Надо сознаться, что Ганс Штирнер обладал прескверным характером и, хотя мы уже давно с ним расстались, и даже благополучно проехали любезное его сердцу отечество, — эту самую Германию, — подавленное настроение не покидало нас.
Мелькавшие в окнах вагона мирные польские пейзажи не радовали, не умиляли. Даже прекомичная сценка, разыгравшаяся на одной из станций между молодцеватым, бравым жандармом и замызганным крестьянином, «хлопом», как говорят по-польски, — не рассмешила нас. А сценка была презабавная: жандарм, затянутый в плотный китель, обливаясь потом от жары и усилий, куда-то волок за шиворот «хлопа». Тот прекомично извивался в цепких жандармских руках и норовил вырваться. Выведенный из терпения жандарм ударил упорного «хлопа» и он нелепо и смешно растянулся у лакированных ботфорт. Жандарм пинал его ногами, но это упрямое животное только мычало, не желая вставать. В общем — это было в достаточной степени смешное зрелище, но и оно не развеселило нас. Правда, Бартельс улыбнулся, но сейчас же раздавил улыбку своей неизменной сигарой. Ах, да это и понятно. Как может улыбаться француз, если пуговичная фабрика Ганса Штирнера в двадцать четыре часа может перейти на изготовление головок снарядов!
Только дорогой учитель не преминул сказать:
— Польша — высококультурная страна, ибо, — я делал вычисления и с уверенностью говорю, — культурность нации определяется выучкой ее полиции!
Дальше мы ехали молча и не глядя друг на друга. Километры мелькали в томительной тишине. Что-то записывал в записную книжечку профессор, дымил сигарой господин Бартельс, а я с тоскою думал о мадемуазель Клэр. Когда-то я еще ее увижу?
В полдень в купе заглянул проводник и предупредил:
— Следующая остановка — граница!
Учитель сказал примиряющие слова:
— Господа, наши благородные чувства возмущения и угнетенности, вызванные этим грязным животным, этим современным варваром, — нам необходимо на время позабыть, подавить… Господа, — мы подъезжаем к России!
Профессор многозначительно поднял палец и все недосказанное стало нам понятно.
Мы сбросили с себя уныние и нарушили обет молчания. Я достал чемоданы и извлек на свет божий знаменитые «доха». Хотя нам было чертовски жарко, — мы все же еще раз примерили шубы и с благодарностью подумали о господине Петрове. Лютые морозы нам были не страшны, — мы вступали в Россию в меховом всеоружии! В резерве были еще «валенки».
Полустанок. Разъезд. Поезд въезжает под арку, разукрашенную красными транспарантами и флагами.
Мы в России.
Признаюсь, мне было не то чтобы страшно, а как-то не по себе. Все-таки, как будто вступаешь в совсем иной мир. Я глянул на спутников — их лица также не дышали отвагой и решимостью. Впрочем, быть может, происходило это от жары.
Жарко было нестерпимо и мы вынуждены были снять шубы.
Все-таки, это довольно странно. Вот мы уже в России. Вышли из вагона. По перрону ходят самые обыкновенные люди, с самыми заурядными лицами. Никто не дерется и даже не ругается, хотя, быть может, мы не понимаем.
Возглавляемые дорогим учителем, мы проследовали в комнату для досмотра багажа и документов.
Эти дьявольские шубы очень тяжело нести и они возбуждают всеобщее внимание. Все смотрят на нас странными, какими-то изумленными глазами. Мне это перестает нравиться. Уж в порядке ли мой туалет?
Нет, все как будто на своем месте. И у учителя тоже, и у господина Бартельса. Я предчувствую катастрофу, и у меня возникает ничем не объяснимое желание бросить куда-нибудь незаметно свою шубу. Но как ее бросишь незаметно, ежели это целая доха! А тут еще это несносное солнце. Жарища такая, что нечем дышать. Нечего сказать, — хороши хваленые русские морозы!
Так и есть, — предчувствия меня не обманули. Все было очень хорошо, пока дело не дошло до проклятых шуб. Паспорта в порядке. Визы на месте. Контрабанды не обнаружено. Словом, — с нас потребовали колоссальную пошлину за наши «доха».
— Но ведь это же нам необходимо! Морозы…
— Помилуйте, какие морозы летом!
И действительно: какие морозы летом? От зноя мы истекали потом. Это только у господина Петрова, проживающего ныне в Париже, — в июле в России воют метели и люди мерзнут, как птицы на лету!
О, любезнейший господин Петров, вы рождены под счастливой звездой — потому что вас нет здесь, потому что мы лишены возможности надеть на вас все три «доха» и все три пары «валенки», чтобы вы, бедняга, не замерзли в снежной России в июльскую метель!
О, любезнейший господин Петров! Теперь, конечно, мы знаем: несмотря на то, что вы французский подданный, — вы по-прежнему жулик! Разница только в том, что до семнадцатого года вы были русский жулик, а теперь французский. Уважаемый господин Бартельс говорит вполне резонно, что приобрела на этом деле Россия, а потеряла Франция.
Трижды прокляв господина Петрова, его «доха» и «валенки», мы отказались платить за них пошлину и оставили их посмеивающимся таможенным чиновникам.
Всей этой историей больше всего был смущен дорогой учитель. Он молчал, конфузился и краснел.
Это действительно странно. Ведь букинисты Парижа свезли нам сотни, тысячи географий России, ведь дорогой учитель имел в своем распоряжении 43087 карт России и среди них 1241 климатическую, и вдруг профессор допустил эти шубы…
Ну да ладно, — слава богу, мы от них отделались. Мы вышли на перрон и теперь уже никто не смотрел на нас удивленными глазами — вероятно, причина удивления осталась в таможне.
Мы направились искать фаэтон.
— Извозчика прикажете?
— Ну да, конечно, извозчика!
— Далеко ли ехать?
— Мм… Далеко ли? Мы, собственно, не знаем, далеко ли это, — нам надо в Москву.
Это странно, но вот уже вторично на нас смотрят дикими глазами, — положительно, в этой России ничего не поймешь. У меня опять засосало под ложечкой и мои дурные предчувствия вновь оправдались.
Ах, боже, — я даже стесняюсь говорить об этом, но дорогой учитель опять был сконфужен и молчалив. Это он уверял нас, что в результате гражданской войны и интервенции в России давно разрушены все железные дороги. Дорогой учитель уверял нас, что нам придется передвигаться в так называемой «кибитке» на «облучке». Я помню, что профессор еще цитировал нам какой-то ученый труд:
«Летит кибитка удалая, ямщик сидит на облучке…»
Никаких кибиток и облучков не оказалось, и не нашлось ни одного извозчика, который согласился бы отвезти нас в Москву.
Я конфузливо отвернулся от профессора, господин Бартельс что-то нелестное сказал по адресу науки вообще и французской в частности, — и мы кротко направились в билетную кассу. Билеты нам выдали моментально, но сомнение еще жило в наших сердцах. Мы еще помнили о гражданской войне и интервенции. Учитель еще гордо нес голову и даже ехидно посмеивался, иронически разглядывая билеты.
Но… представьте себе, — пришел поезд. Самый настоящий поезд. Даже больше — вагон оказался много удобнее французских и польских.
Мелькнула еще одна, последняя надежда. — Вероятно, русские дороги в американской концессии?
Увы, и эта надежда рухнула. Дороги были самые настоящие русские, без единого концессионного винтика.
Дорогой учитель утерял свой гордый вид, а господин Бартельс ехидно посмеивался.
Поезд тронулся. С каждым оборотом колеса мы приближались к ожидавшим нас сокровищам.
Но пока, до сокровищ, я хочу сказать:
— Дорогие сограждане, дорогие потомки галлов, если вы собираетесь ехать в Россию, — гоните в шею всяческих господ Петровых, не покупайте шуб и валенок, не думайте о кибитках и облучках, не нанимайте извозчиков от пограничной станции, а лучше берите билет прямого сообщения до самой Москвы. И тогда на вас не будут смотреть удивленными и дикими глазами.
— Не забывайте, ведь это Азия!