… наши мечты. Да нет, какие мечты— там наши сокровища!
Вода сердится за то, что отнимаем мы ее сокровенную тайну. Уступая нам, она ревет разгневанным зверем вот уже четвертые сутки. Но ее рев нам только сладостен. За эти дни и ночи мы уже привыкли к нему и вот сейчас — нас незаметно клонит ко сну.
Белая голова Оноре падает на мое плечо, я опираюсь разгоряченным лбом о скалу и сквозь одолевающую дрему — вижу блаженную физиономию Бартельса, умильно прильнувшую к плечу дорогого учителя.
Ночь. Луна. Рев воды. Сладостное биенье сердца.
А-ах, как хорошо!..
Мы проснулись внезапно. Свежий ветер приятно хлестал в лицо и ерошил волосы. Ночь была черна — ни звезд, ни луны. Нас поразило что-то еще не осознанное, случившееся внезапно. Мы встревожились, нам чего-то не хватало.
— Это вы, Жюлль?
— Да, Бартельс, а Оноре?
— Я здесь! Ш-ш-ш! Да, несомненно!
Над нами, над озером, вокруг — царила тишина.
Тишина!
Как ужаленные, вскочили мы и ринулись к озеру. Впотьмах мы спотыкались, падали, но, упорно подымаясь, — опять бежали вперед.
Вот, наконец! Тиш-ше! Подождите!
Чуть слышно и нежно влево у каналов журчала вода.
— Вы понимаете, господа?.. — взволнованно, дрожащим голосом начал Оноре.
— Да, да, — я все понимаю! — резко перебил Бартельс.
— Все понятно, понятно, — за мною!
Мы двинулись в потемках. Хлюпнула вода под сапогами, — ноге стало тепло и мокро. Вода дошла до щиколоток, поднялась немного выше. Мы остановились. Бешено бились наши сердца. Казалось, грохочут они громче самых громокипящих вод. Кто-то прошипел:
— Да тише же!
Мы задержали дыханье. Зажмурив глаза, мы ступили еще на шаг вперед.
Вода не поднялась выше. С опаской, но уже осмелев — мы сделали два шага. Еще три! Десять! Наконец, мы поняли все и от восторга упали — друг другу в объятья и в воду. Она была тепла и ласкова. Потревоженный ногами ил щедро благоухал аммиаком, — но лучшего аромата мы не обоняли в своей жизни. Ведь это был запах сокровищ, наших сокровищ!
В восторге, в последнем восторге — мы барахтались в вонючей кашице, мы целовали ее и друг друга, мы шепотом, но на весь мир, кричали победное и радостное — «Ура!».
А ночь была черна и непроглядна, и все так же ласково, где-то у каналов, еле слышно, журчала вода.
Наконец наши восторги немного остыли и мы, не подымаясь из воды, тут же на месте устроили деловое совещание. После кратких, но ожесточенных дебатов решено было, что на поиски мы пойдем все вместе, рядышком, рука об руку. Что говорить, — мы не верили друг другу и каждый из нас боялся, что сосед прикарманит себе некую толику общих сокровищ.
Итак, мы поднялись и вместе пустились в поиски. Счет времени мы потеряли. Ночь была нашим покровом. Мы спотыкались и падали, но упорно бродили из конца в конец озера и ощупывали каждый бугорок, каждый камешек, каждое возвышение и неровность дна. Уже заалело на востоке небо, когда счастье улыбнулось нам.
Мы застыли. Мы присели.
— Здесь!
— Вот!
— Тут!
— Есть!
Несвязные, отрывистые слова. Лихорадочные движенья. Мы рвали руками обретенные сокровища, мы поскорее хотели унести их и спрятать от завистливых людских глаз. Но, глубоко засосанные илистым дном, они не поддавались.
— Лопату!
— Топор! Орудие!
— Лом!
Самый молодой и быстрый — я ринулся к конторе. Все проделано ловко, быстро, бесшумно. Я с лопатой, ломом и топором.
Свет с востока все быстрее и быстрее разливался по утреннему небу и мы лихорадочно спешили. Чудеса силы и ловкости проявил наш дорогой учитель. Он орудовал ломом, словно была это легкая тросточка.
О боже, ты всегда даешь силы на подвиг!
Наконец мы вырвали эти, несомненно наши по праву, сокровища у жадной, засосавшей их земли. О, они были тяжелы и массивны! Тут нужен был, по меньшей мере, десяток людей. Но на что не способен человеческий дух! Мы трое, да, только мы трое, в три приема дотащили наши сокровища до кабинета Бартельса.
Солнце уже пылало над лужицей, оставшейся от озера, и уже где-то был слышен человеческий голос. Но теперь это нам было не страшно. Контора была крепко заперта на все запоры. Тяжелыми шторами и ставнями закрыты все окна. Наконец-то мы наедине с нашими сокровищами!
Но даже человеческой воле положены пределы. Пережитые волнения и усилия выпотрошили нас и, обессиленные, мы опустились на пол рядом с нашими сокровищами.
Грязь и зловонная жижа расползались мутными потоками по полу. Мы любовно прильнули к обретенному сокровищу и нашим усталым, измученным телам было оно мягче самых нежных пуховиков.
Мгновенья отдыха отсчитывались ударами сердец.
Бартельс не выдержал:
— Друзья, друзья, — я не могу больше!
Он разрыдался и, рыдая, улыбался нам блаженно и счастливо.
Да, мы все можем сказать, что в этот миг, в этот незабываемый миг мы видели счастливые, подлинно счастливые лица. Эти счастливцы — мы!
— Друзья, я не могу больше!
С этими словами Бартельс яростно набросился на сокровища и начал отдирать от них грязь, ил, землю. Мы с дорогим учителем не замедлили присоединиться. Вдохновение овладело нашими сердцами и руками. Из глоток рвалось удовлетворенное и радостное урчанье. Так урчит зверь, празднуя победу и упиваясь кровью врага.
Мы не щадили себя. Руки сочились кровью, но мы упорно отчищали от вековой грязи наши сокровища. Мы жаждали увидеть их цвет, ощупать их руками, попробовать на вкус.
И вот, наконец, — твердое, упорное, не поддающееся расцарапанным в кровь пальцам. Со священным трепетом мы счищали последние следы грязи и ила.
— Дерево!
— Дерево?
— Дерево?
— Это ларец! — вдохновенно сказал кто-то…