Зима была на исходе и еще холодное, но уже весеннее солнце бодрило нас и напоминало о далекой, прекрасной нашей родине. Ах, скоро, уже скоро!
И я, и дорогой учитель, и даже хладнокровный Бартельс извелись за эту бесконечную, лютую русскую зиму. Мы устали от жестоких морозов, от тяжелых шуб и неудобных валенок, а главное, от томительного ожидания вожделенной минуты, когда русские сокровища града Китежа переменят свою национальность и станут французскими.
Я ежедневно писал нежные и пространные письма несравненной Клэр, но, увы, ни разу не получал ответа. Сердце мое болезненно ныло и где-то шевелился червячок ревности. В мои годы очень тяжело жить без женской ласки, без любви, а заведение тетушки Котиньоль так же далеко, как и моя несравненная родина.
Любовь! Увы, русские женщины не понимают этого слова, либо понимают его не так, как мы, французы.
Вот я закрываю глаза и вижу: Катюша Ветрова. Не правда ли, это звучит довольно поэтично и очаровательно — Катюша Ветрова? Ей девятнадцать лет, у нее громадные серые глаза и длинные русые косы. Но — fi donc — она ходит в высоких сапогах и кожаной куртке. Она курит скверные папиросы и не знает духов и пудры. И потом, пожалуй, это самое главное, — она работает! Да, да, — работает самым настоящим образом! Работает по 12–16 часов в сутки! Подумать только: девятнадцать лет, большие серые глаза, русые косы, очаровательное личико, и вдруг — сапоги, куртка, папиросы, тяжелая работа.
Давайте на минутку вместе зажмурим глаза и представим ее в другом, более подходящем оформлении. Замшевая туфелька и высокий прозрачный чулок…
Впрочем, нет, нет! Не надо, это опасно, мне нельзя, да я и не хочу забывать, что существует и ждет меня с победой Клэр!
О Клэр, слышишь ли?
А Катюша Ветрова… работает. Она секретарь нашего рабочкома.
«Вы, — говорит, — господин Жюлль, наш классовый враг и я прошу вас всегда об этом помнить!»
Ну что ж, мне действительно ничего не остается, как помнить. Я помню это и помню то, что я в России.
О, милая родина, если бы под твоим кровом я услышал из уст хорошенькой женщины такое заявление, — я поцеловал бы ее. Но здесь… здесь это невозможно. В России все как-то по своему, по особенному, непонятному. У нас женщина — подруга или любовница, у них — товарищ или враг! Д-да…
Ну вот, я и чувствую, что действительно Катюша Ветрова — мой враг, но все же меня тянет в рабочком. Вот даже смешно, но я, классовый враг, купил на сто рублей каких-то выигрышных облигаций только потому, что мне предложила их Катюша.
О боже, эта бесконечная, но, к счастью, уже кончающаяся русская зима — вконец расстроила мои нервы и я стал сентиментален до неприличия.
Я вынимаю эти ненужные мне бумажки, эти облигации, и в их шорохе слышу шелест Катюшиных кос, вижу серость Катюшиных глаз, улавливаю движенье губ:
— Враг! Вы — классовый враг!
— Нет! Достаточно! Я беру себя в руки! По этим облигациям я безусловно проиграл. Скомкаем их вот так и забросим в угол ящика, подальше, туда, где валяется всяческий ненужный хлам. Довольно! A la geurre, comme à la guerre! — и никаких сантиментов. Тем более, что весеннее солнце уже пригревает сквозь стекла, уже печатает наши, концессионные, безусловно выигрышные облигации, с кругленьким выигрышем — сокровища града Китежа!
Я встаю, захожу на полчаса к Бартельсу и потом, вероятно, в последний раз, на русских саночках еду в Рязань. Нужны новые рабочие, нужны новые машины, — через неделю мы развертываем работы.
В котле кипела кипень работ. Клейкие листья на деревьях вздрагивали от грохота экскаваторов. Жирная земля разъезжалась под лапами трактора, но пятитонные площадки, груженые вынутой породой, вдавливали, утрамбовывали ее. Задорно и весело пыхтел паровичок и его визгливый голос удивлял окрестную пичугу, по привычке в изобилии слетевшуюся к озеру.
Весна, весна! Урра, господа французы, урра, господа классовые враги — весна!
Наш поселок зашевелился. Круглые сутки снуют по различным своим деловым направлениям люди. О, черт побери, мы с Бартельсом и дорогим учителем сумели образцово наладить работы и наше уменье нещадно подхлестывалось все нарастающим нетерпеньем.
Дни листались, как страницы в блокноте впавшего в ажиотаж биржевика. Мы их не замечали, мы просто подхлестывали время. Мы подхлестывали и людей, — мы увеличивали расценки работ, мы не жалели туземной валюты — червонцев, хотя платили за них твердым американским долларом… Бартельс держал себя геройски и не морщился ни от каких сумм, ни от какого количества нулей с правой стороны впереди стоящей цифры! Хо-хо! Француз храбр, — это давно известно миру. Известно также миру, что щедр банкир, знающий процент, который принесет ему очередная спекуляция. А наши проценты росли с каждым днем, с каждым часом, с каждым глотком экскаватора, с каждым взмахом лопаты.
Ах, какое это было изумительное, бодрое и радостное время! Мы не чувствовали усталости и не позволяли ее чувствовать другим. Даже ужасные русские блины, традиционное азиатское кушанье, подаваемое в дни весеннего русского карнавала, масленицы, — даже блины, это варварское блюдо, прямое средство к завороту кишок не только у француза, но даже у верблюда, даже блины, от которых мы, увы, не смогли отказаться, — не сумели нарушить темпа наших работ.
Мы вынуждены были есть эти ужасные блины, чтобы не обидеть инженеров, пригласивших нас. Мы ели с отвращением и ужасом это горячее, полусырое тесто. Мы творили молитвы и ели, но все-таки наутро мы были на своих местах. Французский бог защитил субтильные французские желудки от нашествия русских тест, и заворот кишок — нас миновал. Всю ночь, до утра, мы клали грелки на живот. Мы принимали слабительное и рвотное, мы измучились, мы исстрадались, но утром мы были на местах. О, не смейтесь, господа, русские блины — это слишком тяжелое блюдо для французских желудков. Предостерегаю вас, сограждане, — бойтесь русских блинов, это опасно, а нередко — смертельно!
Но к черту, к черту блины, — они позади и мы опять настойчиво и упорно идем вперед с каждым взмахом врезающейся в землю лопаты, с каждым выкриком нашего очаровательно-миниатюрного паровика, — «кукушки» на туземном наречии.
О дни, солнечные, бодрые, радостные дни, — они прошли в упорной борьбе за сокровища, о которых позабыл мир, но вспомнил гениальный мозг дорогого учителя, славного Оноре Туапрео.