Под грохот экскаваторов, тоннами заглатывающих землю, под однообразные и всегда заунывные песни грабарей — уходили дни. Работы росли и ширились. Отводные каналы уползали все дальше от озера. Их чудовищные земляные щупальца все ближе подбирались к реке, которой суждено было выпить воды озера.
В работе никто не заметил, как мелькнула рыжим хвостом осень и ударили первые заморозки. Озеро подернулось ледяной корой. Вчера еще тонкая и хрупкая, — сегодня она уже выдерживает тяжесть человека.
Северные ветры быстро и старательно упрятали сокровища под плотным холодным покровом. Земля звенела под лопатами, как сталь. Экскаватор ломал стальные зубья о зачерствевшие горбушки.
В трех кабинетах три концессионера, со всем пылом, свойственным южанам, придумывали способы не снижать темпа, не приостанавливать работ.
В кабинете № 2 думали с научно-исследовательской точки зрения — но холод, холод! Зима, мороз, русский мороз, — что мог знать о нем французский ученый, даже такой великий, как Оноре Туапрео?
Великий француз поковырял мерзлую землю, определил ее удельный вес, растворил ее сперва в горячей воде, затем в воде, полученной изо льда, определил цвет полученной жидкости, попробовал ее на вкус, а затем, перенеся свои изыскания из кабинета на самое озеро, — в спешном порядке отморозил себе оба уха. На этом и закончилась научно-исследовательская часть борьбы с русскими морозами. В дальнейшем ученый на личном опыте убедился в достоинствах русских медиков и, после длительного и тщательного лечения — ему удалось в целости отстоять оба уха. С огорчением Оноре подумал об опрометчивости человеческих суждений и поступков, и с любовью вспомнил о небезызвестном вам портном и о славных «доха», бесславно погибших на таможне.
В кабинете № 1 Жюлль, после длительных и безрезультатных совещаний с инженерами, настаивавшими на том, что на зиму работы необходимо приостановить, — решил прибегнуть к «русской народной мудрости», о которой где-то и что-то слыхал краем уха. В центре разворачивающихся событий очутился Андрей Непутевый. Он на плохом счету в рабочкоме. Его не любят товарищи за то, что лодырь. Говорят даже о том, что Непутевый нечист на руку. Но пока с поличным не пойман — приходится терпеть в своей среде.
Жюлль в «источники мудрости» избрал Непутевого потому, что был тот всегда почтителен, при случае норовил подставить стул, подать что-нибудь, вообще — услужить хозяевам. Да и вид у Непутевого был такой, словно знает он что-то важное и ценное, но только до поры до времени держит это в секрете.
— Вот тут и есть эта самая русская, народная мудрость! — решил Жюлль и Андрей Непутевый был приглашен на консультацию по борьбе с русскими морозами в кабинет ведающего технической частью. Длительное совещание закончилось к обоюдному удовольствию. Андрей Непутевый вышел из кабинета, раскрасневшись от удовольствия и, важно задрав нос, проследовал в бухгалтерию, где и получил солидную сумму, — по всей видимости, гонорар за крупицы мудрости, проданные французу.
В барак Андрей явился в пьяном виде, сильно шумел и бахвалился, а затем скоропалительно исчез навсегда. Дальнейшая судьба его автору неизвестна. Весьма возможно, что Непутевый, учтя запасы имеющейся у него мудрости, решил не зарывать клад в землю, а направился в другие концессионные предприятия и успешно распродает свои неисчерпаемые запасы.
Ну, что грех таить и кокетничать, — говорить о каком-то там авторе и Жюлле Мэнне, когда это лица совершенно тождественные, когда это одно и то же лицо, и когда вы, читатель, прекрасно об этом знаете. Как это говорится по-французски?.. «Назвавшись министром — играй в республику!»[5]
Так вот, — я был очень доволен советами Андрея Непутевого и с удовольствием выписал ему вознаграждение. Всю мудрость, по сходной цене закупленную у Андрея, я доложил дорогому учителю и Бартельсу, и (хоть в этом мое утешение!) они вполне ее одобрили.
На дворе свирепел мороз, а снег падал густо и непрерывно, словно наверху необъятных размеров прорвалась перина. Медлить было нечего. Я работал, не жалея сил. Дэвид не считался с расходами. И вот, уже на второй день после совещания с Андреем, к месту работ потянулись обозы с дровами. Гигантскими кострами мы заполнили всю площадь работ.
Инженеры потребовали у меня объяснений. Странные люди, — немедленно после того, как я рассказал, в чем дело, — они, словно сговорившись, попросили двухнедельный отпуск.
— Либо отпуск, пока вы не закончите своих мудрых опытов, либо — мы оставляем работу совсем!
Ничего не поделаешь, — пришлось их отпустить. Ну что ж, это и не существенно, план так прост, что мы обойдемся и без них.
Через четыре дня подвезли потребное количество керосина. Сложенные костры облили керосином и затем подожгли…
Ах, какое это было феерическое зрелище! Короткий зимний день мелькнул, — едва заметили его. Небо окрасилось багрянцем зарева костров. Я стоял у дверей конторы и замечтался.
Мне казалось, что я — это не я, а маршал Фош и горят это вовсе не костры, а ненавистные боши, горят Берлин и Вена. Хотя, быть может мне казалось, что я только Нерон и пылает это, увы, только Рим…
Мечты, мечты, — они уходят, как дым догорающих костров…
Ну вот — это и все.
То есть, как это все? Почему все? А что же дальше?
Вы совершенно напрасно протестуете и удивлены, читатель. Это — все и дальше не было ничего. Как это поется в старинном романсе: «Догорели огни и погасли костры»… Так вот и погасли. И мы все, Бартельс, дорогой учитель и я — были очень довольны, что сгорели только костры, — ведь могли сгореть и постройки и машины.
Неужели неясно? Это дорогой (на этот опыт мы ухлопали 8734 рубля и 12 коп), незабываемый Андрей Непутевый посоветовал нам отогреть промерзшую землю. Неизвестно, отогрелась ли земля, во всяком случае, наутро она была так же тверда и промерзла, но мы на этом деле нагрелись изрядно. А, впрочем, что за счеты, дорогой читатель, — чтобы доставить тебе удовольствие, я могу истратить больше и еще больше. Вот как у нас, — мы щедрый народ! И разве каждый из вас, дорогие сограждане французы, не заплатил бы столько же, чтобы хоть на минутку, хотя бы в грезах увидеть жарящихся бошей?
Впрочем, жарились вовсе не боши, а наши, концессионные капиталы, но… замнем![6]
Итак, — дальше!
Очевидно, что с русским морозом не в состоянии справиться и «народная мудрость», во всяком случае, мы больше не пытались искать и находить ее.
Снег падал все гуще, мороз крепчал и ветры дули сильней. Через две недели возвратились из отпуска инженеры и работы были переведены на зимнее положение. Работы замерли так же, как и все вокруг. Они притаились, ожидая первых весенних дней и горячего солнца.
Шумный и многолюдный рабочий поселок опустел. С нескрываемым удовольствием Бартельс уволил до весны девять десятых рабочих, на туземном наречии это называлось «сократить штаты». Впрочем, бартельсово удовольствие было изрядно испорчено. Сокращение дало неожиданный результат, — стенгазета стала выходить чаще и во всех номерах неизбежно прохаживались на наш концессионерский счет. У Бартельса совершенно отсутствует чувство юмора. Я еженедельно с удовольствием прочитывал газету и был рад отметить, что и в этом номере не забыли обо мне. Дэвид же положительно страдает печенью и мизантропией. Он распорядился в срочном порядке прорубить в своем кабинете вторую дверь и пристроить отдельный, изолированный коридор, ведущий в контору и на двор. Все это только для того, чтобы не видеть стенной газеты. Ах, какие иной раз странности бывают у капиталистов!
Дорогой учитель, окончательно вылечив уши, углубился в свои научно-кабинетные изыскания. Наученный горьким опытом — он избегал выходить на двор. Увы, — это было неизбежно, минимум три, четыре раза в день. Я видел, как страдает великий ученый от этих неизбежных променадов и однажды привез ему из Рязани купленного в местном кооперативе «генерала». Оноре чрезвычайно растрогался и по рассеянности целовал и меня и посудину.
С этого дня дорогой учитель окончательно засел до весны в своем кабинете. Спал он тут же, на широкой кушетке, под которой и стоял упомянутый чин. Сердобольная уборщица Настя из уважения к сединам ученого соблюдала все в чистоте. Словом, профессор был доволен и спокойно, не опасаясь за свои уши и прочие, при случае обнажаемые части тела, — вел свою углубленную научную работу. Жизнь его текла мирно и спокойно, огражденная стенами кабинета с надписью — «Ведающий научно-экспериментальной частью профессор Оноре Туапрео».
В конце декабря произошло событие, чуть не нарушившее планомерность научной работы. Ко мне в кабинет вбежала Настя, раскрасневшаяся и заплаканная.
— Вот вам моя книжка, платите ликвидационные, — не желаю я больше работать!
— Но, Настя…
— Не желаю и не желаю, и больше ничего!
— Но позвольте, что случилось?
— Не желаю и не позволю, и вот и все!
Я был окончательно сбит с толку категоричностью и вразумительностью Настиного заявления. Мягко, осторожно и вкрадчиво я начал:
— Вы успокойтесь, Настя, успокойтесь, так ведь невозможно. Давайте все по порядку…
— Не могу я успокоиться, совершенно это невозможно!..
Пауза и слезы. Я в полном недоумении. И вдруг — взрыв.
— По порядку? Какой же это порядок? Где это видано! Французский это какой-то порядок! Что я вам, подневольная, что ли? Разве мыслимо по три часа держать человека за фартук и рассказывать ему про старушку да про хаос, да еще черт знает про что, про всякую ерунду! У меня скулы с тоски сводит! А он все говорит и говорит. Я хочу уйти, а он не пускает, держит за фартук. И это, говорит, вы понюхайте, и это попробуйте. Это, говорит, космос, хаос! А я нанималась в нюхальщицы да в пробовальщицы, нанималась? А слушать всякие глупости я должна, а? Не могу я больше, не могу, ну, вот и все! Заговорит он меня, заговорит до смерти!..
Настя окончательно потеряла самообладание и заплакала навзрыд. Все было очевидно и понятно. С большим трудом я уговорил Настю по-прежнему соблюдать в кабинетах чистоту и не требовать от нас ликвидационных. Я вынужден был торжественно поклясться, что профессор больше не будет ее заговаривать и заставлять пробовать хаос.
Это была нелегкая задача, но я разрешил ее блестяще. Уже давно заметил я прискорбную страсть дорогого учителя. Он действительно хватал собеседника или просто случайного посетителя за пуговицу, в данном случае за фартук. Я сам, несмотря на молодость, крепкие нервы и глубокое уважение, старательно избегал встреч с дорогим учителем. Это понятно, — великому человеку нужна была аудитория, но помилуйте, с какой же стати я должен быть суррогатом этого недостающего атрибута величия? Уважение мое к дорогому учителю оставалось неизменным, но встреч с ним я избегал.
На этот раз я смело ринулся в кабинет № 2.
— Дорогой Жюлль Мэнн, посмотрите внимательно в эту пробирку! Вы видите, здесь клубятся призрачные газы, — знаете ли вы, что это такое?
— Знаю, — космос! Но не в этом дело, дорогой учитель, — сядьте!
Энергично нажав на плечи, я усадил профессора в кресло.
— Тшшш! Осторожно, дорогой учитель, осторожно, не произносите больше ни слова!
С таинственным видом я запер дверь на ключ и на цыпочках подошел к Оноре.
— Слушайте меня внимательно. Мне только что стало известно — каким путем, не спрашивайте, — это тайна, мне стало известно, что наша Настя не кто иной, как научный шпион! Во-первых, да будет вам известно, что она — немка! Во-вторых — она не уборщица, а научный сотрудник профессора Майера! Да, да! Того самого Майера, вашего заклятого врага! Он подослал ее к вам, чтобы выведать все ваши открытия. И, в спешном порядке опубликовав их, — выдать за свои! Да, да! Это так, увы, дорогой учитель, — это так. Будьте осторожны! Пятнадцать минут тому назад она отправила в Берлин шифрованную телеграмму! Два дня тому назад она…
Я остановился. Лекарство оказалось радикальным и сильнодействующим. Дорогой учитель смотрел на меня глазами, полными ужаса, а по старческим щекам катились мутные слезы.
— Но успокойтесь, дорогой учитель, еще ничто не потеряно. Она не успела узнать ничего существенного! Но теперь держите ухо востро. Уволить ее невозможно и вообще не нужно ничего предпринимать. Если ей нравится быть уборщицей — пусть убирает. А вы помалкивайте.
— Дитя мое, а то, что я рассказывал ей о первичном хаосе, о том, что космическая пыль в мировых вихрях вращения…
Дрожащей рукою учитель схватил меня за нижнюю пуговицу пиджака.
Ледяная дрожь потрясла меня. Ловким движением высвободив пуговицу, я еще раз успокоил профессора и выскочил в спасительный коридор. Приник ухом к дверям. Профессор всхлипывал. Бедный старик, — мне было жалко его. Я уже взялся за ручку двери, но глянул на пуговицу и вовремя остановился…
— …и вот вы видите, что космическая пыль, если можно так выразиться, отцентрофугировалась… — доносился из-за стены дребезжащий голос гениального старца.
В январе, будучи по делам в Рязани, я нашел для ученого самого подходящего слушателя. С трудом, при помощи переводчиков, мы столковались с ним о его вознаграждении и обязанностях. Искренне желая порадовать дорогого учителя, я привез Федора Колодуба в наш поселок. Я отрекомендовал его, как молодого русского ученого, который слышал о ценных работах Оноре Туапрео и жаждет быть его покорным и молчаливым учеником, жаждет услышать те крупицы мудрости, которые Оноре Туапрео соблаговолит бросить ему от своих щедрот.
Все устроилось великолепно. До самой весны, до первого тепла, ежедневно по 8-10 часов Федор Колодуб добросовестно выслушивал дорогого учителя, пробовал из разных пробирок «на вкус», смотрел их на свет, словом, был покорным и молчаливым «восхищенным учеником».
Но только повеяли первые весенние ветры и пригрело солнышко, как Федор Колодуб таинственно и бесследно исчез, даже не получив причитавшееся ему за последние полмесяца жалованье. После этого его уже никогда не встречали в Рязани.
Через две недели, когда уже возобновились и пошли полным темпом работы, я получил от Колодуба письмо, все покрытое многочисленными штемпелями. Начиналось оно так:
«Вы думаете, что ежели я от рожденья обижен, что ежели я глухонемой, так надо мной можно издеваться?..»
Ах, но до писем ли мне было, когда каждый уходящий день приближал меня к неисчислимому богатству, когда каждый день приближал меня к моей далекой и любимой Клэр! Я так и не дочитал письма Федора Колодуба, да простит он мне это!